6 декабря 1941 года, Тихий океан, севернее Гавайских островов
Из русских относительной свободой передвижения на «Акаги» пользовались только Костенко, Сухарев и Торопов. Остальным разрешалось выходить из кают только в туалет, в столовую и, всего раз пять за две недели, на палубу.
Костенко и Сухарев своей свободой пользовались лишь для того, чтобы время от времени заходить к пилотам. Капитану и лейтенанту выделили двухместную каюту, остальные русские, что на «Акаги», что на других авианосцах, жили в отсеках по десять человек. Около семидесяти человек на каждом корабле.
Кого из японцев и куда выселили, чтобы освободить жилплощадь пассажирам, Костенко не интересовало. Его сейчас вообще мало что интересовало. Он знал дату завершения похода, знал, чем именно закончится этот поход, и ждал, когда придет срок.
Два раза за все время плавания он смог уговорить Торопова и японцев, чтобы ему разрешили побывать на других авианосцах и переговорить с летчиками. Хоть как-то их поддержать.
Летчики и штурманы держались спокойно. С обреченностью скотов, сказал со смехом Торопов. Водки им не дают, выхода им не оставили. Что делать? Ждать. Песни петь печальные – и то нельзя. Незачем японцам слушать русские жалостливые песни.
Экипажи авианосцев не стремились выяснить, кто живет в запретных каютах. Шла обычная корабельная жизнь. К ней привыкли даже советские летчики, поначалу здорово страдавшие от морской болезни.
Последний раз Костенко совершил свой объезд личного состава этой ночью. Поговорил с людьми, стараясь избегать казенщины и банальностей, но как тут придумаешь шесть разных искренних речей по одному и тому же поводу?
Держитесь, товарищи. Осталось совсем немного потерпеть, а потом – в бой. Наши начали наступление под Москвой, рассказывал Костенко. По радио, естественно, еще ничего не передавали, пятого декабря советские войска только нанесли первый удар, результатов особых пока не было, да если бы и были, то японцы все равно ничего русским бы не сообщили. Об ударе, о сибирских дивизиях, о том, что Красная Армия наступает и будет наступать до самого января сорок второго года, Костенко рассказал Торопов.
Значит, не зря, сказал кто-то из пилотов на «Хирю».
Не зря, ответил ему Костенко.
Наш выход, сказал штурман на «Дзуйкаку». Скоро наш выход.
Летчики еще, наверное, что-то хотели бы сказать, но рядом с Костенко стоял Торопов, и разговора по душам не получалось. Торопова старались не замечать, не отвечали на его приветствия, но настроение поговорить с Костенко в его присутствии не было.
– Утром в половине пятого – подъем, – говорил Костенко. – Позавтракать, одеться и на палубу. Ни с кем не заговаривать, особенно тем, кто идет во второй волне. Все помнят?
Помнили все.
– Взлетели, встали в круг, ждем остальных, – говорил Костенко. – Потом делимся на группы и уходим на цель. Все по расписанию. Там нас ждут не союзники. Там – немцы, которые рвутся к Москве. Это все должны понимать…
Все понимали. Во всяком случае, никто не возражал.
– Истребители помнят – кроме американцев следить и за японцами. Если кто-то из них попытается атаковать запрещенные объекты на земле – валить без жалости. Японцы об этом приказе знают, в обиде не будут. Идти придется над морем, около трехсот километров, держитесь за японцами. Все должны быть над целью. Туда нас доведут японцы.
И каждый раз Костенко непроизвольно делал паузу, ожидая, что вот сейчас кто-то из пилотов или штурманов спросит, а кто их поведет обратно, на авианосцы. И каждый раз никто паузой не воспользовался.
– А ты боялся, – засмеялся Торопов, когда они вернулись на «Акаги». – Ты, кстати, о чем с личным составом говорил, когда я выходил из каюты? Все ведь рассчитано и подготовлено.
– Рассчитано и подготовлено, – эхом повторил Костенко.
– Значит, иди к себе, – сказал Торопов, – я схожу к местному начальству на последнюю беседу. Потом возьму бутылку и заскочу к вам.
– Хорошо, – кивнул Костенко.
– Капитан, – Торопов тронул Костенко за плечо и усмехнулся, когда Костенко отшатнулся от него, как обычно. – А это правда, что ты был в плену у японцев?
– Да. Две недели. На Халхин-Голе. Мой самолет сбили, уцелел я один. А через две недели бои закончились и японцы сдали меня нашим.
– И тебя не наказали за это? – удивился Торопов.
– Нет. Медаль вручили, «За боевые заслуги», путевку в Пицунду, в дом отдыха. А что?
– Странно… И не наказали…
– Не поверите, товарищ Торопов, перед войной, кажется, в марте, даже приказ был издан о помощи семьям военнослужащих, попавших в плен.
– Чуден мир, – снова засмеялся Торопов. – Тогда – в Пицунду, сейчас… Ты же июльский приказ номер двести семьдесят помнишь?
– Помню. Его все наши помнят.
– И это правильно, – с нажимом произнес, разом посерьезнев, Торопов. – Все пусть помнят. Ладно, я пошел, освобожусь – заскочу.
Костенко вошел в каюту.
Сухарев сидел на койке и, казалось, дремал. Когда капитан вошел, Сухарев открыл глаза.
– Я форму погладил, – сказал Сухарев. – Ваша – вон там, на столике лежит.
– Спасибо. – Костенко сел на свою койку. – Торопов сказал, что зайдет. У него есть водка.
– Хорошо, – кивнул Сухарев. – Как личный состав?
– А что личный состав? Готовятся. Тоже, наверное, форму отутюжили. Писем домой писать нельзя. Сидят, ждут. Кто-то, может, спит…
– Я попробовал, – сказал Сухарев. – Не получается. Закрыл глаза – и снова то утро…
То утро, подумал Костенко. Они никогда не обсуждали того, что произошло в «то утро». Словно и не было его, словно напрочь исчезло оно из их памяти. Летчики при них тоже не вспоминали о случившемся в «то утро». Но помнили. Такого нельзя забыть. Костенко, например, помнил все, до мельчайших подробностей.
Помнил, например, что восходящее солнце отражалось в осколке стекла, каким-то странным образом попавшем на взлетную полосу. Огненная точка больно жалила Костенко в глаза, но капитан не отводил взгляда и не моргал. Ветра не было. Даже чайки, кажется, не кричали.
Личный состав Особого отряда был построен, как приказал товарищ Торопов. В японской форме советские летчики смотрелись странно, как-то неестественно. Что-то нереальное было в этом. Ненастоящее. У них и имен-то не было, только номера.
Разговаривая друг с другом, они, наверное, как-то называли друг друга: не Сто тридцатый и Восемнадцатый, а Иван, Петр, Николай, но сам Костенко, Сухарев и Торопов к ним обращались по номерам. Благо цифры были написаны белой краской на спинах комбинезонов и на левой стороне груди.
Триста пятнадцатый, ко мне, приказывал Костенко, и пилот подбегал, прикладывал руку к козырьку японской каскетки и рапортовал, что Триста пятнадцатый прибыл. И не важно было то, что совсем недавно этот Триста пятнадцатый был командиром эскадрильи, майором, орденоносцем. И неважно было то, что по бумагам он сейчас где-то воюет. Здесь и сейчас он только номер. На время особой операции. Ясное дело – только на время операции.
Вам было доверено особое задание, товарищи, объявил Торопов на первом построении. Родина и партия, выкрикнул Торопов, Родина и партия ждут от вас мужества и настойчивости. Товарищ Сталин…
Напрасно он все время говорит «вам», подумал тогда Костенко. Лучше бы звучало «нам», но тут Торопов, сознательно или бессознательно, но старательно и четко проводил линию между собой и всеми остальными. ВАМ поручено. ВАМ доверено.
Торопов не произвел особого впечатления на первом построении.
Люди собрались все серьезные, бывалые. Кого-то из них выдернули из самого пекла боев, кого-то из полков, отправленных на переформирование, а часть прибыла сюда прямо из мест заключения.
Эти держались особняком, глядели на окружающих настороженно, словно боялись, что кто-то там наверху снова что-то перепутал и их сюда привезли по ошибке. Странно, но именно так или почти так они думали и тогда, когда их только что арестовали, прогнали через череду допросов и зачитали приговоры.
Ошибка, думали они. Кто-то ошибся, но там, наверху, скоро все поймут и исправят.
Может, ошибка, думали они и сейчас. А вдруг…
График обучения был очень плотным. Люди знакомились с новыми машинами, вылетали несколько раз на спарке с японскими инструкторами, а потом – сами, без надзора.
Правда, тройка японских истребителей все время крутилась неподалеку от зоны полетов, но на нее внимания почти не обращали. Пока один из русских не попытался оторваться от группы и вылететь к сопкам на другом берегу бухты.
Тройка атаковала с ходу, огонь на поражение не вели, трассы очередей неслись мимо нарушителя, указывая направление, тот, не ожидавший такой быстрой реакции, вырываться из клещей не стал, повел машину на посадку и сел – аккуратно, по-инструкторски, на три точки. Зарулил на стоянку и сидел в кабине, ожидая продолжения.
Двое японцев из аэродромной охраны подбежали к самолету, дождались, пока пилот выпрыгнет на землю, потом повели его, подталкивая штыками, к штабу.
До вечера пилоты обсуждали происходящее. Ночевать в казарму номер Двести двадцать третий не пришел, утром его не было за завтраком, на инструктаже и на полетах.
Влип, сказал кто-то из пилотов.
Отправят домой, предположил номер Трехсотый, и там под суд.
Но домой Двести двадцать третьего не отправили. И под суд не отдали.
Когда все построились, Торопов вышел на середину строя. Летчики стояли в две шеренги, буквой «П».
– Товарищи летчики! – громко выкрикнул Торопов.
Получилось неестественно, голос чуть не сорвался, Торопов закашлялся и замолчал.
Костенко и Сухарев стояли за спиной Торопова, цепочка японских солдат тянулась вдоль строя. Солнце отражалось на штыках. На вышке у пулемета копошились солдаты.
Летчики вполголоса переговаривались, пытаясь угадать, зачем их построили.
Японский офицер стоял перед строем, но к Торопову, Сухареву и Костенко не подошел – демонстративно держал дистанцию.
Он-то как раз точно знал, что сейчас должно было произойти. И как бы он к этому ни относился, но это было дело русских, к нему отношения не имеющее. У офицера был приказ – не вмешиваться. Следить за тем, чтобы никто не попытался бежать, а во все остальное – не вмешиваться.
– Позавчера номер Двести двадцать три, – уже тише произнес Торопов, – совершил воинское преступление.
Кто-то из стоящих во второй шеренге хмыкнул.
– Да! – повысил голос Торопов. – Преступление. Он нарушил приказ. Вам всем дали возможность учиться. Осваивать новые машины, готовиться к новой, почетной службе. Ваши товарищи гибнут там, на фронте, чтобы вы тут могли научиться новым приемам. Но вместо этого Двести двадцать третий попытался дезертировать… Дезертировать, товарищи!
Строй явственно вздрогнул.
Им всем недавно дали прочитать приказ номер двести семьдесят Ставки Верховного главнокомандования от шестнадцатого августа тысяча девятьсот сорок первого года. И формулировки его каждый из стоящих в строю помнил хорошо.
– Вы знаете, что этот приказ дает особые полномочия командиру по отношению к дезертиру. Все знают?
Строй молчал.
– Привести Двести двадцать третьего, – приказал Торопов, не оборачиваясь.
Японский офицер махнул рукой, и от домиков штаба двое солдат привели летчика, поставили его перед строем и отошли в сторону.
Руки у летчика были связаны за спиной, ворот гимнастерки расстегнут, ремня не было. Волосы прилипли ко лбу, глаза растерянно бегали от одного лица к другому. Двести двадцать третий словно пытался увидеть в глазах людей, стоявших в строю, даже не сочувствие – жалость. Самую кроху жалости.
Торопов расстегнул кобуру, висевшую у него на ремне.
Торопов очень гордился тем, что из всех русских на этом аэродроме только он имел право носить оружие. Он каждый день отправлялся к сопке, чтобы попрактиковаться в стрельбе.
– У нас нет времени, чтобы прощать предательство, – сказал Торопов. – Каждая минута на счету. Поэтому…
Двести двадцать третий вздрогнул, увидев, как пистолет выскользнул из кобуры.
Двести двадцать третий вовсе не собирался никуда улетать, ему просто захотелось попробовать новую машину по-настоящему, крутануть несколько фигур высшего пилотажа. У себя в полку он считался лучшим пилотажником и был уверен, что у него все получится.
Он хотел как лучше. Это же авиация, здесь приказы принимают к сведению, а не превращают в иконы.
Он попытался объяснить это Торопову, но тот слушать не стал.
Для Торопова этот случай был просто даром небес. Он уже несколько дней прикидывал, к кому и по какому поводу можно придраться, подвести под статью и продемонстрировать всем остальным всю серьезность и безвыходность их положения.
Повезло, подумал Торопов, когда узнал о происшествии.
Не повезло, подумал Двести двадцать третий. Глупо получилось. Единственное, о чем жалел летчик – он долго не увидит жену и сына. Или вообще больше не увидит. Просил, чтобы им передали, мол, погиб при исполнении, но Торопов был неумолим.
– Вы все должны помнить, что в приказе наказание предусмотрено не только для дезертира. – Торопов обвел взглядом строй. – Семья командира, дезертировавшего или сдавшегося в плен, должна быть арестована. Так сказано в приказе. Но…
Торопов замолчал, и наступила звенящая тишина. Люди, стоявшие в строю, ждали.
– Я не говорил вам… – сказал Торопов. – Хотел сделать сюрприз… Хотел, чтобы вы… Каждый из вас мог встретиться со своей семьей. У каждого из вас есть семья – жена, дети. По моей просьбе их привезли сюда.
Строй снова вздрогнул, люди стали переглядываться, послышался шепот.
– Нет, не в Японию. Но рядом, на Сахалин. Думал, что вы сможете заслужить свидание со своими близкими. Однако все сложилось иначе.
Торопов снова оглянулся на японского офицера, тот опять взмахнул рукой, и от домиков привели женщину и мальчишку лет семи.
– Миша? – спросила громко женщина, глядя на Двести двадцать третьего.
– Лена… – простонал Двести двадцать третий.
Мальчишка не сказал ничего, он с интересом рассматривал людей в форме, стоявшие неподалеку самолеты. Он не понимал, что происходит с его отцом, что происходит с ним самим.
Их долго везли на восток. Потом на корабле перевезли через море. Они долго жили в палатках, а вчера утром им сказали, что их ждет отец, и посадили на самолет. Мальчишка несколько раз спрашивал, когда к ним придет папа, ему отвечали – завтра утром.
И вот – утро. Вот – отец. Но к ним с мамой он не подходит, стоит в стороне, только смотрит. Значит, нельзя, понял мальчишка.
– В приказе говорится о наказании для семей командиров Красной Армии, сдавшихся в плен или дезертировавших. – Торопов сделал шаг вперед. – Я должен был арестовать эту женщину и ребенка.
– Миша, что он говорит? – спросила женщина. – Как – арестовать? За что?
– Но мы находимся далеко от Родины, мы входим в состав особой группы, в которой приказы должны выполняться еще жестче. Еще неотвратимей! – Голос Торопова окреп и взлетел над головами людей. – Тут нет и не может быть места жалости…
Торопов повернулся и выстрелил из пистолета. Раз и еще раз, с интервалом в пару секунд.
Попал, как и хотел, в голову. Женщина упала; не так, как умирали, медленно оседая, застреленные в кино. Просто упала. И мальчишка упал. И ему пуля попала в голову.
С десяти шагов, удовлетворенно подумал Торопов. Без подготовки и долгого прицеливания.
– Ни капли жалости! – дрожащим от возбуждения голосом выкрикнул Торопов. – Каждый, кто нарушит приказ, попытается дезертировать или сдаться в плен, должен помнить, что вместе с ним наказание понесут его близкие.
Кровь из простреленных голов двумя ручейками сбегала в ямку.
Двести двадцать третий потрясенно посмотрел на Торопова, на свою семью. Медленно подошел к убитой жене, опустился на колени.
– Лена… – тихо позвал он. – Лена…
Жена смотрела мертвыми глазами в его лицо.
– Как же так… – пробормотал Двести двадцать третий. – Как же…
Торопов подошел к нему и выстрелил в затылок.
Из строя летчиков послышались выкрики, японский офицер что-то коротко приказал, и солдаты подняли винтовки, передернули затворы. Пулемет на вышке повернулся к Особому отряду.
– Не нравится? – спросил Торопов, резко обернувшись к строю. – Кто-то считает, что Двести двадцать третий наказан слишком жестоко? Кто так считает?
Торопов поднял пистолет.
– Давайте, выходите из строя, – пригласил Торопов, задыхаясь от… от счастья? От наслаждения? От чего-то куда более сильного, чем все счастье, которое он испытал за свою жизнь.
Он сделал это! Сделал, и рука у него не дрогнула, не подкатилась к горлу тошнота. Он убил троих – и готов убить еще десять или двадцать. Он хотел, он очень хотел, чтобы кто-то сейчас в строю возмутился. Пусть вполголоса, шепотом…
Но люди в строю молчали. Они все поняли.
Он раньше говорил, что готов убивать ради сохранения своей жизни. Теперь убедился – может. Жаль, подумал разочарованно Торопов. Как жаль…
Потом, вечером, он сказал об этом Костенко и Сухареву.
Торопов пришел через два часа. Вошел в каюту без стука, поставил распечатанную бутылку водки на стол и сел на койку Сухарева, бесцеремонно его подвинув.
Судя по уровню жидкости в бутылке, Торопов успел по дороге сделать несколько глотков.
– У них на корыте настоящий дурдом, – сказал Торопов. – Готовят самолеты, заправляют, поднимают наверх. Этот их Футида очень волнуется, что ваши не справятся. Я ему говорю – не дрейфь. Сорок торпедоносцев на пять линкоров внешнего ряда – как тут промазать? Тут и целиться особо не нужно. Тоже мне – бином Ньютона. Даже я помню – дистанция двести метров, высота десять, угол атаки: семнадцать-двадцать градусов, скорость – сто шестьдесят узлов и наклонить нос на полтора градуса. Ну да, столько летчиков-торпедоносцев мы на Красном Флоте не нашли, но ведь предоставили людей опытных, на тренировках не мазали и в бою не промажут. Смею вас заверить – все получится в лучшем виде. Пикировщикам сложнее, но ведь им бомбить аэродромы. А там самолетики стоят плотными рядами – не промажешь. Ну а высотникам восьмисоткилограммовки бросать из строя пятерок по команде ведущего – много ума не нужно, в строю только удержаться и вовремя на кнопку нажать… Я ему сказал, а он так посмотрел… Хотя у них сейчас у самих проблем выше крыши. Им молодняк усмирять придется. Мальчишки уже и ленточки приготовили смертные, чтобы за микадо умереть… Идиоты, очень обижаются, что не их на смерть посылают… Уже, наверное, даже по чашечке саке принять успели, а тут…
Торопов потер ладони, взял со стола бутылку.
– Ну а нам никто не мешает принять по сто капель. Заслужили… Стаканы есть?
Сухарев глянул на Костенко, достал из шкафчика стакан и поставил его на стол.
– Не понял? – удивился Торопов. – Нет посуды? Ну так сбегай ко мне в каюту. Там была пара стаканов.
– Я перед полетом не пью, – тихо сказал Костенко.
– Что значит – перед полетом? – Торопов удивленно посмотрел на капитана. – Какой полет?
– На Перл-Харбор, – спокойно пояснил Костенко. – Нехорошо пьяным за штурвал, никогда не любил этого. А скоро – вылет.
Торопов перевел недоверчивый взгляд с капитана на Сухарева.
– Он что – уже принял? Без меня?
– Нет, товарищ капитан не пил, – сказал Сухарев. – Товарищ капитан готовится к полету…
– Нет, подождите… – Торопов посмотрел на бутылку в своей руке, поставил ее на стол и оглянулся, прикидывая, чем ее подпереть, чтобы не перевернулась.
Заметил шлемофон на кровати возле себя, хотел взять, но Сухарев успел первым – выхватил прямо из-под руки.
– А ты чего, лейтенант?
– Не трогайте мой шлемофон, товарищ Торопов. Я не люблю запаха водки.
– Ты… – Торопов прищурился. – Ты что, тоже собрался лететь?
– Командиру нужен стрелок, – сказал Сухарев.
– То есть никому стрелок не нужен, а командиру…
– А я не могу ни пилотом, ни штурманом, – пояснил Сухарев. – Только стрелком.
– Идиоты! – воскликнул Торопов. – Я же вам все ясно объяснил – вас эта операция не касается. Все! Мы отправим самолеты и свободны. Свободны! Мне обещал человек… Такой человек обещал! Мы не просто свободны. Мы совершенно свободны. Ни Сталина, ни Гитлера, ни демократов с коммунистами. Мы сможем путешествовать в любое время и в любое место. Бабы на выбор – наши. Все, что захотим, – наше. Вы не понимаете?
Сухарев аккуратно разгладил шлемофон на колене.
– У вас совсем мозги отказали… – сказал Торопов. – Черт с ними, с бабами и шмотками. Вы жить будете. Понимаете меня? Жить. Все эти летчики завтра к полудню подохнут. За Родину, за Сталина, за жен с детьми… А вы будете жить. И я буду жить. Вы думаете, мне так просто было договориться о вас? Чтобы не только меня отсюда выпустили, но чтобы и вас… Твари вы неблагодарные. Тупые недалекие твари!
Торопов вскочил с койки, попытался пройтись по каюте, но понял, что места для прогулок здесь нет. Снова сел.
– Почему вам так хочется подохнуть? Ну объясните мне! Объясните! Если есть возможность выжить – нужно жить. И радоваться жизни. Ведь никто и не заметит – подохли вы вместе со всеми или все еще дышите. – От злости Торопова начало колотить. – Героями хотите быть? Так вы уже стали героями. Вы Москву, считай, отстояли от супостата! И не дали самураям напасть на дальневосточные рубежи вашей Родины. Что вам еще нужно, уроды?
– Приказ номер двести семьдесят, – очень тихо сказал Костенко.
– Что? – Торопов демонстративно поднес руку к уху, словно прислушиваясь. – Ась? Для вас не существует этого приказа. Нет его, испарился. Он для тупого безвольного быдла. Для серой массы, которая унавозит своими трупами поля для конопли… А ведь мне показалось, что вы можете стать другими. Вы же вместе со мной гоняли этих летунов. Помнишь, лейтенант, как ты поймал двоих на том, что они собирались рвануть наутек во время дальнего перелета? Это ведь ты их вычислил и взял. И не ты ли их собственноручно вывел в расход?
Сухарев сглотнул слюну.
Он случайно узнал о том, что задумали пилот и штурман. Они просто решили во время полета на дальность в плохих метеоусловиях отстать от строя, скрыться в облаках и рвануть к Корее. Или, если повезет, к Китаю. А японский механик заметил, что они в самолете карту спрятали с нанесенным маршрутом. Сообщил своему офицеру, а тот рассказал Сухареву.
Сухарев взял двух японских солдат, выдернул беглецов из казармы и несколько часов разговаривал с ними, пытаясь понять – как они решились сбежать. Как они смогли решиться на такое?
Да – Торопов подлец, да – он не имел права убивать женщину и ребенка, но ведь тот пилот, номер Двести двадцать третий, заслужил наказание. Нет, не зрелище расстрелянной семьи, тут Торопов был неправ, тут он согрешил и против приказа, и против совести, но… И пилот не знал, что ценой его попытки будет смерть жены и сына. Не знал. Его просто не предупредили.
Но эти двое – знали. Эти двое прекрасно понимали, что их жен и детей – троих, двух мальчиков и девчушку – Торопов убьет. Пристрелит на краю летного поля, как тех, раньше.
И все-таки они собрались улетать.
Сухарев посоветовался тогда с Костенко, лицо того исказилось, как от боли. Капитан ничего не сказал и вышел из комнаты.
Тогда Сухарев пошел к японскому офицеру, одолжил у него пистолет и вывел несостоявшихся дезертиров к морю. Рука не дрогнула.
Потом пришлось все объяснять летчикам и уговорить Торопова не трогать семьи. Не было дезертирства. Не успели они.
Только для тебя, сказал Торопов. Ты это впервые вывел человека в расход, спросил Торопов. А когда Сухарев кивнул, Торопов усмехнулся и сказал, что это возбуждает. Правда, лейтенант?
– Они были виноваты, – сказал Сухарев.
– И что? Что следует из этого? – Торопов потер лицо руками. – Я чего-то не понимаю, наверное. Вы хотите мне доказать что-то? Что я негодяй, а вы молодцы? Все в белом?
Торопов вспомнил свой берлинский мундир и кашлянул, немного смутившись.
– Подождите, парни… – Торопов хлопнул ладонью по колену. – Вы не согласны с чем-то? Не нужно было договариваться с японцами? Вы что, не понимаете? Если бы японцы не ударили по американцам, то рано или поздно ударили бы по Союзу. Вы это понимаете?
– Понимаем, – сказал Сухарев, посмотрев на молчащего Костенко.
– Понимаете… Если бы вам сказали, что нужно рискнуть. Пожертвовать собой или еще тремя сотнями человек… Это ведь меньше батальона. На фронте каждый час гибнет по батальону. Каждые полчаса. Батальон – даже не разменная монета. Так, порция горючего для войны. Спичка. Лучина. Сгорел – выбросили. Сколько народу у вас на глазах погибло двадцать второго июня? Что, меньше? А если бы кто-то предложил угробить три сотни летчиков, чтобы не было этой войны? Вы бы и тогда сказали, что это слишком большая цена? Не молчи, капитан, не молчи! Скажи! Сам скажи, не жди ответа от этого мальчишки! Ты бы умер, чтобы жили твои родные? Умер бы?
– Умер, – глухо сказал Костенко.
– Так и любой бы из этих умер… – Торопов махнул рукой куда-то в сторону. – Ну, кроме тех, которых лейтенант пристрелил. Я ведь специально предложил набирать в группу семейных. Причем таких, чтобы у них в семьях все в порядке было – любовь и уважение. Думаешь, ваш великий гений товарищ Сталин не понял, зачем я сюда еще и семьи тащил? Прекрасно он все понял, большого ума человек. Гигант мысли. Но вы смотрите на меня, как на убийцу. На меня, а не на него. Как на убийцу, а не на человека, который спас Москву и весь ваш гребаный Совок. Думаете, мне Сталин спасибо сказал? Нет, он решил меня уничтожить. Меня, слава богу, предупредили. И черт с ним, со Сталиным. Но вы – твари неблагодарные. Умереть они решили… Чтобы мне стыдно стало? Идиоты! Мне не может стать стыдно. Не может! Потому как я знаю, что самое главное в жизни. Не деньги, не бабы, не жена с детьми и не Родина. Самое главное в жизни – это жизнь. Возможность дышать, возможность думать, жрать, пить, срать… Это – главное. И я вам предложил это самое главное. Как перед свиньями бисер высыпал. Что смотрите на меня? Скажите, что не нужно было всего этого затевать! Ну скажите!
Торопов еле сдержался, чтобы не врезать в лицо кого-то из этих идиотов. Ему, собственно, было наплевать – выживут они или завтра отправятся на корм рыбам. Ему хотелось иметь при себе двух благодарных людей, обязанных ему жизнью. А они…
Но с другой стороны, они сейчас своим упрямством оскорбляют его. В лицо плюют. Они хотят быть чистыми, а он, значит…
– А зачем вы здесь? – спросил вдруг Сухарев.
– Что значит – зачем?
– Младший сержант Майский пожертвовал своей жизнью ради семьи своего командира, – сказал Сухарев. – Я тогда не мог понять смысла его поступка. Идет война, гибнут люди, от него, от младшего сержанта Майского в том числе, зависит – остановим мы немцев или нет. Он может драться, может убивать немцев, а он умирает ради женщины и двух детей. Я не мог понять… Не мог… А здесь… На острове вдруг понял. Он ведь не с немцами воевал. И я – не с немцами воевал. Понимаете? Он защищал людей. Не абстрактный народ, а вот эту женщину и вот этих детей. Разве это плохо?
Лейтенант смотрел на Торопова немного удивленно, словно его поразило, что взрослый человек, даже старый – ведь сорок лет это уже старость, – как он не понимает таких простых вещей.
– Ведь смысл войны не в том, чтобы убить всех врагов, – сказал Сухарев. – Смысл в том, чтобы защитить своих. Женщин, детей… И в сводках должно звучать – не уничтожили тысячу вражеских солдат, а спасли сотню людей. Десяток. Это – важнее.
– Бред, – отмахнулся Торопов. – Какой бред… Не убий, подставь вторую щеку…
– Почему – не убий? Если для того, чтобы защитить свою семью, защитить женщин, детей, стариков, придется убить убийцу – это правильно. Только радоваться тут нужно не тому, что ты убил, а тому, что спас.
– Ловко придумал, лейтенант. То есть ты не расстрелял тех двоих, ты спас их семьи? Так?
– Так.
– Тогда и я не семью расстрелял. Я спас… Ну, как минимум семьи тех летунов, которые, испугавшись, не решились бежать. Ведь так по твоей логике? Так получается? – Торопов засмеялся. – Молод ты еще, лейтенант, со мной в логике тягаться. Не такие хвост поджимали в споре и выглядели полными идиотами. Значит, прекращайте фигней маяться. Я не злой, я не стану на вас обижаться… Мы с вами признаем, что для спасения всей вашей страны… для спасения миллионов людей нужно было отправить на смерть три сотни советских летчиков. Мы пришли вместе с вами к выводу, что такой баланс совершенно честный, и…
– А почему нельзя было просто их предупредить? Сказать, что нужно делать и на что они идут? Думаете, они бы отказались? Летали же на Берлин наши бомбардировщики? Там ведь тоже шансов было немного…
– А здесь – нет вообще, – перебил лейтенанта Торопов. – Нет шанса вообще. И что – они добровольно пошли бы на верную смерть? Не смешите меня… А те две тысячи американцев, которых наши соколы сегодня убьют, – они согласились бы умереть ради победы над германским фашизмом и японским милитаризмом? Прямо в очередь бы построились? Ты романтик, Сухарев! И твой капитан – тоже романтик! Романтики – самые опасные люди на земле! Художники, поэты, романтики… Вам не приходило в голову, что всю нынешнюю кровавую мясорубку организовали именно романтики? Сталин в молодости писал стихи. Очень неплохие, кстати, в конце прошлого века, когда он еще не был Сталиным, а был всего лишь Сосо Джугашвили, его виршики включили в сборник классической грузинской поэзии. А он вместо того, чтобы стихи писать, стал теракты организовывать. Гитлер – недоучившийся художник. Ему бы чуть везения – и он бы сейчас картины рисовал, а не всю Европу раком поставил. Муссолини – писатель и журналист. Черчилль – писатель и журналист. Он даже Нобелевскую премию по литературе получит. Рузвельт… Вот тут я не знаю… Хотя… Он же инвалид. Он ходить не может… И с удовольствием отправляет сотни тысяч здоровых парней на убой.
Торопов взял бутылку со стола, отхлебнул из горлышка.
– Думали, что их не накажут… Все свое получат, все… Гиганты мысли, романтики хреновы… Муссолини вместе с любовницей повесят, Гитлер вначале любовницу отравит, а потом и сам себе пулю в висок… Сталин подохнет в пятьдесят третьем один, так и не дождавшись помощи… Рузвельт околеет в сорок пятом. Черчилля, как собаку старую, в том же сорок пятом попрут на выборах с премьерства, поставят чистенького, не замаравшегося…
– Никто из них не пытался сдаться? – спросил Сухарев тихо.
– Что?
– Никто не пытался сбежать или выторговать себе жизнь? На колени не становился?
Сухарев посмотрел в глаза Торопову, и еле заметная улыбка появилась на его губах.
Знает, подумал со злостью Торопов. Ему, наверное, Орлов рассказал о том, как стоял Торопов перед Вождем на коленях, жизнь вымаливал.
– Так, значит? – осведомился Торопов. – Значит, ты бы на колени не стал?
Сухарев пожал плечами. Для него это не было вопросом. Он не задумывался над этим не потому, что просто не верил в возможность такого выбора. Он просто знал, что вымаливать жизнь – это неправильно. Это стыдно. Это подло, в конце концов.
– Значит, не стал бы… – Торопов медленно вытащил из кармана комбинезона пистолет. Щелкнул предохранителем. – А мы сейчас проверим…
Сухарев, не отрываясь, смотрел на дуло оружия.
– Правильно смотришь, – засмеялся Торопов. – Отсюда вылетит птичка. Вот прямо отсюда. Решай, лейтенант, решай – ты подохнуть хочешь прямо здесь или жить будешь на моих условиях. Ну?
Торопов взвел курок.
– Посчитать до трех? – спросил Торопов.
– Дурак, – тихо сказал Сухарев.
– Что?!
– Дурак, – повторил Сухарев. – Я же вместе со всеми лететь собрался, ты забыл? Умру я на час раньше, на час позже – это уже роли играть не будет.
– И что – совсем не страшно? – Торопов поднял пистолет, прицелился лейтенанту в лицо. – Что испытываешь, крысенок? Не страх смерти? Ты же еще не понял, что улетать будешь на смерть. Пока – ты только в самолет сесть собрался. А когда… Когда капитан самолет вниз направит – ты уверен, что не обосрешься? Ты же не солдат, ты особист. Ты в атаку не ходил никогда. У тебя даже семьи нет, не из-за чего дергаться. И ты думаешь, что твой капитан не испугается в последний момент? Думаешь, в восторге он будет, когда горючее в его аппарате закончится? Песни станет орать радостные? «Интернационал» или «Варшавянку»? Только тогда поздно будет. Поздно, слышишь? И тебе – тоже поздно. Ты со своего места даже не сможешь толком море рассмотреть, так задом наперед и влетишь в океан…
Не отводя оружия от Сухарева, Торопов сделал еще глоток из бутылки.
– Ты ради чего подыхать собрался, Сухарев? Ради каких-то идеалов, вдруг проснувшихся в твоем убогом мозгу? Это сейчас ты не боишься…
– Боюсь, – сказал Сухарев, сглотнув.
– Ну вот, хоть одна нормальная реакция…
– Боюсь, что остальные подумают… Решат, что я струсил и не вышел на палубу. Скажут, что я…
– Понятно… – разочарованно протянул Торопов, опуская оружие. – Понятно… А ты, капитан, ты зачем собрался умирать? Ну хрен с ней, с полной свободой. Предположим, я разрешу тебе забрать семью с собой. Все вместе будете жить. Все живы, все здоровы… Знаешь, какую жизнь можно организовать твоим детям и жене в будущем? А так, если ты подохнешь сегодня, они останутся в сорок первом году. Вдова и сироты. И да здравствует товарищ Сталин! Их-то сюда не привозили, они остались там, на материке… Ты понимаешь, что своей смертью ты им хуже сделаешь? Можешь это понять? Ради чего ты им жизни искалечишь? Скажи, капитан! Никто ведь о твоем геройстве не узнает. И даже если бы узнала твоя жена… вдова, что ты так героически себя угробил, мог выжить, а угробил… она счастлива будет? Ей же всю жизнь пахать придется, у нее ведь профессии нет. Жена командира – профессия. А вдова, даже еще после войны… Она полы мыть будет, стиркой подрабатывать. У нее хватит сил и средств, чтобы твоим детям образование дать? Хватит? Нет? Ты ведь даже не подумал об этом, капитан, любящий муж и заботливый отец…
На лице Костенко играли желваки, но капитан молчал.
– Нечего ответить… – удовлетворенно протянул Торопов. – А если нечего ответить, значит, нечего и в самолет лезть. А что остальные подумают… Наплевать на то, что остальные подумают. Они подохнут, а вы будете жить. Тут даже и решать нечего. Можете выйти на палубу, помахать им рукой.
Торопов посмотрел на часы.
– Так, пора собираться. Или, если вам так тоскливо будет смотреть вслед улетающим товарищам, оставайтесь в каюте. Закройтесь, допейте водку. И к вечеру все станет выглядеть совсем иначе. А когда мы отсюда выберемся… Из этого гребаного времени, то вы быстро забудете о глупостях, которые вам лезли в голову… – Торопов поставил пистолет на предохранитель и спрятал в карман. – Вы как хотите, а я схожу, полюбуюсь вылетом.
Сухарев встал с койки.
– Романтики, мать вашу так… – Торопов тоже встал с койки. – Я бы…
Договорить он не успел – Сухарев ударил. Четко и сильно, как на занятиях. Торопов захрипел и стал оседать.
Костенко подхватил его и положил на койку.
– С-суки… – прохрипел Торопов.
Снова его ударили… Обманули и ударили, как тогда, во дворе возле дома… Миллион лет назад. С тех пор произошло много всего, но он помнит, как Нойманн и Краузе подхватили его ослабевшее тело и потащили в машину… Вот как сейчас Костенко и Сухарев тащат его из каюты. Зачем?
– Зачем?.. – прохрипел Торопов.
– Мне нужен штурман, – сказал Костенко.
– Ка… какой штурман? – Торопов дернулся, его не удержали, он упал и ударился лицом о край койки.
Вскочить ему не дали, навалились, скрутили руки за спиной каким-то ремнем.
– Твари!.. – хрипел Торопов, вырываясь. – Сволочи!..
Лицо он себе разбил, кровь текла на пол, брызгами летела на стену.
– Нет-нет-нет… – Торопов попытался ударить ногой, но у него не получилось.
Дыхания не хватало, сердце билось уже где-то в мозгу, череп пульсировал в такт бешеным ударам сердца и вот-вот должен был разлететься не куски.
– За что?! – выкрикнул Торопов.
– Вот именно, – сказал Костенко и толкнул Торопова на койку. – Вот именно – за что. Ради чего. Ты подличал и предавал – ради чего? Ради чего ты убил женщину и ребенка?..
– Я же… я же говорил – ради победы. Ради спасения Москвы… – быстро забормотал Торопов.
С ним говорили, значит, есть шанс. Он сможет… сможет объяснить, обосновать… запутать и обмануть, в конце концов. Это он умеет прекрасно – врать и запутывать.
– Если бы они… летчики не поверили в то, что их семьи и вправду… то… то могли испугаться…
– А ты им дал шанс? – спросил Сухарев. – Попытался им предложить выбор?
– А кто вообще предлагает выбор в таких условиях? – С подбородка Торопова частыми каплями падала кровь, глаз стал заплывать. – Нужно – идите и умирайте. Не так? Сталин кого-то спрашивал? Твой командир полка спрашивал кого-нибудь, посылая на смерть? Выбор давал?..
– Не спрашивал… – сказал Костенко. – И не давал. Но…
– Какое «но»?! Не может здесь быть никакого «но»! Я не сделал ничего такого, чего не делали до меня и чего не сделают после… Ничего такого…
– Знаешь, в чем дело… – Костенко помолчал, подбирая слова, которые сможет понять даже Торопов. – Можно жить ради себя. Это понятно. Можно убивать ради себя – это противно, но тоже понятно. Ты так и жил. И с немцами собрался сотрудничать, и перед Сталиным на коленях стоял… Ты был готов на все ради себя. Так? На все?
– Да, на все. На все! – крикнул Торопов. – А ты – нет? Не ради себя, черт с тобой. Ради своей семьи ты готов на все. И подличать будешь, и врать, и убивать… Ты ведь уже угробил одного ради своей семьи. Думаешь, я не знал? Только тебе Орлов про меня рассказал? Мне тоже кое-что кое-кто про тебя говорил. Чем мы отличаемся друг от друга? Если отбросить детали – и ты и я готовы сделать все ради того, кого любим. Разница только в том, кого именно мы любим. Ты – Родину, семью, может быть, партию… А я – себя. Но мы совершенно одинаково готовы поступить ради объекта своей любви. И я… я ведь ради себя, любимого, спас миллионы… спас ведь, ты не сможешь возражать? Никто не смог, а я… я нашел способ вернуть историю на рельсы. Только я нашел, и разве не все тебе равно, что меня на это сподвигло? Ты бы…
– Ты все правильно говоришь… – Костенко присел на край койки возле Торопова. – Все верно, придраться не к чему…
– Вот видишь!
– Но есть кое-что, что тебя отличает от всех тех летчиков, которых ты отправляешь…
– Мы, мы отправляем! – ощерился Торопов. – Сталин, Ямамото, Черчилль, ты, вот этот вот контуженный лейтенант…
– Мы отправляем, – кивнул Костенко. – Они умрут ради того, что любят. Кого любят. Ради жен, Родины, может быть, партии… А ты? Ради кого ты сможешь умереть, Андрей Владимирович?
– Я? – Торопов хотел выкрикнуть что-то в ответ, но не смог.
Тупой, исполнительный летчик, капитан Костенко вдруг сказал что-то такое, чего Торопов даже не представлял себе. О чем не задумывался никогда.
– Ты можешь ради себя убивать, – сказал Костенко. – Можешь ради себя предавать, обманывать… Ради того, что ты искренне любишь. Только вот… Ты ведь сам меня спрашивал, готов ли я ради моей семьи умереть? Если я действительно что-то или кого-то люблю – я должен быть готов ради этого умереть. А ты? Ты не сможешь умереть ради себя. Понимаешь? Это значит, что ты даже себя не любишь? Или это значит, что человеческий язык… логика человеческая для такого, как ты, даже термина не предусмотрела… Ты выродок, Торопов. Аномалия. И ты не имеешь права жить.
Торопов завыл, тоскливо и жалостно.
– Я не знаю, – тихо сказал Костенко, когда они выволокли Торопова в коридор. – Может, ты и спас миллионы жизней… Может, ты логичен, а я и лейтенант – нет. Может, даже Сухарев несет ерунду… даже наверняка несет ерунду, и нет какого-то высокого значения и смысла в гибели Лешки Майского. Просто моя слабость и его глупость… Не знаю. Но себя я приговорил. Вон, вдвоем с лейтенантом мы меня приговорили.
– Отпустите, сволочи… – попросил Торопов. – Я вас прошу…
– За все нужно платить, – сказал Костенко. – Я дурак. Я ошибаюсь, наверное, но если я отправляю людей на смерть… Даже не дав им выбрать. Не дав согласиться со мной добровольно… Даже если их смерть тысячу раз окупится, принесет пользу и тому подобное… Я должен быть с ними, если их гибель – это правильно. Значит, и моя гибель – тоже правильная.
– Мы хотели тебя убить, – сказал Сухарев, когда они тащили Торопова по узкому трапу наверх. – Просто придушить и оставить в каюте. Но потом подумали, что ты должен видеть, как люди будут убивать и умирать… не ради себя, а ради того, что они и в самом деле считают важным. Достойным смерти. Ну и глянем – испугаюсь я или нет. Я ведь и сам этого не знаю.
– Странный у нас получился экипаж, не находите? – крикнул Костенко, когда самолет оторвался от взлетной полосы.
– Ты мерзавец, Орлов! – крикнул Игрок. – Ты ведь с самого начала понимал, что твои летчики убьют Торопова! Знал ведь? Ты специально все так устроил, понимал, что они не смогут оставить его безнаказанным…
– Все в пределах правил, – холодно ответил Орлов. – Я не прикасался к вашим картам, не трогал ваших игрушек. Просто Торопов не мог жить. Не имел права. Нужно было только поставить его рядом с людьми, которые… Все в рамках вашей игры.
– Думаешь, ты выиграл? – закричал Игрок. – Думаешь, теперь все будет иначе? Ошибаешься. Следующий раз ты сам будешь убивать. И не двоих-троих, нет… Я тебе сценарий подберу покровавей. Три сотни человек ты отправишь на смерть ради того, чтобы получить золото. Так будут думать твои люди. Те, кого ты всегда защищаешь. Ты понял, Орлов?
– Я понял, – сказал Орлов. – И это ведь тоже будет не финал? Так ведь?
– Там посмотрим… – тихо сказал Игрок. – Может, ты меня еще удивишь…
– Или уничтожу, – беззвучно прошептал Орлов, но Игрок его услышал.
– Попробуй, поручик. А вдруг получится?..