Книга: Перстень Царя Соломона
Назад: Глава 16 ПОСЛЕДНЯЯ УСЛУГА
Дальше: Глава 18 КАРЕТУ МНЕ, КАРЕТУ

Глава 17
ЮРОДИВЫЙ ПО ПРОЗВИЩУ ВЕЩУН

 

Телега со связанным Иваном Михайловичем катила медленно, так что грязный юродивый мог спокойно идти рядышком. Его не отгоняли. Любят на Руси блаженных. Любят и почитают. А еще и боятся. Мало ли. Возьмет и посулит что-нибудь худое. Или предскажет какую-нибудь гадость. А если уж у этого, как там его, Мавродия и прозвище соответствующее — Вещун, то тут и вовсе надо держать ухо востро.
К тому же одно его предсказание уже сбылось. Не далее как позавчера он приходил к Пыточному двору, гремя цепями-веригами, которые так натерли несчастному тело, что кое-где из-под них виднелась запекшаяся кровь. Приходил и во всеуслышание пророчествовал о том, какая лютая смерть ждет всех этих злых ворогов царя-батюшки, и случится это не позднее чем через день. И вот пожалуйста.
Так что стрельцы, охранявшие телеги с осужденными, пропустили юродивого беспрепятственно. Пущай блаженный кричит-надрывается. Про лютые пытки перед казнью, может, он и перебрал — кого тут пытать-то, когда народишко и без того еле стоит на ногах, а кое-кто и вовсе не может идти, но ведь их и впрямь везут на казнь. Все сбывалось в точности. Опять же хулу на государя он не возносит, да и в остальном говорит не сам — бог его устами открывает тайны простому люду.
Мимо телег проехал на гнедом мерине какой-то злобного вида сумрачный мужик. Было заметно, что это не боярин и даже не окольничий — нарядная одежда сидела на нем мешковато, словно он только что сорвал ее с кого-то и торопливо напялил на себя.
Борода у мужика была густой, черной, с еле заметной проседью, но выглядела так же неряшливо-небрежно, как и одежда. Плотно надвинутый бараний треух смешно оттопыривал его уши, а спереди сурово нависал над самыми бровями и глубоко посаженными злобными глазками.
— Хто это? — спросил он у стрелецкого десятника, указывая плетью на юродивого.
— Блаженный, — лениво зевнув, ответил тот, — Мавродий Вещун. Он уж тут позавчера был. Предрек всем казнь лютую и день нынешний назвал. А ныне вон опять покаяться их зовет. Мол, чтобы пред смертью души свои очистили. Повелишь отогнать? — полюбопытствовал он.
— Зачем? Пускай. Покаяться — это хорошо, — удовлетворенно кивнул мужик, — Может, хоть божьего человека послушают, коль царского слугу не желают. Вели, чтоб не мешали. — И пришпорил коня, торопясь поглядеть, что там в начале колонны.
— Оно и правильно, — кивнул десятник, негромко добавив вслед: — Вишь ты, хошь и зверь-кровопивец, а все ж таки вспоминает порой, что хрещеный, — И, повернувшись к телеге, властно окликнул молодого и ретивого от избытка сил стрельца, уже ухватившего юродивого за плечо: — Слышь, Калина, не замай божьего человека. Сам Григорий Лукьянович дозволил. Пущай к покаянию зовет. Авось докличется до души заблудшей.
— Покайся, покайся, несчастный, и царь тебя помилует! — с новой силой завопил юродивый, очевидно вдохновившись такой поддержкой со стороны властей.
Висковатый, к кому были обращены эти слова, в ответ усмехнулся и, свесившись с телеги, устало заметил:
— Не в чем мне каяться, юрод. Нет моей вины в тех деяниях, кои мне в упрек ставят. Не звал я ворогов на Русь'.
— Гордыня, гордыня это в тебе говорит. Не слушайся ее, боярин. Вспомни, что рек тебе фрязин, православную веру приявший, — подвывал юродивый.
Глаза Висковатого удивленно блеснули. Конечно же он помнил разговоры с синьором Константино, помнил и как тот предупреждал его, можно сказать, предрекал, что будет, если царский печатник поступит по-своему, вопреки здравому смыслу… Но откуда этот юрод знает… Погоди-погоди. Показалось ему или и впрямь?..
Он прищурился, пристально вглядываясь в лицо — знакомое и в то же время незнакомое.
— Откуда?! — только и выдохнул он.
— Богу все известно! — зычно выкрикнул юродивый, поднял руку с двумя вознесенными перстами, победоносно потряс ею и торжествующе оглядел стрельцов, — Все! — громогласно повторил он. — Бог зрит, что ты не полностью погряз во грехе, и сызнова шлет тебе слово свое: покайся и очистишься.
Вторая рука Мавродия меж тем скользнула к губам, словно желая вытереть их, но вместо этого на одно-единственное мгновение воровато приложила к ним палец. При этом блаженный хитро подмигнул узнику.
— Поведай о грехах своих, очисть душу пред Страшным судом! — с новой силой заорал юродивый и радостно возопил: — Услышала мой глас душенька его, услышала! И впрямь покаяться решила! — И тут же последовала решительная команда стрельцу, шедшему в двух шагах сзади: — Ну-ка, отойди, добрый человек. Али не ведаешь о таинстве исповеди?
Стрелец заколебался, не зная, как поступить, но тут юродивого вновь поддержал десятник:
— Отыди, отыди, Калина. Исповедь — дело святое. Опять же и Григорий Лукьянович дозволил, так что неча тут прыть попусту выказывать.
— Допрежь того, яко откроешь мне душу свою, дай длань на главу тебе положу да очистную молитву зачту. — Во как я загнул.
Нуда, я. Прошу любить и жаловать — новоиспеченный юродивый Мавродий по прозвищу Вещун. Третий день пребываю в этом имени и этих лохмотьях. Входя в образ, ночевал я тоже, как подобает настоящим блаженным, на паперти небольшой деревянной церквушки Святой Татьяны, располагавшейся на Великой улице в Китай-городе. Правда, рано поутру был изгнан с нее нищей братией — завсегдатаями этого места. Изгнан, но не разоблачен, после чего, сделав вывод, что маскарадный костюм выглядит вполне прилично и роль мне удается, рванул к Тимофеевской башне Кремля, куда должны были привезти из Александровой слободы обвиняемых в измене новгородцев и уличенных в сговоре с ними москвичей. Повидаться с Висковатым, правда, не получилось, зато я изрядно поработал на свою рекламу, оправдывая прозвище.
Между прочим, я предсказал не только день казни, но и еще кое-чего. Вначале мне удалось незаметно подкинуть копейку-новгородку в сапог стрельца. Спустя полчаса я невинным тоном попросил у него Христа ради на пропитание. Когда тот развел руками, я сокрушенно попрекнул его в том, что он зажал серебрецо, запрятав его за голенище, да только со мной у него это не пройдет, ибо мне дано «зрить человеков наскрозь». После того как стрелец, разувшись, действительно нашел в сапоге монетку, мною заинтересовались остальные, и можно было начинать пророчествовать.
Напустить туману в слова, чтобы они трактовались двояко, — пара пустяков. Для этого надо произнести, образно говоря, известную фразу «казнить нельзя помиловать», но без запятых, а уж тот, к кому она относится, пусть сам думает, где поставить знак препинания. Думаю, пример понятен.
Гораздо неприятнее было торчать на солнцепеке в драном рубище да еще пытаться не обращать внимания на рой мух, которые так и вились вокруг меня, почуяв запах свежей крови, которой я старательно промазал обнаженную грудь в тех местах, где ее перекрещивали цепи. Все та же кровь, раздобытая на скотном ряду и смешанная пополам с грязью, надежно закрывала мои руки и босые ноги. Пригодились и изрядно отросшие волосы, которые я низко-низко опустил на самые глаза, надежно зафиксировав каким-то убоищем, по недоразумению именуемым головным убором. Медный здоровенный крест, свисающий с тощей шеи, венчал мое живописное убранство.
— Во имя Отца и Сына и Святага Духа, — громко начал я свою «очистительную молитву», постепенно понижая голос и переходя на невнятное бормотание.
А как иначе, если я в этих молитвах ни в зуб ногой, тем более что здесь они произносились только на церковнославянском, а это, доложу я вам, такая штука, которая существенно отличается от современного языка (только и общего, что упоминание Христа, если оно там присутствует, да еще финальное «аминь»), ну в точности как старый побитый «запорожец» от новенького «мерседеса». У них ведь тоже общее лишь одно — гордое название «иномарка». Вот и получается, что без бормотания никак. Заодно между невнятных «шурум-бурум» можно незаметно сунуть и информацию — тоже не услышат.
— Как видишь, и впрямь сбылись все мои пророчества, — с горечью заметил я.
— А как же иначе? Ведь ты Вещун, как я только что слыхал. — И по краешку губ Висковатого неприметным облачком скользнула улыбка.
— А ныне мне веришь ли? — торопливо осведомился я.
— Верю. Ты и впрямь словно вещун. Иной раз мнилось, может, мне тебя господь прислал, чтоб упредить. Яко ангела-хранителя во плоти. Токмо мы — люди грешные, все сами норовим опробовать. Авось и пронесет.
— Тогда вот тебе мое последнее пророчество: покайся, — твердо сказал я, — Покайся — и он тебя простит.
Висковатый растерянно отмахнулся, не поверив своим ушам.
— Бывает, что и пророки ошибаются, — медленно произнес он.
— Бывает, — кивнул я, — Но тут ошибки нет. Нужен ты царю. Очень нужен. Сам посуди, тебя даже не били.
— По лику моему судишь, — усмехнулся он и предложил: — А ты бы на спину поглядел. Места живого не оставили.
— Были бы кости, а мясо нарастет, — возразил я. — Кости же у тебя целы. Думаешь, Малюта вежество свое проявил? Царь повелел. Потому и лик цел, чтоб ты чрез седмицу мог сызнова с иноземными послами говорить, если прощенье получишь.
— За что прощенье-то? За то, что не свершал? — горько осведомился дьяк и терпеливо пояснил, как ребенку: — Пойми, синьор… то есть юрод, — поправился он. — Ежели я покаюсь, то тем всю свою честную службу перечеркну, как и не было ее вовсе. И тогда я уже не я буду, а яко тряпка поганая, навроде твоего рубища. Мне после того одна дорога — в монастырь, ежели я не хочу, чтоб царь об меня сапоги свои вытирал. К тому ж мнится мне, что на сей раз ты промашку дал в своих пророчествах. Все одно — казни предаст. Насладится тем, что сумел-таки в грязь втоптать, а потом… — И непреклонно заметил: — Нет уж. Да и ни к чему оно, — добавил он с какой-то обреченностью. — Устал я чтой-то. Были хлеба, да полегли, были и скирды, да перетрясли, было и масло, да все изгасло, была и кляча, да изъездилась.
Я не успел возразить — он слишком быстро переменил тему, начав расспрашивать о семье. Узнав, что, несмотря на все мои усилия, его жена с матерью по-прежнему пребывают на подворье и там же находится его сын, поморщился, прокомментировав:
— Худая весть. Убьют их теперь. Потерзают всласть, а потом живота лишат.
Я промолчал, не зная, что сказать. Наконец выдавил, что кое-что придумал, только не знаю, получится ли.
— Получится, — кивнул в ответ Висковатый, — Верю, что получится. Как же иначе, — он натужно улыбнулся, — ты ж ангел. А у меня к тебе одна просьбишка: не уходи допрежь того, как меня казнят. До конца все досмотри. Все полегче, коль знать буду, что стоит сейчас рядышком душа христианская, коя ведает, что неповинен я. Тогда не сломлюсь. А потом, придет время, сыну все обскажешь, как было. Пусть ведает, что батюшка его и в час своей кончины душу не согнул и смерть приял гордо, пред мучителями не склоняясь, а… ежели инако узришь — о том не сказывай. Пусть он о моем позоре не ведает.
Ох как не хотелось мне обещать ему это. Понимал, что нельзя отказать человеку в его последней просьбе, но уж больно тяжкий крест она на меня налагала. Я и живодера-то, который, скажем, кошку или собаку мучает, готов до полусмерти отлупить, а тут придется смотреть на людские муки. Смотреть и молчать.
Нет, я и сам за смертную казнь, если она заслужена. Отменить ее в нашей стране мог только блаженный идиот, которому главное — прославиться среди гуманной мировой общественности и плевать на мнение большинства собственного народа. Но мучить — это перебор.
К тому же вина нынешних узников, кое-как бредущих по дороге к месту казни, — выдуманная. Таким признаниям в измене, когда тело извивается от нестерпимой боли, а глаза от нее же вылезают из орбит, и ты готов на все, чтоб получить хоть одно мгновение передышки, да и сама смерть видится избавлением от мук, то есть ожидается не просто с радостью, но и с нетерпением, — грош цена.
Я не хотел соглашаться. Но я не мог и отказать. После недолгого колебания я кивнул, нехотя выдавив хриплое:
— Буду. И расскажу. — Добавив с угрозой в голосе: — Все расскажу. Пусть знает. — И просительно: — А может, покаешься?
Тот упрямо мотнул головой:
— Не бывать шишке на рябинке, не расти яблочку на елке, а на вербе груше. Как ни гнись, а поясницы не поцелуешь. Мало ль чего хочется, да не все можется, потому и…
Он не договорил. Чья-то тень упала на лицо Висковатого, а мое плечо сжала тяжелая властная рука:
— Все, юрод. Кончилось твое время. Теперича царское наступает, так что иди отсель да помолись лучше за православные души.
Я огляделся. И впрямь дотопали. Оставалось перекрестить на прощание Ивана Михайловича, после чего, шагнув в сторону от телеги, я истошно завопил:
— Грядет молонья, ох грядет! Берегися, люд христианский!
И осекся, растерянно глядя на пустынную площадь, открывшуюся перед моими глазами. Народу почти никого. Еще бы. Такой жути здесь отродясь не бывало. В центре — большая загородка, внутри которой вбито несколько десятков кольев. К ним вместо поперечных перекладин привязаны какие-то бревна. Возле одного из крестов полыхает здоровенный костер, на котором в огромном пивном котле что-то кипит. Голгофа какая-то.
Ага, вон и государь. Ишь ты, прямо тебе воин — на коне, да в полном вооружении. Во всяком случае, шлем и копье я разглядел даже отсюда, издали. А кто там сзади, весь из себя и с кривой ухмылкой? Точно, наследничек. Иоанн Иоаннович. Собственной персоной. Совсем еще юный, всего шестнадцать лет, но благодаря папочкиному воспитанию уже вырос в большую сволочь. Следом, как водится, здоровенная свита. А это еще зачем? К чему тут стрельцы-то, да еще в таком количестве — никак не меньше тысячи? Лишь когда они окружили всю площадь полукругом, я понял — оцепление, чтоб при виде творящихся ужасов толпа не разбежалась. Да и нет тут никакой толпы — от силы полсотни наиболее смелых.
Дальше рассказывать тяжело — больно вспоминать. Лучше всего было бы забыть раз и навсегда, но я обещал Висковатому рассказать все сыну, да даже если бы не обещал, такое не забудешь.
Спустя время мне как-то раз даже приснилось это зрелище, да так явственно и четко, словно я опять очутился там. Только на сей раз я находился не в толпе, которую кое-как согнали на площадь с близлежащих улиц, а у столба, привязанный за руки и за ноги к доскам, изображающим косой Андреевский крест. Я был не на месте Висковатого — я был им.
Иначе как объяснить совершенно чужие воспоминания, где далекое босоногое детство причудливо перемежалось с моим посольством в Данию, а сладкие ночи с юной Агафьей горем от смерти первенца Михалки.
Оставалось лишь какое-то странное чувство, что во мне, бывшем государевом печатнике и царском любимце, всего месяц назад вершившем державные дела, сидит какой-то сторонний наблюдатель. Но оно было слабым и не имело особого значения. Куда важнее то, что сейчас происходило на площади.
Хотя временами это казалось невероятным — неужто он ив самом деле решился на такое?! — но оно и впрямь происходило. Мне, именно мне, гнусаво вычитывал несуществующие вины земский дьяк Поместного приказа Андрей Щелкалов. Они казались мне настолько глупыми, что я даже не обращал на дьяка внимания, пристально глядя в это время на сбитый неподалеку помост, на котором в тяжелом резном кресле с золоченым двуглавым орлом сверху восседал главный палач.
Тяжелые водянистые глаза его недовольно смотрели на меня. Недовольно, потому что я имел смелость не просто ему перечить, но и наотрез отказывался смириться, и сейчас у него оставался последний шанс сломить непокорного. Чем? А наглядно показать, что предстоящие муки еще можно отменить.
Именно потому чуть ли не две трети осужденных были милостиво прощены, несмотря на их мнимую виновность, в которой они сознались. Да, преимущественно это была мелочь: какие-то подьячие, пара монахов из числа служек архиепископа Пимена, несколько новгородских торговцев. Но были и те, кого изначально назвали душой великой измены.
Не веря своим ушам, продолжал стоять на месте прощеный царем чуть ли не один из самых главных «заговорщиков» — седой как лунь боярин Семен Яковля. Только окровавленная борода старика тоненько подрагивала на ветру. Он стоял до тех пор, пока опомнившиеся родичи не выскочили и на руках, почти волоком, не потащили его с площади, то и дело переходя с шага на бег — вдруг государь опомнится и вернет боярина обратно.
Дьяк вдруг стеганул меня плетью по голове.
— Признаешь первую свою вину? — не столько спрашивал, сколько подсказывал он ответ.
Я повернул голову. Щелкалов глядел на меня с тоскливой мольбой во взоре. А еще в его взгляде чувствовался панический страх. Странно. Когда я был там, на высоте, когда тот, что сидит в кресле на помосте, во всеуслышание высокопарно заявлял, что любит меня, как спасение души, этот внук конского барышника питал ко мне жгучую ненависть, а сейчас она куда-то бесследно ушла, пропала, растворилась во всепоглощающем, животном страхе.
Передо мной?
Да нет. Скорее боится, что царь все-таки смилостивится, меня отвяжут и отпустят с креста, после чего я непременно начну мстить, не забыв и не простив своему давнишнему сопернику этого удара. Напрасно. Я уже простил. Твое, дьяк, от тебя не уйдет, как ни тщись, хотя ты и хитер, да и умишком тоже не обделен, вот только повинен в этом буду вовсе не я, а тот, от которого ты вовсе не ожидаешь. Ну хоть, к примеру, стоящий близ царя молодой черноглазый красавчик в одеже рынды. А почему бы и нет? Судьба любит такие неожиданности.
Итак, решено. Нарекаю его руцею всемогущей судьбы и предрекаю, что он станет оместником за мое доброе имя. Как его там, бишь, кличут? Кажись, из рода Годуновых, или я ошибаюсь? Вроде нет. А вот имечко запамятовал напрочь. Ну ничего. Пусть будет безымянным, так даже страшне.
Мне почему-то становится смешно. А еще… страшно. По телу вдруг пробегает холодок от неожиданного ощущения того, что кто-то — огромный и невидимый — услышал меня. Услышал, одобрительно кивнул и молча занес на свои скрижали.
«Лучше бы вон того, что на помосте, — попросил я, — Он виноватее. Он не меня одного — Русь неповинную губит».
И тут же пришло: «А ему ответ наособицу держать, и не в этой жизни — слишком мелко для его тяжких грехов».
«Жаль, — вздохнул я, — Хотелось бы одновременно — и в той и в этой. Для примера прочим. Чтоб убоялись».
И еще одно пояснение донеслось до меня еле слышным шелестом ветерка: «Потому и не будет ему кары в этой жизни. Не хочу, чтоб меня боялись. Не нуждаюсь я в вере из страха».
— Признаешь? — почти просительно повторил Щелкалов, видя, что я продолжаю упрямо молчать.
Я перевел взгляд на помост и ответил не дьяку — тому, что сидел:
— Нет.
Щелкалов беспомощно оглянулся, растерянно потоптался на месте и, спохватившись, принялся читать дальше. На сей раз что-то о кафинском паше, с которым я тайно сносился. Ну тут хоть какая-то доля правды. Искривленная, изуродованная, неестественно выгнутая, но имеется. С пашой я и впрямь имел тайную переписку… по повелению того, кто сидел на помосте.
«Твое измышление? — спросил я его одними глазами. — Уличаешь в том, что я выполнял твой указ? Ой как глупо. А я-то считал тебя поумнее».
От меня до него было не меньше десятка саженей, но он услышал все, что я безмолвно произнес. Нервно облизнув толстые губы, он еще больше нахмурился.
— Признайся, и царь тебя помилует, — торопливой скороговоркой выпалил дьяк.
Где-то совсем недавно я уже это слышал. Ах да, вспомнил. Я оторвал взгляд от сидящего и перевел его в толпу. Он должен быть среди этих зевак. Он обещал. Это моя последняя просьба, и не выполнить ее… Нашел.
Молодец. Сдержал слово, хотя я чувствовал, как нелегко это ему далось. Он вообще славный малый и большая умница. Такой молодой, а сколько успел повидать. Даже завидно.
Сейчас — в шапчонке, напяленной на самые уши, в обносках нищей братии, вымазанный в грязи и с цепями крест-накрест, — фрязин выглядел потешно. Не то что сидя напротив меня в нарядной одеже. Он неотрывно смотрел на меня, а во взгляде чувствовалась боль, а еще… недоумение и вопрос: «Почему? В чем причина того, что ты отказываешься покаяться? В неверии, что царь простит?» Я пытался объяснить, но он не понял. Ну ничего. Какие его годы. Может быть, потом, когда-нибудь, пусть не до конца…
Я вновь перевел взгляд.
— Признаешь?! — взывал дьяк, но я больше не отвлекался на него, продолжая взирать только на восседающего под сенью двуглавого орла. Вот только сам сидящий отнюдь не выглядел этим орлом. Скорее уж жертвой в когтях этого двухголового. Да и то не из самых крупных, что-то вроде трусливой утки, вдобавок не сильно упитанной по причине все той же трусости — много летает, опасаясь всего на свете, вот и не нагуляла жиру.
Он чувствовал мое презрение и от этого злился еще больше. От этого и от того, что я смотрю на него сверху вниз. Глупец решил, будто это потому, что моя голова возвышается над его, что-то шепнул своему псу Малюте, который, подбежав ко мне, проворно ухватился за одну из досок с привязанной рукой и с силой потянул ее вниз. Прибитый к столбу на один гвоздь косой крест, к которому меня привязали, поддался легко, без натуги, и я очутился вверх ногами. Стало немного непривычно, но я быстро освоился, по-прежнему глядя только в одном направлении.
«Орла вырезать легко, — сказал я ему беззвучно. — Но если усадить под ним курицу, то она от такой близости все равно выше не взлетит».
Он услышал. А может — просто почуял, заодно осознав, что как ни крути мой крест, но все равно я буду смотреть на него по-прежнему сверху вниз. И одновременно с этим к нему пришло понимание — дальше затягивать бесполезно. Я не покаюсь и не признаюсь. Убить меня можно, но на это способен любой плюгавый тать с острой саблей или холуй Малюта. Растоптать же меня у него не выйдет. Никогда. Более того. Это я его сейчас топчу. Презрением.
И тогда пришла боль, хотя терпимая. Даже странно. Меня не просто резали — стругали как кусок мороженой свинины, начиная с Малюты, отхватившего мое ухо, а я даже не кусал губы, чтобы не издать крика. Просто терпел и все. Когда хлестали кнутом — было гораздо ощутимее. А потом и эта боль становилась все глуше и глуше, и я вдруг оказался высоко вверху, рассеянно — иного слова не подберешь — глядя на свое окровавленное тело, подле которого суетились нелепые человечки. Ненависти не было. Она осталась там, внизу, в залитом кровью куске мяса, совсем недавно называющем себя человеком. Не было и злости. Вообще все черное слетело с меня, как ореховая скорлупа, оголив ядрышко. Правда, и другого, хорошего, тоже не было — сплошная пустота в груди, которой у меня тоже не имелось.
Я поднимался все выше, бросив лишь один прощальный взгляд — на стоящего фрязина. Понял ли? Но искорка любопытства тут же погасла, а мой полет все продолжался. Выше, выше, выше…
И вдруг… Кубарем вниз… В пробуждение…
Помнится, что когда я проснулся, то первую минуту еще гадал, кто я — то ли Костя Россошанский, то ли Висковатый. Хорошо, что рядом была кадушка с водой, в которую я тут же с любопытством заглянул. Лишь когда из воды на меня глянуло собственное отражение — здрав буди, ошалелый синьор Константино Монтекки, — мне удалось окончательно прийти в себя.
Кстати, зрелище мучений Висковатого оказалось для меня настолько шокирующим, что я продолжал стоять как вкопанный, даже когда зачитывали вины казначея Фуникова, в которых он тоже отказывался признаться.
Видя такое, к нему с увещеваниями полез сам царь. Смысл его назидательной речи сводился к тому, что, мол, даже если Фуников ни в чем не повинен, он все равно угождал Висковатому, а потому заслуживает кары. Браво! Когда сам судья открыто признает, что осужденный им на казнь ни в чем не повинен — это даже не беззаконие. Это тупость. Или беспредел. Впрочем, как ни назови, но с правосудием тут ничего общего. О справедливости вообще умолчу.
Очнувшись, я стал протискиваться сквозь толпу, а в спину меня подталкивал звериный вопль казначея, страдающего от адской боли. Еще бы — любой заорет, если его окатить ушатом кипятка. Даже видавшие виды опричники, которые стояли на краю площади, словно стая собак, оцепившая безмолвную толпу овец-зевак, и те крестились при виде такого зрелища. Но на сей раз живописное одеяние помогло слабо — меня все равно не выпустили, молча пихнув обратно к зевакам, да так сильно, что я, споткнувшись, растянулся на земле. Не иначе как эти проходимцы о Мавродии Вещуне не слыхали. Ох, тяжко жить без рекламы. Все-таки без телевидения слух распространяется не так быстро, как хотелось бы. Надо было что-то предпринять, а я, находясь под впечатлением увиденной казни, продолжал тупо сидеть на земле, взирая на этих скотов.
Потом я размышлял, а не Висковатый ли помог им удержать меня, чтобы я успел услышать обрывок их разговора? Очень может быть, учитывая, что беседа касалась как раз семьи царского печатника. Правда, не только ее одной — всех прочих из числа казнимых тоже, но остальные меня интересовали мало, а вот Агафья Фоминишна и Ваня…
Выдумать так ничего и не получалось. Мои веселая изобретательность и азартная находчивость оказались изрезанными на мелкие кусочки. Как Иван Михайлович. Только его уже не соберешь, а я их — запросто, но требовалось время, которого у меня оставалось все меньше и меньше, особенно с учетом того, что царь поедет к терему Висковатого на коне, а я поплетусь пешком.
Не знаю, как долго я взирал на стрельцов с опричниками, беззвучно шевеля губами. Находчивости не прибавилось, но злости в моем взгляде было хоть отбавляй. Злости и ненависти. И, когда они меня окончательно переполнили, я решительно поднялся на ноги, снял с груди свой здоровенный медный крест — ох и тяжел, как только его подвижники таскают всю жизнь?! — и ринулся вперед, держа его перед собой. Как знамя. Сим победиши и одолемши.
«Вот что крест животворящий делает», — сказал царь Иоанн Васильевич, когда перед ним распахнулись двери лифта.
Не знаю, чего они больше испугались — креста или… Нет, скорее всего, моей оскаленной рожи, искаженной яростью. Никто не решился связываться с озверевшим юродом — пропустили без звука.
Я успел вовремя. Конечно, пеший — не конный, к тому же не было времени мыться и переодеваться, да оно и ни к чему. Наоборот. Костюмчик юродивого должен был сослужить последнюю службу, только уже не мне, а…
Первым делом я отыскал мальчишку.
— Помнишь про игру? — спросил я без лишних слов.
Он недоуменно посмотрел на меня, но затем, сообразив, кивнул. Ох как хорошо, что он уже видел своего школьного учителя в этом живописном одеянии, иначе, боюсь, я бы не уложился по времени, а так хватило всего двух коротких фраз:
— Переодевайся. Время пришло.
И, не дожидаясь, тут же метнулся наверх, прямиком на женскую половину. Тут придется повозиться. Хорошо, что выгляжу достаточно страшно, — должно помочь. Я летел вверх по лестнице, чем-то напоминая… спецназовца, точнее поговорку про него. Нуту, где говорится, что позади этого бравого парня все должно гореть, а впереди — разбегаться. Точь-в-точь. Разница лишь в том, что позади меня ничего не горело, но зато истошно визжало, в точности как на пожаре. Впереди тоже вопили благим матом, хотя разбегаться дворовые девки от страха забывали.
В опочивальню к Агафье Фоминишне я влетел, как черт, — во всяком случае, наша с ним чумазость и скорость совпали.
— Помер Иван Михайлович. Сам видел, как его казнили! — выпалил я и сплюнул с досады — слабонервная женщина грянулась в обморок.
На мгновение я растерялся, но тут же взял себя в руки. А чего расстраиваться? Так даже лучше. Теперь в любом случае сопротивляться мне она не станет, так что задача по надеванию на нее маскарадного костюма упрощается.
Я подскочил к княгине, провел обеими ладонями, полными печной сажи, захваченной по пути, по ее лицу, старательно размазал, отметив про себя, что иногда женские рыдания бывают кстати — потом хорошо прилипает грязь, отскочил в сторону и придирчиво осмотрел результат. Выглядела Агафья Фоминишна уже неплохо, но только на лицо, а вот фигура могла все равно соблазнить кого-нибудь из неприхотливых.
Тщательно вытерев руки о ее сарафан, я вновь сделал шаг назад. Лучше, но не намного. По закону подлости непременно сыщется не шибко притязательный опричник и попользуется бабенкой. А там, глядя на него, приспустит свои штаны еще один, потом еще, и пошло-поехало. Надо что-то добавить.
Остолбеневшая Беляна еще продолжала таращиться на меня, дико выпучив глаза, когда я выхватил из ее рук миску с жирными щами — опять пыталась накормить безутешную вдову. Что ж, кстати. К тому же варево остыло — видать, с утра уговаривала. И это хорошо, а то от кипятка хозяйка может и очнуться.
Полил я вроде равномерно, но видом оказался недоволен, и запахом тоже. Вкусный уж очень. Лучше, если бы они были вчерашние или вообще прокисшие. Говорят, вонь отрицательно воздействует на мужскую потенцию. Не знаю, никогда не пробовал совокупляться среди мусорных баков, но специалистам верю. Раз говорят — значит, проверено. Вот только где взять прокисшие щи?
И тут же новая идея, даже лучше. Пошарил рукой под кроватью — так и есть. Стоит горшок, стоит родимый. Причем не пустой — то ли с ночи забыли опростать, то ли у вдовы нет сил выходить в туалет, который здесь называется звучно и длинно — облая стончаковая изба, во как. Идти до него и впрямь далековато, даже из женской половины, к которой он поближе. Надо спуститься по лестнице, миновать большие сени, а уж затем через узенькие переходы попадаешь в средневековый санузел. А иначе только со двора, откуда к нему пристроен отдельный вход с особыми сенями, где на стенах густыми пучками-вениками развешана уйма душистых трав — своего рода освежители воздуха.
Вообще-то, пока добежишь, можно и растрясти по дороге, но зато в жилых помещениях совершенно не пахнет. Горшок же — дамское баловство и предназначен для особо трусливых, опасающихся встретить во время ночного путешествия домового или кикимору. У мужиков он стоит исключительно под кроватями хозяина дома, его сына, да еще у гостей, если таковые бывают. У меня он тоже имелся, хотя и пустовал — я предпочитал эту самую облаю стончаковую избу.
Чуточку поколебавшись, я вздохнул и решительно вылил его содержимое на нарядный сарафан Агафьи Фоминишны. Принюхался — самое то. Ай да Костя, ай да сукин сын! Пожалуйте насиловать, гости дорогие, если не стошнит.
Но любоваться некогда. Беглый взгляд из окошка — ой, рядом уже, гады, ста метров не будет. Кубарем вниз, к крыльцу, сопровождаемый истошным воплем пришедшей в себя Беляны. Конечно, пакостный черт исчез, так что можно и поорать. Ну это даже хорошо, а мне остался последний штрих.
Едва выскочил в полумрак сеней, как понял — не зря спешил. Из всей «игры» перепуганный мальчишка вспомнил только про обноски и печную сажу. Ну это не страшно — минуты хватит.
— Глаза на нос, — напомнил я.
Послушался. Умница ты моя… косоглазенькая. Но хвалить не время.
— Голос!
В ответ молчание. Пришлось напомнить.
— Бу-бу-бу-бу… — глухо и монотонно полилось из мальчишеских уст.
Ай, молодца. Вот и славно. Взгляд испуганный донельзя — чует хлопец, что шутки кончились. Утешить бы, но нельзя. Пусть лучше боится — роль достовернее выйдет.
А я бегом в поварскую. Хорошо, что сейчас не пост, так что мясо должно отыскаться. Ага, вот какой-то ушат с кусками. А кровь где? Куды кровь дели, ироды?! Беглый взгляд по сторонам. Не вижу. Ну и ладно, выдавим из мяса. Ну-ка, где тут кусок посочнее? Сойдет. И еще один, для надежности. А теперь бегом в сени к Ване.
Влетаю в полумрак, а перепуганные холопы уже открывают ворота. Успел, хоть и впритык. Быстренько выжал мясной сок на ноги. Остальное выкинуть бы, чтоб не заподозрили, да некуда. Если натолкнутся — выйдет еще хуже. Тогда куда? Пришлось совать себе под задницу.
Теперь все. Уф-у! Хорошо сидим. На самом-то деле не очень — подмокает мое седалище от сочного мяса, но тут ничего не поделаешь, надо терпеть. Авось недолго.
Хотя стоп, почему тишина?! Ты что, парень?! Шутки давно кончились. Это только название хорошее — игра, а на самом деле «жизнь». Ну и «смерть» тоже — они всегда рядышком. Тихо сжимаю его другую руку, которая опущена: «Голос!».
— Бу-бу-бу-бу…
Совсем другое дело. Стоп! А рука?! Забыл?! Помог изогнуть кисть так, чтоб сразу было видно — дефективное дитя с парализованной конечностью. И полумрак тоже на нас играет — они ж со света ничего не увидят, да и не знает никто юного Ваню в лицо. И вообще, его сейчас даже дворня не признает за сына дьяка, так что там говорить про опричников.
Дальше каждая минута как вечность. Вот что они так долго делают на женской половине?! Девок дворовых щупают? Не должны. Приличный опричник себя до холопки не опустит — ему хозяйку подавай. Неужто нашелся какой-нибудь копрофил?!
Ну все. Отлегло от сердца. Вон они, спускаются уже. Кто морщится, кто плюется — стало быть, недовольны. Вот и славно. Ваши плевки, господа мерзавцы, — это бальзам на мое сердце. Они — мои аплодисменты.
— Мальчишку сыскать надобно, — вспомнил кто-то.
— Ищут уже.
— Может, огоньку, государь? — услужливо предложил стоящий почти рядом со мной бравый молодец, показавшийся мне знакомым, — Сам выскочит.
Я присмотрелся повнимательнее и вспомнил — именно он ехал следом за Иоанном. Значит, царевич. Ну и козел! Я б тебе в штаны огоньку, чтоб ты из них выскочил! А лучше напалму. Но сижу-молчу, слюну пускаю.
— Да они уже и так обделались, — слышу мрачную шутку царя.
Вот он стоит возле меня. Высокий, с аккуратной кучерявой бородкой, цвета глаз не вижу, но мешки под ними изрядные, здоровый нос уточкой книзу, лоб высокий и в морщинах. Пока мелкие, но и для тех рано — ему ж еще и сорока нет, исполнится только через месяц. Одежду описывать не буду, в сумраке она все равно не блестит и тона ее все больше приглушенные, хотя цвет их я заметил — кроваво-красный, под стать сегодняшним занятиям.
Но как же он близко-то. Можно рукой пощупать. Настоящий. Из Рюриковичей. Только щупать не хочется, да и руки показывать нельзя — они же все в кровище. Впрочем, даже если проведу по нему, все равно испачкается не он — я.
— Ты чьих будешь, божий человек? — слышу над ухом.
Ишь ты, он еще и ласково может. С чего это вдруг и
кому? Рядом вроде ни одного человека из дворни Висковатых не наблюдается, а к опричникам так обращаться все равно что черта ангелом назвать. Царь же у нас богобоязненный. Он как человек пять — десять замучает, так, вернувшись с Пыточного двора, все утро поклоны перед иконами бьет. Со старанием. Я читал, что у него даже шишка со лба не сходит от усердия. Ну-ка, посмотрим, есть она или врали в книжках.
Украдкой поднимаю голову и… столбенею. Взгляд мгновенно напарывается на царский взор, жесткий и колючий. Внутри буравчиками злоба, в самой глубине — страх, а поверху пленочка ласки. Только тоненькая она. Дунь разок — и нет ее. И чего это он на меня уставился? Грим потек?
— Оглох, что ли, юрод?! Царь тебя вопрошает!
Это опять царевич. С огоньком не вышло, так он здесь норовит порезвиться…
Чего-чего?!.
Меня?!.
Царь?!.
И что делать? По плану ответ не предусмотрен. Нет текста в моей чумазой папочке, которая прозывается головой. Скалюсь во всю ширь рта. От уха до уха. Время тяну. И Ванька, как назло, замолчал. Плечом чувствую — затрясло мальчишку. Сидит ни жив ни мертв. Хорошо, что его правая ладонь под моими пальцами и сверху их закрывают тряпки-обноски. Всегда можно дать знак, напомнив про голос. Напоминаю. Молчит. Давлю на указательный — это условный сигнал.
— Бу-бу-бу-бу…
Ну все, вроде опомнился. И снова голос, но уже порезче, нетерпеливый и властный:
— А не встречал ли ты мальца тут, лет эдак десяти, божий человек? А я тебе денежку дам, — И нараспев: — Блестючую. — И показывает.
Ого! Целая копейка. С таким размахом не разориться бы тебе, государь. Вон сколько на плаху кладешь. За каждого по копейке платить — так и в трубу недолго вылететь. Но ответ-то давать надо. Гыгыкаю радостно, головой киваю, в сторону двери, что на крыльцо ведет, пальцем тычу.
— Точно ли туда убег? Не врешь, юрод? — Голос посуровел еще больше.
М-да-а. Терпение и выдержка явно не входят в число его добродетелей. Даже удивительно — все ж таки божий помазанник, можно сказать, без пяти минут агнец и где-то там почти святой. Как же тебя, скотину, уверить, что утек Ваня? Тему, что ли, сменить? Хорошо бы. Ну-ка, где у нас сценарий с подсказками? И что там у нас написано? Нуда, не слепой, сам вижу, что чистые листы.
Имея время и находясь в спокойной обстановке, даже после долгих рассуждений свои последующие действия я бы отверг сразу, накидав кучу возражений, и первое из них — нельзя рисковать, когда шансы на успех равны одному из сотни. Но времени на раздумья у меня не было, и обстановка к ним тоже не располагала, а потому я положился на интуицию и действовал исключительно по наитию.
— На, — я протянул Иоанну Васильевичу кусок мяса, вытянутый из-под собственного седалища, — пожуй!
В следующую секунду я успел проклясть и руки, и язык, но главное — голову. Последнюю особенно. В три этажа. Врубил интуицию, называется. А ты кнопочки не перепутал? Не нажал ту, что рядышком, с надписью: «Дурь несусветная»? Ах, не посмотрел. Наугад врубил? Ну-ну. Сейчас тебе покажут кузькину мать. Сейчас тебе их и врубят и отрубят. Все. Вместе с головой. Устроят замыкание. И не короткое, а вечное…
А мне в ответ удивленно, но вежливо:
— Благодарствую, божий человек.
Ой, мамочка! Да неужто пронесло?! Вот что значит статус блаженного. Свезло так свезло, как говаривал господин Шариков. Но кнопочка, которую перепутал при нажатии, по-прежнему продолжала на полную мощь вырабатывать эту самую дурь. По максимуму.
— Да ты пожуй, пожуй. Он, чай, вкушнее мальца будет. Али человечинка слашче? Привык? — И хихикаю, как идиот.
Хотя нет, почему как?! Он самый и есть. Во всей своей красе и… дури! Только-только судьба мне улыбнулась, только-только осенила крылом нечеловеческого гуманизма, едва успела ласково шепнуть: «Живи, малыш», а я что в ответ? Нет, мол, хочу в покойники и баста. Главное, никогда не считал себя дураком, а тут… И обиднее всего, что весь мой труд пошел насмарку. Хорошо хоть догадался изменить голос, да и то — не заслуга это, а, скорее, привычка. Я уже три дня как шамкал да повизгивал, вот и продолжал говорить точно так же.
«Вот теперь тебе точно песец», — задумчиво сказал внутренний голос Чапаеву.
М-да, пес с ним, с Василием Ивановичем. Сам напросился. А вот Петьку, который Ванька, жалко. Он-то, в отличие от меня, свою роль исполнил на все сто — хоть сейчас во МХАТ. Ну извини, парень. Плохой тебе режиссер достался. Константин, но не Станиславский.
Или попытаться исправить? А как?
Ага, вон уже и за сабли народ схватился. Кое у кого из самых нетерпеливых клинки из ножен поползли. Что ж, негодование объяснимо. Самое время оборонить царя от насмешек, тем более что труда это не составит.
— Дозволь я его, царь-батюшка, — кривится в недоброй улыбке лицо царевича.
— Ишши, ишши, Мал юта, свово мальца! — отчаянно взвизгнул я, заметив мужика в треухе, — Чуток ошталось тебе ишкать-то. Вшего два лета ш половинкою.
Царь растерянно оглянулся.
— Это кто, Гриша? — спросил он удивленно.
— Юрод Мавродий, а прозванием Вещун, — хмуро ответил тот. — Стрельцы ныне сказывали: «Что ни поведает, все сбывается».
— Вона как, — удивился царь и посочувствовал: — А тебе, вишь, худое напророчил.
— Да у него, окромя худого, и нет ничего на языке, — сумрачно ответил Малюта.
«Чего это так сразу ярлыки-то вешать?!» — возмутился я и тут же «исправился».
— А внуки у тебя шлавные народятшя. И умные и пригожие. Ходить им в венцах нарядных да в одежах богатых, — выдал я после секундного раздумья.
— А ты — одно худое, — попрекнул царь и с любопытством спросил: — Можа, и мне что насулишь, божий человек? Скажи как есть, я не обижу.
А вот тут проблема. Я имею в виду доброе. Нет, может, оно что и было хорошего, только я об этом не читал. Но опять говорить гадость — тоже не с руки. Фортуна — девушка капризная, да к тому же экономная. Боюсь, что лимит удач для меня на сегодняшний день закончился. Разве что-нибудь ужасное, но к самому царю отношения не имеющее? За такое и впрямь не накажет — ему ж на людей плевать.
— Огнь великий зрю, — с завыванием произнес я, — Идет он к граду твому, шпешит, торопитша. Ныне рано ишшо, а в другое лето жди его, Ванятка. Жди да бойша. Бойша и молиша.
Хотел дальше завернуть что-нибудь эдакое, но не стал. Очень уж мне глаза его не понравились. Помнится, у соседа-психопата из квартиры напротив они перед припадком точно так же мутнели, словно пленочкой подергивались.
«Кажется, плохо у меня с нейтральным получилось, — с тревогой подумалось мне, — Не иначе, опять впросак попал. Это какой у меня по счету? Хотя какая разница. Лишь бы не последний, вот что главное».
— И все? — выдавил из себя царь.
— Свадьбу твою на пепелище зрю, — добавил я растерянно.
По-моему, не успокоил. Может, хуже не сделал, но и не утихомирил — мутнеют глазки. А вон уже и веко дергаться начало, и ноздри раздуваются. Что, Костя, не вышло из тебя Нострадамуса? И поделом. Нечего было из себя графа Калиостро корчить.
— Свадьба — это славно. А дома поставить недолго. Чай, Москве не привыкать гореть, — рассудительно заметил совсем юный, невысокого роста, коренастый черноволосый опричник, стоящий позади царя, и поднес ко рту тонкий платок с ажурной вышивкой на уголке. Симпатичное лицо его забавно сморщилось, и он громко чихнул. — Может, на крылечко тебе выйти, надежа-государь? — деликатно предложил он, — А то уж больно здесь смердит. Опять же и солнышко к закату пошло — так и на вечерню не поспеем.
— Вечерня обождет, — нетерпеливо отмахнулся царь, — Хотя ты прав, Бориска. Негоже мне тут, яко в нужнике поганом, стояти. Соромно. Да и не всех мы проведали, — И, повернувшись к остальным, весело заметил: — Айда на соседнее подворье. Авось там нас полюбезнее встретят. К тому ж у Никитки дочка тока-тока в сок вошла — есть где распотешиться.
— А тут яко мне повелишь — сразу их в монастырь свезти али подсобраться час малый дать? — вкрадчиво осведомился юный опричник.
— Никак остаться возжелал? — хмуро поинтересовался царь.
— Так ведь мне в тех потехах вроде как не след ныне бывать. Опять же у тестя будущего на глазах. Эдак Григорий Лукьяныч и красавицу свою за меня не выдаст. Скажет, негоже ей с блуднем под венец идти, — виновато заметил опричник.
— Что, Гриша, неужто и впрямь такого молодца отверг бы? — полюбопытствовал царь.
— Как повелишь, государь, — невнятно ответил Малюта.
— Ну да ладно. И впрямь не по-христиански оно — на глазах у тестя. К тому ж тут и вправду кому-то побыть надобно, чтоб добро мое не разворовали. Так и быть, оставайся, — разрешил царь и… подался на выход.
Остальные поплелись следом.
Вскоре сени опустели, но ненадолго — вернулся юный опричник. Впрочем, опричник ли? Уж больно одежда у него отлична от остальных — светлых, приятных тонов. Ангельской не назовешь, но и с прочими не только цветом, а и покроем совсем не схожа. Опять же вооружение не то, и сабля отсутствует. Зато имеется топорик — эдакий миниатюрный бердышонок. Вспомнил! Рында он. Как там его царь назвал? Кажется, Борисом. Погоди-погоди. Это что же получается? Выходит, передо мной… И тут же в голове что-то перещелкнуло, и я понял, как его фамилия.
Меж тем Борис миновал нас с Ваней, прошелся к лестнице, ведущей на женскую половину, затем остановился, задумавшись и положив руку на перила, после чего, словно что-то вспомнив, резко повернулся, подошел и присел передо мной на корточки:
— Шел бы ты отсель, божий человек, а то, не ровен час, царь-батюшка в раж войдет да про твой кусок мяса вспомнит. Так и до греха недолго.
Я послушно кивнул и начал вставать. Борис не двигался с места, задумчиво глядя мне вслед. Когда я уже взялся за ручку двери, то услышал негромкое:
— Про внучков Григория Лукьяныча ты обсказал, божий человек, да не помянул, чьи енто детишки. Дочерей-то у него три.
Я осклабился:
— Твои, милай, твои!
— Это славно, — кивнул он и улыбнулся.
У него это так хорошо вышло, и сама улыбка получилась столь мягкой и мечтательной, что я на секунду даже залюбовался.
— А про меня словечко не молвишь? — Это он мне уже в спину.
— Царский венец тебе уготован, — бросил я через плечо и вышел, крепко держа за руку мальчишку.
Как отреагировал на такое пророчество Борис Годунов — а больше быть некому, — я не видел. Не до того мне было. Все внимание на младшем Висковатом. Если он сейчас, на финише нашего представления, заорет: «Мама!» и рванется наверх — пиши пропало. Но мальчик послушно шел и даже продолжал бубнить.
Мы уже вышли на крыльцо, как меня словно кто-то с силой толкнул в спину — на соседнем подворье раздался душераздирающий крик.
«А дочке-то у казначея всего пятнадцать исполнилось, — вспомнил я, — Совсем еще девочка».
И тут же еще один — на этот раз женский.
Мы оба повернули головы. К сожалению, крыльцо в хоромах Ивана Михайловича было высоким — происходящее у соседей на просторном дворе перед теремом я увидел, как на ладони. Увидел и остолбенел. Картина, открывшаяся моим глазам, была и впрямь страшна. Творимое под непосредственным руководством двух Иоаннов, старого и молодого, зверство оказалось настолько диким, что я даже не догадался закрыть мальчику глаза.
Изнасилование, конечно, мерзко, никто не спорит, но помимо него нас ждало зрелище поэкзотичнее. Вы никогда не видели, как человека перетирают надвое? Да-да, я не оговорился. Именно перетирают, используя для этого обычную толстую веревку, ну, может, просмоленную для прочности — я в такие подробности не вдавался. Двое загоняют ее человеку между ног и, держа за концы, наяривают, как двуручной пилой. Прочие держат перетираемого за руки и за ноги, чтоб не трепыхался. В данном случае это была перетираемая, то есть жена Фуникова.
О дальнейшем рассказывать ни к чему, и смаковать увиденное не собираюсь. Могу сказать только одно — по сравнению с этим изнасилование выглядит как детский лепет на зеленой лужайке.
— Не смотри, — опомнился я наконец и закрыл младшему Висковатому глаза, но было поздно, и он увидел предостаточно.
Я прикусил губу и, стараясь не ускорять ход, продолжал тихонько брести дальше, медленно шаркая босыми ногами. За калитку мы уже вышли, но возле нее оставались стоять стрельцы. Скорее всего, они не смотрели в нашу сторону, но зачем рисковать? Корабли чаще всего тонут либо в начале плавания, либо в самом конце, разбиваясь о прибрежные скалы. Было бы обидно «утонуть», когда спасение мальчишки так близко, и я продолжал тяжело ступать по доскам, которыми были застелены все улицы внутри Кремля.
На душе было тяжко. Меня не в чем упрекнуть, да и сам я понимал, что сделал все, что мог, и даже с верхом. Остановить кошмар просто не в моих силах. Но, господи, если бы кто знал, как мне хотелось его прекратить!
И пока мы брели, постепенно удаляясь на безопасное расстояние, девчонка и женщина постарше все кричали, истошно голося почти без перерыва и без пауз. И каждая из них звала на помощь маму.
— Бу-бу-бу-бу, — раздалось слева.
— Теперь можешь перестать, — сказал я мальчику.
— Бу-бу-бу, — ответил он.
Не понял.
Я остановился и присел возле него на корточки.
— Мы выиграли, — грустно сообщил я, — Отбой.
— Бу-бу-бу, — возразил он, пребывая в ступоре.
Глаза тупо смотрели на кончик носа, а кисть руки
по-прежнему оставалась неестественно изогнутой. Это был довесок к сегодняшним событиям.
Умеют ли сейчас лекари на Руси выводить из шока, я не знал. Оставалось надеяться, что умеют.
— Мы тебя обязательно вылечим, — заверил я его, стараясь убедить самого себя.
— Бу-бу-бу, — безучастно ответил Ванятка.
Не было там этой Серой дыры. Даже хода туда не было.
Совсем.

 

Назад: Глава 16 ПОСЛЕДНЯЯ УСЛУГА
Дальше: Глава 18 КАРЕТУ МНЕ, КАРЕТУ