XI
Похоже, что на рубеже обороны становилось все жарче. Слишком много прибыло тяжелых. Некоторые были со страшными ранами. Стоны и крики или воспаленный бред сливались в облако звуков, которое разливалось повсюду. Слышать эту кричащую и стонущую боль было невыносимо, но и спрятаться от этого было невозможно.
Кто-то испускал дух прямо тут, уложенный на землю, не дождавшись операции врача. Да и гул канонады, казалось, надвинулся от горизонта ближе. Зарево боев там, вдали, стало в сгустившихся сумерках ярче. Чем быстрее надвигалась ночь, тем шире, во всю западную сторону неба, делались эти зарницы.
Андрей раздумывал, как ему поступить. Теперь в «отстойнике» и не заснешь. Только зазеваешься, ножик под ребра тут же и заскочит. Вначале Аникин решил податься в родное расположение сразу после вечерней поверки. Но тогда ему могут «самоход» припаять. К тому же и эти гаврики — Бура с Капитошей — собирались нынче ночью на хутор податься. Если Аникина хватятся, подумают еще, чего доброго, что он с ними связался. Этого Андрею не хотелось больше всего. Главное — ночь сегодняшнюю перебороть. А завтра, с утра пораньше, Аникин явится лично к майору медслужбы Юргенсу. Тот, вроде латыш или эстонец, мужик рассудительный, препятствовать его стремлению влиться в ряды передовых частей не будет.
После столкновения с Капитошей и его дружком Андрей как-то совсем внутренне успокоился. Когда в душе улеглось, воспоминания о недавних боях нахлынули на него с новой силой. Санинструктор Зина, ее любовные ласки, неистовые и одновременно обреченно отчаянные. Как будто и она, и Андрей — приговоренные и занимались любовью накануне расстрела. И ее любовные стоны, которые она пыталась, но не могла сдержать, и от этого они вырывались из ее белой, упруго вздрагивавшей груди такими глухими, надрывными звуками, что казалось, она стонет от дикой боли… Потом вдруг вспомнился Зюзин, его деловитая методичность возле «сорокапятки». И «гордый «Варяг», бесстрашно шедший в море огня…» Да, и он, и Зюзин, и старшина Кармелюк были там, на палубе, превратившейся в кромешный ад. И слова этой песни — отчаянно обреченной, но исполненной геройского величия, — вдруг неразрывно Срослись в памяти с другими словами. Теми самыми, которые шептал Андрей, готовясь шагнуть за черту простреливаемого пулеметами поля.
Тогда, когда он вылез из оврага и пополз к мертвому Червенко за ящиком снарядов, он все равно что спустился в ад. В царство мертвых. Потому ему и было так страшно. Нутро не обманешь. Выходит, молитва его и спасла. Та самая, которую бабушка называла самой «спасительной».
Только теперь ему вдруг открылось, что на войне четкой границы между царствами мертвых и живых, как на гражданке, не существует. Тут «сошествие во ад» может подстерегать тебя на каждом шагу. Все равно что идешь в темноте и вдруг — бац! —грохнулся в яму. Но и возвращаются «с того света» здесь почаще, чем в мирное время.
Память отматывала картинки всего произошедшего, как кинопленку, в обратном порядке. В этом кино причудливо смешивались в один клубок любовь и смерть, страсть и боль. Андрею вдруг вспомнилась плащ-палатка, на которой они с Кармелюком тащили обезображенное тело комбата. И этот чертов фриц, в которого он так и не выстрелил. Аникин не мог сам себе объяснить, почему он не нажал на курок. Где-то глубоко внутри чувствовал, что это как-то связано с теми самыми словами, что он шептал, глядя из оврага на мертвую руку Червенко, с зажатой в ней деревянную ручкой ящика со снарядами. И еще почему-то с Лерой, с ее губами и поцелуями и с ее письмами…