Глава 12
Поручик Ирашин и комбриг Кутасов
Звуки возвращались будто бы по той же трубе, через которую я слышал их. Медленно-премедленно ползли они по бронзовым извивам геликона, по ним безбожно пляшет эхо и звуков толком не разобрать. Лишь когда оно унимается, можно расслышать голоса, но прислушиваться к ним, после первых же слов, желания не было ни малейшего.
— Сломаны пять или шесть рёбер, трещины ещё, как минимум трёх, — говорил сухой голос, будто приказчик перечислял купцу сумму убытков от лавки за неделю. — Отбиты лёгкие, есть подозрения на разрыв. Что ни час у поручика начинается кровохарканье. Контузия средней тяжести. И это уж не считая множества колотых и резаных ранений мягких тканей ног.
— У меня каждый солдат на счету, доктор, — отвечал ему знакомый голос, вместо купца в воображении моём возник ротмистр Коренин. — В эскадроне большие потери, а вы держите на койке одного из лучших моих офицеров. — Если б мог, я бы покраснел, наверное. — Приведите его в порядок в кратчайшее время, иначе…
— Не надо грозить мне, ротмистр, — отмахивается доктор с голосом приказчика.
— Что мои угрозы, — вздыхает Коренин, — вот Пугачёв, тот всем нам погрозит. Так погрозит, что мало не покажется. Ни мне, ни вам, доктор.
— Да поймите вы, ротмистр, — вскрикивает доктор, — ведь не железная же у вас голова. Как я могу поднять вашего поручика на ноги? Я не Христос, а он, Господи прости, не Лазарь. Я могу хоть до Страшного суда повторять: «Встань и иди»…
— Эй-эй, потише, доктор, — я так и вижу, как Коренин, человек набожный, крестится. — Ещё батюшка услышит, будет нам проповедь на полчаса с обещаниями и Страшного суда, и Бог ещё знает чего. Но поймите и вы меня, доктор. Да, вы не Спаситель, и Ирашин — не Лазарь. Но вас рекомендовали как наилучшего военного врача.
— Ротмистр, я хирург, пули извлекаю, раны зашиваю, — соглашается доктор, — но тут всё зависит только от поручика. От его здоровья, а оно, смею вас заверить, у него богатырское. Не за два дня, но, думаю, скоро.
Этот диалог словно придал мне сил. Звуки всё быстрей скользили по бронзовым извивам геликона. Медленно разжимался стальной обруч со средневековой гравюры. Ватные ещё вечером ноги к утру уже сами просились бежать. Втайне от батальонного лекаря Минахина, того самого доктора с голосом скучного приказчика, утром второго дня после боя я попытался подняться, опираясь на деревянную спинку кровати. И, как ни странно, мне это удалось. Я сделал несколько шагов на плохо гнущихся ногах, но тут примчался батальонный лекарь — высокий и худой, к такому более всего подходит слово «каланча», он размахивал руками, словно мельница крыльями, и кричал на меня так, будто я находился от него в полуверсте, не меньше.
— Вы что думаете?! Мне вас на ноги ставить надо, а вы уже ходить! Да вы что же, ума совсем лишились! Обо всём! Обо всём ротмистру Коренину сообщу!
Пришлось тут же возвращаться в постель, но эта выходка придала мне сил. И Коренин, что пришёл справиться о моём здоровье в тот день, хоть отругал меня для виду, но глаза его выражали полное согласие с моими действиями. А когда батальонный лекарь Минахин отошёл от моей койки, ротмистр как-то даже воровато оглянулся вокруг и сказал, как бы ни к чему:
— Командир мой первый, премьер-майор Галич, ещё от кавалерии гренадерского фон-дер-Роппа полка, любил говаривать. Ежели у человека сил хватило, чтоб из госпиталя сбежать, то и воевать сил вполне хватит.
И подмигнув мне, ротмистр ушёл. Понять столь явный намёк мог и самый глупый дурак, как сказал бы мой достойный отец.
Их императорское величество изволили гневаться по поводу ретирады из Казани. Кутасов поймал себя на мысли, что начинает думать оборотами, принятыми в этом веке, а не в его времени. Особенно, когда дело доходило до самого Пугачёва. А сейчас вождь рабоче-крестьянского восстания был не просто во гневе, он был в ярости.
— Надо было продолжать осаду! — кричал он, размахивая булавой так, что навершье её грозило раскроить череп Кутасову. — Почему ты приказал уходить, бригадир?! Мы же прижали михельсонову пехоту. Разнесли в пух и прах! Оставалось только кремль казанский взять!
— У нас нет осадной артиллерии, — повторял Кутасов, — по крайней мере, такого калибра, чтобы пробить стены казанского кремля. Долгой осады не выдержать нам, именно нам, а не гарнизону крепости. Подойдут Мансуров, Голицын, Муфель, да Бог знает, кого ещё пошлёт против нас ваша неверная супруга…
— А что же нам теперь делать, — разводил руками Пугачёв, — на этом берегу Казанки?
— Ждать, Пётр Федорович, — говорил Кутасов, — когда Михельсон выйдет дать нам бой. Он не преминет сделать это, ведь у него в подчинении, в основном, конница, а пехоту мы и без того хорошо проредили. В крепости от драгун с карабинерами толку нет, разве что раздать мушкеты, да на стены поставить. Нет, Пётр Фёдорович, Михельсон выведет свой корпус из Казани. Вот в поле-то мы его и разобьём.
— Разобьёшь ты, бригадир, — успокоился несколько Пугачёв, но ту же впав в новую крайность, смертный грех уныния, — как же. Два эскадрона из Михельсонова корпуса разнесли два твоих батальона в пух и прах.
— Разнесли, — спорить было бессмысленно, — но не в пух и прах. Из пяти рот батальона из боя вышли две, практически полного состава.
— Из пяти сотен — меньше двух, — ехидно заметил Мясников, втайне радовавшийся поражению Кутасова.
— Пусть так, — упрямо наклонил голову комбриг, — но это были два свежих батальона, только что с Урала, в бою ни разу не бывавших, а против них — пехота корпуса Михельсона и два эскадрона закалённых в боях кавалеристов. И я считаю, что шестой и восьмой рабоче-крестьянские батальоны вышли из этой битвы с честью. Да, именно с честью!
— Ну, тут уж поспорить нельзя, — кивнул несколько опешивший от напора Пугачёв. — Тогда твоим рабочим и крестьянам стоять в будущей баталии в центре построения, принимать главный удар на себя.
— Примем, — твёрдо сказал Кутасов, — и выдержим, а если не выдержим, костьми ляжем. И ещё я предлагаю сформировать из шестого и восьмого батальонов Ударный лейб-гвардии гренадерский батальон четырёхротного состава. И поставить его на правом фланге нашего строя, как и положено гренадерам.
— Будь по-твоему, бригадир, — кивнул Пугачёв. — Статс-секретарь неси бумагу, пиши рескрипт. А кого командиром этого батальона поставим?
— Я сам и буду его командиром, — заявил комбриг. — И встану с ними в строй в будущей баталии.
— Повтори-ка для моего секретаря, — Пугачёву всё же нравились «немецкие» словечки и он старался вставлять их к месту и не к месту, — как назовётся этот твой батальон.
Кутасов терпеливо несколько раз повторил длинную фразу, чтобы грамотный, но не особенно умный дьячок, вознесшийся до статс-секретарей при «императоре», старательно, даже язык высунул от усердия, записывал её. Вот так и стал комбриг комбатом.
Я покачивался в седле, радуясь, что эскадрон наш, да, впрочем, и весь полк движется исключительно шагом со скоростью марширующей параллельной колонной пехоты и катящей орудия артиллерии. Из госпиталя я сбежал на следующий день после удачного эксперимента со вставанием с койки, сил на это хватило, хоть и едва-едва. Я, качаясь, будто пьяный матрос, добрёл до квартир нашего полка, на лестнице меня увидел наш с Озоровским денщик. Всплеснув руками, старый солдат едва не выронил сапоги, которые нёс чистить, и, подперев мне плечо, помог добраться до комнаты.
— Чёрт тебя побери, Ирашин, — приветствовал меня Озоровский. — Ты о чём думаешь, а? Приполз помирать на квартиру, чтоб в госпитале не кончаться?
— Я тоже рад тебя видеть, — вымучено усмехнулся я, — а со своими предположениями можешь идти… — Я не договорил, задохнувшись от кашля, а когда сплевывал подступивший к горлу ком, по губам снова потекла кровь. Чёрт! Я думал, что кровохарканье у меня прекратилось. Видимо, перенапрягся.
— Ты мне вот что скажи, Ирашин, — спросил Озоровский. — Ты, что же, завтра в бой собираешься идти?
— Не собираюсь, — ответил я, — а пойду. В госпитале помирать легко, а выздоравливать лучше всего в чистом поле.
— Да ты понимаешь, что дуба дать можешь, даже раны не получив! — вскричал Озоровский. — Уважать себя заставить хочешь так, да?
— Нас слишком мало, Паша, — вздохнул я, откидываясь на кровати, стирая поданным мне платком кровь с губ. — Если будем по госпиталям валяться, кому воевать?
— Ну да, — буркнул неожиданно наш денщик, не отличавшийся словоохотливостью, а на моей памяти так и вообще заговоривший в первый раз, — а коли вы, вашбродь, помрёте, будет лучше.
Мы воззрились на денщика круглыми глазами, а тот поставил сапоги Озоровского в угол и ушёл в свою каморку.
— Слушай, Паша, — сказал я Озоровского, — а как зовут-то твоего денщика?
— Васильич, — ответил тот, — а что?
— Да так, просто интересно.
Я вернулся к реальности, когда полковые трубы пропели построение. Мы стояли на левом фланге и, согласно плану баталии, разработанному нашим командиром и полковником Толстым, должны были форсировать реку Казанку и немедленно, не дожидаясь пехоты, атаковать пугачёвцев. На башкир и татар не отвлекаться, ими займётся наша лёгкая кавалерия, а бить правофланговых рабоче-крестьян. Я пригляделся к нашим будущим противникам и был сильно удивлён их внешнему виду.
— Слушай, Ирашин, — обратил моё внимание на них Озоровский, — они, что это, гренадерами заделались?
Действительно, головы солдат правого фланга пугачёвской армии вместо картузов украшали высокие колпаки с медными налобниками, шапки-гренадерки, или же митры. Они как-то не сочетались с зелёными рубахами солдат.
— Вроде того, — кивнул я, тут же пожалев об этом, под черепом словно шарики свинцовые перекатывались, стукаясь друг о друга, они взрывались болью. — Раз на правом фланге поставлены.
— Послушай, Ирашин, — подъехал к нам ротмистр Коренин, — ты зря меня послушался. Ещё не поздно в госпиталь вернуться, сделаем вид, что ты оттуда и не сбегал.
— Я в порядке, — стиснул зубы я.
— Ирашин, ты себя-то видел? — вздохнул ротмистр. Похоже, он жалел, что подал мне идею сбежать из госпиталя.
Видел я себя, видел. И зря, надо сказать. Зрелище я представлял собой воистину душераздирающее. Лицо обтянуто — ну чистый череп с пиратского флага — глаза запали, на губах следы крови, как у чахоточного, рядом с ушами тёмный дорожки, из-за контузии у меня иногда шла кровь из ушей. Мундир болтается, как на вешалке, хоть и собрат складками на поясе за спиной. Вот такой вид имел я перед боем. Оставалось усмехаться про себя шутке Озоровского.
— Ну, ты, Ирашин, — сказал он, когда понял, что меня не отговорить от идеи идти в бой, — перепугаешь всех пугачёвцев одним только видом своим.
— И то хорошо, — пожал тогда я плечами.
Снова запели трубы — и кавалерия двинулась к пологому берегу Казанки под грохот артиллерии и свист ядер. И вот что странно, этот грохот, что может, кажется, и мёртвого из могилы поднять, меня ничуть не беспокоил. Я как будто спал наяву, не смотря на этот концерт для «единорога» с оркестром из орудий меньшего калибра. Но стоило прозвучать трубам, как сонливость мою будто ветром сдуло. Я тронул коня шпорами, чтобы тот перешёл с быстрого шага на рысь — из-за сильно пораненных ног облегчаться было сложновато, а потому я был рад тому, что мы быстро перешли на галоп. Я встал на стременах, чтобы не мешать коню, сильно ссутулившись, как обычно, а то ведь так и шальную пулю словить недолго. По нам уже вовсю палили казаки из стрелковых цепей, выставленных на самом краю крутого берега Казанки. Но берег этот был не столь крут, как у Ая, штурмовать его не придётся.
Мы пролетели речку, обмелевшую по случаю довольно жаркого лета, кони наши легко взлетели на берег и мы, сметя бегущих казаков из стрелковых цепей, врезались в стройное каре пугачёвских гренадер. Те не успели дать по нам залпа, да, похоже, и не собирались этого делать. И закипела жестокая рукопашная схватка.
— Холод! — кричал Михельсон. — Холод! Отрезай их от остальных! Окружай их! — Под «ними» премьер-майор понимал тех самых гренадер.
На сей раз я не чувствовал себя заводной игрушкой. Нет! Я был человеком, как нельзя острей я сейчас ощущал это. Ноги обратились в сплошную боль, я уже не чувствовал, как в них врезаются штыки, изрывая мои лосины с сапогами, да и сами ноги в клочья. Не обращая на это внимания, я раз за разом вставал на стременах, чтобы обрушить палаш на голову или плечи гренадера. Я сбивал их на землю конём, пытался затоптать, одуревший от запаха крови и злобы, разлитой в душном воздухе, конь мой бил копытами и отчаянно кусался, чем нередко спасал мне жизнь. Под крепкими лошадиными зубами трещали кости, и часто гренадер, скривившись от боли, давал маху, штык его мушкета проходил мимо моих многострадальных ног, а я успевал ударить его палашом. Гренадер падал ничком или навзничь, а я колол коня шпорами, вместо благодарности, и мы глубже врезались в живую крепость пугачёвцев. В центре её стоял весьма интересный человек. Несколько раз он вступал в рукопашную, орудуя шашкой, надо сказать, весьма умело орудуя. Он был в мундире, какие носили пугачёвские офицеры не из казаков, картуз потерялся в схватке. И если судить по знакам различия Пугачёвской армии — их мы успели выучить за время кампании — этот офицер явно не был заурядным командиром батальона. Ибо на петлицах его красовался ромб, означавший звание бригадира.
Комбриг Кутасов привычным движением очистил клинок своей шашки о голенища сапога. Он только что вышел из очередной рукопашной схватки. Гренадерский батальон правого фланга отчаянно отбивался, осаждаемый двумя эскадронами михельсоновых карабинеров и эскадроном драгун. Он был отрезан от остальной баталии, однако Кутасов не особенно сомневался за её ход. Михельсону не удастся разбить их сразу, его солдаты откатятся на тот берег, вот тогда-то и придёт время подзабытого со времени Сакмарской мясорубки сюрприза. Однако, с гренадерами он, похоже, ошибся. Их сочли вызовом и решили уничтожить, вырезать под корень.
— Ничего, товарищ комбриг, — сказал майор Косухин, фактический командир гренадерского батальона, ведь именно он сформировал его и командовать дальше ему. Проверенный офицер из рабочих, но отец и дед его были солдатами, возвращавшимися после службы в родную деревню, приписанную с петровских времён к одному из демидовских заводов. Отец даже до унтеров дослужился, и вышел в отставку по ранению. — Мы сдюжим. Гренадеры, не хрен собачий!
Он только что вышел из рукопашной, через пару минут после Кутасова. Шашку успел сломать и теперь дрался мушкетом, штык которого тоже был надломлен, а приклад расщеплён.
— Сразу за мной в схватку не суйся, майор, — приказал ему Кутасов. — Нельзя, чтоб нас обоих убили. А если со мной что случится, и вовсе об этом забудь, понял? Тебе людьми командовать надо.
— Так точно, — ответил тот, хотя было видно, что приказ этот ему совсем не понравился.
Хлопнув его по плечу, Кутасов кинулся в бой. Втиснувшись между рослых гренадер, он принялся орудовать шашкой, отбивая удары палашей и нанося ответные по конским грудям и людским животам.
Не смотря на все усилия, я всё равно, раз за разом откатывался назад, равно как и остальные всадники нашего и драгунского полков. Гренадерская крепость стояла прочно, не смотря на потери. Я отъехал от неё в очередной раз, кляня, на чём свет стоит Пугачёва, всех его чертей, что армию ему придумали, свои больные ноги — я уже перестал их чувствовать, их будто ватой набили — и весь мир в придачу. Вот тогда-то я и услышал перебранку между нашим командиром и вестовым от полковника Толстого.
— Что значит, отступить?! — кричал Михельсон. — Как это отступить?! Это предательство! Толстой мне за всё заплатит!
Но, как бы то ни было, пехота, которой командовал Толстой, а не капитан Мартынов, отступила. Как позже оправдывался Толстой, для того, чтобы перегруппироваться и нанести врагу решающий удар. Михельсон открыто назвал это предательством. И, хотя сам по себе шаг этот, не был столь уж ошибочен с точки зрения военной науки, но для нас стал губителен.
— Здесь не спуститься, — качал головой секунд-майор Брюсов, — надо с четверть версты вниз по теченью проехать, там берег поположей.
— Это потеря времени! — кричал Михельсон, но делать было нечего, если подниматься по этому берегу было можно, то спускаться — нет. — Полк, за мной! — вынужден был скомандовать он.
— Драгуны, следом за карабинерами! — крикнул Холод. Его эскадрон обошёл каре гренадер с тылу, обстреляв их из своих фузей, и быстро пристроился к нам.
Это и спасло нам жизнь.
Комбриг Кутасов, едва вырвавшись из рукопашной, тут же едва не бегом кинулся к позициям артиллерии. Май ор Чумаков также инспектировал своё хозяйство, оглядывая едва не каждый из шрапнельных снарядов.
— Сколько их у нас? — спросил у него Кутасов, хотя сам отлично знал ответ.
— Как положено, — пожал плечами тот, кладя в ящик очередной снаряд, — по двунадесять снарядов на орудие. Все калибры есть. Не маловато ли будет?
— Этих хватит, — кивнул Кутасов, провожая взглядом откатывающуюся пехоту. — Заряжай!
— Шрапнелью, — сложное слово далось Чумакову нелегко, — заряжай!
Самым страшным было то, что рвались эти снаряды почти беззвучно. Все успели основательно подзабыть о Сакмарской мясорубке, где пугачёвцы впервые применили это кошмарное оружие. В общей канонаде никто не расслышал глухих хлопков, с которыми взрывались в воздухе начинённые пулями снаряды. При взрыве они больше всего напоминали облачка свинцового цвета — и дождик из них шёл именно свинцовый. Шарики весом в семь с половиной золотников разлетались в разные стороны, щедро осыпая нашу пехоту. Солдаты падали под этим градом.
Казалось, в единый миг Казанку запрудили трупы в зелёных мундирах, а воды её потекли кровью. Мы даже придержали коней, глядя на это избиение.
— Твою мать, — выразил общее настроение вахмистр Обейко.
А к нам уже неслись башкиры и конные казаки, стремясь покончить и с кавалерией корпуса, раз пехота уже, можно сказать, перестала существовать.
— Карабинеры! — вскричал наш командир. — На врага! Сокрушим этих чёртовых бестий!
— Остановитесь, премьер-майор! — заорал на него капитан Холод. — Это же чистой воды самоубийство!
— Полк, за мной! — игнорировал его Михельсон — и мы, как один, дали коням шпоры, терзая их и без того раскровавленные бока. И сибирские драгуны поспешили за нами.
Мы столкнулись с казаками с башкирами. Я, как сумасшедший, орудовал палашом, круша направо и налево. Под тяжёлым клинком его падали враги. Мелькали узкоглазые лица башкир и бородатые — казаков. Мне было всё равно, кого рубить. И я рубил. Как безумец, берсерк из скандинавских легенд, не думая о себе, лишь бы убить ещё одного врага. А за ним ещё одного, и ещё, и ещё. Враги падали, тяжёлый клинок палаша ломал их лёгкие шашки и копья, но почти каждый цеплял меня. Мундир давно превратился в окровавленные лохмотья, шляпу я потерял ещё в схватке с гренадерами, палаш изрублен, больше похож на пилу, но это и хорошо — тем более страшные раны будет он наносить врагам.
И казаки дрогнули. Не ожидали они такой ярости, такого безумного напора от кавалерии разбитого корпуса. Они развернули коней и помчались прочь. Мы не стали их преследовать. Сил не было. Да и подступала уже к нам пугачёвская пехота — заводские с крестьянами и пешие казаки. От поступи их, казалось, дрожала земля.
— Довольно, господа, — вскинул палаш Михельсон. — Полк, отступаем!
И, развернувшись по широкой дуге, мы помчались прочь от поля боя. Поля нашего величайшего поражения за всё время войны с Пугачёвым.