Книга: Исповедь черного человека
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая

Глава девятая

«Дорогая Жанна,
Я прибыл и устроился. Тяжело приглашать в место, которого нет на карте, и расписывать прелести города, которого нет. Говорить о пейзаже, о котором ничего нельзя сказать. И о погоде, которая тут тоже никакая. Но на самом же деле, поверь, пожалуйста, мне здесь очень и очень хорошо. Проживаю я со всеми удобствами, а когда ко мне приедешь ты, обещают отдельную квартиру в совершенно новом доме! А главное, если ты окажешься здесь, вместе со мной, я укутаю тебя шелками моей души, я осыплю тебя всеми возможными драгоценностями, я брошу к твоим ногам звезды. Приезжай!»
(Из письма Радия Рыжова.)
* * *
Сталинский сокол, любимец вождя, воздушный ас Провотворов и при Хрущеве оставался на коне. В наступившие новые времена он плавно перемещался из одного кресла в другое в Генштабе, штабе ВВС или в Центральном совете ДОСААФ. Добавлялось и золота, и звезд на погонах. Проживал генерал в Доме на набережной, насупротив Кремля, отдыхал на даче в Барвихе. Вот только с семейным счастьем у него не ладилось. Проблемы у него имелись с семьей.
Началось еще в войну. Любимый и единственный сынок, юный ас Коленька, служивший в его же воздушной дивизии, пал в бою, был награжден Золотой Звездой — посмертно. Оставалась супруга Ольга Ивановна, с которой генерал прожил почти тридцать лет. И вот она скончалась около двух лет назад, аккурат перед тем, как Иван Петрович познакомился с Галей и Жанной. Сгорела, как свечка, от рака за два месяца. Конечно, генерал горевал по поводу утраты любимой. Однако настоящий удар постиг Провотворова не в момент Ольгиного ухода и последующих похорон и поминок, а позже, месяца через два. Когда Иван Петрович захотел навести порядок в комнате умершей и в ее бумагах и обнаружил в антикварном бюро, принадлежавшем Ольге, потайное отделение. А в нем — несколько стопок писем, любовно разложенных по годам и перевязанных голубыми ленточками. Вся корреспонденция адресовалась одному лицу — ей. Вся принадлежала перу одного и того же человека. Самое первое послание отправлено было еще до того, как Ольга с Провотворовым познакомилась, а последнее — аж в пятьдесят пятом. Далее переписка прерывалась по причине кончины автора. Его, мужчину, Иван Петрович хорошо знал. То был друг семьи, горячо любимый Провотворовым, Санька Пименов, или Александр Иванович, с которым они скорешились еще на рабфаке и который тоже дослужился до чинов известных, закончив свой трудовой путь заместителем министра.
Стиснув зубы, Провотворов лишь просмотрел корреспонденцию, адресованную супруге. Прочитать не смог, слишком больно было. И без того становилось ясно, что Санька, сволочь, состоял с гадиной Ольгой в долгих, близких и любовных отношениях.
«Целую нежную грудь твою, нежную шею и плечи», — вдруг выхватил глаз генерала из одной цидули, датированной тридцать пятым годом. «Моя жизнь освещается тобой, как солнцем», — говорилось в послании от сорок седьмого. Подумать только! Его, Ивана Провотворова, командовавшего в войну воздушной армией и отдававшего приказы идти на верную смерть или расстреливать без суда шпионов, диверсантов, мародеров и паникеров, его своя собственная родная жена морочила столько лет вместе с ближайшим другом!
Омерзительные письма Иван Петрович собственноручно сжег в эмалированном тазу, в котором Олечка, бывало, варила варенье. Даже до костра на даче не довез. И после этого генерал вычеркнул из своей жизни ушедшую в мир иной супругу. Он перестал бывать на ее могиле и даже не дал денег родственникам жены на починку памятника. Он уничтожил все фотографии бывшей возлюбленной, не пожалел и тех, на которых был рядом с нею. И на фото с сыном вырезал ее, как и не бывало. Потом отдал уборщице — с наказом никогда не надевать в его присутствии — ее платья и шубы. Ольга перестала для него существовать. Но самое обидное, что нельзя было выяснить отношения, посчитаться, поквитаться, набить морду Сане (или даже расстрелять его) и каким-нибудь действенным образом отомстить изменщице.
Конечно, он и сам не был святошей. И в войну, когда Оля проживала в эвакуации, а Иван Петрович был на фронте, случались у него и романчики, и даже имелась ППЖ (походно-полевая жена). Но то — война, и потом, он мужчина, офицер, генерал! А тут — женщина, хранительница очага, достопочтеннейшая мать семейства! Провотворов долго не мог прийти в себя от нанесенного ему удара. Если уж нельзя верить никому внутри своей семьи — кому тогда вообще можно верить!
Однако правильно говорят, что время понемногу залечивает все раны. Вот и его затянуло корочкой. А потом, уже через год, случилась вдруг эффектная, яркая официантка в Киеве, изрядное количество коньяка — и он оказался в ее постели. И ему заново, как впервой, открылась романтика ни к чему не обязывающих постельных приключений, полет бархатного шмеля над лугом, переполненным яркими, мохнатыми цветами.
Однако к Галине Бодровой, после второй в их жизни встречи, в «Метрополе», генерал отнесся иначе. Он видел, что девушка вот уж совсем не официантка или кастелянша с госдач, к низменным отношениям с которыми он постепенно начал привыкать. Она была умная, милая, чистая и с характером. И чувство, которое он к ней испытывал, было странным. В том смысле, что ничего подобного генерал раньше не переживал. Это были не страсть или похоть в прямом смысле слова. Не было того ослепляющего желания, которое он ощущал по отношению к простым и податливым молодым девкам на войне или сейчас. Однако чувство к Гале было совсем и не той любовью-доверием, любовью-пониманием, которую он (дурак!) испытывал во время жизни, будь она неладна, с женой. Галя вызывала у него что-то тонкое, слабое и невинное, вроде как нежность — словно она была его дочерью (которой у генерала никогда не было). Но, в то же время, вместе с желанием покровительствовать, оберегать, помогать, поучать генералу все же хотелось ею обладать. И это было странное сочетание — с одной стороны, чистое, но и греховное, как если бы он запретной страстью воспылал к своей собственной дочери.
Значит, тем более надо было ей в ее просьбе помочь. Он запросил все материалы по ЧП в аэроклубе. На счастье, тот находился в генеральском непосредственном подчинении, да еще и на три-четыре иерархические ступени ниже, так что для начальника аэроклуба Иван Петрович был чем-то вроде Зевса-громовержца, вдруг сошедшего с Олимпа. Теперь генералу следовало сделать то, о чем молила Галина: ловко притушить скандал, спустить дело на тормозах и возобновить прыжки. И, с другой стороны, требовалось, чтобы все благодатные перемены связывались бы в сознании этой девочки, Гали, только с его именем.
Генерал тщательно поразмыслил, и ему пришла в голову здоровая идея: действовать исключительно в открытую. Тем более что партия как раз призывает к большей открытости и дает бой келейности. Надо провести, решил он, со своим непосредственным участием, в аэроклубе собрание, на котором он сам, как дорогой гость и мудрый судия, будет присутствовать и разрешит все дело, словно разрубит гордиев узел: р-раз!
На следующей встрече, через неделю, о своих планах прийти на собрание он поведал Гале. В тот раз они не пошли ни в какой ресторан (девушка отказалась категорически), а отправились на смотровую площадку Ленинских гор. Оставили машину и гуляли вдвоем. Любовались величественной панорамой Москвы: всеми семью сталинскими высотками, и недавно построенной Большой ареной стадиона в Лужниках, и новыми домами на Комсомольском проспекте, а с другой стороны вздымался ввысь главный корпус университета. Но, вот удивительно, среди всех этих урбанистических красот ты не чувствовал себя маленьким и ничтожным (как, к примеру, в Нью-Йорке или Чикаго, а генерал ведь побывал и там, и там). Напротив, человек испытывал ощущение, что все эти социалистические строения — они вровень тебе и служат тебе. Может, оттого эта идеи возникала, что все социалистические небоскребы были раскинуты по Москве просторно, вольготно. Они не теснились, превращая улицы городов в подобие полутемных ущелий, как принято при капитализме. Этой мыслью Провотворов поделился с Галей, и она (чуткая девушка и умная!) поняла его и согласилась с ним.
Народу на Ленгорах было мало и мало машин, и еще не выросли деревья на разбитых здесь аллеях. Они гуляли, и генерал, неожиданно даже для себя, по-юношески взял девушку за руку. Ладонь ее была маленькая и вся умещалась в его лапе — но в то же время оказалась не по-девичьи сильной. Девушка не отстранила руку, и они так и гуляли, как подростки, рука в руке, и это ощущение неожиданно возвращало генерала в далекую и почти забытую юность, как он, тринадцатилетний парубок, впервые взял за руку девочку и гулял только с нею вдвоем за околицей.
И он попытался (как когда-то, сорок лет назад) поцеловать девушку, но она отстранилась, вывернулась и сказала: «Прошу вас, не надо, ведь я замужем», и только эти слова про «замужем» вдруг возвратили Ивана Петровича в реальность, в которой он был стареющий генерал, а она молодая, но уже, увы, замужняя выпускница вуза, без пяти минут учительница. Впрочем, сейчас генералу и не обязательны даже были поцелуи и все такое прочее. Его любви и нежности было достаточно для того, чтобы просто быть с Галиной рядом; идти и рассказывать ей что-то о войне, путешествиях и жизни и слушать ее ответный щебет. Но он знал, что рано или поздно им обоим придется сделать над собой усилие, чтобы его к ней отношение переменить с чисто-кристального на любовное. Да, да, наверно, это произойдет — скоро, но не сейчас.
Собрание в аэроклубе генерал приказал подготовить своим людям из московского совета. Зал оказался забит битком. Собрался весь коллектив аэроклуба, начиная от бравого однорукого отставника-полковника, начальника, и кончая всеми техничками. Присутствовали также руководители Московского совета, и он, генерал, как представитель Центрального совета ДОСААФ, получилось — главное лицо данного форума. Хотя он себя и не выпячивал, держался скромно, но тут выпячивай, не выпячивай, все равно кто ж его не заметит! В генеральской форме, со звездой Героя на груди! И в президиум посадили Ивана Петровича, и даже цветы поднесли.
Галина, конечно же, тоже была здесь: юная, сильная, красивая — сидела в первом ряду, волновалась, покусывала губу. Девочка была смышленая, она безо всякого специального предупреждения не афишировала их с Провотворовым знакомство. Разумеется, в качестве основных действующих лиц присутствовали пострадавший Игорь с гипсом на обеих ногах (его из больницы уже выписали, и он сам пожелал в собрании участвовать), а также его несчастный инструктор, которого он подвел, и другие парашютисты-свидетели. Генерал даже предварительно с прессой поработал: наличествовали на собрании и впоследствии обещали поднять тему (приглашение самого Провотворова дорогого стоило) корреспонденты «Комсомольской правды», «Вечерней Москвы» и ведомственного издания «Советский патриот» (последняя газета вообще планировала целую дискуссию открыть об ответственности в подведомственных учреждениях: аэроклубах, автошколах, кружках).
Собрание, как судил Провотворов, удалось. Надо отдать должное организаторам из Московского совета. Провели его быстро, четко и без рассусоливаний, отходов от темы. Сначала выступил, как арбитр, представитель московского совета, рассказал ситуацию для тех, кто был не в курсе. (Все трое спецкоров зачирикали в блокнотах карандашами.) Затем слово для покаяния предоставили виновнику. Игорь и впрямь каялся, кажется, искренне, и брал всю вину на себя. Он даже рассказал о том, что подделывал подписи, и говорил, что сама судьба теперь его жестоко наказала, и просил милости не для себя, но для инструктора, начальника и всего аэроклуба. Потом выступил инструктор, и он тоже терзался угрызениями совести — в основном по части бдительности и халатности. Затем поднялся начальник аэроклуба и опять-таки каялся — уже в недочетах в воспитательной работе (но при этом упомянул, конечно, о имеющихся достижениях). Затем выступили, все на ту же тему, рядовой парашютист и представитель Московского совета. А в конце открытое партийно-комсомольское собрание аэроклуба постановило: в отношении главного провинившегося, Игоря, — ходатайствовать по месту учебы вынести ему выговор по комсомольской линии. Инструктору Василию просить о комсомольском «строгаче», но без занесения, а начальнику клуба — о таком же «строгаче», но партийном. Кроме того, приняли, разумеется, постановление об усилении ответственности в подготовке спортсменов, занятых техническими видами спорта. (Корры строчили как заведенные, только барышня из «комсомолки» подумала, что копию постановления она и без того у начальника клуба раздобудет, и потому строила глазки эффектным парашютистам.) Голосовали списком. Приняли резолюцию единогласно и расходились с собрания с чувством полезности и светлоты только что происшедшего. Будто бы случилось (мы не утрируем!) что-то вроде катарсиса: совокупное и благодетельное покаяние и отпущение грехов.
Потом все простые смертные разошлись, однако однорукий начальник аэроклуба очень просил генерала уважить. Отказать было крайне неудобно, и они вышли из актового зала после всех. Семеро допущенных: генерал, представитель Московского совета, однорукий полковник-отставник, проныра-завхоз и трое корреспондентов — «комсомолка», «вечерка», «патриот», в кабинете начальника ожидал стол из скромных деликатесов: коньячок, балычок, лимончик, икорка. Однако у двери зала генерала поджидала девичья фигурка в белом платье и белых носочках. Галя! Девушка хотела поговорить с ним лично и поблагодарить. Провотворов подхватил ее под руку, подвел к начальнику аэроклуба: вот, Геннадьич, знакомься, если сам до сих пор не разведал, какие замечательные кадры у тебя в хозяйстве растут. Красавица, парашютистка, а главное, несгибаемая и принципиальная комсомолка. Только благодаря ей я этим делом занялся и гигантскую занозу у тебя, Геннадьич, из соответствующего места вынул.
Однорукий Геннадьич, даром что был директором, сориентировался сразу, взял Галю под другую руку и молвил, что она — виновница торжества, и «мы вас никуда не отпустим».
В кабинете начальника ее усадили меж ним и генералом. По части спаивания соратников и тот, и другой были настоящими доками, Владику не чета: «Вы что же, Галя, не хотите выпить за здоровье нашего дорогого гостя из Центрального совета, генерала Провотворова?» Делать нечего, девушке пришлось не просто пригубить, но и реально опрокинуть рюмку — и сразу окружающее стало иным, словно черно-белое кино сменилось цветным. Радовать и веселить стали все присутствующие, такие милые, важные, но простые. Представитель Московского совета вовсю принялся приударять за эффектной девицей из «комсомолки», и потом они вместе уехали на его служебном автомобиле. Сильно пьющий дяденька из «Патриота» замкнулся на немолодую даму из «вечерки». А за Галей ухаживали генерал и начальник аэроклуба, можно сказать — в три руки. И наперебой говорили ей, какая она хоть и юная, но смелая, умная, отважная и принципиальная. Голова от комплиментов и выпивки кружилась, расплывались золотистые тени.
Долго, впрочем, не пировали: надо ведь и скромность партийную иметь, техничке потом за ними убирать. Вышли все вместе из здания аэроклуба. Представитель московского совета уехал на служебном лимузине с «комсомолкой», «патриот» по методу пешего хождения отправился к метро вместе с «вечеркой», а генерала с Галей (как само собой разумеющееся) товарищи усадили в его собственную машину. Что до плескавшегося внутри Провотворова изрядного количества коньяка, в ту пору «орудовцы» если даже генеральскую машину остановили бы, вряд ли стали давать делу ход.
Поехали. И вдруг она с чувством сказала:
— Какой же вы молодец, Иван Петрович! Вы так хорошо все устроили, и вы просто замечательный!
Недолго думая (а генерал не стал бы летчиком и тем более асом, когда бы долго думал), Провотворов остановил машину. Он привлек девушку к себе. Она не сопротивлялась, только уперлась ладонями ему в плечи.
— Поедем ко мне, — хрипловато проговорил генерал.
— Я не могу, меня ждут дома.
И тогда он стал жадно целовать Галю прямо в машине.
* * *
Алексей, которого никто тогда в целом свете, кроме родителей и жены, не знал, приближался к месту своего назначения. Алексею исполнилось в ту пору двадцать четыре года, и местом его, лейтенанта, назначения был госпиталь. В душе молодого лейтенанта бушевали самые смешанные и противоречивые чувства. С одной стороны, юное клокочущее желание перемен. Новизны, приключений, авантюризма. Ему сказали: медобследование необходимо перед отбором, чтобы летать на новой технике. Даже намекнули: не просто на новой, а на совершенно новой. Тут понятно: какой же, спрашивается, настоящий летун, со времен Уточкина и Блерио, не мечтает о том, чтобы летать на новом или совершенно новом! Но — оно, это новое, было чем-то вроде журавля в небе — то ли предложат, то ли нет, то ли подойдет он по здоровью, то ли кто его знает. А в то же самое время у Алексея уже имелась в руках синица, и весьма увесистая: приглашение служить, и безо всякого дополнительного отбора, в ГСВГ , в Германии!
Служба, да и любая работа за пределами Отечества в ту пору уже начинала расцениваться как одно из самых значимых (хоть и неявных) поощрений. А уж в братской ГДР — и подавно. Во-первых, Германия, что уж там говорить, не Читинская область. Рассказывали, знаем: там мощеные улочки, всюду цветочки в горшках, ни капли грязи и чудесное пиво. Опять же, служить придется на самом что ни на есть переднем крае и, может, лицом к лицу сталкиваться и меряться силами (а может, и в прямом бою сойтись!) с коварными и подготовленными асами агрессивного военного блока НАТО. И, наконец, Алексей, конечно, не мещанин, однако материальная база продолжает играть немаловажную роль при социализме. А служба в ГСВГ подразумевает, вдобавок, возможность отовариваться в тамошних промтоварных магазинах, а они, как рассказывают, чего уж греха таить, значительно превосходят родные, отечественные — как по качеству товаров народного потребления, так и по их ассортименту. Можно, как говорят, за пару лет службы и себя, и супругу, и будущих отроков на всю оставшуюся жизнь обеспечить презренным этим барахлом, чтобы больше о нем никогда не думать.
Синица в руках, конечно, была та еще, заманчивая. И Алексей рассудил так: раз уж направление в госпиталь у него имеется, к обследованию приступить, конечно, следует. А там посмотреть. И если медики слишком глубоко возьмутся копать или мучить, тогда тянуть резину надо, под любым возможным соусом от перевода на новую технику открещиваться и возвращаться в часть. А то ведь желающих в Германии служить — только свистнуть. Не каждому, правда, и предложат. Вот ему предложили. Значит — достоин. Не упускать же!
А то ведь, ребята в части сказывали, всяческие каверзы бывают. Алексей на здоровье, конечно, не жалуется, но здешние медики ведь могут (на то госпиталь и центральный!) отыскать или расковырять какую-нибудь бяку, которую предыдущие комиссии не заметили. И тогда что? Не то что в ГДР послужить — можно вообще с летной работы загреметь!
В общем, задерживаться в госпитале Алексей не собирался.
Подал, после небольшой очереди из таких же, как он, старлеев и лейтенантов с синими петлицами, документы в окошечко и вскоре, вслед за остальными, получил назначение: корпус номер такой-то, палата номер такая-то.
Прошел по чудесному сосново-березовому парку. Завернул в свою палату. Небольшая, четыре койки. Четыре тумбочки. Репродуктор на стене. И сидит парень: молодой, такой же, как Алексей, крепко сбитый, но невысокий. Книжку читает. Тонкую. Книги и Алексей весьма уважал — источник знаний, а также самых разных эмоций и хорошего настроения.
— С прибытием, — сказал старожил, откладывая книжку. И улыбнулся. Улыбка у него вышла замечательная. С парнем с такой улыбкой сразу подружиться хочется.
Книжку тот положил обложкой вверх, Алексей тут же прочел фамилию автора и название. Книга оказалась мировая: второй довод в пользу того, чтобы с парнем подружиться. Да, про того писателя Алексей тоже уже слышал, но еще не читывал. Говорили — очень интересный, прогрессивный, ныне живущий американский автор — Эрнест Хемингуэй. А книжка называется «Старик и море».
— Алексей, — протянул он руку чтецу.
— Юрий, — представился парень.
И как-то так вышло — очень располагающим к себе этот Юра, видно, был, но практически сразу, Алеша не успел еще и в пижаму переодеться, они вроде как и подружились. Выяснилось, что оба в одном звании, одного года рождения, оба женаты лишь недавно, года не прошло, и детей еще, конечно, ни у того, ни у другого нет. Поговорили и о книгах. А уже потом, вечером, на прогулке (дело известное, беседовать о серьезном или заветном в закрытом помещении не следует) Алексей даже поделился с Юрием своими планами. А именно: при первой возможности от прохождения дальнейшего медобследования улизнуть — с тем, чтобы продолжить службу в рядах ГСВГ. Юрий, однако же, устремлений Алексея не понял и не поддержал. И был, кажется, вполне искренен — а не то что к возможному заграничному назначению нового приятеля приревновал.
— Ты что, чудило! — воскликнул он. — Да это, может, здесь нам такой шанс выпал — он, может, не то что не каждому человеку или не каждому летчику — он не всякому поколению выпадает! Да ты понимаешь, куда они нас готовят и отбирают?!
— Ну, они мне сказали, — неуверенно молвил Алексей, — что для сверхвысоких и особо дальних полетов.
— А что это за полеты, ты понял? Не на двадцать километров вверх и даже не на сто! Это полеты на спутнике — ты понимаешь? Мы с тобой первыми, самыми первыми, может, полетим — ты это понимаешь?! Может быть, на Луну. Или на Марс. Ну, а для начала — вокруг Земли.
— Ну да, это как Лайка, — самоиронично съехидничал Алексей.
— Да, но Лайка-то не вернулась. А нас, будем надеяться, все-таки вернут.
— Если возьмут.
— Да, если возьмут, конечно. Если медики не забракуют и ты сам не сбежишь. Но, ты знаешь, если б мне сказали: у тебя, Юрий Алексеич, шанс с этого задания вернуться живым-невредимым — пятьдесят на пятьдесят. Или даже десять из ста. Я бы все равно лететь согласился. Даже если б мне сказали: вообще не вернешься, лети, но билет у тебя в один конец! Слетаешь — но погибнешь. Я все равно бы полетел!
— Заливаешь, — усомнился Алексей.
— А тебе — неужели не охота, хоть перед смертью, но с высоты тысячи километров на наш шарик глянуть? Увидеть черное-черное небо, и солнце, и звезды — не такие, как с Земли?
— Ну, нет, в один конец я не согласен. Помирать, я думаю, нам рановато.
— Это точно — есть у нас еще дома дела. Да ты не дрейфь! Еще и слетаем, и вернемся, и героями станем!
Юрий, в коричневой байковой пижаме с отложным воротничком, как в воду тогда, в конце пятьдесят девятого года, смотрел на аллеях госпиталя в Сокольниках.
Его имя станет известно всем и будет произносимо на всех мыслимых языках не более чем через полтора года.
А еще через четыре лета поднимется к вершине своей славы и Алексей.
* * *
Если бы в тот вечер Владик оказался дома — не миновать, наверное, разоблачения и крутого с ним разговора.
Однако Иноземцева дома тогда не было. Он, кажется, даже был счастлив оттого, что у супруги в аэроклубе внеплановое собрание. И под ее отсутствие сам умотал на работу. В Подлипки, на соседнюю «шарашку» под названием НИИ-88 поставили электронно-счетную машину нового поколения БЭСМ-2, и ему оформили допуск, и он срочно хотел опробовать новую методику расчетов. Да, если честно, просто посмотреть новую машину и повозиться с ней.
Однако Галина все равно терзалась происшедшим и пару раз была даже близка к тому, чтобы открыть все, что случилось, Владику. Начать покаяние она, для пробы, решила все-таки с Жанны. После подробного рассказа о том, что у нее было с генералом (чуть ли не со слезами на глазах!), подруга ее и застыдила, и одновременно засмеяла.
— Ты с ума сошла! — кричала она. — Делу ты все равно не поможешь! И ничего не исправишь! Только хорошего человека (я Владьку имею в виду) уничтожишь. И сама свое счастье, и семью свою, и всю жизнь разобьешь! Или — ты что? Хочешь от Иноземцева уйти? И за генерала теперь выйти? Он что, разве не женат?
— Представь себе, нет. Вдовец.
— Так ты на него уже перенацелилась?
— Нет, ну что ты! — ужаснулась Галя.
— А почему нет-то?
— Да ну, он мне, может, даже не в отцы, а в деды годится.
— Ну и что? Зато мужчина уже состоявшийся, генерал, герой! О нем даже в Большой советской энциклопедии статья есть. К тому же: квартира напротив Кремля, машина, дача! Да еще немолод. Скоро уйдет к праотцам, а ты богатой наследницей станешь.
— Господи, какие глупости говоришь ты, Жанка! Прямо уши вянут. Зря я тебе рассказала.
— А ты что, сочувствия от меня ждешь? Его не будет. Мало того, что ты замужем, что Владик твой любит тебя, на руках носит. Так ты еще и любовника завела! А я одна, у разбитого корыта и по распределению в Кременчуг поеду!
Галя тут заплакала. И от жалости к себе, и оттого, что она такая дура, и не только дура, но и гадина.
— Что же мне теперь делать? — проныла она.
— А тебя — что, кто-то заставляет что-то делать? — прищурилась Жанна.
— Нет, но…
— Вот и не делай ничего! — перебила подруга. — Не делай ничего и живи, как живется. Если б мы верующие были и бог на самом деле был, я б тебе посоветовала в церковь сходить, молиться, покаяться, прощения попросить. Но мы же неверующие, и бога нет. Поэтому просто плюнь, забудь и живи дальше, как живется. Не было ничего, ясно? Не бы-ло!
* * *
Помимо работы — занимавшей, возможно, в жизни Владислава Иноземцева непропорционально большое время — его почему-то стало очень интересовать в последнее время собственное происхождение. Сколько он себя помнил, вопрос «Кто мой отец и где он?» — всегда интересовал его. Мама от разговора на эту тему не то что уклонялась, она-то ему объяснения давала, однако всякий раз, в зависимости от возраста Владислава и степени его назойливости, ее пояснения друг с другом разнились, а то и вступали в прямое противоречие.
Когда он был совсем малышом, еще до войны, мама гнала (как мальчишки во дворе выражались) полную туфту: отец, мол, — полярный летчик, занят в настоящее время эвакуацией с Крайнего Севера доблестных советских исследователей. Во время войны острота вопроса снизилась: у всех друзей, у кого и был отец, папаш рядом не имелось — воевали или сидели. Но после Победы, когда чей-то папаня без ноги, но вернулся, а кому-то вместо отца прислали похоронку, — у детей появилась пусть неприятная, но определенность. У Иноземцева ее не было, хотя последняя версия, выданная мамой, когда Владик был уже достаточно зрелым и обучался в институте, стала более других походить на правду, а возможно, этой самой правдой и являлась. Согласно маминому рассказу, в тридцать пятом году она училась в библиотечном институте, и ее тогда наградили путевкой в санаторий в Сочи. Во время отдыха у нее случился роман с одним блестящим молодым человеком из Ленинграда, который отдыхал в том же оздоровительном учреждении. Несмотря на то, что Антонина Дмитриевна всегда отличалась довольно строгим нравом (во что Владик, зная маму, охотно верил), солнце, море и, отчасти, молодое вино сыграли с нею злую шутку. Их отношения с молодым человеком зашли далеко. Непозволительно далеко. Настолько, что, возвратившись в Москву (где Антонина Дмитриевна в то время с мамой Ксенией Илларионовной постоянно проживали), она через положенное время обнаружила, что беременна.
До того момента ей казалось, что встреча с блестящим молодым ленинградцем закончится ничем. Останется ярким и сладостным воспоминанием. Всякие отношения с ним она после отпуска прервала, хотя ленинградец и прислал одно, а затем и другое письмо, полное любви. Однако маме, после того, как она вернулась в холодную столицу, стало стыдно себя, стыдно своего молодого порыва, своего южного курортного затмения. Как результат, она ни строчкой не ответила герою своего романа.
Ожидавшееся прибавление в семействе резко переменило ее планы. Антонина Дмитриевна понимала, что действовать надо быстро. Она отпросилась на работе (а она тогда уже поступила на службу в РНИИ) и выехала в Северную столицу. Там она, воспользовавшись домашним адресом с конвертом, отыскала будущего отца и самолично явилась к нему домой.
Проживал он в некогда блестящей, а ныне уплотненной барской квартире напротив Таврического сада. Именно там, дома, Антонина Дмитриевна нашла предмет своей южной страсти. Предмет, оказавшись в антураже не южных олеандров и пальм, а северных тоскливых осин или, точнее, продавленного дивана и коммунальной кухни, показался маме каким-то поблекшим, выцветшим, даже убогим.
— В чем эта убогость, по твоему мнению, выражалась? — воскликнул в этом месте рассказа Владик.
— В комнате не прибрано, запущено, сам он весь какой-то неухоженный, — брезгливо стала перечислять маман.
— Вот бы ты за него и вышла, и прибрала, — усмехнулся сын. Ему стало обидно: подумаешь, не прибрано! И он из-за такой-то мелочи отца лишился?
— Но главное, конечно, — продолжила Антонина Дмитриевна, — что я ему сказала о своем положении и о том, что скоро у меня ребеночек (то есть ты) появится, а он мне — ни слова в ответ! Ну, ладно, я перевела разговор на другую тему. Потом еще раз вернулась к интересующему меня. А он — опять молчок. Стала про свой институт рассказывать. Потом в третий раз ему говорю: так и так, ты будешь папой. И снова — никакой реакции. Ну, тут уж все ясно стало… Он, твой папашка, был просто трус и не захотел с женщиной с ребенком связываться.
— Что уж ты сразу так его припечатала — трус? — возмутился Владик. — Мало ли: может, человек просто растерялся? Не знал, как реагировать? Нуждался в том, чтобы переварить услышанное? А ты ему даже шанса не дала!
— Как — не дала? Да, согласна — я уехала, сразу же после того памятного разговора отправилась на вокзал. Но шансов у него имелось сколько угодно. Он адрес мой московский — знал. Мог бы переварить, как ты говоришь, услышанное и приехать. Тысячу раз мог бы. Или хотя бы — написать мне. Мы с мамой, а потом и тобой, маленьким, все время в Москве по тому же адресу жили, аж до тридцать восьмого года.
— Мало ли что с ним могло случиться! — воскликнул Владик. — Его могли посадить, к примеру, в Ленинграде самые посадки в тридцатые были. А он тогда уже, когда ты приехала к нему, чувствовал шаткость своего положения.
— Да, может быть. Могли посадить. Могли убить на фронте. Мог в блокаду погибнуть. Но это все было бы уже потом. А тогда от него требовался всего один-единственный, но настоящий мужской поступок: сделать мне предложение. И признать своего сына. И — все. У меня был бы муж, а у тебя — отец. Но он этот выбор — признать меня и тебя — не сделал. Я его принуждать не могла.
Владик и сам понимал, что, конечно, то, что он говорил матери, не что иное, как жалкий лепет оправдания. Оправдания по отношению к полумифической фигуре его отца.
— Расскажи хоть, как его звали! — вскричал Владик. — И каким он был!
— Не стану. Одно могу сказать: ты на него совсем не похож. Разве что есть что-то отдаленное в разрезе глаз. А по большому счету, не похож ни капли. Ты смелый, сильный, умный и спортивный.
— А он?
— А он — разве что умный, должна отдать ему должное. А во всем остальном в подметки тебе не годится.
— Поклянись, что это не кто-то из моих знакомых.
— Знакомых? — расхохоталась мама. А потом сообразила: — Да, клянусь. Он не твой знакомый. Во всяком случае, НЕ Королев.
— И ты так ничего о моем отце не знаешь?
— Нет. Не видела, не слышала. Представления не имею.

 

Вилен
К Жанне настоящее паломничество началось. Не успел отбыть на южный полигон Радий — в общежитие явился Вилен. Тоже вооруженный до зубов мужскими атрибутами и уловками. Принес массандровского портвейна и армянского коньяка, икру и тортик.
— Намекаешь, что мы с тобой тут будем распивать? — усмехнулась Жанна.
— Почему намекаю? Прямо говорю — давай посидим, выпьем, побалакаем.
— Побалакаем? О чем?
— О нас с тобой.
— А разве есть какое-то «мы с тобой»? По-моему, в наличии имеетесь лишь вы с Лерой. И совершенно отдельно — я.
— Почему же «отдельно»? Ты — со мной.
— Ты слишком много на себя берешь, Кудимов!
— Я всегда справляюсь со своей ношей, Жанна, дорогая.
— Недолго тебе осталось напрягаться. Ты ведь, как я понимаю, останешься здесь, в Москве, с Лерой. Я уезжаю по распределению. В Кудымкар или Кременчуг, не помню точно.
— Вот об этом я как раз хотел с тобой поговорить.
— Ну, говори.
— Давай посидим спокойно и все обсудим. Поставь, пожалуйста, чай. Смерть как пить хочется.
С показной досадой Жанна схватила чайник и удалилась по коридору в сторону кухни.
Первый этап Вилен выиграл, усадил себя и Жанну за стол. Теперь предстояло выиграть второй — уложить ее с собой в постель.
Ну, тут на его стороне оказалось много союзников. И среди них алкоголь, вкусная еда, комплименты, обещания, лесть и посулы.

 

Радий
Жара в Тюратаме началась уже в мае, и с каждым новым днем градус ее только нарастал.
Радий получил форму, обмыл свои лейтенантские звездочки и вышел на службу. Впрочем, вышел (на службу) — глагол неудачный. Очень он аморфный и вялый. Радий заступал ни много ни мало на боевое дежурство и был в войсковой части начальником расчета. Первые три дежурства ему помогал старлей Веня (третий год службы в пустыне). Потом Рыжову следовало научиться справляться самому. И он научился. И — справлялся.
Радия назначили начальником расчета автономных испытаний автомата угловой стабилизации. Грубо говоря, его заботой было, чтобы изделие шло ровно. Чтобы ракета летела по заданной траектории и попадала точно в цель. Не уходила бы, как говорили ракетчики, по тангажу, крену и рысканью. То есть не отклонялась ни в одной из трех возможных плоскостей: ни вправо, ни влево и не вращалась. Для того в каждой ракете существовал блок из трех гироскопов, и Радий отвечал за то, чтобы все они работали в течение всего полета точно и без сбоев.
В расчете у него было трое подчиненных: лейтенант, сержант и рядовой. Солдаты его любили, насколько вообще возможна у солдата любовь к командиру. Он их не шпынял и мелочно не тиранил. Наоборот, где можно давать послабления — давал. И был человеком юморным и легким.
Много времени проводили в МИКе — монтажно-испытательном корпусе, где огромная ракета лежала, словно лодка, на боку, а люди, облепившие ее, будто муравьи, проверяли ее узлы. Каждый расчет тестировал свою систему. Начальники, командиры и главные конструкторы увязывали воедино работу всех.
А во время пусков расчет сидел в жутком, жарком железном вагончике под названием «кунг», напичканном аппаратурой. Аппаратура была на лампах и тоже добавляла дополнительный градус к тюратамской жаре. Хотя, казалось, куда уж больше!
А кроме боевых дежурств (и подготовки к ним, и поддержания аппаратуры в боеготовности), требовалось, к примеру, проводить политзанятия с личным составом. И выпускать боевые листки. Или оформлять стенды с наглядной агитацией. А это означало (если называть вещи своими именами), что требовалось сначала где-то украсть стенд и краски, потом найти среди солдатиков тех, кто умеет рисовать и писать, потом заставить их (или простимулировать), чтобы они работали.
Проживал Радий по-прежнему в общежитии, в убогой комнате, в компании с четырьмя другими молодыми офицерами. Квартиру неженатому никто даже не обещал. Столовая работала три часа в день: час на завтрак, по часу на обед и ужин. Кормили отвратительно. С водой были проблемы, ее привозили настолько вонючую, что в Москве или у себя на родине Радий в ней даже купаться не стал бы, не то что пить. А тут — ждали приезда цистерны, караулили. Высматривали в бинокли.
Одна радость была: они запускали ракеты. Каждая ракета была настолько огромна, что одного только топлива в нее заливали двести сорок тысяч литров, и когда она взлетала, дрожала земля и полыхал горизонт. И за все лето только один пуск оказался неудачным, а остальные изделия исправно уносили на Камчатку боевую часть, и все говорили, что скоро «семерку» — ту самую ракету, которую сделал Королев, — примут на вооружение.
Мысль о том, что ты здесь, в пустыне, находишься на переднем крае и защищаешь Родину от возможной агрессии со стороны милитаристов-фашистов, оголтелых империалистов, не просто вколачивалась в Радия и других офицеров и солдат политработниками и командирами. Она была естественной, как дыхание, и помогала Радию служить и жить. Стойко переносить, как требовалось по уставу, все тяготы и лишения военной службы. Или, как с юмором говаривал Радий: «А я их (тяготы и лишения) взял и перенес».
В качестве досуга предлагалось кино и танцы по субботам. Мужского контингента был явный перебор. Женский пол представляли лишь сотрудницы пищеблока, редкие прикомандированные гражданские специалистки и самые смелые среди жен офицеров. Впрочем, жены комсостава если и приходили, то только вместе со своими супругами. Выбрать было некого. Конкурировать ни с кем за женщину Радий не хотел. Оставалось давить в мужской компании спирт, что он и делал — то с коллегами по комнате, то с Флоринским.
Жанне он написал два раза. Одно письмо, переполненное желанием и любовью, — сразу, как только приехал в Тюратам. В ответ получил строгое благодарственное послание. «Но, — как он с досадой сам сказал Флоринскому, с которым они частенько сходились поболтать, позубоскалить, махнуть спиртяшки, — лучше бы она ничего мне не ответила. Или попросту бы на фуй послала». Письмо от бывшей возлюбленной он с досады сжег в мусорке.
«Дорогой Радий, — говорилось в нем, — ты молодец, что написал мне. Я никогда не забуду всех тех дней и часов, что мы провели с тобой вместе. Я очень благодарна судьбе за наши встречи. Ты же понимаешь, что по известным причинам (прописка, распределение) я не могу к тебе приехать. Однако, если когда-нибудь занесет тебя судьба в наши края, милости прошу ко мне. Посидим, поболтаем, вспомним прошлые времена».
Однажды, уже под конец лета, жестоко напившись, он отправил Жанне еще одно письмо, переполненное слезами и мольбами. Потом, когда протрезвел, даже бегал в штабной вагончик, хотел эпистолу вернуть, но она уже уехала в почтовом вагоне. Оставалось лишь надеяться, что Жанна переехала из общежития педагогического вуза и послание не нашло адресата. В любом случае, ответа на него Радий не получил.
А осенью вдруг наклюнулась возможность поехать в командировку на производство, на практику. А производители всех систем «семерки» группировались в районе столицы. Королев — в Подлипках, Глушко (двигатели) — в Химках, прибористы (Пилюгин) — в Москве. Поэтому командировка означала поездку в Белокаменную. Радик, обычно далекий от любых интриг, даже сделал кое-какие телодвижения, чтобы послали именно его. Во всяком случае, в разговорах с командирами обозначил свое горячее желание.
Как оказалось впоследствии, ехать довелось в компании еще пяти офицеров и Флоринского.
Шестого октября пятьдесят девятого они вышли на перрон Казанского вокзала из поезда Ташкент — Москва.
А десятого оказались, вместе с Флоринским, на дне рождения Леры Кудимовой в квартире Старостиных.

 

Галя
Встречи с генералом Провотворовым оказалось не избежать. А как ей хотелось, как хотелось, чтобы он просто исчез из ее жизни, сгинул, аннигилировал, растворился! Чтобы больше его не видеть и не слышать, просто забыть, как неудачу, грех, ошибку. Исправить эту страницу своей жизни, перевернуть и начать с нового листа.
Но нет. Когда она в следующий раз прибыла на аэродром, первое, что увидела, ту самую хорошо знакомую серую «Победу», что стояла у казармы. Оставалось надеяться, может, машина не та? Может, кто-то другой из начальства прибыл? Но нет: у Галины была прекрасная память на цифры, и она запомнила номер — автомобиль принадлежал Провотворову. Была и другая надежда: вдруг генерал прибыл на аэродром по другим, досаафовским своим делам, а не по ее душу. Но, с другой стороны, ни разу раньше Иван Петрович сюда не приезжал — а теперь вдруг явился. С чего бы, если не ради Гали?
Захотелось убежать, спрятаться, куда-нибудь зарыться, закопаться, скрыться! Как не хотелось опять видеться и говорить!
Галя заняла свое место в казарме, а потом вышла снова на вольный воздух, и тут, здравствуйте-пожалуйста, у крыльца стоит, курит генерал, а рядом с ним, довольно подобострастно, начальник аэроклуба и двое инструкторов. Начальничек тут же окликнул:
— Иди сюда, наша лучшая спортсменка! С тобой тут пообщаться хотят.
У Провотворова веселые чертики в глазах бегают:
— Здравствуйте, Галина.
Пришлось отвечать в тон:
— Здравствуйте, Иван Петрович.
А потом генерал довольно ловко устроил, что и начальник, и оба инструктора оставили их в покое, а он вместе с Галей отошел на достаточную дистанцию от крыльца, чтобы случайный свидетель не слышал негромкого разговора.
— Я тебя искал, — промолвил Иван Петрович.
Девушка не ответила.
Собеседник сделал новый заход:
— Я думал о тебе. Вспоминал много раз. Вот, не выдержал, приехал.
— Совершенно напрасно, — отрубила она.
Галя почему-то чувствовала сейчас свое над ним превосходство, несмотря на то, что он был старше — подумать только, больше чем в два раза! — и воевал, и в тысячу раз солиднее у него опыт, и голова седая.
— Галя, пойми: все, что я говорю тебе, — от чистого сердца.
Она опять промолчала.
— Я хочу быть с тобой, — продолжил он. — Встречаться. Видеться. Говорить.
Она отрезала:
— А я — нет, — вдохнула воздуха побольше, уставилась куда-то в сторону и проговорила: — Иван Петрович, простите меня, но я — замужем. И я люблю своего мужа, и то, что между нами случилось тогда, — это ошибка. Страшная, ужасная ошибка — с моей стороны. И я не хочу снова ее повторять. Дело не в вас. Вы тут вообще совершенно ни при чем. Дело во мне. А я совсем не хочу больше с вами видеться.
— Галя, — сказал генерал, и прозвучало это даже жестко. — Мне от тебя ничего не надо. Я от тебя ничего не требую. Мы были друзья — давай и останемся друзьями. Будем иногда видеться, встречаться. Я помог тебе один раз (извини, что напоминаю) — может, смогу когда помочь еще?
— Иван Петрович, мне с вами видеться тяжело. И я, скажу честно, больше не хотела бы с вами встречаться. — От того, что приходилось отказывать ему, такому солидному и даже старому, на глаза навернулись слезы. Она смахнула их и проговорила: — Извините.
— Что ж, — генерал коротко поклонился и вздохнул. — Коли так, насильно мил не будешь. Не желаешь меня больше видеть — я уйду. Честь имею.
И он ушел, не оборачиваясь, в сторону своей машины.
Больше он ни на аэродроме, ни в аэроклубе не появлялся. Галя вздохнула с облегчением.
Владик был по отношению к ней предупредителен и мил. Он был влюблен в нее, и ему даже в голову не могло прийти, что однажды Галя его предала. Угрызения совести заставляли ее вести себя с молодым супругом исключительно нежно, баловать его, подкармливать, нежить.
А летом Галя вдруг поняла, что беременна.
Она сходила в женскую консультацию, диагноз подтвердился: беременность — шесть недель.
Владик был не то чтобы в восторге, но принял известие о будущем ребенке как должное. Он даже не мог подумать, что эта девочка (или мальчик) не его. А Галя отнюдь этого не исключала. Еще бы! С Владиком они были вместе много, много раз. Однако забрюхатела она только сейчас, после того ослепления — вечером, после собрания и посиделок в аэроклубе. По срокам сходилось.
…На день рождения Леры в квартиру Старостиных десятого октября Гала шла уже на пятом месяце беременности. Она особо ни перед кем не афишировала своего интересного положения, но, если б друзья заметили и сказали, отнекиваться тоже не стала бы.
Однако убийство затмило все остальные возможные новости.

 

Жанна
Что говорить — ее тянуло к Вилену.
И теперь, когда Радий уехал, никто и ничто не будет мешать ей любить Кудимова. Никто — за исключением Леры. Но та — пусть она сколько угодно была корява, мужиковата, непривлекательна — имела перед ней всего один, но зато внушительнейший плюс: она являлась его женой. Вилен мог тысячу раз пробормотать Жанне, что не любит Леру и любит только ее. Мог хоть сто раз пообещать, что их связь с супругой лишь временна, что скоро он оперится, встанет на ноги и от Старостиной уйдет, — пока что он уходил, наоборот, от Жанны к той, другой. Он проводил с Жанной вечера — но ночевал, как правило, в квартире с супругой. Лишь иногда, раза два в месяц, под предлогом дежурств, оставался с любовницей до утра.
Именно прохиндейство Вилена помогло девушке не отправиться по распределению в назначенную ей Тмутаракань. В тот, самый первый, еще майский свой визит Кудимов дал наводку: «Сходи к зам. главврача студенческой поликлиники. Скажи ему откровенно: я не хочу отправляться по распределению. Пусть пишет тебе справку. Принеси ему бутылку и коробку конфет. А вниз, в коробку, денежку в конвертике положи: тысячу рублей хватит».
— Да ты что?! — ужаснулась Жанна. — Да ведь это взятка! Статья! А вдруг он не возьмет? Выгонит меня? В милицию заявит?
— Не заявит, — безапелляционно молвил парень. — Виктор Леонидович не такой. Он человечек проверенный.
Девушка так и сделала, как Вилен велел. Трусила, когда тащила коробку с конфетами и деньгами, ужасно. Все время ей казалось: сейчас влетят в кабинет зам. главврача милиционеры в белых кителях, повяжут и ее, и Виктора Леонидовича. Но обошлось. Врач и конфеты с бутылкой, и деньги взял, не поперхнулся. А в следующий раз накатал девушке такую справку, что с ней не то что работать в провинции — жить где бы то ни было ужасно. Того и гляди, помрет выпускница педвуза Жанна Спесивцева в одночасье. «Поддерживать здоровье гр-ки СПЕСИВЦЕВОЙ Ж. возможно лишь в условиях стационара или амбулаторного лечения в тех центрах, где имеется соответствующая аппаратура и подготовленные врачи, а именно: в г-дах Москве, Ленинграде, Киеве». Фантастика!
И дальше Вилен продолжил девушку наставлять.
— А теперь бери справку и такую же коробку конфет и сама, никому не доверяя, езжай в районо того самого места, куда тебя распределили — где ты там должна работать? В Кудымкаре? Качканаре? Кременчуге? Пусть отказ от твоих услуг пишут.
Денег на поездку тоже дал Вилен.
Все получилось, как он советовал и предсказывал: от услуг ужасно больной Жанны в провинции отказались.
Оставалось устроиться где-нибудь поблизости от Москвы.
Учителей иностранного везде не хватало. Жанна выбрала Люберцы. В школу, на которую нацелилась, повезла на сей раз не липовую справку, а диплом и отказ, который ей дали в месте распределения. Девушку взяли с распростертыми объятиями.
Из общежития пединститута ее в июне попросили: пора и честь знать. И тогда она сняла комнату в двухкомнатной квартире неподалеку и от школы, и от станции. Вилен ее навещал, помогал устроиться.
Жанна не знала, что Лера, его жена, своего супруга выследила.

 

Владик
Случай подобраться к ЭсПэ Владику выпал не скоро — аж шестого октября.
Решение созрело спонтанно. Дело в том, что со своего рабочего места, из окна, Иноземцев мог видеть вход в корпус, в котором сидел Сергей Павлович. Вот и в тот день он заметил: Королева подвезли на своем «ЗиСе», он прошел к себе — однако машина, вопреки обыкновению, от ступеней корпуса не отъехала, осталась на месте. «Наверное, собирается еще куда-нибудь», — смекнул Владик и задумался: можно перехватить ЭсПэ у машины. Как ни неудобно лезть на глаза к столь великому человеку, но просьбу матери следует, наконец, выполнить. Может, другой удобный момент ему представится еще не скоро — если представится вообще. Его личная работа подождет: алгоритмы и расчеты отдохнут пару часов (или сколько там придется прождать Королева?).
Молодой человек достал из своего рабочего стола тетрадку Цандера и мамино письмо, запечатанное в конверте, и занял место на лестничной площадке второго этажа. Томиться пришлось больше часа. И вот, как ни готовился он, оказался не готов, настолько неожиданно из дверей выскочил Королев — невысокий, полный, со стремительными движениями. Был он не один, а с двумя товарищами начальственно-научного вида: дорогие просторные габардиновые пальто, шляпы в руках. Шли они, все трое, чрезвычайно быстро, и Королев продолжал им на ходу говорить:
— …успеть до сеанса, который со станцией будет в шестнадцать часов.
Владик сразу догадался: речь шла о сеансе связи с автоматической станцией, которую четвертого октября в СССР запустили в сторону Луны — об этом широко оповестили в газетах и по радио.
То, что Иноземцев понимал, куда спешит Королев, почему-то придало ему смелости. Приноравливаясь к быстрой походке Главного конструктора, он пристроился к его небольшой процессии и, преодолевая безумную стеснительность, влез в разговор:
— Сергей Павлович, у меня для вас письмо.
Не останавливая свой скорый ход, ЭсПэ, явно недовольный, что его прервали, нахмурившись, вопросил:
— Кто таков?
— Инженер Иноземцев, — отрапортовал Владик. — Работаю у Феофанова, в секторе «Ч». Но я к вам по другому делу.
Королев даже на секунду не замедлил шага, продолжал лететь вниз по лестнице. Подлаживаясь к нему, молодой человек поспевал следом.
— Моя мама вам письмо написала, — почти жалобно сказал Владислав и понял, как со стороны звучат его слова: жалко, по-детски. И спешно добавил: — Она с вами работала. Сначала в ГИРДе, а потом в РНИИ.
— Фамилия? — по-прежнему хмурясь, вопросил главный конструктор, но голос его прозвучал уже не сердито, а заинтересованно.
— Иноземцева, Антонина Дмитриевна.
Они уже сбежали с лестницы и миновали стеклянные двери на выходе из корпуса. И тут лицо Королева осветилось. А может, он просто пребывал в хорошем расположении духа. Потому что сказал:
— Иноземцева, Тонечка. Конечно, помню. Ну, как она?
— Вот, передает вам письмо. И тетрадку, у нее с тех времен сохранилась. Тетрадь Цандера.
Все эти слова Владик выговаривал уже подле королевского «ЗиСа».
Сергей Павлович скомандовал:
— Полезай в машину. По дороге поговорим.
Вслед за Королевым и за двумя незнакомыми дядьками Владислав залез в машину. Мужчины по-хозяйски расположились на заднем диване. Королев уселся впереди, рядом с шофером. Иноземцев скромно счел, что ему самое место на откидном сиденье.
— Во Внуково, — бросил ЭсПэ водителю.
На выезде с территории ОКБ вохровцы у всех, не исключая даже Королева, потребовали предъявить пропуска. Когда отъехали, Главный бросил шоферу: «Соедини меня с Феофановым». Казалось, он купался в своем могуществе и рад был продемонстрировать Владику весь объем своих возможностей, включая правительственный «ЗиС» и радиосвязь в машине. Кроме того, надо ж было и проверить Иноземцева: вдруг он какой-нибудь самозванец или, того хуже, американский шпион, тайно пробравшийся на территорию режимного «ящика», а теперь еще пытающийся втереться в доверие к Главному конструктору.
— Константин Петрович, — бросил ЭсПэ в трубку, которую протянул ему шофер, — у тебя есть такой инженер, молодой, зовут Иноземцев Владислав? — Судя по звукам из трубки, владиковский начальник отвечал утвердительно. — Как он тебе? — вопросил Главный, обернулся со своего кресла назад и лукаво подмигнул молодому человеку: мол, сейчас мы все про тебя выясним. Положительно, он находился в прекрасном расположении духа. — Хороший, говоришь, парень? И толковый, и работящий? — Иноземцев почувствовал, как, против воли, его лицо раздирает улыбка. — Ну, добре, — продолжал Королев. — Слушай, я у тебя этого толкового-работящего временно изымаю. А то жалуется он на тебя. Измотал, говорит, ты его с этим кораблем, — Владик сделал страшное лицо. — Он теперь при мне пару дней побудет. Пусть посмотрит, как настоящая наука делается и чего он сможет в жизни добиться, если стараться будет.
Потом, когда много позже Иноземцев задавал себе вопрос, а почему же Королев проявил столь не характерную для него щедрость и взял его с собой в поездку, основным ответом оказался такой. Демонстрируя Владику все свое могущество и весь свой, в прямом и переносном смысле, полет, он, конечно же, имел в виду, что Иноземцев сын давней сослуживицы. И, не имея возможности пустить пыль в глаза непосредственно ей, ЭсПэ отыгрывался на ее сыне — имея в виду, конечно, что уж об этой-то поездке молодой человек матери своей доложит.
Но прежде всего Главный распечатал письмо Антонины Дмитриевны и стал пробегать его глазами. Потом оторвался (письмо было совсем коротким, да и читал ЭсПэ быстро) и спросил Владика:
— Знаешь, что она пишет?
— Я чужих писем не читаю, — буркнул молодой человек. Получилось не слишком вежливо.
Королев протянул ему через плечо, не глядя, мамину эпистолу, а сам взялся перелистывать цандеровскую тетрадь.
В послании и впрямь оказалось лишь несколько строк.
«Дорогой Сергей Павлович! Не могу тебя, Главного конструктора, называть, как раньше, Серенчиком. Вот видишь, мой сын уже почти такой, какими мы с тобой были тогда, в ГИРДе. Я так счастлива, что Владик теперь работает у тебя. Я думаю, он в надежных руках, в твоем КБ он всему научится. Я, конечно, понимаю, что у тебя огромное количество забот, но все же попрошу: пожалуйста, береги его. По-товарищески жму твою руку.
Антонина Иноземцева».
Прочитав, Владислав отдал должное матери: она ничего не просила и никак гордый дух своего сына не ущемляла. Бумага, как показалось молодому человеку, дышала достоинством и благородством и в то же время все-таки служила рекомендательным письмом, вроде того, что отец д’Артаньяна посылал капитану королевских мушкетеров.
Королев тем временем бегло пролистал тетрадь Цандера, воскликнул:
— А Фриделю бы понравилось то, чем мы сейчас занимаемся! Как вы думаете, товарищи?
Положительно, он сегодня не просто в духе, но и немного на взводе (правда, Иноземцев не знал, может, это его постоянное состояние).
…Сначала неслись мимо мытищинских дач по Ярославскому шоссе, а потом долго ехали, через леса и рощи, по окружной. В районе «Бесед» по временному мосту переправились на другую сторону Москвы-реки. Пока ехали, Сергей Павлович стал выспрашивать у молодого человека, как его мама жила все эти годы, и вытянул из него едва ли не всю ее биографию. В тридцать восьмом году, не дожидаясь неприятностей (как эвфемизмом выразился Владик), она бросила РНИИ и уехала с двухлетним сыном в Энск. Потом война, эвакуация, возвращение в Энск, ожидание из лагерей Аркадия Матвеича. В сущности, они еще даже не доехали до Внукова, а Сергей Палыч все из Владика уже выпотрошил — всю мамину, да и его молодую жизнь заодно.
— А мы, молодой человек, летим в Крым. Но совсем не отдыхать. И я забираю вас с собой. Говорят, корень учения горек, но плоды его сладки. Последнее мы вам сейчас и продемонстрируем. Кстати, знакомы ли вы с теми, с кем имеете честь разделить борт машины, а впоследствии и самолета? Знаете ли вы, к примеру, кто этот мощный старик? — и Королев кивнул на человека, чье лицо смутно было Владику знакомо — возможно, даже по портретам в газетах, хотя странно, секретного Главного конструктора должны были окружать столь же секретные соратники. «Мощный старик», сидящий с отстраненным и даже немного скучающим видом, совсем на старика не походил: худощавый, но кряжистый, лишь чуть седоватый мужчина. — А ведь это, юноша, академик — да не просто академик, а член президиума нашей Академии наук, Мстислав Всеволодович Келдыш. Впрочем, здесь он по другому делу, просто отвечает за то, чтобы «Луна» летела туда, куда положено. И звать его тут, при мне, можно не по имени-отчеству, а просто: «теоретик космонавтики», — Келдыш устало, словно кинозвезда, улыбнулся Владику.
Потом Королев представил Владику и второго пассажира. Его имя ничего молодому человеку не сказало.
— Вас, наверно, юноша, надо отпросить не только с работы, но и из семьи? — продолжал Королев. — У мамы? Или с кем вы там живете?
— С женой. Она у нас же, в ОКБ, работает, в информационном отделе.
— О, прекрасно. Дадим ей с борта самолета радиограмму.
И Главный, словно мгновенно и безвозвратно потеряв к Владику интерес, начал беседовать с Келдышем о параметрах орбиты автоматической станции. Надо сказать, что и в дальнейшем Сергей Павлович ни разу к молодому человеку не обратился и ни о чем с ним не заговорил. Впрочем, иногда, в минуты затишья, Владик все-таки ловил на себе внимательный, изучающий взгляд Королева.
Вскоре они на минуту остановились у ворот Внуковского аэродрома, охранник даже никаких документов не потребовал, только спросил: «Вы на спецрейс?»
Когда шофер весело откликнулся: «Так точно!» — вохровец махнул рукой: «Езжайте к Ту-104, он здесь один».
Ту-104 был совершенно новым самолетом, который только что появился тогда в небе Советского Союза. На одном из таких Никита Сергеевич, к примеру, недавно летал в Америку.
Они подкатили к самому трапу, и Королев, никого не дожидаясь, быстро взбежал по ступенькам. Его с улыбкой приветствовала стюардесса. Келдыш и второй мужчина тоже пошли по трапу, а вслед за ними и Иноземцев. Он до сих пор не верил в происходящее, словно бы ему снился сладкий сон: лететь с Королевым, на спецрейсе, в Крым! В самых своих фантастических мечтах он даже выдумать не мог.
Бортпроводница на трапе и Владику радушно улыбнулась. А он ведь впервые в жизни собирался лететь по воздуху — и сразу таким бортом!
Вероятно, самолет предназначался для перевозки очень важных пассажиров, а может, даже самого Хрущева, потому что вместо двух рядов кресел, которые ожидал (по кинохронике) увидеть Владислав, в первом салоне имелись лишь пара кожаных диванов и длинный стол, а во главе его — массивное вращающееся кресло. Королев непринужденно сел в него. Он вообще, как уже заметил Иноземцев еще во время доклада Феофанова, везде, где бы ни был, занимал лидирующее положение, и все, кто ни находился рядом с ним, мгновенно начинали подчиняться его воле, даже если формально никак от Главного конструктора не зависели. Вот и теперь он вполголоса скомандовал стюардессе:
— Можно готовиться к взлету, основные прибыли.
Стюардесса мгновенно бросилась исполнять приказ, скрылась в кабине пилотов. Однако тут (Владик видел через иллюминаторы) к трапу подкатил еще один черный лимузин, оттуда вылез немолодой человек с чемоданчиком и через две ступеньки бросился вверх по трапу. Через минуту он появился в дверях: сухощавый, худой, лысый, с очень некрасивым, но по-своему привлекательным лицом.
— Боря, ты почему опаздываешь? — строго спросил Королев. — Я ведь дал вам две машины.
— Сергей Палыч, — попытался оправдаться вновь прибывший, — две машины не значит, что они в два раза быстрее станут ездить.
— Не дозрели вы еще до правительственного спецборта, Черток, — строго, но не страшно пригрозил Королев. — Будете впредь, как привыкли, на грузовых летать.
В самолете запустили двигатели, увезли трап, и лайнер стал выруливать на взлетную полосу. Вдруг Владик увидел, как наперерез ему мчится еще одна черная машина.
Самолет остановился, открылся люк, с борта выкинули лесенку, и по ней по-моряцки взобрался еще один пассажир. Мужчина был самый молодой в компании, лет тридцати пяти, и почему-то именно ему, изо всех оказавшихся на борту, позавидовал Владик: он-то сам, понятно, здесь из милости и по королевской прихоти, а вот у последнего пассажира, видать, все заслуженно: и черный лимузин, и правительственный спецборт. Их познакомили. Фамилия человека ничего Владику не говорила: какой-то Осташев.
Дальнейший полет, да и пребывание в Крыму воспринимались Владиславом как сон. Стюардессы накрыли роскошный стол, подали и коньяк, и Владик, хоть и на дальнем конце, но сидел вместе со всеми. Пить, правда, никто не стал, и уже очень быстро разговор Королева с соратниками ушел в такие технические дебри, что Иноземцев потерял его нить.
Потом они приземлились на военном аэродроме (под крылом Владислав увидел море, первый раз в своей жизни). У трапа их ждали военные: генералы, полковники — и вертолет с уже раскрученным винтом. Все залезли в него, вертушка оторвалась от земли. Довольно скоро винтокрылая машина перевалила через горы, и Владик во второй раз в жизни увидел море. Стального цвета, оно хмурилось под серым осенним небом, тяжело переваливаясь в своих берегах. Вертолет пошел вдоль пустынных пляжей и кромки прибоя.
* * *
В то же самое время Радий и Флоринский подъезжали к Белокаменной на скором поезде Ташкент — Москва. Двое суток в купейном их еще больше сдружили. В вагоне-ресторане мужчины наконец-то смогли выпить коньяка — вместо надоевшего тюратамского спирта. Радий отдавал должное непревзойденному, холодному уму Флоринского. Выговор Королева и ссылка не сильно укоротили острый язык Юрия Васильевича. В купе они были только вдвоем, Радию он доверял — значит, ничто не мешало ему высказываться о том, о чем он думает.
— Я хорошо понимаю, — говорил он, — почему американцы и прочие западники очумели оттого, что мы первыми забросили спутник в космос, а теперь вот и на Луну летим. Ты представь, что сейчас Китай объявил бы… Нет, не Китай, а, допустим, Монголия, или Северная Корея — да-да, Северная Корея самый подходящий пример… Итак, Северная Корея вдруг сегодня объявила бы, что научилась путешествовать во времени. И запустила первую на всей Земле машину времени. И предоставила бы неопровержимые доказательства своего успеха. А еще через несколько лет — отправила бы в прошлое или будущее первого человека и вернула бы его невредимым, с кучей рассказов о том, как обстоят дела там, в будущем или прошлом. И неважно, что они отлетели бы от отметки сегодня на пару часов или на один виток. Главное — слетали и вернулись. И они были бы первыми.
С Флоринским, конечно, было страшно интересно, однако подвыпив, Радий все время вспоминал Жанну. Однажды, сильно приняв на грудь армянского, он исповедовался Юрию Васильевичу:
— Я любил ее, понимаете, любил… И если я увижу ее… Если вдруг увижу в Москве, и она, допустим, будет в объятиях другого — я за себя не ручаюсь…
* * *
В то же самое время объект его любви, Жанна, подходила из школы к своему дому в Люберцах: пальто, шерстяной платок на голове, в авоське завернутые в газету тетрадки, которые она собрала на проверку.
Возле подъезда ее ждал Вилен: непокрытая голова, букетик осенних разноцветных хризантем. Жанна умела радоваться мелочам, а поклонник у подъезда с цветами — это, согласитесь, совсем даже не мелочь.
— Виленчик, милый, — расплылось в улыбке ее лицо.
А спустя полчаса в дверь ее квартиры позвонили.
Жанна, уже в халатике на голое тело, опрометчиво открыла. В те времена не существовало ни консьержей, ни домофонов, ни глазков, которые могли бы заранее оповестить о том, кто за дверью.
В этот раз к Жанне пожаловала Лера. Лера Старостина, она же теперь Кудимова. А муж ее пребывал в той же квартире в полуразобранном виде: в наполовину расстегнутой рубахе и брюках.
Эту картину Лера углядела с порога.
— Ты, гадина, — прошипела она в адрес Жанны и замахнулась. Однако руку ее цепко перехватил Вилен.
— Ну-ка, успокойся! — гаркнул он.
— Ты сволочь, подлец, предатель! — закричала в исступлении Лера теперь уже на него. Она размахнулась свободной левой рукой (правую по-прежнему держал за запястье Вилен) и стала колотить его кулачком в грудь. Он перехватил и вторую ее руку. Она дернулась пару раз, однако муж держал крепко. Жанна не без интереса наблюдала за разворачивающейся сценой. Она даже на пару шагов отступила, словно занимая наиболее выигрышное место в партере.
Лера отчасти успокоилась, во всяком случае, вырываться прекратила.
— А теперь слушай сюда, — прошипел Вилен. — Она, — он мотнул головой в сторону Жанны, — это моя жизнь. Часть моей жизни. И я буду с ней. А тебе придется принять это. И смириться.
— Ни за что! — выкрикнула Лера.
— А что ты сделаешь? — выдохнул Вилен. — Ну, что? Напишешь жалобу в партком? В комитет комсомола? Пожалуешься папе?
— Когда сделаю, увидишь, — пригрозила Лера.
* * *
Путешествие спецрейсом вместе с Королевым, разумеется, разительно отличалось от поездки в теплушке на целину.
Вертолет приземлился на окраине Ялты, там их уже поджидали несколько начальственных «ЗиМов», «Побед» и пара местных партийных и советских руководителей в костюмчиках. Королева — хоть и, как видно, не знал никто в лицо — безошибочно приветствовали, как главного в делегации и большого столичного начальника. На Владика, который скромно стоял в сторонке и шел последним, все слегка косились: кто это, мол? Кагэбэшник, секретарь Королева или юный вундеркинд-ученый? Однако никто и слова не сказал, его присутствие принимали как должное. Сергей Павлович, Келдыш и крымское начальство поместились в один «ЗиМ», во второй сели Черток, Аркадий Осташев (приехавший последним самый молодой ученый), а также Владислав.
Привезли их сразу к антенне дальней космической связи. Огромная тарелка с запрокинутым к небу лицом жадно ловила сигналы из космоса, и впервые в жизни ей кто-то мог ответить, аж почти с самой Луны. Стояло несколько штабных палаток, дымилась полевая кухня.
Все ученые забрались в штабной вагончик, где находилась аппаратура. Операторами были военные. Владика никто не гнал и допуска не спрашивал, потому он хотя и стоял за спинами, но все слышал, а кое-что даже мог урывками видеть. И, главное, понимал, о чем идет речь. Шел процесс получения телеметрии от станции, несущейся в направлении Луны. Королева, поразительное дело, многие военные видели первый раз, и не был он никаким для них начальником — однако слушались все беспрекословно. А ЭсПэ, в свою очередь, тихим голосом скомандовал:
— На время работы со станцией «Луна» всех операторов прошу подчиняться только товарищу Богуславскому и беспрекословно выполнять все его команды.
Начался сеанс связи со станцией, которого так долго ждали и ради которого летели из Москвы. И вот чудо: то, на что почти даже не надеялись, произошло — антенна приняла со станции телеметрию. Как-то разом спало напряжение, все выдохнули, кое-кто отправился за барак курить.
Там тоже говорили об интересном.
— Я распорядился, — вещал кто-то, — чтобы весь Черноморский флот молчал в эфире, не создавал нам помех.
Потом вдруг сама собой снова началась суматоха и неразбериха. Оказалось, что не привезли из Москвы специальную магнитную ленту, Королев орал на своих заместителей, потом звонил в Москву, в ОКБ, и распоряжался, чтобы нужное обязательно передали следующим рейсом «Ту» в Крым. Затем прибыл еще один ученый, астроном и директор обсерватории, и стал говорить, что все хлопоты были (и будут) напрасными, все равно фотографий Луны не получится, ибо их засветит жесткое космическое облучение — надо было, дескать, ставить на станцию мощную свинцовую защиту. Начался горячий научный спор, в котором приняли участие почти все — лишь академик Келдыш с отстраненным лицом сидел, прислонившись к осциллографу.
Наконец, Королев скомандовал:
— Осташеву оставаться здесь, все остальные новоприбывшие, едем в «Нижнюю Ореанду». Вечером не пить, не гулять, к девицам не приставать. Завтра подъем в пять, в шесть утра сеанс связи.
За все время, с тех пор, как взошли на борт самолета, Сергей Павлович ни слова не сказал Владику, однако время от времени он ловил на себе его изучающий взгляд: как ведет себя юнец, как держится?
Разместили делегацию (и примкнувшего к ней Владислава) в правительственном санатории. Бесшумная челядь накрыла ужин. На постой Владика определили, что называется, по чинам: в один номер с шофером горкомовского «ЗиМа». Тот улегся, не раздеваясь, и сразу захрапел, а Иноземцев еще вышел прогуляться. Подумать только, он впервые в жизни увидел море, и неизвестно еще, что его интересовало больше: оборотная сторона Луны, на которую он, быть может, взглянет завтра, — или сегодняшнее море, свинцовое, бурливое.
А назавтра, с утра, он стоял в том же вагончике за спинами всех и лишь в малый просвет между чьими-то плечами сумел увидеть приемник, из которого выползала бумажная лента. На ней нельзя было разглядеть ничего, кроме тусклого серого круга.
— В результате напряженного труда советских ученых, — схохмил кто-то, кажется, Черток, — стало, наконец, достоверно известно, что обратная сторона Луны тоже круглая.
Богуславский спокойно взял лист, несколько театральным движением разорвал его на две половинки и бросил в мусорную корзину.
— Спокойно, товарищи, — молвил он. — Сейчас изменим настройки, и следующий кадр, я обещаю, будет гораздо лучше. А то, что запечатлится на пленке, вообще получится роскошно. Главное, связь есть, фотографирование прошло успешно, станция находится на пути к Земле.
И впрямь, следующее изображение выглядело гораздо лучше и ничем, в принципе, не отличалось от видимой в телескоп нашей стороны Луны: наползающие друг на дружку оспины больших и малых кратеров. Ученые — и Королев, и Келдыш, все присутствовавшие, и даже все сидевшие за пультами офицеры — дружно грянули «Ура!».
Еще бы не радоваться: советские люди добились нового большого успеха, впервые заглянули на темную сторону Луны.
* * *
В середине дня Галину срочно вызвали в секретариат Королева, и там секретарша Главного выдала ей, под подпись, ВЧ-грамму. Галя еще долго отнекивалась, говорила, что некому ей ВЧ-граммы слать. Однако нет, депеша и впрямь была адресована ей, а подписана оказалась самим Королевым. Текст гласил: «Инженер Иноземцев срочно отправлен в командировку, ожидается прибытием десятого октября».
Галя взяла депешу и отправилась назад в свой научно-технический отдел, где ее ожидал очередной свежий номер «Aviation Week». Она шла и чувствовала себя несчастнейшей из смертных, и слезы катились по ее лицу: она беременная, ее тошнит с утра, в домике в Болшево холодно, и ей самой приходится топить печку. О парашютных прыжках не может быть и речи, генерал больше на ее горизонте не появляется, другим мужчинам она и вовсе не интересна, а тут еще и преданный Владик умотал, видите ли, в срочную командировку, и даже не позвонил. Было отчего плакать!

 

Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая