Глава пятая
Пусто и непривычно тихо в землянке. Умылись, почистили оружие, привели в порядок обмундирование, но все как-то вяло, безучастно, сторонясь общения с ближними. Той особой приподнятости, которую обычно ощущает солдат, отойдя от боя, почему-то не было. Напротив, томило растущее чувство неприкаянности. Переговаривались редко и вполголоса, точно боялись громкого слова. Все вокруг напоминало о тех, кто не вернулся.
Прямо напротив, у стенки, сиротливо притулился вещевой мешок Сикирина, аккуратно перетянутый красной тесемкой. Витьки Туманова шинель, как всегда, неряшливо брошена, до полу свисает. Другой мешок, соломой набитый, в головах у Рушечкина. А на том месте, где Петренко спал, в изголовье, прилаженное на гвоздочке, висит домашнее полотенце, петухами расшитое. Припомнилось, как он с этим рушником умываться ходил, а потом на стенку вешал.
Ничего не тронуто. Никто из оставшихся в живых к чужим вещам не притронулся. Будто ушли товарищи в боевое охранение или в наряд на кухню и вот-вот вернутся.
Но не вернутся.
И без того на душе пасмурно, а тут еще почтальон, как назло, заявился, газеты с письмами принес. Сложил их горкой на тумановскую шинель и дальше пошел. Проглядел Павел стопку писем, а сверху треугольник Григорию Дмитриевичу Сикирину. Дня три, как он его дожидался, только о нем и говорил. Рушечкину в настоящем конверте. И Фалину треугольник.
Вчера утром они письмами были, которых с нетерпением ждали, а сегодня никому не нужные листки бумаги. Что с ними делать, куда деть? Выбросить? Рука не поднимается. Отослать обратно? Тоже не выход. Перетасовал машинально, перечитывая знакомые фамилии, и со вздохом отложил. Пусть ротный решает, как с ними дальше быть.
Одно с собой забрал и к соседям направился. Что-то долго не показывается Махтуров, не приболел ли, случаем? Сутки всего минули, а округа разительно преобразилась. Вчера еще передовая была, а теперь – тыл. Пусть ближний, но тыл. Не свистят пули, не рвутся мины. Ходят солдаты без опаски в рост и не кланяются каждому шороху или посвисту. В открытую дымят печи, и никто не озабочен, чтобы дым в землю отводить. Полевые кухни к самым блиндажам подкатили. Неподалеку замаскировалась на огневых позициях тяжелая артиллерия.
Из землянки связистов взрывы хохота раздаются. У обозочных тоже гармошка запиликала. «Катюшу» кто-то неумело подбирает. А около штабного автобуса, откуда писаря, как школьники на перемену, высыпали на солнышко погреться, Карзубый, щедро скупив их внимание трофейным табаком, о своих подвигах во вчерашнем бою рассказывает, пистолетом немецким хвалится.
– Чей, думаете? – вопрошал горделиво и сам же отвечал: – Лейтенанта фашистского. Как мы их прихомутали во второй линии, он отбежал за разбитый бронетранспортер и залег. Дальше не бежит, собака, и по нашим, гад, шмаляет. А сам на солдат своих орет, чтоб не драпали, значит. Молодой, гад, а настырный. Ну, думаю, сейчас я тебе замастрячу перышко в бок, оторешься ты, гад. И ползком к нему, по ложбинке. И чухнуть у меня, собака, не успел, как я ему финяк по самую рукоятку в спину заделал. Во, два патрона у него еще осталось. – Победно оглядывая слушателей, Карзубый демонстрировал почти пустую обойму. – Пистолет и бочата я с него сблочил.
Насчет немецкого лейтенанта Карзубый нисколько не привирал. Махтуров, бывший очевидцем, подтвердил сдержанно, что в бою Халявин действительно уничтожил гитлеровского офицера и вообще после того, как запрятал трофейный ранец где-то во второй траншее, действовал дерзко и умело, с завидным хладнокровием. Карзубый знал отзыв отделенного и потому похвалялся историей с фашистским лейтенантом все утро, благо желающих его слушать за щедро отваливаемый табачок было достаточно.
Некоторые бойцы оказывались в числе слушателей во второй раз, и можно было не сомневаться, что они будут слушать еще, пока не иссякнет у рассказчика дефицитный трофей.
День был предоставлен штрафникам для отдыха, и только солдаты резервной первой роты всем составом копали большую братскую могилу.
Перед вечером куцые ротные шеренги были выстроены перед свежеотрытой ямой. К этому времени похоронная команда свезла к ней тела убитых штрафников, уложив их двумя длинными рядами. Состоялась церемония погребения.
Несколько штрафников, спустившись в яму, принимали и укладывали окровавленные, истерзанные тела убитых, застывшие подчас в скрюченных, неудобных позах, накрывали их шинелями. Уложив один ряд, клали поверх другой. Как ни вглядывался Павел, узнать никого из своих бойцов не смог.
К строю вышел майор Балтус. Тяжело снял с головы фуражку с зеленым верхом, в скорбной задумчивости обвел медленным взглядом ротные шеренги, всматриваясь в солдат.
Вмиг послетали солдатские ушанки, все замерли по стойке «смирно». Лишь легкий парок поднимался над стрижеными макушками.
Комбат говорил глухо, с продолжительными паузами. В траурной нависшей тишине слышно было даже, как он глубоко выдыхал в промежутках между раздельно произнесенными фразами. Но слова его не всегда доходили до сознания Павла. На душе было так сумрачнотоскливо и пусто, как бывает только на похоронах бесконечно близкого и дорогого человека, с потерей которого утрачивалась частица очень личного, невозвратимого в себе самом. И слушал он поэтому рассеянно, притупленно, вроде сказанное совсем не касалось его.
В памяти удержались отрывочные фразы о том, что погибшие честно исполнили свой воинский долг перед Родиной, что народ навсегда забудет совершенные ими в прошлом ошибки, а правительство снимает судимости. Остальное, что говорится в подобных случаях, быстро улетучилось.
Потом, проходя строем по краю могилы, бросали вниз горстки мороженой земли. Солдаты похоронной команды докончили начатое, подровняли холм и установили на нем дощатую пирамиду с красной звездой.
Вернувшись, спустились в блиндаж к Махтурову. Николай, ни слова не говоря, взялся за вещмешок, достал бутылку водки.
– Помянем по русскому обычаю тех, кого с нами не стало, – хмурясь, сурово проговорил он, словно предупреждая тоном возможное возражение. – Любой из нас сейчас в той могиле мог бы лежать. Знать, счастливее мы. – Откупорив бутылку, жестом показал, чтобы подставляли кружки. – Ну, а вы что сидите, особого приглашения дожидаетесь? – подстегнул окриком Карзубого и Борю Рыжего, оставшихся в нерешительности на своих местах. – Чай, не обсевки в поле. Давай, Сидорчук, жми к соседям, зови всех сюда. Один мы взвод, одна семья.
Халявин радости, что к общему кругу пригласили, скрывать не стал. Суетливо с нар соскочил, к Махтурову дернулся. Вспомнив о чем-то, назад вернулся. Перетряхнул тряпье в изголовье, выхватил бутылку с цветной наклейкой и, торопясь, кинулся с ней, намереваясь приобщить к выставленной поллитровке отделенного.
Махтуров, сдвинув непреклонно кустистые брови, осадил его уничтожающим взглядом.
– Убери! Этой гадостью товарищей не поминают… – Осекшись, Карзубый попятился, недоуменно смаргивая и растерянно оправдываясь:
– Дык я ж как лучше хотел!.. У меня и водяра в заначке имеется. Ты б сказал, Коль… Я счас!.. – Вновь заспешив, он метнулся на нары, к изголовью, быстро поменял злополучную трофейную бутылку на отечественную. – Вот!..
«Коля!» – про себя отметил Павел. Впервые слышал он от Карзубого, чтобы тот кого-нибудь человеческим именем назвал. Прежде для него все «фреями» да «дешевками» были.
Пришли приглашенные Шведов с Кусковым, Баев с Илюшиным и Салов. Вся десятка собралась.
Махтуров, прицелясь глазом, разлил водку примерно равными долями по кружкам и приспособленным под них сорокапятимиллиметровым гильзам. Попросил всех встать и почтить память товарищей минутой молчания. Едва закусить успели – в дверях посыльный от Суркевича появился.
– Командира взвода – к ротному.
Павел поперхнулся. Уже на бегу, натягивая шинель, распорядился:
– Смотри, ребята, чтоб тихо без меня! Старший Махтуров!
– Не боись, взводный! Порядок будет!
* * *
Суркевич встретил его хмуро, неприветливо. Вторая рота понесла самые большие потери, и он остро переживал, хотя личной вины его в том не было. Сухо, без интереса, точно тяготясь тем, что надо это узнавать, расспросил, чем заняты, как настроение, и тут же отпустил, приказав выставить в окопах три поста и ночью самому проверить, как штрафники несут службу.
Возвращаясь обратным путем мимо походных кухонь, Павел вдруг увидел впереди фигуру комбата, нервно прохаживающегося взад-вперед по тропинке. По всем признакам майор кого-то поджидал, и ожидание это затягивалось.
Штрафники побаивались своего командира батальона и, хотя без дела он никого не наказывал, по возможности старались встреч с ним избегать.
Та же привычка сработала и у Павла. Завидев комбата, он юркнул вбок, в кустарник, решив переждать, когда тот удалится. Тем более что с противоположной стороны к нему уж виновато трусил помощник по хозяйственной части майор Чередников. От внимания Павла не ускользнуло, что Чередников хоть и равный по званию, но, подбежав, вытянулся перед Балтусом, как перед самым высоким начальством.
Выслушав, насупясь, его сбивчивые оправдательные объяснения, Балтус холодно произнес:
– Я вас вызвал затем, чтобы вы организовали и назавтра отправили в санбат раненым по две банки консервов, по буханке хлеба и по паре пачек махорки на брата. Отправку проконтролируете лично и о времени исполнения доложите мне.
Чередников, кажется, опешил. Попробовал было неуверенно возразить:
– Но как же, товарищ майор?.. Они же с сегодняшнего дня с довольствия сняты. Согласно положению…
Балтус, отвергнув доводы подчиненного резким, нетерпимым вскидом головы, заговорил требовательно и недовольно, досадуя, что приходится пояснять вещи, которые понятны и без того:
– Двести одиннадцать человек, товарищ майор, смерть у нас с довольствия сняла, а остальных вы списать поторопились. Донесение на них я еще не подписывал и подпишу только завтра. А что касается положений, то я не хуже вас их знаю.
– Но… – заикнулся было опять Чередников, но Балтус вновь не дал ему договорить:
– Выделите то, что я сказал, из трофейных сборов и исполняйте. Все! – и зашагал по направлению к штабу.
Глядя ему вслед с недоумением, Чередников машинально сдвинул фуражку на затылок, озадаченно потер лоб.
В еще большей степени распоряжением Балтуса был поражен Павел. Не всякий комбат на подобный шаг отважится. Да и что они ему, раненые штрафники? Другой и не вспомнил бы.
* * *
Как отвели батальон в тыл, так и не тревожили. Ходившие между солдат слухи уверяли, что можно отдыхать спокойно: на передовую пошлют не раньше, чем поступит пополнение. Попробовал Павел на эту тему с ротным потолковать, но безуспешно. Суркевич намеки без внимания оставил. Понять, конечно, понял, но ответить определенно то ли не захотел, то ли не имел права.
Вольготное, беззаботное время для штрафбатников настало. Людей в ротах мало. Выставят утром наблюдателей, наряд на кухню, восемь дневальных да тех, кто с ночных постов пришел, в блиндажах оставят – вот тебе половина состава. Остальные, чуть что, – в поле. Заладили одно и то же занятие проводить. «Сон и его охранение» называется. Залягут в ложбинке и подремывают, выставив одного-двух наблюдателей, чтобы ротный или комбат врасплох не застали.
От безделья начали шкодничать. Сначала у старшины санроты спиртовые запасы ополовинили, потом у соседей-связистов кухню обчистили. Наконец, у офицеров-артиллеристов чемоданы уперли. Без последствий такое, понятно, остаться не могло.
Лопнуло терпение у комбата. Построили батальон по тревоге. Балтус, выйдя к строю налегке, при двух орденах Красной Звезды на необмявшейся габардиновой гимнастерке, долго, выразительно молчал, по обыкновению едко, со значением усмехаясь. Так долго и выразительно, что даже тем из штрафников, у кого не было особых причин для беспокойства, и то не по себе стало.
– Ну что ж, граждане солдаты! – с нарочитым усилием выговорил наконец он, точно сожалел, обманувшись в своих лучших ожиданиях. – Я думал, что, посмотрев смерти в глаза, человек сделает правильные выводы и не станет размениваться на мелочи. К сожалению, я ошибся. Мразь остается мразью. Мало ее среди вас, но есть. Троих негодяев я сегодня отдал под трибунал. Восьмая рота честно боевой приказ выполнила, и мы не позволим пятнать ее честь… Не намерены нянькаться и с остальными! Предупреждаю: тот, кто с этой минуты попадется на воровстве, будет расстрелян немедленно! Перед строем!
Прекратились после того построения ЧП в батальоне, не стало жалоб на штрафников и от соседей.
В один из дней с утра заравнивали и засыпали на дороге ухабы и промоины, а после обеда отправились в поле. Ротный получил у комбата разрешение провести с солдатами занятия по ознакомлению с трофейным оружием. Намеревались провести стрельбы из немецких автоматов и пулеметов. Набрали с собой «шмайсеров» и «МГ-34». Вышли всей ротой, за исключением дневальных.
День под настроение выдался совсем безоблачным, теплым. Шли строем, твердо печатая шаг. Задорно горланили сочиненную кем-то из штрафников и полюбившуюся всем песню. На всю округу раздавался припев, сопровождаемый лихим пересвистом Станислава Шведова:
Как от Волги-реки, обгоняя полки,
Батальон наш идет вперед.
Батальон боевой, батальон наш штрафной,
Нас недаром зовут штрафники.
Сзади и чуть сбоку шел в своей длиннополой шинели Суркевич и довольно улыбался. И тут роту настиг запыхавшийся связной от комбата. Выслушав его, Суркевич повернул роту назад:
– Ро-та-а! Правое плечо – вперед! Шире шаг!
Почти два километра месили распаренную, раскисшую пашню, пересекая наискось поле, чтобы сократить путь к плацу. Взмокли от пота, будто под дождем побывали. А на плацу небывалое творилось. Не только штрафников выстраивали, но и все другие батальонные службы: медиков, поваров, связистов, шоферов.
Построением командовал командир пятой роты старший лейтенант Доценко, кадровый офицер средних лет и располагающей наружности. Но не любили его штрафники. Все они были для него на одно лицо – преступники, дезертиры, скоты и бандиты. Различия не делал. Куда ни шло, если бы ротный был только груб и высокомерен, но он и в бой с ними не ходил, старшим вместо себя одного из взводных назначал.
– Немецкой пули не побоюсь, не трус. Но получить очередь в спину от этих подонков – увольте, не желаю! – объяснял он свои действия в кругу командиров рот.
Солдатское радио те слова по батальону разнесло. Возможно, не совсем так выразился Доценко, но смысл точный. После этого стали штрафники ненавидеть его в открытую.
На плацу командир пятой смотрелся. Командовал и держался – залюбуешься. Прежде чем второй роте занять свое место, приказал сдать трофейное оружие, что и было сделано.
Спустя несколько минут появились майор Балтус и незнакомый подполковник, шедший от него по правую руку. Эмблем на погонах подполковника не было видно, но вольная, несобранная поступь и портфель в руке выдавали в нем нестроевого командира – врача, юриста, интенданта.
Немного приотстав, за ними шел сутуловатый капитан в больших роговых очках. В таком порядке они и встали перед ротными шеренгами. Сзади выстроились большой группой командиры и начальники различных служб батальона.
Солдаты взвода охраны притащили из штаба небольшой квадратный столик, установили его в центре построения, накрыли красным сукном.
К столику выдвинулся с папкой в руках один из старших сержантов с офицерской портупеей через плечо и в фуражке с зеленым верхом, как у комбата. Балтус все это время с отсутствующим видом смотрел себе под ноги.
Судя по приготовлениям, Павел предположил, что в батальон прибыло высокое начальство и что будут либо итоги боевых действий подводить, либо что-нибудь наподобие состоится.
Но в действительности произошло то, чего вряд ли кто ожидал вообще.
К строю, показавшись из-за штабелей снарядных ящиков, приближался конвой. Трое солдат с автоматами вели четвертого – в распоясанной, обвисшей шинели и без оружия. И чем ближе подвигалась процессия, тем меньше оставалось у Павла сомнений: вели Тихаря. Он шел сгорбясь, пошатываясь и нетвердо ступая, точно был слаб или нетрезв.
По команде послушно остановился там, где указали, и стоял, тупо, отрешенно уставясь перед собой. Ни разу не поднял головы, не посмотрел в сторону бывшего своего взвода. Похоже, он вообще никого не узнавал, замкнувшись от цепенящего страха.
Теперь стало понятным назначение неширокой ямы, отрытой в сторонке.
По знаку подполковника старший сержант открыл папку и стал внятно и протяжно зачитывать: «Именем Союза Советских Социалистических Республик! Военный трибунал…»
Пока сержант зачитывал приговор, Павел, не отрываясь, следил за выражением на лице Тихаря. Оно не менялось, оставаясь безучастным. И даже когда прозвучали заключительные строки: «…приговорил солдата штрафного батальона Порядникова Анатолия Ивановича к высшей мере социальной защиты – расстрелу», – и по рядам штрафников прокатился негромкий шумок, в нем ничего не дрогнуло. Казалось, что смысл происходящего до приговоренного не доходит, что он совершенно невменяем.
Но нет. Послушный команде «Иди!», Тихарь сделал последние полтора десятка шагов, отделявшие его от ямы. Сам повернулся лицом к строю и только тогда, вдруг вскинувшись, рухнул на колени и забился в истерике, исступленно и дико воя:
– Не стреля-ай! Отсижу-у!
Разлетелась до пояса разорванная трясущимися руками гимнастерка, обнажая синюю от татуировки грудь. На прыгающих губах запузырилась пена. Захлебываясь судорожными, бессвязными выкриками, Тихарь, в безотчетном порыве отвратить страшный миг, вскочил на ноги, выбросил вперед кулаки, как бы отталкиваясь от надвигающейся смерти:
– Не хочу!.. Не надо! Жи-ить!!
Треск трех автоматов заглушил его голос, и тело дезертира, подломившись в поклоне, полетело в яму…
Дальнейшие занятия в штрафном батальоне в тот день отменились. Роты развели по блиндажам, и никаких приказов впоследствии не поступало.
Расстрел Тихаря оставил у солдат взвода Колычева тяжелый осадок. Расходились с ощущением без вины виноватых: как-никак, а служили-то вместе. Отлеживаясь на нарах, долго отчужденно молчали. И только Халявина с Сидорчуком смерть бывшего дружка, вопреки логике вещей, казалось, ничуть не огорчила. Карзубый будто даже злорадствовал:
– Плохо ему обыск делали. Анашу не отобрали… Он ее всегда в поясе носил. И перед расстрелом курнул. Знал, куда ведут. Он трус был несусветный. Ножа и того боялся. В драку никогда не лез. Везде хитрил…
Сообщение не произвело должного действия, и Карзубого это задело. Он, видно, рассчитывал, что его осведомленность будет воспринята и оценена иначе.
– А ведь это Тихарь тогда с Гайером был. Дело прошлое, а я знал. В ту ночь он от смерти увернулся. Хвастал, что фартовым уродился, мол, счастье ему везде в жизни валилось. Валилось, да провалилось. На полную катушку схлопотал, дальше некуда… Все на чужом горбу норовил, гад, проехаться. На дело со всеми вместе ходил, а чуть пахло жареным – сразу в кусты. Не одного кореша под монастырь подвел, шакал…
Но и новое откровение Карзубого не нашло отклика. Оно тоже повисло в воздухе.
– Ладно, заткнись! Надоело! – вяло оборвал его Павел, и больше к этой теме не возвращались.
* * *
Рано утром Павла растолкал Шведов.
– Глянь, что на улице творится, – криво усмехаясь, сообщил он, пренебрежительно кивая на дверь и предлагая выглянуть наружу.
– А что там может быть? – недовольно спросил Павел. Часа два назад он обходил с проверкой посты, ничего примечательного в округе не обнаружил и теперь досадовал, что Шведов бесцеремонно нарушил его сон.
– Ну ты выйди, выйди! – бесстрастно, но настойчиво убеждал Станислав, и Павел, начиная заинтересовываться, поднялся: не такой человек Шведов, чтобы волновать по пустякам.
Вокруг блиндажей были расставлены красные флажки, за чертой которых расхаживали солдаты взвода охраны при полной боевой выкладке, в касках и с автоматами на изготовку. Ясней ясного, что караульную службу несут. И объект охраны понятный.
– За черту не выходить! – предупредил ближайший часовой.
– Вот это да! – с изумлением присвистнул Павел.
– Ага!.. – отозвался Шведов.
Вскоре, всколыхнутые необыкновенной вестью, высыпали из блиндажа и остальные штрафники. Стали ждать, что дальше будет. Карзубый попытался было «не заметить» оцепления и пройти, как обычно, в соседний взвод, но был остановлен окриком:
– Куда прешь! А ну, назад! К флажкам не подходить! Стрелять буду!
Карзубый притворился простачком.
– Да ты что? Я только бритву свою у корешей заберу, побриться хочу, – но, увидев направленный в грудь ствол автомата и враждебно вспыхнувшие глаза охранника, ретировался, уязвленно ворча и злобясь.
– Как волков обложили, легавые…
– Давно ль ты в зайцы переписался? – хмуро поддел Махтуров.
– Смотри, как бы сам не взвыл…
Командование взялось жесткой рукой наводить порядок и дисциплину. Днем непосредственно у блиндажей охрана больше не выставлялась, но свобода передвижения ограничивалась подразделением. Уход за пределы батальона приравнивался к дезертирству, а в соседнюю роту – к самовольной отлучке, за которую полагалась гауптвахта.
Кусков раздобыл кусок фанеры, прибил над входом в блиндаж, написав на нем корявыми печатными буквами: «Улица Суркевича, дом 2, квартира Колычева. Без стука не входить!» Вскоре и на других блиндажах подобные указатели появились.
* * *
Вскоре в батальон поступило первое пополнение. Маленькая маршевая рота в шестьдесят два человека. Во взвод Колычева влилось двое новичков: Федор Панькин и Базар Джабаев. Первый – кругленький, пухленький, вместо глаз узенькие щелочки, по земле шариком катится. Словоохотлив. С порога свою историю выложил. Действительную перед войной отслужил на ДВК, на фронте с 42-го года. Был ранен на Кавказе, лежал в госпитале в Куйбышеве. В день выписки подрался на вечеринке из-за одной медсестры с солдатами из аэродромного охранения. Того, что первым его по скуле съездил, ударил попавшимся под руку ножом.
Джабаев – колхозник из-под Ташкента, сухой, мускулистый. Все свои двадцать пять лет прожил безвыездно в родных местах. По-русски понимает плохо, говорит еще хуже. Павел его личное дело смотрел – коротенькая биография и приговор. Послали его на станцию за зерном, а он на обратном пути мешок с ячменем знакомым продал. Его Павел на попечение к цыгану сначала определил.
Салов по-татарски и по-узбекски немного изъяснялся. На этом основании приказал ему Павел с Джабаевым винтовку изучать, специально для этого затвор у ротного достал. Но то ли цыган в учителя не годился, то ли ученик ему неспособный попался, только и трех дней Салов не выдержал, взвыл в отчаянии: «Возьми, взводный, его к такой матери. А и что я – из железа кованный?! Легче блоху кузнецом сделать, чем с ним ишачить. Кишки он у меня все проел».
Старший лейтенант от души смеялся, узнав об эксперименте с Саловым. Ты б, говорит, еще высшую математику его заставил преподавать, нашел профессора.
Смех смехом, но Джабаева перевел в третий взвод, где было двое уроженцев Средней Азии. Панькин же во взводе прижился.
В середине апреля полная маршевая рота прибыла, как раз под обед угодила. Штрафники над котелками трудились, когда в блиндаж партию новичков из семи человек привели. Как вошли, так у порога скучились, заозирались. И только один, самый замурзанный и хлипкий, фертом по проходу двинулся, окурок под ноги швырнул и сплюнул вдобавок. На дневального Илюшина с бранью набросился за то, что тот ему замечание сделал. Морду, кричит, рогатик, тебе сверну. Павел было тишком с шинели приподнялся, думая поставить замурзанного на место, но Карзубый его опередил. Соскочив с нар, так тому по шее врезал, что тот кувырком покатился. Карзубый плечи развернул, зубы оскалил.
– Ты меня, гнида, знаешь? – спрашивает зловещим шепотом с придыханием. – Слыхал, кто такой Карзубый? Счас я из тебя такую черепаху замастырю, что очи на лоб повыскакивают! А ну, гад, брысь под юрц и сиди, дешевка, не вякай!.. – Новичок сразу скис.
Сидорчук его за шиворот приподнял и носом в угол направил:
– Сиди, идол, и не вертухайся, а то еще добавки выпросишь.
Впервые, пожалуй, воровская субординация на пользу общему делу пошла. Усмехнувшись, Павел предупредил потерявшего форс уголовника:
– Смотри, керя, или как там тебя. Если еще грозить кому вздумаешь или пакостить – не поздоровится. Считай, что хорошо пока отделался.
Карзубый, довольный тем, что только одно его имя повергло в страх новичка, подсел к Павлу:
– Баклан это, взводный, – не урка. Я из таких в момент юшку выпущу Ты скажи, если что. Быстро в чувство приведу! Любому глотку заткну.
Павел ответил ему грубовато, но не оскорбительно, стремясь не задевать самолюбия:
– Я, Халявин, командир взвода, и власть мне достаточная предоставлена. Могу и без кулаков заставить дисциплине подчиняться. А за желание помочь спасибо. Желаю и тебе со старой жизнью прощаться. Не слепой ведь ты, да и мозгами, вижу, не обижен, соображаешь.
– Ладно, только без этого… Не люблю, когда учат, – насупился Карзубый. – Сам как-нибудь разберусь…
Халявин отошел, сохраняя независимый вид, а Павел достал листок со списком взвода и приступил к знакомству с новичками.
Все шестеро оказались рабочими-уральцами. Указники. Осуждены за прогулы и опоздания на заводы. Начал беседу с самого представительного, выделявшегося из всех богатырским ростом и статью. Коричневая кожа на лице позволяла предположить – сталевар. Долго надо у мартенов простоять, чтобы она так продубела. Догадка подтвердилась. Зовут Федор Пермяков.
Яков Густельский и Алексей Ерохин, наоборот, ничем не примечательны, бесцветны. С такими встретишься на улице, а покажи через пять минут – долго думать будешь, видел ли когда.
Ефим Садчиков – крепкий чернявый мужик с усами под Чапаева. В годах. Сообщив свои данные, первым делом поинтересовался номером полевой части. Записал на листочек для памяти и за письмо уселся. Писал долго и трудно, так что всякому понятно – непривычное это для него занятие. Павлу почему-то подумалось, что на Урале у Садчикова осталась любимая и обязательно большая семья.
Шукшин Федот. Молодой с нагловатым взглядом, дерганый. Не понравился сразу. Решил, что из приблатненных, вроде Сидорчука. Немало таких в войну появилось в тюрьмах. Обыкновенный мужик, а попадет в тюремную камеру и начинает из кожи лезть, под уголовников подделываться.
Спросил Шукшина о военной подготовке. Федот головой с достоинством тряхнул, дескать, обо мне беспокоиться не надо. «Я, взводный, сам кого хочешь обучить могу. Зачеты по военному делу на Халхин-Голе сдавал. Потом еще три года в Монголии оттрубачил. Что к чему, разбираю».
Вишняков Иван. Нескладный, сутулый, одно плечо выше другого. На вопросы отвечал сбивчиво, робко. В отчестве своем и то запутался. Павел на него в сердцах прикрикнул:
– Да ты что, в самом деле, имя отца, что ль, забыл?!
Вишняков и вовсе потерялся. Шукшин за него вступился:
– Ты, взводный, на него здорово не напирай. Он так мужик ничего, сойдет, токо запуганный…
Павел с укоризной себя одернул. Недавно солдат из тюрьмы, наверно, шок у него еще не прошел. Сам ведь тоже нелегко в себя приходил после камеры. Наконец очередь и до блатного дошла. Совсем другой человек перед взводным предстал: ни грубости, ни спеси. Зарапортовал, как тюремному надзирателю:
– Николаев, Василий Игнатьевич, уроженец Вольского района Саратовской области.
Чуть статью и срок по лагерной привычке не назвал. Перебил его Павел:
– А ты оружие, Николаев, знаешь?
На лице Николаева отразилось замешательство.
– А как же?! – с неподдельным изумлением воззрился он на Павла, будто и подозревать его в обратном грешно было. – Знаю, гражданин начальник. Финкой редко когда промахнусь, ну а если ломиком по черепу…
Вот и поговори с таким типом.
Разместились на нарах с трудом. Павел с докладом к ротному пошел: тесно. Но старший лейтенант второй блиндаж занять не разрешил. Таков приказ комбата. Балтус считал, что солдатам так легче будет притереться, обжиться, а взводным лучше присмотреться к новичкам. Кроме того, ожидалась новая крупная партия пополнения.
Стали поговаривать об отправке на передовую. К середине апреля немецкое наступление на воронежском направлении полностью выдохлось. Бои приняли позиционный характер. Но на отдельных участках, где фашисты продолжали отчаянно атаковать, очаги напряжения все еще сохранялись, и схватки там в иных случаях носили исключительно упорный и кровопролитный характер. Гитлеровцы не считались с потерями, но советские войска, пополняясь резервами, стойко защищались, чувствуя, что враг на издыхе и скоро должен наступить перелом.
Вскоре штрафной батальон был выдвинут на особо опасное направление, образовавшееся в результате прорыва нашей обороны. Поставленная ему боевая задача обязывала любой ценой остановить рвущегося вперед противника, ликвидировать брешь.