12
— Пожалуйста, распишитесь, — сказал он. И положил бумаги на стол.
— Что это такое?
Я все еще стоял в той же самой позе изумления, держа руки перед грудью, словно от чего-то обороняясь. Стопка листов лежала на покрытой пятнами скатерти, рядом с оставленной крематором единственной чистой тарелкой.
— Протокол.
— Какой еще протокол? Признание? Меня еще раз оклеветали?
— Нет. Это просто стенограмма высказываний, обычное описание. Ничего более. Пожалуйста, распишитесь.
— А если я не подпишу? — бросил я.
Не глядя на него, я медленно сел на стул. В голове у меня лопались тягучие, липкие нити боли.
— Это всего лишь формальность.
— Нет.
— Хорошо.
Он собрал бумаги со стола, сложил их, засунул в карман мундира, затем застегнул пуговицы сутаны и на моих глазах стал просто священником. Потом посмотрел на меня, будто бы ожидая чего-то.
— Вы сидели там все время, господин аббат? — спросил я, закрыв лицо руками. Выпитое спиртное оставило какой-то илистый осадок у меня во рту, в горле, во всем теле.
— Да.
— А не было душно? — спросил я, не поднимая головы.
— Нет, — ответил он спокойно. — Там есть кондиционер.
— Это меня радует.
Я был так измучен, что мне даже не хотелось говорить, что я о нем думаю.
Моя левая нога начала слегка трястись. Я не обращал на это внимания, пряча лицо в руках.
— Я хочу объяснить тебе, что здесь произошло, — тихо проговорил он, склонившись надо мной. Затем выждал минуту и, поскольку я не отозвался и не сделал ни малейшего движения — только нога у меня продолжала трястись, словно заводной механизм, — продолжил:
— Эта «шутошница» была завершением борьбы Баранна и Семприака. Ты должен был ее разрешить. Аспирант сыграл в ней роль, которую отвел ему Баранн. Глюк должен был быть только свидетелем. Баранн инсценировал все сам, ища лишь кого-нибудь, кто подошел бы для розыгрыша. О тебе он, наверное, узнал от доктора, который его лечит. Вот все, что мне известно.
— Лжешь, — тихо сказал я, не отнимая рук от лица.
— Да, лгу, — повторил он тихо, словно эхо. — Ну и что? Это была самовольная, несанкционированная интрига Баранна. Глюк, однако, известил о ней Секцию. Занесенная в дело без ведома Баранна в силу доноса профессора Глюка, она стала частью служебной деятельности Секции, и потому я был послан сюда, чтобы запротоколировать все, что произойдет. Так это выглядит с первого взгляда. Однако аспирант сделал нечто непредвиденное: выходя, он стукнул в шкаф. Следовательно, он знал, что я там нахожусь. Из присутствующих обо мне не знал никто. Начальник Секции не мог дать аспиранту распоряжение сделать так, поскольку тот ему не подчиняется. Следовательно, как свидетельствует этот стук, аспирант действовал по приказу сверху. Тем самым, получается, что он вел двойную игру: делал вид, что слушается Баранна, который является его начальником, и в то же время через голову Баранна держал связь с кем-то, стоящим выше. Почему ему было приказано стукнуть? Я должен был запротоколировать все, что произойдет, поэтому я запротоколировал и стук. Начальник Секции, который прочитает мой рапорт, сделает заключение, что он не должен налагать на аспиранта дисциплинарное взыскание за участие в интриге Баранна, поскольку аспирант дал понять, проявляя осведомленность о моем присутствии в шкафу, что действует с ведома высшей инстанции, как исполнитель официального распоряжения, а не как соучастник своеволия Баранна. Таким образом, действие разворачивалось одновременно в трех планах: как розыгрыш Баранна против Семприака, как дело "Баранн, Семприак и другие", контролируемое посредством меня Секцией по личному распоряжению ее начальника, и, наконец, как дело еще более высшего порядка, в котором аспирант оказывается сторонним участником, поскольку за ним кроется кто-то, стоящий выше Секции, то есть из Отдела. Но это еще не все. Почему Отдел, вместо того чтобы просто связаться с Секцией, пошел таким окольным путем, уведомив о своем участии в деле единственно лишь стуком в дверь? Здесь на сцену во второй раз выходит Баранн. Быть может, то, что он представил Семприаку и Глюку как организованную им самовольную выходку, на самом деле было им согласовано с Отделом, и так называемая «интрига» имела целью не победу над Семприаком в рамках спора о ценности операции типа «Луковица» и не торжество в научной плоскости, но полное уничтожение его, а возможно, и других участников «пирушки» путем выявления, кто из них нарушает основное требование лояльности и не донесет о происках Баранна. Таким образом, исследование лояльности — это четвертый, совершенно новый аспект дела. И есть еще пятый, ибо должны существовать два доноса: профессора Глюка в Секцию и аспиранта в Отдел (иначе Отдел не отдал бы ему приказ стукнуть, поскольку ни о чем не знал бы). Меня, однако, больше интересует донос профессора Глюка. Согласно регламенту, компетентен здесь был Отдел, и правильно поступил аспирант, обратившись туда. Но при этом уж кто-кто, а профессор Глюк хорошо знал, что делает. И если он донес в Секцию, а не в Отдел, то только потому, что так ему приказали поступить. Следовательно, это он не донес, а выполнил приказ свыше — конечно, приказ Отдела. Но зачем Отдел сделал это? Он ведь подключил уже к делу двух людей — Баранна и аспиранта. Для чего нужен был третий? Чтобы изучить, что сделает Секция с нерегламентно направленным доносом? Но Секция и так должна была направить его в Отдел — и, сделав это, обязательно выслать на место своего человека, то есть меня. В общем, Глюк тоже оказывается подтасовкой по поручению Отдела. Единственный человек, который действовал на свой страх и риск в ответ на вызов, брошенный Баранном, был, следовательно, Семприак. Но при этом, однако, он пытался тебя предостеречь, дать тебе понять, что знает о том, что сцена подстроена, что рекомендации и словоизлияния Баранна, принимаемые тобой за искренние, являются лишь подставкой, коварным шагом с его стороны. Так вот, любые попытки кого-либо оказать влияние на твое конечное решение путем подачи тебе предостерегающих знаков в какой-либо форме категорически запрещены правилами — уж я-то эти правила знаю, ибо их изложил в своем доносе Глюк. Семприак, показывая тебе тарелку, нарушил, следовательно, эти правила. Зачем? Чтобы выиграть? Нет, поскольку такой выигрыш был бы в обязательном порядке аннулирован. Впрочем, ты все равно проглядел важность подаваемых тебе знаков. Тем не менее крематор никак не мог быть заинтересован в том, чтобы предостеречь тебя, ибо таким образом он лишал себя шансов на выигрыш. Однако он, словно наперекор себе, предостерег тебя. Зачем он это сделал? Затем, очевидно, чтобы дать знать Баранну, что он знает о подстроенности им всей этой интриги с Отделом, что он отлично осведомлен о ее фиктивности. Такие сведения он мог получить только от вышестоящих лиц. В итоге оказывается, что все присутствующие, кроме меня, но я-то находился в шкафу, были подосланы Отделом…
— Я — нет, — сказал я.
— Ты тоже! Чай был сладким!
— Что-что?
— Чай, которым тебя приводили в чувство, был сладким, поэтому твое тело стало липким и тебе пришлось согласиться вымыться. Во время мытья у тебя забрали одежду, и ты был вынужден надеть купальный халат, от которого недалеко и до пижамы. Доктор, однако, никогда не решился бы подкинуть тебя Баранну на свой страх и риск! Доктор подчиняется Отделу, эрго — и ты, и все прочие здесь были людьми Отдела! Понимаешь, что это значит?
— Нет.
— Поскольку Семприак манипуляциями с тарелкой лишил себя возможности выигрыша, никакого поединка здесь вообще не было. Поскольку и он, и те двое, и ты… поскольку все вы были марионетками одной и той же стороны, то вторая вообще не существовала. Жестокая шутка, выданная через Баранна, была в сущности шуткой самого Отдела! Вижу, что ты мне не веришь.
— Нет.
— Разумеется! Как же тут поверить? "Как это так, — думаешь ты. — Могучий Отдел занимается розыгрышами каких-то там шуток, баловством? Такого не может быть! Здесь кроется какой-то более глубокий смысл". Но ведь это лишь Баранн хотел сделать тебя жертвой шутки, Отдел же — нет, он посмеялся над всеми! Странная шутка? Все зависит от того, как на это смотреть.
Обычно, когда мы не видим смысла в чем-то изощренно совершенном, это вызывает у нас улыбку. Другое дело, когда оно чрезмерно велико. Вот взять хотя бы солнце с его закрученными, как папильотки, протуберанцами, или же галактику со всем блуждающим по ней хламом. Разве не похожа она на уродливую карусель? А метагалактика с космосом? Да можно ли вообще серьезно допускать существование бесконечности? Однако видел ли ты когда-нибудь карикатуру на солнце или галактику? Нет, над этим мы предпочитаем не смеяться, поскольку пока еще готовы признать, что это будет не наша насмешка, а насмешка над нами. И потому мы делаем вид, что нам не известно о примитивности средств, используемых космосом. Мы говорим: он таков, каков есть, он является всем, а все не может быть шуткой, оно огромно, невообразимо велико и, значит, серьезно. Ах, величина — как мы почитаем ее! Даже дерьмо, если из него воздвигнуть гору с вершиной, тонущей в облаках, будет возбуждать почтение и слегка подгибать колени. Поэтому я вовсе не настаиваю, что это была шутка. Ведь ты предпочитаешь, чтобы это было серьезно, да? Мысль о том, что тебя истязают просто так, что за страданиями твоими никто не наблюдает с сатанинской насмешкой, что никто их, в сущности, не хотел, никого они не интересуют — такая мысль была бы для тебя невыносима. И, вероятно, тайна в таком случае является лучшим выходом — во всяком случае, гораздо более хорошим, чем если принимать все это за чушь. В тайне ты можешь спрятать то, что хочешь — надежду. Вот что я, собственно, хотел сказать. Добавлю только, что, говоря об Отделе, я несколько упростил. Нити, конечно, ведут в него, но в нем не кончаются. Они уходят дальше, разветвляются по всему Зданию. Это оно на самом деле было автором «шутки». Оно — либо, если так тебе больше нравится, никто.
Теперь тебе известно все.
— Я по-прежнему не знаю ничего. Я знаю лишь, что ты говоришь то, что тебе приказано.
— Ты не поверишь мне, если я скажу, что нет, и будешь прав, ибо я сам не знаю, действительно ли это так.
— Ты? Как ты можешь этого не знать?
— После того, что я сказал тебе, мог бы понять и сам. Я лично не слышал, если тебя это интересует, такого приказа, и я не знаю, слышал ли его мой начальник и выбрал ли меня для его исполнения, но именно потому я не могу быть уверен в его отсутствии. Слушай: я не знаю, чем является Здание. Возможно, Баранн говорил правду. Возможно, две соперничающие друг с другом разведки поглотили в противоборстве одна другую. А может, это безумие не людей, а организации, которая, чрезмерно разросшись, натолкнулась где-то далеко на собственные ответвления, вгрызлась в них, вернулась по ним к собственному сердцу и теперь сама себя точит и разъедает, все глубже и глубже. Может, то, другое Здание, вообще не существует, а служит лишь оправданием самопожертвования.
— Кто ты такой?
— Священник. Ты ведь знаешь.
— Священник? Ты хочешь меня в этом убедить? Ты же выдал меня Эрмсу! Для чего ты носишь сутану? Чтобы скрывать мундир?
— А зачем ты носишь тело? Чтобы скрывать скелет? Почему ты не хочешь понять? Я ничего не скрываю. Да, я выдал тебя, но ведь здесь все является лишь видимостью, даже измена, даже убийство. Всеведение — тоже. Оно не только невозможно, но даже и не нужно. Вполне достаточно его имитации, фантома, сотканного из доносов, намеков, слов из сна, клочков, выловленных из канализации, перископов… Не всеведение важно, а вера в него.
"Этого, пожалуй, они вряд ли хотели, чтобы он мне сказал", — успел подумать я, а он, бледный, продолжал шепотом, шипя, словно от ненависти:
— Ты все еще не веришь мне, а продолжаешь верить в мудрость Здания! Как мне доказать тебе? Ты видел командующего? Видел того тупого, покрытого бородавками склеротика на вершине пирамиды? Вот, смотри!
Он вынул из кармана камешек, выглаженный долгим ношением и касанием рук, блестящий, покрытый с одного конца крапинками, словно яичко.
— Ты видишь это? Этот идиотский обломок? Посмотри-ка на эти глупые точечки, на эту дырку. Однако возьми миллион таких камешков, триллион, пространство искривится от них, подует ветер, они соберут лучи звезд, и выползет из нагромождения их Совершенство. Кто отдал приказ звездам? Кто? Точно так же и Здание…
— Ты хочешь сказать, что Здание — это сама природа?
— Нет! Они не имеют друг с другом ничего общего, за исключением того, что оба заключают в себе совершенство. О, ты считаешь себя узником лабиринта зла, думаешь, что все здесь имеет значение, что кража планов — это ритуал, поэтому Здание перечеркивает сам его смысл. Оно уничтожает — и в то же время все больше творит, созидает, чтобы еще больше было того, что можно уничтожить — и это показалось тебе мудростью зла. Ради этого ты занимался умственной эквилибристикой, изворачивался, полагая, что с тобой так играют, хотел сам согнуть себя в отмычку, в крючок своей погибели, в знак, который окажется решением этого уравнения ужаса, но это не так! Слышишь? Нет плана, уравнения, ключа, нет ничего — есть только Здание!
— Здание? — повторил я. Волосы у меня встали дыбом.
— Здание.
Этим откликом он подстегнул мой страх. Да и сам он дрожал всем телом.
— Это мудрость наоборот. Слепое вездесущее совершенство, возникшее самопроизвольно. Оно воплощает себя в людях, хотя взялось из самих же людей, произошло от них. Ты слышишь? Людское зло мелко и малозначно, а тут возникла величина. Горы дерьма! Океаны пота! Рев агонии, миллионогрудый хрип! Испражнения веков — опора! Здесь ты можешь утонуть в людях, можешь ими удавиться, затеряться в людской пустыне, брат! Гляди: люди, продолжая помешивать чай, разорвут тебя на куски, не ведая о том, говоря при этом о пустяках, ковыряя в зубах, затем начнут поигрывать твоим трупом и выжимать из него соки, когда настоится, и ты станешь безволосой обтрепанной куклой, тряпкой, детской погремушкой, мусором, залитым грязными слезами. Так действует самозародившееся совершенство, не мудрость. Мудрость — это ты, ты один. Либо мы вдвоем! Ты — и Второй, и между вами — мост праведных молний… из глаза в глаз…
То, что он, бледный, как смерть, обливающийся потом, говорил, казалось мне все более знакомым. Я уже слышал нечто подобное. Вдруг я понял, что точно так же он проповедовал с амвона, и было там об удавлении, там он ссылался на зло, на Сатану, и брат Уговорник сказал, что эта проповедь была провокацией, что Орфини провоцировал…
— Как же я могу поверить тебе? — с мукой сказал я.
Он весь задрожал.
— Ну послушай! — кричал он шепотом. — Разве ты не видишь еще, что здесь то, что на одном уровне является разговором или шуткой, на другом оказывается вчиненным иском, на следующем — розыгрышем Отдела, и если ты будешь далее отслеживать эту нить, то она разойдется у тебя под руками, исчезнет в стенах, ибо тут каждый след ведет ко всему!
— И ты это понимаешь?
— Понимаю, почему же нет? Измена является неизбежностью, но Здание существует для того, чтобы она была невозможна, иными словами, чтобы сделать невозможной неизбежность. Как? Уничтожая правду. Измена становится бесплодной, когда правда обращается в одну из масок лжи. И потому нет здесь места никакой вещи, названной своим именем, нет места ни действительному отчаянию, ни настоящему преступлению, которое стало бы для кого-то роковым и раз и навсегда увлекло бы на дно. Слушай! Свяжись со мной! Мы образуем тайный союз, заговор! Это освободит нас! Это нас вызволит!
— Ты с ума сошел!
— Нет! Если мы доверимся друг другу, то спасемся. Я возвращу тебе тебя, а ты мне меня. Только так мы можем стать свободными.
— Нас же схватят!
— Это ничего, пусть схватят. Более того: если в этом есть уверенность, мы тем более сделаем это! Веря в поражение с первой минуты, искупим свою вину! Я буду умирать за тебя, а ты — за меня, и это будет действительно правдой, ибо сфальсифицировать это они не смогут, понимаешь? Ты будешь находиться бок о бок с распятым негодяем, ибо я — негодяй! Да! Ибо мне приказано склонить тебя к этому заговору. Я провокатор.
— Что? Что ты сказал?
— Ты что, все еще не понимаешь? Я провокатор, поскольку исполняю обязанности священника. Здесь только священник, как провокатор, может сказать тебе то, что я говорил! Мне было приказано, ибо они убеждены, что ты согласишься.
— Опомнись! Неужели ты и в самом деле думаешь, что я могу согласиться?
— У тебя все равно нет другого выхода. Так считают они, и так оно и есть на самом деле. У тебя уже нет сил. Сегодня ты донес на невинного человека, который тебе сочувствовал, ибо таким был — по крайней мере в твоем представлении — Баранн, когда ты его выдавал, поэтому если не сегодня, то завтра ты ответишь согласием, и если не мне, то кому-то другому. Но согласишься ты именно так, как навязывает Здание — мнимо, как принимают вынужденную игру. Не делай этого! Согласись на самом деле, в сердце, в действительности, сейчас, сразу, и тогда изнутри провокации родится Правда.
— Но ведь ты должен доложить обо мне и выдать меня, как и любого, кто согласится с тобой!
— Конечно, я тебя выдам! Но они сочтут это видимостью заговора, твоим согласием на ложь и шутовскую маску, которую я по приказу свыше надел тебе на лицо — однако ты, делая все именно так, как мы договариваемся, но не в силу договора, а по собственному почину, от себя, все видя и понимая все до конца, заполнишь пустоту, и таким образом заговор, спланированный Зданием как провокация, станет Делом. Согласен?
Я молчал.
— Отказываешься? — спросил он. Голос у него задрожал, по щеке стекла слеза. Он гневно смахнул ее. — Не обращай на нее внимания, — сказал он. — Это так, по привычке.
Я сидел с по-прежнему трясущейся ногой, не видя его, даже не слыша, словно бы вновь впервые оказался в сети белых коридоров, словно у меня украли все, что только можно было украсть. И, имея еще перед глазами мертвый блеск лабиринта, ощущая в ушах его мерный пульс, я сказал:
— Согласен.
Молния пробежала по его лицу. Полуотвернувшись, он вытер платком лоб и щеки.
— Теперь ты будешь бояться, что я действительно предам тебя, — сказал он наконец, — но с этим ничего не поделаешь. Слушай: всякие клятвы, присяги и обещания не имеют здесь никакой ценности, поэтому я тебе скажу лишь — ничего этого нам не нужно. Никаких условных знаков. Они нас все равно не могут спасти. Нашим оружием будет явность заговора, явность, в которую никто не поверит. Я теперь донесу на тебя своему начальнику. Веди себя естественно, поступай так же, как действовал до сих пор.
— Должен я идти в Отдел Поступления Информации?
— А тебе охота туда идти?
— Пожалуй, нет.
— Так не ходи. Лучше отдохни. Тебе надо набраться сил. Завтра после обеда между двумя кариатидами, поддерживающими свод на восьмом этаже, рядом с лифтом тебя будет ожидать Второй…
— Второй?
— Это значит — я. Двое. Так мы будем себя называть.
— Я буду Первым?
— Да. Теперь я ухожу. Будет подозрительно, если мы слишком долго будем находиться вместе.
— Подожди! Что мне следует говорить, если меня станут допрашивать перед завтрашней встречей?
— Что сочтешь нужным.
— Могу я тебя выдать?
— Конечно. Ведь о заговоре будут знать, хотя лишь как о мнимом. Лишь бы ты сам…
Он оборвал фразу.
— А ты?
— Я тоже. С меня довольно. Мы разорвем этот порочный круг. Подумай: мы спасемся вместе, спасем свои души, даже если погибнем. Прощай.
Я ничего не сказал. Он торопливо вышел, и воздух, поколебленный его уходом, какое-то время еще овевал мое лицо.
"Он сейчас идет предавать меня — мнимо. Однако могу ли я быть уверен, что только мнимо?" — подумалось мне, однако мысль эта оставила меня совершенно равнодушным. Я встал. Мне хотелось сказать что-нибудь, но я не мог, потому что никого рядом не было. Я закашлял умышленно громко, чтобы услышать себя. Комната была без эха. Я заглянул в другую, приоткрыв дверь. Она была пуста, только на столе медленно, словно в ритме маятниковых часов, крутились бобины магнитофона. Я снял их, порвал ленту на мелкие куски, набил ими карманы и пошел в свою ванную.