28. У Фабера срывает резьбу
Хорунжему Мептенеру было не впервой атаковать с лету. Что в составе штурмовой группы (в этом случае непременно полагалось издавать боевой клич, причем как можно более мерзким голосом, такова уж традиция, а традиции в герцогстве Эгдалирк чтили неукоснительно), что в одиночку (здесь, из соображений здравой целесообразности и в знак уважения к личной доблести атакующего, все теми же традициями предполагалось некоторое послабление). Поскольку Фабер, при всех его неоспоримых личных достоинствах, десантником считаться не мог, то хорунжий справедливо считал себя храбрецом-одиночкой. А потому молча завис в воздухе на расстоянии в полсотни ярдов от цели, стабилизировал положение, тщательно примерился и слегка задержал дыхание. На то, чтобы обезвредить агрессора, у него был только один выстрел, и этот выстрел должен быть максимально точным.
Целью был эхайн, который отбился от стаи, а теперь вознамерился устроить бойню среди мирного контингента.
Военное преступление, которому нет оправданий. Пресечь его дозволяется любым способом, хотя бы даже и несколько бесчестным, каким по формальным признакам мог считаться дальний выстрел из мертвой зоны видимости в спину душегуба.
Перед тем, как нажать на спуск, хорунжий успел самодовольно подумать, что ему все же удастся вернуться из этого рейда со скальпом врага.
Но Фабер, будь он неладен, совсем спятил.
Он неуправляемым метеором пронесся мимо хорунжего, раскрутив того воздушным потоком и сбив с позиции. А затем врезался глупой своей башкой в эхайна, который только что принял решение не отвлекаться на цель неподвижную, каковой был молившийся шепотом Россиньоль, и примеривался, как бы одним залпом накрыть сразу две мелкие удаляющиеся цели – Жанну и Жана Мартино.
– Тощая, чтоб тебя в аду не кормили, Клювастая, чтоб твой клюв загнулся тебе в задницу, Нахохленная, чтоб твои перья вылезли стыдно сказать где, Птица!.. – орал где-то в зените хорунжий, пытаясь остановить собственное вращение. – Зачем?! Я бы и сам все сделал как надо!..
Удар был сильный, а главное – неожиданный.
Тяжелый скерн улетел в одну сторону, а сам эхайн укатился в другую.
Фаберу тоже досталось.
При падении он не успел как следует сгруппироваться, а способы управления личным гравигеном вылетели из головы в тот момент, когда он увидел, как Истребитель палит по людям. Теперь означенная голова у него гудела, как пустая жестяная емкость, и хотя скафандр амортизировал как смог жесткий контакт с грунтом, болели отбитые пятки, ужасно болела шея, а глубоко в груди что-то как будто оторвалось и теперь болталось там, словно язык внутри колокола.
Все эти пустяки ничего не значили.
– Гад! – задыхаясь от гнева, выкрикивал Фабер. – Урод! Сволочь! Убивать моих людей!..
Ну да, это его люди. Он пришел затем, чтобы забрать их домой. И никому не позволено посягать на их благополучие.
Эхайн уже был на ногах и смотрел на него сверху вниз, как голодный волк на рождественскую индейку.
– Маленький боевой этелекх, – проскрежетал он весело. – Сегодня хороший день для охоты на мелкую дичь!
– Птица, чтоб тебя отныне звали ящерицей! – разорялся хорунжий Мептенеру, паря над ними. – Посторонись, дай выстрелить!..
Вначале на землю полетели перчатки – не потому, что так требовал ритуал вызова на поединок, а просто мешали. Скафандры мешали еще сильнее – слишком тяжелые, не слишком гибкие. Эхайн вывернулся из своей брони, как змея из старой кожи. Фабер тряхнул плечами – его доспехи неохотно разделились на несколько сегментов и отпустили на свободу.
– На ножах! – радостно оскалился Истребитель. – Как это принято у эхайнов.
– Я не эхайн! – прошипел Фабер, кружа вокруг этого громилы, словно косатка возле кита. – Мне не нужно оружие, чтобы доказать свою доблесть! – Он и сам удивился, откуда взялась эта вдруг слетевшая с его языка дерзкая фраза. Не то прочел где-то, не то от кого-то услышал. – А как у тебя с этим, подонок? Стрелять в детей… в женщин… это и есть эхайнская доблесть?!
– По моим правилам, – зловеще промолвил тот. – Мне все равно, есть у тебя нож или нет.
– Да плевал я на твои правила!..
Эхайн, усмехаясь, сделал длинный выпад ножом. Наугад, чтобы проверить сноровку противника.
Фабер молча отмахнулся от ножа и выбил его с такой беспредельной яростью, что пришлось уворачиваться парившему над поединщиками хорунжему, который до поры оставил попытки покончить дело одним метким выстрелом и теперь с любопытством ценителя наблюдал за происходящим. С криком негодования и боли эхайн схватился здоровой рукой за контуженную кисть.
В следующее мгновение Фабер сломал ему ногу в колене ударом тяжелого десантного ботинка, сразу сократив разницу в росте, еще двумя ударами повредил гортань и расплющил носовые хрящи. Затем в прыжке опрокинул его навзничь и уже поверженного продолжал молотить по голове, обливаясь истерическими слезами и бессвязно выкрикивая: «Сволочь… Убивать моих людей!.. Никогда больше… ни одного, слышишь?! Ни одного!..» Эхайн не слышал. Он был в глубоком нокауте, граничившем с травматической комой.
Хорунжему удалось обхватить Фабера сзади и опрокинуть ценой громадных усилий, собственного веса и густой панбукаванской ругани. Лишь увидев сквозь кровавую пелену перепуганные детские лица, Фабер успокоился. Словно бы внутри него сработал аварийный выключатель. Он сел, уткнувшись лицом в ладони, пробормотал несколько раз: «Все, все, я больше не буду…» и затих.
Мептенеру, отойдя в сторонку, энергично щебетал по коммуникатору – очевидно, обрисовывал обстановку и требовал подмогу. Закончив, вернулся и дружески потрепал Фабера по плечу.
– Всегда мечтал это увидеть, – сообщил он. – Слышал о боевых искусствах людей. Много. Теперь убедился. Воочию. Искусства мало, агрессии много. Не пойму только, что это на тебя нашло. Вдруг. Один выстрел – и все закончено. – Он все еще мысленно сокрушался по поводу упущенного скальпа, хотя и не подавал виду. – Но действительно впечатляет. В лепешку. Эхайна. Браво, Просто Фабер.
Про себя же подумал, что не напрасно о людях говорят, будто они заперли своего внутреннего убийцу в железную клетку и потеряли ключ. Но замки, как выяснилось, могут и подвести. А еще он решил, что люди поступают правильно, обращаясь за военной поддержкой к надежным, хладнокровным и миролюбивым союзникам, таким, как панбукаваны. Ничего не будет хорошего, если люди вдруг сызнова войдут во вкус крови. Хорунжий покосился на отлупцованного эхайна, с огорчением убедился, что тот еще дышит, и окончательно расстался с мечтами о скальпе.
Фабер и сам ничего не понимал. Боевое безумие покинуло его, сменившись неуместной апатией. Нужно было еще столько всего сделать, а больше всего хотелось лечь и ни о чем не думать. Наверное, просто в нем накопилось слишком много усталости, страстей и разочарований. Невинные жертвы… их не должно было случиться. И хотя многомудрый Эрик Носов предвещал недоброе, ужасно хотелось обмануть неизбежность. Не получилось.
А еще, мать вашу, никому не позволено стрелять в детей и женщин! То есть, стрелять в людей вообще последнее дело, но в детей и женщин – никогда, ни при каких обстоятельствах. Детей и женщин убивают только подонки и сволочи. Сволочи и подонки…
Фабер понял, что ему нужно как-то отогнать от себя эти внезапные и совершенно сейчас лишние эмоции.
Он поднял голову и увидел обступивших его людей. Женщины и дети. Ну, и мужчины, конечно. Отчего их лица так напряжены? Неужели они не понимают, что все закончилось, закончилось теперь уже совершенно и бесповоротно, что они снова свободны?
– Кто из вас Оберт? – спросил он.
– Его нет, – сказал пожилой, с нездоровым обрюзгшим лицом, мужчина. – Вы опоздали на две минуты, не больше. Что вас задержало?
Умный и циничный Носов предсказывал и такое. Люди не будут благодарны. Никто не кинется на шею с прочувствованными словами. Потом, много позже, проснется в их окоченевших от бесконечного и многократно обманутого ожидания душах благодарность и найдутся теплые слова… Но до той поры они будут напуганы, растеряны и одиноки.
А некоторые будут мертвы.
Смириться с этим нельзя, как и ничего нельзя поделать.