Десять
Грет скармливает папины рубашки валикам, а ручку поворачивает так рьяно, что слова выскакивают толчками, как вода.
– Вы плохо кончите, сударыня, если не исправитесь. Знаешь, что бывает с девочками, которые врут? – Я закатываю глаза и пинаю корыто. – Прекрати. В последний раз спрашиваю: ты украла пирог?
– Нет. Мне не нравится Spuckkuchen.
Грет прищуривается.
– Это еще почему?
– Я люблю черешню, а не эти кислые с косточками.
– Ах вон что. Вот ты и попалась. Откуда ты знала бы, черешня это или нет, если б не попробовала? – У Грет в руках мое платье, сплющенное деревянными валиками, тонкое, как бумага. Она его встряхивает, и оно опять оживает, машет мне рукавом на прощанье и падает в бельевую корзину. – Я знаю сказку про девочку, которая врала и врала, пока не заявила, что может спрясть из соломы золото, скверная тварюшка.
– Вот дура.
– Еще бы. Ну какое из соломы золото? Старым коровам только жевать. – Валики сплевывали папины докторские халаты – длинные и плоские, они мне напомнили картинку с Уэнди, как она пришивает Питеру Пэну его тень. Грет подхватывает их, не дает им упасть на землю. Внимательно рассматривает, убеждается, что они белы, как пролитое молоко, и все отпечатки больных людей из них выварились. – Однако вот беда: про это прослышал Император. Он был очень богат, но таким людям всегда хочется богатеть еще. Так устроен божий свет. И всегда такой был. И всегда будет. Богатые богатеют, бедные беднеют. Справедливости тут не случается. Будь оно по-моему…
Она продолжает разговаривать со стиркой, а я срываю одуванчики-часики и пытаюсь заставить их доложить мне, сколько времени: eins, zwei, drei, vier, fünf…. Грет как-то рассказывала, что если сдуть все-все семечки, мама разлюбит. Но теперь-то уже и не важно. Я дую и дую, пока не добираюсь до семи, но на самом деле уже одиннадцать с лишним, а значит, и одуванчик мне тоже правды не говорит.
– И что же Император сделал? – спрашиваю я, когда Грет наконец перестает бурчать.
– Он приказал своим стражникам запереть маленькую врушку в погреб с целым возом соломы и с прялкой. Там, в темноте, она и сидела. Одна. Ей и сухой корки-то не доставалось пожевать, не говоря уже о краденом вишневом пироге. Прясть во спасение своей жизни, пока не сбудутся мечты Императора – пока все его сокровищницы не переполнятся золотом.
– А почему она не сбежала из того угольного погреба?
– Императоры не топят углем. Они жгут банкноты.
– А что потом с ней случилось? – Я прыгаю с одной ножки на другую, мне интересно, чем все кончится. – Никто не пришел ее спасти?
– Нет, – обрывает меня Грет и хватает мешок с прищепками. – На сей раз гадкую девчонку пришлось не на шутку проучить за вранье. Она, может, до сих пор там и сидит, если только ее не съели заживо голодные крысы. Брысь с дороги, у меня дела.
– Но… ты раньше говорила, что человечек по имени Румпельштильцхен напрял из соломы золота, и я… и она стала Королевой. – Я изо всех сил сосу палец. На слезы нет времени.
– Сказки, – говорит Грет, – шустрые ходоки, пришли – и уж нет их. – Она выплескивает ведро мутной воды на камни, и я отпрыгиваю: мыльные пузыри с ультрамариновым отливом – из-за Waschblau – устремляются к сливу. – Да-да, сказки меняются с ветром, с приливами, с луной. Да и вообще они через раз – туман плетеный, и потому исчезают, когда на них падает свет дня.
– Когда я буду выдумывать сказки, я их запишу, и они никуда не исчезнут и не изменятся.
Грет жмет плечами.
– Они же тогда будут ненастоящие сказки, а?
Там, куда мы каждый день ходим, тюки соломы – громаднее Эрики и очень тяжелые. Прялки нету, и Эрика скручивает солому в длинные веревки, а потом плетет из нее обувь. Руки у нее все в мелких уколах и царапинах. Иногда они кровят. Пальцы у нее опухают и болят, но она все равно должна скручивать и плести дальше, еще, еще, как та девочка из сказки, которая не могла перестать плясать. Другие тут делают из соломы мешки и шляпы от солнца.
По утрам я пытаюсь прятаться, но Эрика всегда знает, где меня искать. Мне сюда ходить не нравится. Тут холодно и очень пыльный воздух. Солома невкусная, ее не проглотишь, сколько ни жуй. Как вообще коровы ее едят? Делать совершенно нечего – только сидеть под скамейкой и рассказывать Лотти сказки про солому: «Румпельштильцхен», «Три поросенка» и ту, которая про соломенного бычка со смоляным бочком. Я их рассказываю сотней всяких способов, но у них всех счастливый конец. Те, которые поужаснее, я держу в голове – потом Даниилу расскажу. Иногда я пробираюсь в соседнюю комнату и смотрю, как из тростника делают тюфяки. Они сырые и воняют речным берегом, напоминают мне «Ветер в ивах». Папа начал мне ее читать на Рождество, перед тем как мы сюда приехали, но потом стал очень занят и не дочитал, а Грет сказала, что у нее от маленьких буковок голова болит.
Когда делается совсем холодно, многие люди исчезают. Иногда падают прямо в снег, как маленькая торговка спичками. Другие тают. Или остаются там, где им велят, и за ночь превращаются в статуи Снежной Королевы. Эрика делает мне жакет – из старого передника, зашнурованного спереди.
– Уродский какой.
– Надевай. На один слой одежды больше, хорошо.
– У дяди Храбена в шкафу – все мои хорошие жакеты и пальто.
– Держись от него подальше. Помнишь, что я тебе говорила?
Я отвешиваю губу и молчу. Эрикина история про то, что плохие дяди делают с маленькими девочками, – гадкая и глупая, вроде того, что Грет говорила, когда сердилась. Но у Грет истории всегда были про кого-то другого, далеко, а Эрика рассказывала только про то, что может случиться со мной. Лотти все время напоминает мне, как дядя Храбен меня щиплет и тыкает, но в остальное я все равно не верю. Эрика и Анналис в эти дни следят за мной даже пристальнее, чем Грет, но когда они отвлекутся, я проберусь мимо палаток и сбегу в башню, добуду какие-нибудь зимние вещи.
Скоро становится так холодно, что нос у Лены делается ярко-красный и с него свисает капля. По ночам она разрешает мне прижиматься к ее спине, и это мило, но вот только она кричит во сне. От снега ей грустно.
– Еще один год заканчивается, – говорит она. – Еще один год украли.
Анналис больше не прядет солому. Она теперь ходит в город – убираться в домах. Иногда приносит с собой корки, колбасные обрезки или всякие сорочьи мелочи: она их прячет в специальный потайной карман, нашитый изнутри на юбку. Эрика говорит, это безумие и не стоит так рисковать, но Анналис не перестает.
– Они всё у меня забрали. Всё. Взять что-нибудь у них – пусть маленькое, неважное – только и оправдывает жизнь, хоть как-то. – Анналис ворует яблочные шкурки и одиночные сережки, гнутые ложки, дольки чеснока и зубочистки, наклейки на банки, ключи от неведомых дверей и потерянных шкатулок, пробки от флаконов с духами, шпильки, жженые спички.
Однажды она возвращается с горстью фасолин. Они сухие и очень жесткие, сморщенные, как пальцы, которые слишком долго продержали в ванне.
– Вот тебе, Криста, подарочек. Почти Рождество уже. – Она выдает мне четыре штуки, отсчитывая их, будто это золотые монеты. – Кто знает, может, окажутся волшебными.
– Их съесть можно. – Даниил протягивает руку. Я зажимаю фасолины в кулаке:
– А что, если они и впрямь волшебные?
– Глупости.
Раз он так сказал, не дам ему нисколько. Есть я их тоже не буду, потому что в сказке мать сказала Джеку, что он глупый – обменял старую корову на горсть бобов, зато вон что случилось, когда он их посадил. Грет сажала такие вот бобы двойным рядом и приговаривала: «Один сгниет, один схороним, один голубке, один вороне». А когда они прорастали, на каждом побеге было много-много стручков, а в каждом стручке – по пять или шесть гладеньких зеленых фасолин.
– Поживее давай лущи. – Грет гремит сковородкой. – Не весь же день тебе.
– Не хочу. Не буду. Не люблю фасоль.
– Через «не хочу». От фасоли ты вырастешь большая и сильная.
– Наплевать.
– Тебе говорено уже было… – Грет наклоняется подобрать фасолины, которые я спихнула на пол, —.. что бывает с людьми, которые считают, что им наплевать. Помнишь?
– Нет. – Я складываю руки на груди.
– Наплеваке не дали плевать, – напевает она, раскрывая стручок.
Наплевака теперь висел,
Наплеваку – в котел
И варили, пока не сопрел.
– Глупости. Никто людей не варит. Таких больших котлов не бывает. Все равно фасоль гадкая. На вкус как гусеницы. Не буду я ее есть.
– Будем надеяться, что никогда и не придется, коли так. – Грет сгребает пустые стручки. – Я тебе рассказывала сказку про нищую старуху, у которой вообще-вообще нечего было есть, кроме нескольких сухих старых бобов, что завалялись у нее в буфете?
– Не хочу слушать. – Зажимаю руками уши, но оставляю маленькую щелочку между пальцами – чтобы протиснулся голос Грет.
– Конечно, – продолжает Грет, а сама режет укроп к фасоли, – старуха захотела их приготовить. Собрала хвороста для очага и подложила соломы для растопки. Пока ждала, чтоб огонь занялся, бросила те бобы в кастрюлю. И так получилось, что один боб упал на пол и лежал рядом с соломинкой, а старуха и не заметила. И тут выскакивает из огня горящий уголек – прямо между соломинкой и бобом. Соломинка и говорит: «Друзья мои, как вы здесь очутились?»
– Глупости. Солома не разговаривает.
– А я думала, ты не слушаешь. – Грет принимается скоблить кухонный стол. – В общем, уголек ей отвечает: «Мне повезло, я выпрыгнул из огня, иначе сейчас бы уже умер – сгорел дотла». А тут и боб отозвался: «И я тоже сбежал, цел и невредим. Если бы старуха закинула меня в кастрюлю, я бы стал похлебкой, и никакой мне жалости – как моим товарищам».
Я убираю руки от ушей.
– Чего ты хорошую сказку не расскажешь?
– А чего ты мне бобы не лущишь? – огрызается Грет. – Сказки нельзя бросать на полпути, так что дай доскажу, раз уж начала. Ну и вот, соломинка – как кое-кто из моих знакомых, – когда помянули похлебку, задрала нос…
– У соломы нет…
– «Мне тоже грозила смерть, – сказала соломинка. – Старуха убила всю мою семью. Схватила сотню разом и всех спалила живьем. Мне повезло, я у нее между пальцев проскочила». И вот боб, уголек и соломинка решили сбежать и вместе пытать счастья. Не успели они отойти подальше, как на пути им встретился ручей. Моста через него не было, и соломинка растянулась поперек, чтобы остальные могли перейти на другой берег. Но уголек застрял на полдороге – напугался от шума воды, и соломинка занялась и переломилась пополам, упала в ручей. Уголек тоже упал, в воде зашипел да испустил дух. А боб, глядя на них с берега, так хохотал, что лопнул. Ему повезло: у ручья остановился отдохнуть портной, а был он добросерд – сшил боба обратно. Но нитка у него с собой была только черная, и потому у всех бобов есть на пузе черный шов.
– Дай глянуть.
– Не дам. – Грет убирает кастрюлю подальше от меня. – Пока не научишься доедать и не ныть.
Как-то вечером в воскресенье Лена возвращается улыбчивая и довольная: ей предложили новую работу.
– Там есть топчан на солнце, представляешь… и я смогу накраситься.
Эрика страшно сердится.
– Ты спятила? И так все хуже некуда, так еще и последнее самоуважение терять?
– Не надо так. Я ж просто хочу опять одеться красиво и в чистое…
– Если только тебе дадут одеться, – говорит Эрика, и рот у нее перекашивает.
Лена жмет плечами.
– Всего на полгода. А потом меня отпустят домой.
– С каких это пор их обещания хоть чего-то стоят?
– Я по крайней мере почувствую себя женщиной, а не скотиной.
Я сижу на краю кровати и делаю вид, что опять починяю Лотти руки и ноги, а сама слушаю изо всех сил. Может, я стала скотиной, а сама не заметила, потому что ногти мне теперь приходится обкусывать, чтобы не превратились в когти. Когда Эрика с Леной принимаются кричать друг другу скверные слова, я выбираюсь наружу и бегу к пустому птичнику, а бобы – при мне. У каждого и впрямь есть черный шов на брюшке, и та история была взаправду, может, и остальные тоже? Выбрав место рядом с металлическим столбом – чтобы волшебным бобам было по чему карабкаться, – принимаюсь рыть. Земля вся промерзла. Ямки у меня получаются не такие глубокие, как у Грет, но поверх потревоженной почвы я накидываю снег.
– Один сгниет, один схороним, один голубке, один вороне, – проговариваю я ее посадочное заклинание – трижды, чтобы уж наверняка.
А потом думаю, не сходить ли мне в башню к дяде Храбену. Там пирог, ириски, и я схитрю и стащу у него свои жакеты и красные варежки с вышитыми белыми снежинками – их мне Грет связала. Но поздно: Эрика уже идет за мной, согнувшись под ветром, а глаза у нее красные от слез. Я молча иду с ней в наш сарай. Когда сплю, я вижу во сне, как влезаю по бобовому ростку, выше и выше, рассвет за закатом, зима за зимой. И наконец добираюсь до верха и попадаю в волшебную страну великанов, арфы там играют колыбельные, гусыни откладывают столько золотых яиц, что хватит на шесть завтраков, но тут обнаруживаю, что кого-то забыла внизу. Однако бобовый росток увял и умер. Я не могу вернуться.
Просыпаюсь грустная, а когда бреду мимо птичника, никаких ростков не видать, а в сказке про Джека он вырос за ночь. Может, он не растет, потому что я забыла сказать за бобы спасибо. А теперь всё. На Рождество Эрика дарит мне кроватку, сплетенную из соломы, – для Лотти.
Всякий раз, когда папа возвращается с охоты, Грет делается гадкая. Лицо у нее краснеет. Завтрак пригорает, и она швыряет тарелки в мойку.
Под дверь из наружной комнатки, где хранится добыча, подтекает кровь. Дверь на замке, как у Синей Бороды; я заглядываю в замочную скважину и вижу оленя с грустными глазами, фазанов и зайца, они висят на громадных крюках под потолком. По ночам коты слизывают кровь, а она с каждым днем все темнее. В следующее воскресенье папины друзья-охотники приедут на ужин и будет жареная оленина и Hasenpfeffer с картофельными тефтелями и Blaukrauf .
– У меня только одна пара рук, – говорит Грет в потолок, точа здоровенный тесак и раскладывая ножи. – Господи, в этом доме навалом дел и без игры в мясника. – Она делает мне злые глаза. – Не путайтесь под ногами, девушка, будьте любезны.
Я выбегаю наружу и возвращаюсь, только когда старик с мальчиком зашли за головами и лапами, которые Грет не нужны. На кухне пахнет ржавым железом. Над здоровенными сковородами с мясом мельтешат несколько мух.
– Все в дом, все в дом. – Грет поспешно прячет деньги в карман. – В наше время много кому приходится довольствоваться блокадной бараниной.
– Баранина – это из овцы.
– Собачатину я имею в виду. Вот что такое блокадная баранина: собачатина. – По ее голосу непонятно, она сердится все еще или нет. Грет иногда кладет Pfeffernüsse в Hasenpfeffer, и хотя само заячье рагу я есть не буду, имбирного печенья, которое идет, чтоб соус был гуще, я себе хочу немножко.
– Хочешь, я тебе зелень соберу, Грет?
Она смаргивает.
– Так-то лучше, скажу я. Да, тимьяну бы, Криста, и несколько веточек розмарина. А, и два лавровых листочка – с того дерева, которое в глубине сада.
В награду я получаю горсть печенья. Прошу рассказать сказку, и в ней все грохочет и лязгает.
– Жила-была красивая молодая дева, обещанная мерзкому жениху. Однажды пошла она его проведать – по пепельной тропке, просыпанной к его одинокому черному дому в чаще темного-претемного леса. Дома никого не было кроме старухи, которая сказала деве, что жених ее – разбойник, и велела ей бежать домой со всех ног. Но та глупая девка… – Тесак падает на кость, и осколки разлетаются в разные стороны. Грет утирает пот со лба краем фартука, заляпанным красным. Она могуче шмыгает носом… – Глупая девчонка – как и многие прочие – и ухом не повела, а потом уж поздно было: мерзкий жених и его дружки уже стояли на пороге. Старуха только и успела спрятать деву за бочкой. Злодеи вошли в дом, betrunken wie Herren, и втащили за собой юную девушку. Сначала они заставили ее пить с ними вино: стакан красного, стакан белого и стакан черного. А потом стащили с нее красивые одежды и свалили в кучу, чтоб потом продать на базаре. А потом… – Грет вдруг умолкает. Откашливается и косится на дверь.
– Что? – Голос у меня – не голос, а хрип. Мне уже хватит и того, что услышала, но я хочу знать, что дальше.
– А потом они… хм… когда все зло содеяли…
– Какое зло?
– Такое, что я тебе и сказать не могу. Скажу только, что длилось оно долго, и девушка кричала, и плакала, и звала на помощь Господа и всех его ангелов. – Она закапывается в оленя, выдирает у него потроха и легкие. – А когда они покончили с тем, что делали с ней много-много раз, она уже была мертва, и они отрубили
ей пальцы, поснимали с них кольца, а саму ее покромсали на мелкие кусочки и засолили.
– Они ее съели?
Грет опять глянула на дверь.
– Конечно. А потом бросили кости в огонь, чтоб получилось еще пепла – посыпать тропинку в лесу.
– А что же с-случилось с невестой?
– Она убежала домой и сказала отцу, и тот сделал так, чтобы разбойников отдали под суд. С них живьем содрали кожу, а потом отрубили им головы топором. – Грет смотрит не мигая в таз с потрохами. – Да, в тот день крови было столько, что она вытекала из Альтонского суда прямо в Эльбу54.
Теперь Эрикин черед получить новую работу – она будет сортировать громадные кучи одежды в таком месте, где гораздо теплее и чище, чем там, где она плела солому. Здесь длинные столы, заваленные красивыми шелковыми платьями, как были у мамы, а еще туфли, сумочки и горы шуб. Иногда я что-нибудь примеряю, но зеркала нет и посмотреться не во что. Среди одежды мы находим занятные вещицы: мыло и зубную пасту, вставные зубы, очки, фотографии, расчески. Человек, который за нами приглядывает, не кричит и не дерется. Его зовут Шмидт, он следит, чтобы суп в обед был горячий, и всем дает хорошо отдыхать. Чуть погодя он и мне назначает работу: у меня маленькие пальцы, и я могу распускать швы на шубах, чтобы портные их потом перешили.
Нелегко искать в меху малюсенькие стежки. Когда их найти легче, я знаю: кто-то их уже распускал до меня и там найдутся деньги и драгоценности, зашитые в воротники и манжеты. Тут много места, много комнат, но всякий раз, когда я на такое натыкаюсь, оказывается, что Шмидт стоит рядом со мной. В конце концов я понимаю, что он тоже что-то вроде ведьмы. А еще тут есть уродливый старый рыжий кот, он тоже за нами приглядывает, и глаза у него, что мерзейший гороховый суп Грет; как только я пальцами нащупываю что-то пухлое под швами, этот кот бежит и доносит Шмидту. Однажды из-под подкладки выпадает красивая золотая брошка – еще до того, как я распарываю шов. Она крохотная, в виде цветочка, с синими камешками вместо лепестков, и только я собралась ее спрятать в ботинке, как является Шмидт и протягивает мне свою здоровенную красную руку. Кот вьется у него между ног, смотрит на меня и улыбается своими узкими глазками. Стоит мне замахнуться на него ногой, как он исчезает. Эрика велит мне оставить его в покое, иначе меня могут выслать работать в плохую комнату, где вещи грязные и воняют, покрыты кровью и блохами, но мне плевать.
Через несколько дней я делаю вид, что подружилась с ведьмацким котом, а сама беру его за шкирку и сдавливаю так, что у него глаза вылезают и он бьет лапами по воздуху. Вдруг возникает Шмидт, и приходится кота отпустить. В следующий раз ему повезет куда меньше.
Когда нам хочется сочинять истории, мы с Даниилом уходим в особое место за сараями.
– Теперь твоя очередь, – напоминаю я. Он трясет головой.
– У тебя истории лучше моих. Там с плохими людьми происходит всякое хуже, чем у меня.
– Ладно. Кого сегодня будем убивать? – Решаем, что пусть умрут смотрители зоопарка. А раз они настолько больше нас, перво-наперво нужно наложить на них заклятье. И мы делаемся большие-пребольшие, а они – карлики. И мы их строим, как детей на школьном дворе. У Даниила здоровенная плетка, и когда они не делают, что им велено, он их хлещет по ногам. Стоять им надо подолгу, пока мы бегаем между ними и играем в игру, которой нас научила Сесили, чтоб мы не мерзли:
Наружу да внутрь за пролеской55 в окошко,
Наружу да внутрь за пролеской в окошко,
Наружу да внутрь за пролеской в окошко,
Я твой хозяин.
А когда стишок заканчивается, нам полагается выбрать кого-то и спеть:
Кого выбрал, того тронь,
Кого выбрал, того тронь,
Кого выбрал, того тронь,
День-деньской56.
Но к тому времени мы уже устаем и совсем веселые, и потому во вторую часть не играем, а ведем их в дремучий лес, пока не добираемся до пряничного домика. Нужно побыстрее, потому что волшебство нестойкое и скоро они вырастут обратно до обычных размеров. У ведьмы – громадная печь, туда влезут и слоны, и жирафы или тысяча обыкновенных зверей, эта печь у нее за баней. И смотрители зоопарка наверняка про нее знают, потому что мы вынуждены тыкать в них вилами и стрелять из пистолетов в воздух, чтоб они шевелились. Они бредут, а сами плачут и рыдают, делают вид, что раскаиваются, говорят, что это их заставили делать плохое. Мы их всех загоняем внутрь, даже дядю Храбена, хоть он и умоляет меня о пощаде. «Я знал твоего папу, Криста. Я давал тебе ириски».
Даниил бьет его по голове. Раз. Два. Три. «И так все хуже некуда, так еще и последнее самоуважение терять?»
А потом, когда мы уже закрыли дверцу на засов, мы ее всю залепляем глиной, чтоб не слышать, как они там воют, и собираем шишки и сухие ветки для огня. Ведьме предстоит это все поджечь. Она очень боится и делает тайные знаки пальцами. А потом встает на колени и пытается вспомнить, как молятся. Из высокой-превысокой трубы валит много дыма. Сегодня он пахнет фиалками и жженой карамелью. Пепел черный, и деревья, когда он на них падает, съеживаются и погибают.
За портняжной фабрикой, за стеной, видны макушки лесных деревьев. В основном там чернильно-черные ели, но есть и зловредное каштановое дерево – оно по осени не сбросило нам ни одного каштана, хотя сейчас, по весне, дает ветру натащить нам во двор кучи желто-зеленых шкурок. Мои два боба проросли, хотя еще пока маловаты.
Прибыло много нового народу. Среди них – безобразная старуха, она пялится на меня в упор, а потом хватается за грудь и каркает:
– Это ж моя деточка из ларца!
Я показываю ей язык и удираю, но она ковыляет за нами, подтаскивая одну ногу, и хочет меня потрогать. Даниил говорит, что у нее не все дома. Он машет рукой у нее перед лицом.
Дяди Храбена давно не было. Однажды он вдруг появляется и говорит мне, что зацвели вишни.
– Я по тебе скучал, Криста. Все ждал, когда мы еще поболтаем. Заходи повидаться как-нибудь вечерком. Новые кролики народились. Да и твоя красивая одежда ждет тебя не дождется.
Я смотрю себе под ноги и молчу.
– Приходи скорее. – Он такой с виду грустный, что трудно поверить в то, что мне там Эрика понарассказывала. Погодя, когда он говорит, что началась первая в этом году вишня, Лотти предупреждает меня, чтоб я держалась от него подальше, но голосок у нее теперь слабый. От нее мало что осталось.
Весь тот день и следующий, пока распускаю швы на здоровенных шубах, я пытаюсь вспомнить вкус вишни. Будет ведь и пирог. Или даже хлеб… с маслом. В воскресенье я пробираюсь к башне, крадусь от одного здания к другому, чтоб Эрика меня не увидела, взбегаю по ступенькам.
– Где вишня?
Дядя Храбен откидывается в кресле и прикуривает сигарету.
– Так, милая Криста, ты же знаешь, что сначала надо кое-что сделать.
Я мою руки и достаю свое лучшее платье и чистые белые носки. Хотя дядя Храбен прикидывается, что не смотрит, он принимается смеяться, когда у меня не получается застегнуть пуговицы.
– Да ты уже большая девочка стала. Пустяки. Все равно иди сюда.
Я сажусь к нему на колени, но сегодня они какие-то костлявые и неудобные. Он протягивает мне вишни, а они, оказывается, неспелые и безвкусные. Но я все равно их ем. Дядя Храбен гладит меня по голове. Тискает мне руки и ноги, щекочет под расстегнутым платьем, а сам рассказывает о своем новом щенке, которого зовут Фюрст.
– Его зовут Князь, потому что он сын Короля?
– Нет, глупышка. Он der Fürst der Finsternis, Князь Тьмы.
Дядя Храбен помалкивает, а сам медленно кладет руку туда, куда, как Грет мне говорила, никто не должен.
– Перестаньте!
– Тебе не нравится?
– Нет.
Я быстро спрыгиваю на пол и натягиваю свою обычную одежду.
Он опять смеется, но теперь это неприятный смех.
– Пора уже избавиться от этой грязной старой игрушки, – говорит он, покуда я заворачиваю Лотти в ее тряпку. – Взрослым девочкам есть чем заняться в свободное время, а не со сломанной куклой играть. Приходи завтра, Криста. Будет еще вишня… и всякое приятное еще.
Хочу поговорить с Эрикой про то, что случилось, но она занята: у нее целая толпа людей. Кто-то из них, наверное, украл мои побеги, а на них уже были крошечные стручки. Почти дотемна Эрика рассказывает всякое своим новым друзьям. А потом идет к туалетам и исчезает. Я не могу ее найти, и Сесили прижимает меня крепко и говорит, что Эрика теперь в лучшем мире. Я недолго надеюсь, что Сесили может стать мне новой приемной матерью, но ей больше нравится быть учителем и говорить людям, чтобы они мыли шеи.
– Ты теперь сама это делай, Криста. Хватит уже строить из себя ребенка только оттого, что ты такая маленькая. Не забывай: я знаю, какая ты умная. – Она медлит. – Как бы странно ни звучало, Криста… нет, послушай меня, это важно… иногда, даже если никак не получить того, что хочешь, – любви, защиты, внимания, – их все равно можно дать. Понимаешь?
Пожимаю плечами.
– Глупости.
– Глянь по сторонам – кругом дети, у которых матери такие больные или слабые, что им не до заботы о детях. Может, ты…
– Не смотри на меня. Не хочу я за ними приглядывать. С чего это?
Вскоре возвращается Лена. Она болеет и даже не укладывается со мной спать. Теперь за мной некому присматривать. И некому заставлять меня просиживать днями напролет в том меховом месте, и мы с Даниилом в основном бываем вместе – когда я не делаю уроки. Весной он вдруг резко пошел в рост, а теперь дамы у нас в сарае говорят, что и я тоже. Лена хочет обрезать мне волосы.
– Осторожнее, – говорит она между приступами кашля. – За такой красивой девочкой, как ты, придут, если доживешь.
Я держусь подальше от дяди Храбена, но издали часто вижу, как он гуляет с Князем Тьмы. Однажды я чуть не напарываюсь на него и еще одного мужчину, у которого взрослая собака; они проверяют сарай, где сумасшедшие женщины прижимаются лицами к стеклам. Князь Тьмы поначалу рычит, а потом пытается прыгать и играться. Дядя Храбен изо всех сил бьет щенка по носу кожаной перчаткой. Другая собака ощеривается и показывает здоровенные желтые зубы, и с них капает пена, пока ее хозяин не велит ей перестать. И тут из-за угла выбегает Даниил.
– Вот ты… – И тут он замирает. С лица у него сходит вся краска: взрослая собака бросается к нему, натягивает сворку, вертится и крутится, рычит и хватает воздух зубами, пытаясь дотянуться до Даниила. Дядя Храбен рявкает команды Князю Тьмы, подначивает его делать, как большая собака. Даниил сдает назад – медленно-медленно, тихонько-тихонько. Я вижу, как дядя Храбен говорит что-то своему спутнику, тот кивает и дергает свою собаку так, что она вдруг встает на дыбы и пляшет на задних лапах. А дядя Храбен спускает Князя Тьмы с поводка. Молодой пес бросается вперед, Даниил падает на землю, кричит, катается в пыли и пытается вырваться.
– Уберите его! – кричу я и колочу дядю Храбена кулаками.
– Не волнуйся, Криста, – кричит он поверх шума, – ничего такого не случится. Ну пара укусов – если только песик не окажется лучше, чем я думал. Это ж тренировка для юного Князя, вот и все. Всем собакам надо с чего-то начинать. – Он ждет еще миг-другой, а меня держит, чтоб я не лезла помогать Даниилу, а потом склоняется и шепчет мне на ухо: – На этот раз я отзову пса, Криста, если ты дашь мне слово, что завтра ко мне придешь. Отныне тебе придется быть послушной девочкой и делать, что я тебе велю. Иначе…
Я киваю, не говоря ни слова. Дядя Храбен пинает Князя Тьмы и выкрикивает приказы, покуда снова не пристегивает пса.
Когда он уходит, в тишине слышен только плач Даниила да тихий стук сумасшедших женщин в стекло. Я превратилась в камень – в статую с глазами, упертыми в небо, они смотрят, как надо мной меняются местами дым и облака.