11
Мыло кончилось. Барсуков каждое утро безжалостно скоблил щеки и подбородок опасной бритвой, лишь предварительно прикладывая к ним влажное полотенце, отчего на его коже подолгу оставались потом багровые пятна раздражения. Все оборвались и обносились. У Коломейцева отошла подметка на правом сапоге. Он кое-как закрепил ее, примотав поверх носка сапога проволоку, найденную на дороге. Они шли и шли, а фронт все не приближался. Настроение у экипажа стремительно скатывалось к нулевой отметке. На устраиваемых Барсуковым построениях перед выходом в каждый переход большинство людей смотрелись растерянными и чрезвычайно усталыми. Тем не менее всякий раз капитан упрямо отдавал команду двигаться дальше на восток.
В очередное голодное утро, напившись воды из ручья, Коломейцев собирал свои нехитрые пожитки в ставший совсем тощим красноармейский рюкзачок. Стоял август. Ворчавшие уже третью неделю наводчик с заряжающим в этот раз разошлись не на шутку. Причина давно витала в воздухе — перспективы их марша казались половине экипажа безнадежными. Равно как и ситуация на фронте, до которого они все никак не могли дойти. Барсуков, до сего момента сознательно игнорировавший все проявления недовольства, выстроил людей на поляне и вместо приказа выдвигаться обвел всех пристальным взглядом. Напротив него — пять фигур в истрепанном обмундировании, пять обветренных и исхудалых лиц, пять пар уставших глаз.
— Ну что ж, давайте поговорим, — вымолвил капитан.
Опустив головы, они молчали. Наверное, если бы сейчас состоялась лекция о советском патриотизме в духе политрука Сверчкевича или были просто произнесены любые казенные, неискренние слова, то они разошлись бы в разные стороны, бросив все. По крайней мере большая часть из них так бы и сделала. Потому что после всего того, что они увидели и пережили, соврать им здесь и сейчас было невозможно. Да, пожалуй, не только в увиденном и пережитом здесь и сейчас было дело. Барсуков не стал их упрекать или отчитывать. После долгого молчания, понимая, что они ничего так первые и не скажут, да и не должны — он их командир, и начинать разговор ему, — Барсуков заговорил. Смотря прямо в глаза своих танкистов, он говорил как будто бы только о себе. Многое из сказанного было неожиданно, непривычно и крамольно по советским меркам. Но любые другие слова были бы ложью. Это знали как капитан, так и его танкисты. Собственно, все сказанное Барсуковым уместилось в несколько предложений. О том, что вся трескучая шелуха произнесенных на политзанятиях фраз не значит больше ничего. И никогда на самом деле ничего не значила. О том, что родина и государство — вещи разные. О том, что на их землю пришел враг. О том, что нужно задвинуть их советскость куда подальше и вспомнить, что они прежде всего русские. Что они всегда были, есть и останутся русскими, какие беды и в какие времена у них бы ни случались. И еще о том, что негоже им, русским, пасовать перед германцами. Потому что, по глубокому его убеждению, не может высшее преклониться перед низшим. И не будет этого делать никогда.
— Это вы верно заметили, товарищ капитан, — отозвался, приободрившись, замковый. — Кишка тонка у немца против нашего брата.
— Только по лесу не он, а мы шлепаем, — угрюмо возразил наводчик.
— Временные трудности, — нервно бросил реплику стрелок-радист.
— Вы что, всерьез верите, что когда-нибудь России может не быть? — поставил вопрос ребром Барсуков.
— Нет! — дружно хором сразу выпалил весь экипаж без исключения.
— Так в чем же дело?..
Все переглянулись. После некоторой паузы подал голос заряжающий:
— У меня вот другой вопрос образовался: а какой России быть?
Барсуков сделал шаг вперед, придвинулся к заряжающему почти вплотную, лицом к лицу. Произнес тихо:
— А Россия всегда одна. Знаешь какая?
— Какая? — чуть подавшись назад, еле слышно отозвался заряжающий.
В ответ Барсуков по очереди ткнул пальцем в каждого из них, приговаривая:
— Такая, как ты. Как он. Как я. — Капитан резко указал пальцем в землю, продолжая: — Какой ты есть вот здесь и сейчас.
И закончил, обведя их всех взглядом:
— Сволочь ты или человек. Такая и Россия. Всегда!
Пройдясь несколько раз туда и обратно перед строем безмолвствовавших танкистов, Барсуков уже другим, более размеренным тоном произнес:
— А вопросов много. Это правда. Только каждому — свое время.
И снова подойдя к заряжающему, спросил именно его:
— Ты ребят, которые сгорели, нас прикрывая, — вернуть можешь? Ну и остальных, кого нет уже?
— А не слишком ли их много, тех, кого нет? — исподлобья глядя на командира, произнес танкист. — Я не только о войне…
Барсуков сжал губы, чуть покивал головой, как будто бы сам своим собственным мыслям. Согласился:
— Много.
— Выходит, мы кровью повязаны?
Произнесенная фраза повисла в тягостном молчании. Капитан оглядел строй: пять пар глаз пытливо смотрели на него, ожидая ответа. Он вымолвил негромко, но отчетливо:
— А мы уже почти четверть века кровью повязаны.
Они не дрогнули, не отвели глаз. Прозвучал только один вопрос:
— Так что же делать?
— Мой дед говорил: «Делай что должен…» — отозвался Барсуков. — Кто продолжение знает?
— «…и будь что будет!» — закончил Коломейцев поговорку, не раз слышанную от отца.
— Верно! — кивнул капитан. — А все остальное — от лукавого…
Они продолжили свой путь в полном составе. Коломейцев отметил про себя, что их командир сегодня впервые упомянул о своих родственниках. Отчего-то эта мысль сейчас отпечаталась в голове Витяя и не давала покоя. А говорили, что он из беспризорников! Впрочем, сам капитан Иван Евграфович Барсуков тему своего опаленного огнем гражданской войны детства не обсуждал. Это еще на их совместном с Коломейцевым прежнем месте службы говорливый политрук Сверчкевич любил упоминать к месту и не к месту о том, как вывела в люди советская власть беспризорника Барсукова и ему подобных. Впрочем, чего удивительного в том — рассуждал на ходу про себя Коломейцев, — что у Барсукова был дед, которого он помнил? У всех людей есть или были родители и еще, конечно же, много-много родственников. К сожалению, это не гарантирует того, что человек никогда не может стать беспризорником. Да и вообще, мало ли у кого каким образом жизнь сложилась… Мать учила: обсуждать других людей — грех. Витяй сосредоточился на тропинке, по которой они шли.
То, что советская власть дала Ивану Барсукову все, было совершенной правдой. Равно как и совершенной правдой было то, что перед этим эта же Советская власть у него совершенно все отобрала. Бо́льшую часть его сознательного детства Ивана воспитывали дед и бабка. Мать его умерла при родах. Отца четырехлетний Иван помнил совсем смутно — в четырнадцатом он ушел на войну. Они жили в совсем небольшом, всего на несколько дворов, хуторе над самым Доном. Мальчик рано был приучен к труду, помогал деду. Вдвоем — стар и млад — они тащили всю мужскую работу по хозяйству. Хлеб доставался им нелегко, потом и кровью. Каждое утро дед в старых заштопанных шароварах с выцветшими казачьими лампасами, которые носил круглый год, в высоких шерстяных носках домашней вязки проходил на середину хаты. Вдвоем с Иваном они стояли на коленях у старой, еще позапрошлого века иконой. А после молитвы уходили работать на целый день. Из уже отчетливых детских воспоминаний Ваня помнил чтение отцовских писем с фронта. При получении таковых вечерами происходила целая церемония. Все собирались за столом, дед садился на лавку во главе стола, степенно одевал старые перемотанные бечевкой очки и торжественно разворачивал полученное известие. Ничего о войне в письмах практически не было — обычные расспросы о житье-бытье и пожелания здоровья. Письма заканчивались приветами всем домочадцам и неизменной фразой: «Жму руку, Ванька!» Всякий раз, дочитав письмо, дед устремлял взгляд поверх очков на Барсукова-младшего и, сурово погрозив ему пальцем, назидательно говорил:
— Ты понял!
Отцовский привет наполнял Ваньку гордостью и ответственностью одновременно. А еще всякий раз казалось, будто бы они хоть немного, да поговорили…
Обучаясь чтению, он как-то стащил у бабки из шкатулки отцовские письма. Спрятавшись за цветастой занавеской на печке, бережно развернул одно из них. Едва освоивший азбуку, отцовский почерк с завитушками и большим обратным наклоном практически не разобрал. Последнюю фразу прочитал слитно, едва слышно шевеля губами: «жмурукуванька», и задумался, что бы это значило. Даже «Отче наш» перечел про себя на память — может, что-нибудь церковное? И лишь потом счастливой догадкой будто обожгло: это же тот самый привет ему! Перечитал его вслух бережно, с чувством и расстановкой…
С войны приходило несколько фотографических карточек отца. На каждой из них он почти не менялся. Только становилось больше крестов на груди, лычек на погонах и полосок за ранения на рукаве пониже локтя. Ваня смекнул, что за здорово живешь чины и награды не раздают. Но в приходивших письмах по-прежнему не было ни слова о подробностях сражений, кроме фраз «бьем супостата крепко» и выражений уверенности в скорой победе. Читая эти строки, дед всегда делал паузу и, поднимая палец в своей манере, произносил:
— Вот так!
Третьей любимой фразой деда, которой жили все домашние, было:
— Вот вернется Евграф…
В зависимости от ситуации, фраза эта произносилась либо с хозяйственной, либо с мечтательной интонацией. Либо с суровой, если Ванька чем-то провинился…
Босой, в сшитых бабкой маленьких шароварах с лампасами и в расстегнутой белой косоворотке, Барсуков-младший цепко держался за конскую гриву. Дед, преображаясь и словно молодея в такие минуты, старательно выводил коня, держа его за длинную веревку, по кругу на просторном дворе, строго покрикивая на Ваньку, если тот что-то делал не так.
— Не рано ли, старый? — пыталась возражать бабка, всякий раз выходя на крыльцо и внимательно наблюдая за внуком.
— Молчи! — сурово одергивал ее дед. — Вот вернется Евграф…
— Ну бог с вами…
Вместе с дедом они рубили шашками лозу. Вскоре Ванька в совершенстве освоил основные премудрости владения холодным оружием. Достаточно натренировавшись в пешем порядке, дед как-то нацепил шашку в ножнах на бок и, крякнув, еще достаточно бодро запрыгнул на коня.
— Куда ты, старый! — всплеснула руками с крыльца жена.
— Молчи! — выкрикнул дед, распрямляясь в седле. — Ванька, гляди! Хорошенько гляди!
С характерным лязгом высверкнула выхваченная из ножен сталь. Ванька следил за поджарой, напружиненной фигурой деда, как, перегнувшись в седле, он ловко рубил воткнутые поверх плетня ветки кустарника. Гордо шагом подъехал к крыльцу, перекинув ногу, молодо спрыгнул на землю прямо из седла. И тут же, болезненно сморщившись, ухватился рукой за поясницу.
— Э-эх!.. — только и произнесла бабка укоризненно. Однако в глазах ее, смотревших на деда, Ванька уловил искорки неподдельного восхищения.
— Молчи, — пробубнил свое дед. И, распрямляясь и оглаживая седые усы, произнес:
— Вот вернется Евграф…
Вскоре Ванька безжалостно крушил с коня выставленные на плетень старые глиняные горшки, кринки и воткнутую лозу. Босой, без седла, управляясь одними поводьями, он со свистом орудовал клинком, голыми пятками заставляя коня гарцевать и приплясывать вокруг ограды. Дед с восторгом наблюдал за внуком. Бабка беззлобно ворчала:
— Всю посуду мне перебьете, окаянные…
Тем летом Ванька начал самостоятельно гонять лошадей в ночное. Их неизменно сопровождал здоровенный барсуковский пес по кличке Мефодий. Мальчишка до утра жег в степи костер, лежа на старой дедовской бекеше, смотрел на мерцавшие в вышине звезды и был совершенно счастлив, упрятав босые ноги под теплое мохнатое брюхо вытянувшейся рядом с ним собаки. Пес, положив голову на лапы, время от времени настороженно поднимал уши и сдержанно порыкивал, а иногда и погавкивал на ходивших в округе стреноженных лошадей. Те перекликались в ответ протяжным ржанием. Обратно Ванька, без седла, лишь вцепившись в длинную гриву, гонял коня по влажной утренней росе, а Мефодий, по размерам смахивавший на порядочного теленка, как щенок, с веселым лаем мчался рядом.
Самым дорогим подарком была для младшего Барсукова дедовская шашка, которую тот передал ему осенью шестнадцатого года. Боевой клинок, еще с турецкой войны, Ваня вынес из дома и спрятал под соломенной крышей амбара. С тех пор не проходило и дня, чтобы он не брал его в руки.
Однажды ранней весной, после прочтения долгожданного отцовского письма с фронта, в котором высказывалась уверенность, что этот год войны наверняка станет последним и победным, на хутор пришли очередные известия из станицы. Ванька помнил, как помрачневший дед стоял в хате возле почерневшей старинной иконы. Пробормотал себе в седые усы:
— Бесовщина какая-то приключилась…
И, тут же широко перекрестившись на икону, промолвил:
— Прости, Господи, нас грешных, и помилуй…
Озадаченный и напуганный, Ванька закрестился в сенях вслед за дедом. Только позже он осознал, что именно тогда было получено известие о падении монархии в России.
Семнадцатый год прошел в каком-то тревожном, глухом гудении. Ваня, разумеется, не мог взять в толк всего происходящего вокруг. Да чего там он — седобородые старики зачастую не понимали, что происходит не только в стране и в мире, но и у них в области. Слухи ходили один невероятнее другого. Когда Барсуковы приезжали на бричке в станицу, дед подолгу беседовал со своими старыми знакомыми. А в это время бабка в сопровождении Ивана закупала в лавке керосин, спички, соль, мыло. Ваня отметил также, что в станичном храме, куда они приезжали по церковным праздникам, на службе у отца Георгия отчего-то становилось все меньше и меньше прихожан. Зато по осени в станице появились непонятные собрания, на которых кричали и размахивали шапками местные и заезжие ораторы. Это называлось неслыханным доселе словом «митинг». Впрочем, на их маленьком хуторе по-прежнему все было тихо и спокойно.
Когда выпал снег, бабка отправилась одна в станицу, возвращалась напрямки по уже покрывшемуся льдом Дону и сильно простудилась. Ваня слышал, как дед, ворча на нее, что не дождалась, когда он починит поломавшуюся после предыдущей поездки бричку, сноровисто скакал по дому в одном носке, всю ночь топил самовар и заваривал какие-то травы, на которые ему указывала лежавшая на кровати бабка.
Всю ночь на дворе протяжно выл в своей конуре Мефодий.
— Да заткнись ты! — разозлился вконец умаявшийся под утро дед, выскочил на крыльцо и запустил в сторону собачьей будки поленом.
Бабушку хоронили в декабре. Понуро запрягавший бричку у дома священника Барсуков-младший видел, как стоявшие на крыльце дед и отец Георгий о чем-то говорят, глядя в его сторону…
В начале восемнадцатого года продолжали ехать домой с фронта казаки. Дед воспрянул духом после полученного накануне письма и довольно мурлыкал себе под нос:
— Вот вернется Евграф…
Мальчик перечитывал дорогое письмо, как и все предыдущие, неизменно заканчивавшееся фразой «жму руку, Ванька», и убирал его в данную отцом Георгием книгу.
Когда на заснеженной дороге за хутором появились верховые, Мефодий завыл на всю округу. Дед вздрогнул, побледнел и, вопреки обыкновению, не прикрикнув на собаку, растерянно вышел за ворота. Оставшиеся казаки, в погонах и при оружии, разъезжались домой по дальним хуторам. Телегу во двор Барсуковых завел их сосед Семен, служивший с Евграфом в одной сотне. Дед и внук застыли на месте, будто окаменели. Семен стянул с головы папаху, подошел к деду. Не поднимая глаз, после долгого молчания сдавленно проговорил:
— Прошлой ночью. Двадцать верст до дома не доехали…
Происходившие все родом из одних мест, казаки-фронтовики всю дорогу держались вместе с самого момента расформирования Юго-Западного фронта. Благодаря этому и добрались до родных мест через половину охваченной революционным безумием страны. Накануне вечером расположились на ночлег в одном из хуторов по пути следования. Как всегда, выставили часовых. Оттого вошедший почти одновременно с ними с другой стороны в хутор красногвардейский отряд врасплох их не застал. Повторялась обычная история, которая уже приключалась с ними по дороге не раз — казаков склоняли либо вступить в красный отряд, либо разоружиться. Они спокойно, но твердо отвечали, что едут домой и ни с кем больше не воюют. Уйдут утром, но если их не пропустят, то пробьются с боем. Обычно одной лишь демонстрации решимости и сплоченности со стороны нескольких десятков человек хватало, чтобы их оставляли в покое. Однако в этот раз вышло по-другому. Красногвардейцы обстреляли хату, в которой расположились казаки, из пулемета. Казаки ответили залпом поверх голов нападавших. А дальше Евграф убедил станичников не стрелять по своим. Дело опять вернулось к отчаянной перебранке. Среди красногвардейцев, состоявших по большей части из иногородних, нашлись и местные. По голосам Евграф Барсуков узнал несколько своих старых знакомых. Те узнали его. Огонь прекратился и с той стороны тоже. Более того, в красном отряде оказались его друзья детства, и Барсуков-средний вышел совсем без опаски к ним на крыльцо. Он спокойно беседовал с земляками и уже договорился, что их беспрепятственно пропустят по домам, когда кто-то разрядил в него из темноты револьвер.
— Евграф не хотел стрелять в своих. Думал поговорить, — угрюмо закончил Семен. — Вот и поговорили…
С посеревшим лицом Ваня подошел к телеге. Онемевшими пальцами провел по шинели, которой было накрыто тело отца, потрогал сложенные тут же его вещи — торбу, шашку, карабин. Взялся за сено, и рука сама оказалась в собранной лодочкой, закоченевшей ладони.
«Жму руку, Ванька!» — буквально ударила, накатила на мальчика повторявшаяся во всех фронтовых письмах адресованная ему фраза. Слезы фонтаном брызнули из глаз на серую шинель. Закусив губы, Иван бегом кинулся в дом…
В тот раз советская власть продержалась на Дону около двух месяцев. Стояли ясные весенние дни, умытые первыми веселыми дождиками. Где-то совсем рядом, почти сразу за околицей, просыпалась от зимней спячки степь. В середине апреля восемнадцатого года в тихий и совсем маленький хутор, на котором жили Барсуковы, неожиданно со всех сторон понаехали вооруженные люди на подводах. По единственной улочке с решительной отмашкой рук вышагивал человек в кожаной куртке и такой же фуражке с прицепленной к ней большой, издалека видимой, красной звездой. За ним почти бежали вприпрыжку разношерстно одетые люди с винтовками. У всех были красные банты и повязки на рукавах. Часть приехавших свернула на соседский двор. Остальные направились в сторону барсуковской хаты. Мефодий уже вовсю гавкал протяжным басом, до предела натягивая цепь. Дед заприметил нежданных гостей в окно. Угрюмо покачал головой, не предвидя ничего хорошего от их визита. Однако, верный своим правилам встречать приезжих в подобающем виде, сунул руки в рукава старого мундира с вахмистерскими погонами. Он уже потянулся за фуражкой, когда со стороны хозяйства их соседа Семена сначала раздались непонятный шум и крики, а затем резко, будто кнутом на всю округу стеганули, отрывисто щелкнули несколько винтовочных выстрелов. В хату с черного крыльца влетел бывший на заднем дворе Ваня. Выпалил с ходу:
— Дядю Семена убили!
И тут же дед с внуком вздрогнули от сухого треска выстрела уже на их дворе. Мальчик прильнул к окну — повалившись на бок, судорожно перебирая всеми четырьмя лапами и царапая землю когтями, хрипло рычал и все еще пытался ползти в сторону уже стоявших внутри двора красногвардейцев смертельно раненный Мефодий. Пес тряс головой, а из его оскаленной пасти толчками, во все стороны выплескивалась темная кровь. Несколькими выстрелами из револьвера человек в кожаной куртке добил агонизировавшую собаку. Верный Мефодий дернулся последний раз, вытянулся и затих. Ваня ошарашенно отпрянул на середину хаты и безмолвно уставился округлившимися глазами на деда. Тот с ледяным спокойствием отложил фуражку, подошел к стене и снял с нее висевший на гвозде отцовский карабин. Прищурившись и закусив седой ус, дед кинул оценивающий взгляд через окно на двор. Вытащил из висевшего тут же кожаного патронташа снаряженную обойму. Привычным движением вогнал ее в магазин и хладнокровно дослал патрон в патронник. Щелкнул взведенный затвор. Дед присел на корточки, положил карабин себе на колени и взял Ваню за обе руки:
— Скачи в станицу, к отцу Георгию.
— А ты?
Вместо ответа дед размашисто его перекрестил.
— Скачи!
— Дед!
Барсуков-старший, вновь как будто на глазах помолодевший, пружинисто поднялся на ноги. Потрепал внука по выгоревшим стриженым волосам, легонько взял за подбородок и тихо произнес, глядя прямо в глаза:
— Не забывай нас, Ваня.
— Дед!
— Скачи! — Ваню несильно, но настойчиво подтолкнули к выходу на задний двор.
Выбегая, он слышал, как звякнуло оконное стекло в дальнем углу под иконами, собственноручно выбитое хозяином. Едва лишь он запрыгнул на коня и, пригибаясь, выехал наружу, из дома зазвучали выстрелы. С той стороны хаты раздались крики, матерная ругань, громкие слова команды. Прошло не больше минуты. Ваня не видел, как всего за половину от этого времени нашли свои цели все пять пуль, выпущенных сосредоточенно прильнувшим к прикладу карабина дедом. Не видел, как разбив поленьями другие оконные стекла, с разных сторон одновременно полезли в их дом люди с красными повязками. Как накинулись скопом на успевшего все-таки выхватить из ножен шашку старого казака. Еще не истекла эта минута, а Ваня доехал до калитки с тыльной стороны двора. За ней начиналась тропинка к реке, густо поросшая кустарником по краям. Уйти по ней верхом не составляло труда. Взгляд мальчика упал на соломенную крышу амбара. Протянув руку, Иван достал дедовский подарок. Обнажив шашку, отбросил в сторону ножны и решительно развернул коня в обратную сторону.
Он вылетел из-за угла хаты на двор прямо перед воротами. На свой родной двор, где впервые дед посадил его верхом, а Ванька маленькими ручками цепко ухватился за конскую гриву. И сейчас на смену детской растерянности, которой он был охвачен всего лишь совсем недавно, к нему впервые пришла холодная ярость. Подняв коня на дыбы, успел выхватить взглядом, как красногвардейцы ногами и прикладами остервенело топчут и бьют выволоченное на крыльцо тело в казачьем мундире с вахмистерскими погонами. Направив коня прямо на толпу, Иван ожесточенно заработал шашкой, со свистом нанося удары во все стороны. Убить никого не убил — сил еще не хватило — но отметин на незваных гостях оставил достаточно. Несколько человек бросилось от него врассыпную, зажимая ладонями рассеченные лица.
— Ужалил, змееныш! — отскочил под стену хаты очередной красногвардеец, растопыривая в стороны окровавленные пальцы, которыми он хотел прикрыть голову и по которым прошелся Ванькин клинок.
— Держи сучонка! — орали чужие люди с барсуковского крыльца.
— Извести под корень! — выкрикнул человек в кожаной куртке и выстрелил в сторону Ивана из револьвера.
Инстинктивно, потому что никто его этому не учил, Ванька припал к лошадиной холке, плашмя ударил шашкой коня по крупу и, перемахнув через плетень, вынесся на единственную узенькую и короткую хуторскую улочку. За спиной гремели выстрелы, но он, не оглядываясь и держа клинок за собой в откинутой книзу руке, на всем скаку понесся под уклон к самому Дону.
Иван до вечера скрывался в прибрежных камышах. Когда начало темнеть, повернул коня обратно и шагом поехал в сторону дома. Прислушался — кроме какого-то отдаленного гула и треска других звуков слышно не было. Огромное зарево он увидел сразу, лишь только полоска воды скрылась за спиной. Мальчик слез на землю и, крепко вцепившись в тонкую кожаную уздечку, смотрел на полыхавший перед ним хутор. Людей нигде не было видно — ни приезжих, ни нескольких живших на хуторе односельчан. Сжав зубы, Ваня запрыгнул на коня и заставил себя подъехать к началу маленькой и короткой, единственной хуторской улочки. Слева и справа все полыхало, вперед уже было не проехать. Конь фыркал и как будто недовольно тряс головой, отказываясь ступать дальше. Ваня с трудом узнал среди горящих бревен, досок и тлеющих углей место, где еще сегодня утром был его дом. Со страхом и болью он всматривался в озаряемую всполохами темноту, выискивая взглядом тело деда рядом с тем местом, где располагалось крыльцо. Тщетно. Все сгорело дотла. Хата, хозяйственные постройки, даже плетень. Внутри сгорели фотографии на стенах в узорчатых паспарту, шкатулка с фронтовыми письмами, висевшая над лавкой отцовская шинель. Сгорела старая потемневшая икона позапрошлого века, хранившаяся в их роду все это время, о чем рассказывал внуку дед. Сгорело его детство. Вся прежняя жизнь рухнула окончательно. Не сгорела только его память. И никогда не сгорит, пока он жив. Ваня на этот раз стиснул зубы так, что заходили желваки под острыми скулами на его худеньком лице. В очередной раз, развернув коня, он снова направился в сторону Дона.
Не доезжая до станицы, на берегу реки под большой раскидистой ивой Ваня спрятал дедовскую шашку, рассчитывая вернуться за ней при первом же удобном случае. К дому отца Георгия он подъехал уже на рассвете. Спешился, взглянул на стоявшую тут же посреди маленькой площади церковь и, горько вздохнув, с опущенной головой пешком вошел на двор, ведя коня в поводу. Его никто не видел в тот ранний час.
В апреле восемнадцатого года казаки подняли восстание против советской власти. Где-то эту власть скинули быстро, по каким-то станицам прокатились ожесточенные стычки. Большие бои были в Ростове и Новочеркасске. Не подойди на выручку отряд полковника М. Г. Дроздовского, проделавший далекий путь от самой Румынии до Дона, казакам пришлось бы весьма туго. Совместно с донцами дроздовцы освободили казачью столицу. Вскоре от красных были очищены и многие другие области Войска Донского. Возвращалась из ставшего почти сразу и навсегда легендарным Ледяного похода Добровольческая армия. Кругом царили всеобщий подъем и надежды на скорое освобождение всей России от власти большевиков. Теперь Ваня Барсуков порывался съездить за спрятанной им дедовской шашкой. Собственно, ехать-то было всего ничего: от станицы вверх по берегу в сторону их сожженного хутора. И всякий раз, как только он собирался за шашкой, отец Георгий давал ему какое-нибудь чтение из Священного Писания. Ваня прилежно садился на лавку и раскрывал книгу в том месте, где была вложена потемневшая от времени кожаная закладка.
— Ты потерпи, — сказал священник, когда Ваня откровенно рассказал ему про шашку деда и связанную с ней уже его собственную историю.
— Так ведь они… — начал было мальчик и, оборвав сам себя, сжал губы.
— Знаю, — мягко проговорил отец Георгий, взяв его за руку. — А ты попробуй с любовью…
В первый момент глаза мальчишки буквально высекли полыхнувший негодованием взгляд. Он чуть не задохнулся от захлестнувших его чувств. Почти прохрипел, широко раздувая ноздри и прерывисто дыша:
— К ним?!
Отец Георгий присел перед мальчиком на корточки. Взял за обе ладони. Почти как дед при их последней встрече. Успокаивая, проговорил тихонько, глядя прямо в глаза:
— Нет «их» или «нас». Это все мы, Ваня.
Летом, когда закончились занятия в церковно-приходской школе, где больше половины предметов вел для станичных детишек отец Георгий, Барсуков-младший решил записаться добровольцем на фронт. Шел ему всего девятый год от роду. Однако разговор с есаулом остановившейся на дневку в станице сотни вышел по-взрослому серьезный. Они сидели за столом на соседнем с домом отца Георгия дворе у колодца, и Ваня коротко и с виду невозмутимо изложил свою историю. От него не отмахнулись, не отшутились. Ему выразили полное понимание. Более того, сказали, что на его месте постарались бы поступить так же.
— Только, брат, видишь ли, какое дело… — Есаул покрутил в задумчивости светлый ус. — Взять я тебя в сотню никак не могу. Права не имею. Ты, — интонацией Ванин собеседник подчеркнул именно это «ты», — ты должен это понимать.
Иван Барсуков кивнул. Через четверть часа он привел в расположение сотни своего коня, которого прятал все время, пока в станице были большевики, и за которым исправно ухаживал с того самого момента, как приехал и остался жить в доме священника.
— Вот, возьмите, — протянул уздечку есаулу и, развернувшись, не оглядываясь, ушел.
На лавке его ждала книга с кожаной закладкой. Он вчитывался, листал страницы, возвращался назад к прочитанным местам. Вечером он рассказал отцу Георгию о том, как его не взяли в сотню, и об отданном коне.
— Конь твой, Ваня, — услышал он спокойный ответ.
Они обсуждали прочитанное какими-то простыми и понятными Ване словами. В тот вечер мальчик впервые поймал себя на мысли, что не рвется забирать спрятанную шашку. По крайней мере пока…
На Дону, как и по всей России, продолжала безжалостно бушевать гражданская война. В конце восемнадцатого — начале девятнадцатого годов в некоторых казачьих округах снова объявились большевики. Прокатилась очередная волна террора. В ответ последующей весной против советской власти разразилось очередное восстание. После кровопролитных боев красные снова были изгнаны за пределы области. В тот раз отец Георгий уцелел. Вечерами они с Ваней подолгу разговаривали обо всем на свете. Что-то мальчик понимал и принимал, что-то казалось ему удивительным и невероятным, а что-то было, конечно же, тогда за гранью его детского восприятия мира. Намного позже Барсуков осознал, что отец Георгий уже тогда как будто бы знал все наперед. Священник говорил о гражданской войне как о страшном братоубийстве, о том, что и красные, и белые, и все остальные, бог весть за что сражающиеся, — это все есть мы. О том, что Господь послал нам всем одно общее испытание. О том, что впали в соблазны и во все тяжкие грехи мы сами, поскольку человек обладает полной свободой воли — творить беззаконие или не творить. И наше будущее зависит от того, какие выводы мы сделаем из происходящего. На стремление Ивана идти мстить за свою семью отец Георгий отвечал, что в отличие от тех, кому предназначено сражаться здесь и сейчас, ему уготовано другое. Каждому человеку уготована своя участь и в свое время. Тут мальчик кивал головой, соглашаясь — так говорил и дед о том, что каждый должен делать то, что он должен. Роль и значение тех, кто сражается сейчас, за что и как сражается, могут быть оценены и поняты только значительно позже. Скорее всего, полагал священник, испытания будут продолжаться и быстро смута не кончится. Поэтому Ваня должен в этой смуте непременно сохранить в себе то доброе и светлое, что заложено Богом в каждого человека. Сохранить, чтобы отдавать это людям. Как бы трудно это ни было и что бы ни случилось потом, самое важное — не стать бездушной куклой, не оскотиниться. Чтобы остаться жить здесь, на своей земле, и самим присутствием на ней делать мир вокруг себя лучше. Иначе кто же это сделает, если все доброе и светлое будет уничтожено или изгнано из России? Какое звериное и безобразное обличье этот мир вокруг ни приобрел бы — никогда нельзя забывать, что это твоя страна и ты в ответственности за людей вокруг себя. И ты можешь влиять прежде всего на этих людей, на происходящее вокруг, каким бы ничтожным или даже совсем невозможным это влияние тебе ни казалось бы. А если тебе покажется, что человеческие возможности исчерпаются вовсе, тогда положись всецело на Бога. Но при этом оставайся человеком. Всегда. Потому что победят в конечном итоге не одна из враждующих точек зрения, а только добро и любовь. Когда конфликтный образ мыслей и взгляд на вещи в наших умах и душах заменится на добро и любовь, тогда и кончится смута. Возможно, прежде пройдет много-много лет и сменится не одно поколение, но случится это обязательно. Потому что иначе в России быть не может…
Отец Георгий продолжал служить в станичном храме, читать проповеди и учить детей в церковно-приходской школе. Видимо, за это его и расстреляли летом двадцатого, когда большевики пришли в третий раз. Как оказалось впоследствии, пришли надолго…
Поздней осенью, несколько месяцев проблуждав по родному краю, где все еще было неспокойно, Иван Барсуков трясся на подводе, которую понуро тащила худющая деревенская кляча. Человек в кожаной куртке и сдвинутой на затылок папахе с красной полосой наискось, положив руку Ивану на плечо, уже битый час бодро вещал о том, что теперь советская власть победила окончательно. Он взахлеб рассказывал, какая замечательная жизнь ждет таких вот беспризорников, как подобранный ими Ваня. Мальчик молчал, понуро смотря в грязь под колесами телеги. Он ненавидел человека, который говорил. Кожаная куртка напоминала о тех, кто убил деда. Рука оратора жгла ему плечо. Но, вспоминая разговоры с отцом Георгием, он продолжал сосредоточенно молчать. Его везли в детскую трудовую коммуну.
— Что, хлебнул лиха, парень? — сплюнув в ладонь и затушив в ней самокрутку, окликнул мальчика пожилой седоусый солдат-возничий в выцветшей защитной фуражке.
Ваня скользнул по нему взглядом, чуть задержался на темной отметине на околыше, оставшейся от снятой когда-то кокарды. Отвернулся, так и не проронив ни слова.
— Можешь не отвечать, — горько усмехнулся солдат. — Вижу, что досталось…
В коммуне, а проще говоря, детдоме уже хорошо научившийся разбираться в том, что творится вокруг, он скрыл свое казачье происхождение и назвался иногородним, проживавшим на землях области. Однако четко проговорил:
— Иван Евграфов Барсуков.
И, вытянув худую шею, заглянул в большую канцелярскую книгу — правильно ли все записали. Убедившись, что все правильно, сделал шаг назад и замер с картузом в руках.
— Ну пойдем, Иван Евграфович, — сказали ему и повели на внутренний двор.
Толковый и постоянно стремившийся к новым знаниям мальчик вскоре стал одним из лучших воспитанников. Правда, он был мало заметен на общественном поприще, большую часть времени отдавая получению именно образования. Ему неоднократно ставили на вид необходимость подтянуть политическую подготовку. Иван всякий раз делал такое каменное лицо, что его, слегка пожурив, оставляли в покое. Тем более что он был гордостью всего учебного заведения по техническим дисциплинам. Прекрасно ориентировавшийся в точных науках, после окончания семилетки Барсуков без труда поступил в один из техникумов губернского управления профессионально-технического образования. Однако, как оказалось, его привлекала отнюдь не мирная стезя. После окончания техникума Иван Барсуков оказался в стрелково-артиллерийской школе. Школа располагалась в старинном волжском городе Симбирске, переименованном — как почти все сплошь и рядом в Советской России — к тому времени в Ульяновск. Вскоре располагавшееся в здании бывшего Симбирского кадетского корпуса военно-учебное заведение было переформировано в бронетанковую школу. Иван Барсуков выпустился одним из первых уже в качестве командира-танкиста. Именно тогда он понял раз и навсегда, что танки — это его призвание.
— Отлично у вас получается, — в очередной раз отметило успехи Ивана начальство.
— Наследственность хорошая, — с едва уловимой усмешкой отвечал Барсуков.
Начальство листало его личное дело и недоуменно пожимало плечами. Во избежание неприятностей Барсуков привычно отказался от освещения подробностей своей биографии. В 1936 году вышел приказ наркома обороны Ворошилова о создании казачьих кавалерийских дивизий. До этого казакам было запрещено служить в Красной армии, как чуждому рабочим и крестьянам элементу. Барсуков как-то в одиночестве про себя еще раз перечитал приказ, саркастически хмыкнул и в очередной раз благополучно промолчал о своем происхождении.
Во времена разгула репрессий в армии он часто вспоминал деда и всегда носил в кармане галифе заряженный браунинг кроме штатного ТТ в кобуре. Он был готов к любому повороту в своей судьбе. Конечно, предугадать наперед ничего было нельзя. Барсуков твердо знал лишь одно — если за ним придут, он будет стрелять. Как это сделал в свое время дед. Лейтенант Барсуков, как бы он ни относился ко многим людям вокруг себя — а они были достойны, надо признаться, самого разного отношения, — так вот, лейтенант Барсуков всегда удивлялся, отчего люди эти, опытные, еще сильные, прошедшие горнило гражданской войны, на которой они принимали смелые и самостоятельные решения, практически не оказывали ни малейшего сопротивления, когда их приходили арестовывать. Неужели и вправду верили, что т а м разберутся? Или за годы советской власти в людях окончательно была вытравлена всякая способность к здравой оценке происходящего вокруг и к принятию самостоятельных решений, даже если от этих решений зависела твоя собственная жизнь? Если так, то ситуация выглядела совсем удручающим образом. А еще было очень много доносов. Их писали сами друг на друга самые обычные с виду советские граждане. И делали они это далеко не всегда по идеологическим причинам. Зачастую поводы написать донос на ближнего своего были совершенно шкурные: желание получить его должность, или жилые метры в коммунальной квартире, или просто личная обида на бытовой почве…
Как-то в совсем узком кругу один из сослуживцев под рюмку водки и патефон высказался задумчиво:
— И жить здесь невозможно, и жить не здесь невозможно тоже…
Ему ответил один Барсуков:
— А мы права не имеем не здесь жить.
Остальные присутствовавшие заметно побледнели и, испуганно переглядываясь, срочно засобирались прочь. Когда танковый батальон, в котором служил Барсуков, вернулся с трехдневных полевых маневров, столь откровенно высказавшийся сослуживец уже бесследно исчез. Возможно, за ним мог последовать и Барсуков, не подоспей ему перевод в другую часть…
В самом конце тридцатых годов он женился. И сразу же сполна ощутил, каково это — быть в ответе не только за себя, но еще и за своих близких. Перед финской войной у Барсуковых родилась дочь, а в начале сорок первого года — сын. Перед отъездом к месту службы на западную границу ему приснился дед. Никогда не снился, а тут вдруг явился, как живой, чинно и благообразно, в мундире с вахмистерскими погонами. Постоял-постоял, да и ушел, так ничего и не сказав. В воздухе пахло военной грозой, и Барсуков на тот случай, если ему будет не суждено вернуться, написал карандашом на листке бумаги название станицы и хутора, с которого он был родом. Передал листок жене. Она быстро пробежала записку глазами, все поняла и, не сказав ни слова, молча кивнула, спрятав бумагу на дно шкатулки. Почти такой же, что была когда-то у бабки и где хранились фронтовые письма отца. Капитан Барсуков уезжал один, его семья пока что вынужденно задержалась в средней полосе России. Как оказалось, к счастью — совсем скоро разразилась война…
Экипаж капитана Барсукова в полном составе сидел за длинным столом в просторной горнице и уплетал вареную картошку с хлебом. На столе дымился еще один полный чугунок с картошкой, вокруг которого были выставлены глиняные кринки с молоком.
— Ешьте и уходите, — говорил хозяин, бросая тревожные взгляды то на танкистов, то на выходящее в сторону деревенского проулка окно, уже чуть подернувшееся вечерними сумерками.
— Сеновал у вас хороший, — без обиняков намекнул наводчик, отламывая себе от краюхи еще один здоровенный кусок и протягивая руку к кринке с молоком. — А ночами уже холодает…
— И банька во дворе… — добавил заряжающий выжидательно.
— Вот что, други мои, — навалился на стол хозяин. — Я себя под монастырь подвести не дам. У меня семья, да еще и обчество ответственность наложило.
— Это кто ж тебе и чего наложил? — хмыкнул наводчик.
— А ты не смейся, не смейся, — проговорил мужик. Было ему хорошо лет за сорок. Лежавшие на столе большие узловатые руки то и дело сжимались в кулаки и разжимались обратно. Он нервно постукивал ими о выскобленную до белизны поверхность стола. — Вот мы с тобой, смешливый мой, сейчас разговоры разговариваем. А потом вас сдует, а меня за эти разговоры на воротах вздернут.
Коломейцев допил молоко и поставил пустую кружку на стол.
— Не беспокойтесь, мы уйдем, — произнес Барсуков.
— А я беспокоюсь, — живо обернулся к нему мужик. — Ох как беспокоюсь!
Пока танкисты ели, хозяин рассказывал о происходившем в их местах в последнее время. Он не столько жаловался, сколько, пожалуй, делился пережитым и одолевавшими его заботами. Коломейцев, отламывая куски хлеба и отправляя их себе в рот, смотрел на крестьянина и внимательно его слушал.
События в здешних местах разворачивались нешуточные. Немцы пришли еще в начале июля, делился своими заботами и тяготами деревенский житель. Боев в их районе не было — Красная армия спешно отступила на этом участке фронта. Армейские части германцев вели себя вполне прилично, ничего худого про них сказать было нельзя — что правда, то правда. Солдаты катали ребятишек на грузовиках и угощали конфетами. Никто не безобразничал и местное население не обижал. Из инцидентов был один-единственный, да и тот пустяшный: из двух зашедших к хозяину немцев тот, что помоложе, сунулся было в печку за чугунком картошки. Второй — постарше — с размаху расквасил своему напарнику физиономию и извинился за то, что его товарищ хотел взять продукты без спроса. Жителей это впечатлило. Картошку немцам отдали так, да еще и пожалели побитого.
Через некоторое время явились представители новой администрации. Объявили о роспуске колхозов, чем вызвали неподдельную радость сельчан. Затем через переводчика какой-то пузатый офицер вещал собравшимся о неизбежной и скорой победе германского оружия.
— Ну прям все как у нас, — чуть улыбнулся рассказчик. — Эдакая наша партийная трещотка на германский лад.
Барсуков и танкисты только переглянулись и понимающе хмыкнули при этих словах.
А потом немцы очень серьезно предупредили, продолжал рассказ крестьянин, что если кто-то из гражданских лиц будет замечен в саботаже или сопротивлении новым властям, то будет расстрелян. Если в ближайшей округе будут совершены какие-либо действия против германских военнослужащих, то ответ придется держать всей деревней. Так и объявили: война идет на фронте, ведут ее регулярные армии, а в тылу должен быть порядок. За неподчинение германской администрации или ее полномочным представителям — опять же расстрел. Крестьян обязали выбрать старосту.
— Так вот и возложило на меня ответственность обчество, — с озабоченным видом вздохнул мужик. — Упросили на должность встать, чтобы лиходея какого не назначили. Из своих всяко сподручнее…
Какое-то время жили спокойно. А дальше пошло-поехало. Весь июль через деревню толпами валили окруженцы. Им помогали продуктами и одеждой, однако на ночлег по общему уговору не оставляли и старались выпроводить побыстрее от греха подальше. У всех жителей были семьи и дети, и подвергать риску себя и своих близких никто не хотел. В основном окруженцы исчезали в близлежащем лесу так же быстро и незаметно, как и появлялись. В августе их поток стал иссякать. Несколько раз заезжали новоиспеченные представители германской администрации — местные полицаи. Почти все сплошь люди давно и хорошо знакомые. Проблем с ними также поначалу не возникло. Полицаи по-свойски предостерегли от дальнейшей помощи окруженцам, но на первый раз никого за это не наказали и мирно уехали восвояси. Однако настоятельно повторили, что за помощь партизанам жители будут жестоко наказаны. И продуктов набрали у деревенских, ничего не дав взамен. После них спустя несколько дней из лесу заявились другие вооруженные люди. Назвались партизанами. И также объявили, что за сотрудничество с оккупационными властями жителей будут жестоко карать. Тоже взяли продукты и тоже даром. Круг замкнулся. Но надо было как-то жить дальше. Поэтому, когда в прилегающем к нескольким деревням лесу было совершено нападение на немецкого обозного, все оставшиеся в деревне мужики добровольно вышли на опознание, решительно заявив, что на них греха нет — они в немца не стреляли. Немец оказался везучим: когда в него стреляли на лесной дороге, обрубил постромки и ускакал верхом на лошади. Потом объезжал с солдатами и полицаями близлежащие деревни, решительно заявляя, что если нападавшие были из местных, то он их непременно узнает. И узнал-таки, в соседней деревне. Без лишних церемоний опознанных вздернули на опушке того самого леса, запретив снимать тела несколько дней — в назидание всем остальным. На их одежду были приколоты бумажные записки: «Я стрелял в немецкого солдата».
— Доигрались, — хмуро проронил заехавший в их деревню седоусый дядька из райцентра с полицейской повязкой на рукаве. — А ведь вас предупреждали…
Отобедав тогда в доме старосты, седоусый грустно посетовал:
— А в райцентре и того дела хуже. Наш бургомистр — свой человек, всю жизнь тут прожил, вы его все знаете — уже откровенно всех упрашивает не писать доносы друг на друга. Германцам пришла бумага, им разбираться некогда — приехали да и вздернули.
Слушавшие рассказ танкисты в очередной раз переглянулись.
— Страсть как наши люди любят друг на друга доносы писать, — подвел невеселый итог староста.
— Это точно, — вздохнув, отозвался Барсуков.
Староста рассказывал дальше о том, как партизаны приехали сначала в соседнюю деревню, и, обвинив жителей в том, что они выдали советских патриотов, расстреляли за околицей нескольких человек. По деревне стояли вой и плач. Молодых ребят увели с собой в лес — в партизаны. Те прибежали спустя несколько дней, с оружием. Ожесточившиеся мужики решили действовать на упреждение. Когда за сбежавшими из отряда пацанами пришли люди из леса, их встретила засада из числа вооруженных местных жителей.
— Кулачье недобитое! — кричал партизанский командир, в котором опознали местного партийного секретаря.
Однако, получив вооруженный отпор, в их деревни партизаны больше не совались. Зато после них снова приехали немцы. Несмотря на то, что оружие было сдано им добровольно, учинили повальные обыски и тоже расстреляли нескольких человек. Иноземцам пытались объяснять, что оружие было нужно для самообороны. Тщетно. Седоусый дядька-полицай из райцентра угрюмо зачитал постановление о том, что оружие могут носить только немцы и местная полиция.
— А нам-то как быть?.. — растерянно подал голос кто-то из толпы.
Дядька только безнадежно махнул рукой, закусил ус и, плюхнувшись в подводу, потащился следом за пылившими по проселку на грузовиках германцами.
— Н-да… — только и произнесли барсуковские танкисты, выслушав все это.
Оставаться на ночь никто из них уже не просился. Их щедро снабдили продуктами. Барсуков привычно вывел своих людей в ночной марш…
«Тридцатьчетверку» с распахнутым верхним люком они нашли в густых придорожных зарослях кустарника. В первый момент, завидев силуэт танка, все вздрогнули и инстинктивно схватились за оружие. Осторожно обошли машину, осмотрели со всех сторон. От дороги она была надежно прикрыта чуть начавшей желтеть листвой.
— Цело все, — проговорил Коломейцев, обогнув танк. И, получив разрешение капитана, привычно занырнул в легко открывшийся люк механика-водителя. Перед самой войной они с Барсуковым успели лишь бегло ознакомиться с поступившими в дивизию танками такого типа. Высокий боевой потенциал этой машины уже тогда сразу бросился в глаза опытным танкистам.
— Боеукладка не тронута… — недоуменно проговорил наводчик, высовываясь из башенного люка.
— Не так давно стоит, — кивнул замковый на еще читаемый след, оставленный по подмятому со стороны дороги кустарнику, через который продиралась «тридцатьчетверка» перед тем, как ее бросили.
— Пару недель, не больше, — согласился радист.
Коломейцев осмотрел танк изнутри, вылез наружу, оглядел ходовую часть, моторный отсек, топливные баки. Снова нырнул внутрь. В машине раздался легкий щелчок. Затем все стихло.
— Ага, еще скажи, что заведется, — ухмыльнулся заряжающий.
— Аккумуляторы сели, — высунул голову наружу Витяй. — А так бы завели. Точно. Все остальное в норме.
Барсуков внимательно посмотрел на него и задумчиво потер подбородок.
Ранним сентябрьским утром следующего дня экипаж капитана Барсукова благополучно в полном составе перешел через небольшое, скрытое между двумя холмами болотце. Так они миновали линию фронта, которая имела в этом месте естественный разрыв, и оказались на позициях советской танковой бригады, занимавшей оборону между склонами двух возвышенностей.