Книга: Рось квадратная, изначальная
Назад: Глава девятнадцатая, где в споре истина так и не родилась
Дальше: Глава двадцать первая, где у Ухмыла слегка едет крыша, а Скальцу выпадает пренеприятная работёнка

Глава двадцатая,
в которой для удобства читателя рассказ Безумного Проповедника приведён полностью

В жизни можно рассчитывать только на самого себя.
Да и то не всегда.
Апофегмы
С энтой выпивкой вечно одна и та же подлость: никогда не ведаешь, что выпил лишнюю чарку до тех пор, пока не выпьешь её. Так и у меня — никак не могу вовремя остановиться, скатертью дорога. В общем, проснулся я в то утро после жуткого, прямо-таки зубодробительного похмелья… продрал очи, поднял башку, глянул окрест — и ничего не понял из того, что узрел.
Валяюсь, значит, на каком-то крошечном огородике, опоясанном высоким плетнём из ивовых прутьев. Среди грядок с капустой. Хорошая такая капуста, крупная, ядрёная, жаль токмо, что свежая, на закусь ещё не годится. И растёт на диво так плотно, прямо друг на дружку лезет, аж завидно — чтоб у меня так росла! Токмо вот хруст от неё какой-то странный доносится. Продираю очи ещё разок… Ах ты, скатертью дорога! Оказывается, не на огороде я валяюсь, а прямо посреди свинарника, на голой землице. И капуста та, понятное дело, не на грядках растёт, а в корыта навалена, щедро так навалена, с горкой. И жрут её, ясен хрен, свинтусы, кому же ещё в свинарке обретаться? С большим аппетитом, надо заметить, жрут, жрут и подозрительно так на меня позыркивают — не пристроюсь ли рядышком, не ущемлю ли ихнюю долю. А хорошие, кстати, свинтусы — здоровенные, упитанные, в самый раз под нож на сало пускать.
Сквозь муть и дурную ломоту в башке начинаю прикидывать, куды энто меня занесло. У меня дома вроде как свинарника не имеется, токмо огород, и не плетнём обнесён, скатертью дорога, а самым нормальным забором из резного штакетника. Я всё-таки тогда был не из самых бедных — ковалем был как-никак, по-нынешнему — кузнецом. Значит, не у себя я. А у кого? У кума? Так у него во дворе всего пара хрюнделей обретается, и то тощие, вечно недокормленные. Зато выпить горазды — Олдь Великий и Двуликий от них упаси, прямо как и сам кум, усе в хозяина. Было как-то, в сарай к нему забрались, где он сивуху из мудильных яблок гнал, так всю выжрали, скатертью дорога, ничего нам тогда не оставили. А после, спьяну проломив забор, дня три город на уши ставили — со всеми собаками перехрюкались да всех кошар на деревья позагавкали. Уж неведомо, сколько бы ещё чудили, ежели бы их всем миром не отловили и не водворили во двор кума обратно. И как он тогда подлюков этаких не прирезал, ума не приложу…
Ага, что-то наконец в башке забрезжило, не зря, оказывается, о куме подумкал! Смутно припоминается мне, что вечор мы провели времечко с ним на пару. И посиделки те, опять же — помнится не менее смутно, вроде как удались, на славу. Кум — хороший мужик, — завсегда мои начинания поддерживал, особливо — повеселиться, отвести душу после тяжкого трудового дня. Ну точно, скатертью дорога, пару кувшинов с замудиловкой он тогда и выставил! Нет, постой, но начинали-то мы у него дома, чего-чего, а наглые рыла его подлючих свинтусов, что назойливо к нам в окна с двух сторон дома заглядывали и вожделеюще хрюкали, я помню… Куды ж нас опосля занесло?
Напрягаю башку изо всех сил.
Хм… Кажется, приняли мы с кумом энту пару кувшинчиков полностью. До донышка. Оно ведь известно — отказаться можно от первой чарки, но не от второй. А добавки у него, видать, не оказалось, вот и пришлось идти искать. На душе, сами разумеете, ведь вже захорошело, как отказаться от продолжения?
На энтой мысли какой-то особливо наглый хрюндель ткнул меня розовым рылом в бок, проталкиваясь к корыту промеж своих собратьев, потому как место токмо возле меня и осталось. Но меня он плохо знал. Первый раз, верно, видывал. Ох и осерчал же я на него — и так одна думка другой тягче, так ещё свинтус какой-то мешает! Вскочил я на ноги, схватил хрюнделя одной рукой за жирный загривок, а другой за куцый хвост, вскинул над башкой, невзирая на отчаянный визг, и токмо собрался было забросить за плетень, с очей долой, как внезапно понял — а ведь драчка была. И точно — эвон и бока на мысль откликнулись, заныли все разом, как больной зуб трёхдневной подлости.
Задумкавшись, я энто визжащее рыло аккуратно поставил обратно на загаженную землицу. Оно, понятное дело, сразу удрало в самый дальний конец свинарника и бесследно пропало с очей, а я принялся домысливать проклюнувшееся озарение. Ничего особливого, конечно, в драчке нет — как водится, до неё дело завсегда доходит, потому как какая же энто пьянка без рукомахания — так, перевод продукта. К тому же по молодости, а мне-то тогда едва полтинник набежал, можно сказать мужичина в самом расцвете сил, я энто дело — рукомахание — любил пуще бабских прелестей. Недаром меня народ, скатертью дорога, Синяком тогда именовывал… ну да, Синяк, нормальное имечко, ничего зазорного в нём не углядываю, к тому же — вроде как за заслуги. Ведь не токмо других любил тумаками угощать но и меня, бывало, потчевали. И как потчевали, прямо от всей души — любо-дорого посмотреть, постоянно с фингалами по всей физии хаживал, словно с ними на свет зерцальный и уродился… Энто уж после меня Безумным Проповедником нарекли… но не буду забегать поперёк батьки в пекло.
А далее было так: как ни силился я ещё хоть что-нибудь вспомнить — где был, с кем, что делал, как здесь оказался, — так и не смог. Ну и плюнул на энто дело. Решил, что и так разберусь, по ходу действа. Нечего башку ломать, и так эвон ломает — спасу нет.
Распинав не на шутку окруживших хрюнделей, добрёл я, значит, до плетня и повис на нём, отдыхая. В башке — словно кто-то наковальню с полным набором молотов приволок — стучит, шумит, звенит, а перед гляделками ещё краше — багровые крути пополам с чёрными кляксами хороводы весёлые водят. Повисел я так немного, отдохнул малость, да и поднял башку — глянуть, что хоть на улице творится да где я, собственно, скатертью дорога, нахожусь.
Глянул я…
Лучше б не глядел, Олдь Великий и Двуликий!
Лучше б сразу могилку среди энтого свинарника выкопал, улёгся б в неё да попросил бы хрюнделей засыпать.
Пригрезились мне странные и жуткие картины: вроде как бегают по улицам города средь бела дня какие-то козлы рогатые, и мало того что бегают на двух ногах, ну прямо как люди, так ещё и толпы людей почём зря гоняют. И энто тоже ещё цветочки. Козлы гоняют людей, а те мило так им улыбаются в ответ, словно друганам близким, и послушно идут туды, куды укажут. Причём в руках у людей разный домашний скарб, как будто переселяться собрались.
У меня аж волосы не токмо на башке — по всему телу зашевелились, да и синяки, что давеча в драчке получил, заныли все разом. Так мне муторно стало, скатертью дорога, что не удержался я на ногах, сполз по плетню вниз и на землицу уселся, свинтуховским дерьмом заляпанную. Впрочем, больше, чем вымарался, пока валялся, вже не измараешься…
Надо завязывать так бухать, понял я, вже ум за разум заходит, до Горячечной Белки доклюкался. И словно сам Смотрящий Олдь, Великий и Двуликий, в башку мою грешную с укоризной заглянул — такое прямо понимание на меня снизошло, такая твёрдость небывалая, что пошёл я супротив собственных правил, по коим похмельем нужно отмучиться сполна, чтобы жизнь олосля краше взору и милее сердцу казалась. Короче, чтобы тверёзым стать, достал я из кармана армяка заветную пляжку с бодрячком, как раз для такого самого крайнего случая хранимую, и хряпнул от души, сколь человеку зараз позволено — три глотка. Вам же ведомо, скатертью дорога, как энти дела с бодрячком оборачиваются — чуть перебор — и сразу к Неведомым Предкам отправишься. Хряпнул — и жду. Дескать, сейчас всё и прояснится. Внутри пронеслась жаркая волна, а затем без всякого перехода шибануло таким лютым холодом, что застыл я не хуже годового долгольда. Из вытаращенных глаз так и брызнули слёзы, язык онемел. Зато башка аж зазвенела от накатившей ясности.
Встал я, глянул из-за плетня на улицу…
А ничего не изменилось. Перед очами тот же бред сивой кобылы.
Вдобавок один особливо рогатый и хвостатый козёл, пробегая мимо по улице, нагло так подмигнул, что, дескать, не переживай, и до тебя очередь дойдёт. Дёрнулся я, чтобы промеж буркал ему засветить, да так, чтоб мало не показалось, но плетень, зараза, не пустил. Спас плетень козла — кулак-то у меня тяжёлый, ковальский, враз бы с копыт сковырнул.
Успокоился я малость, подумкал немного и решил, что глотки были слишком махонькие, поосторожничал я, значит. Ну и добавил ещё парочку… А пляжка возьми и опустей! Ох и струхнул я в тот миг! Замер, как тот же веховой олдь, стою, прислушиваюсь к своим ощущениям… Башка по-прежнему ясная, токмо звона добавилось, а вот взор… со взором чудеса начали твориться разные! Всё вокруг — улица, дома напротив, да и сам плетень под руками вдруг начали насквозь просвечивать, будто бы из сладких леденцов слепленные, коими дитяток на праздники угощают! А в небеса глянул… Диво дивное! Звёзды средь бела дня узрел! А с ухами что деяться начало! Всё слышно стало — на сто вех вокруг, даже как тараканы в ближайшей хате за печкой переругиваются — и то разобрал и вроде понял, из-за чего промеж ними спор вышел…
Вот тут я вже струхнул не на шутку.
От того, что бодрячка явно перебрал.
Стою, дрожу как осиновый лист на ветру, жду, когда Неведомые Предки к себе заберут, гляжу, куцы очи глядят…
Гляжу…
Скатертью дорога, а перед очами-то всё равно ничего не изменилось! Те же толпы людские, в одном направлении бредущие, — торгаши, стражники с алебардами, всякий разный работный люд, толком и не разобрать, так все перемешались… и те же наглые, ухмыляющиеся козлы, подгоняющие людей.
И вот тут-то до меня дошло всурьез, крепко так дошло, аж до самых печёнок продрало и по темечку кувалдой стукнуло. А то дошло, что никакие энто, скатертью дорога, не козлы, а самые натуральные елсы. Понимаете — елсы?! Хоть и ни разу в жизни их не видывал, а по народным описаниям всё сходится! Так что куды всё страховиднее оказалось, чем чудилось. Да, куды страховиднее…
Потому как, понял я, наступил давно обещанный День Страшного Суда.
От потрясения на разум мой словно туман нашёл, свет перед очами померк, и весь мир канул в тьму бездонную… да нет, сознания я не лишился, скатертью дорога, — как в себя пришёл, всё так же возле плетня стоял и крепко за него держался. Но, видать, стоял так всё же немало, улицы опустеть успели — ни елсов, ни людей гонимых, токмо ветер пыль да обрывки мусора по мостовой метёт. И в сердце такая пустота звенит — что твой бубен.
Стою и ума не приложу — что же мне тепереча делать?
И неведомо, сколь бы ещё так стоял, ежели б не осенило — а ведь токмо меня одного елсы и не тронули. И вряд ли лишь по той причине, что в дерьме извалялся так, что и сам от свинтуса почти не отличался. Не смрад же их так смутил, рогатых. Значит, есть что-то во мне особливое, что от других несчастных отличает. И не важно, что именно, — раз выпала мне такая оказия, значит, нужно энто использовать! Спасать, скатертью дорога, надобно людишек! Спасать! К тому же сила небывалая мне от бодрячка привалила, так и распирает изнутри, требуя кого-нибудь приложить…
Перемахнул я одним могучим прыжком через тот плетень…
Да нет, не вышло. Человек, как правильно сказывается, может всё, пока не начинает что-то деять. Зацепился я штанцами за край плетня на самом излёте… сам со всего маху мордой о мостовую приложился, да и плетень тот, скатертью дорога, напрочь завалил. Донельзя обрадованные подвалившей свободой свинтусы тут же разбежались кто куды, громко выхрюкивая о нежданном счастье всему миру, а один подлюка даже по спине пробежал.
Их счастье, что не до них мне было.
Кое-как собрав свои кости и зубы, поднялся я и побежал в сторону центральной городской площади, куды елсы весь народ гнали. Город я свой ведаю как пять пальцев, так что как бы улицы ни плутали — не заблудишься. К тому же громадная статуя Олдя Великого и Двуликого, что испокон веков торчит в центре площади любого города, возвышаясь над всеми домами, как взрослый над грудными дитятками, не позволит заблудиться даже с перепою — завсегда каким-нибудь ликом направление из-за крыш укажет. И ведь как бегу — разве что не лечу, едва успеваю ноги переставлять, несут — прямо как сапоги-скороходы. Вмиг до площади добрался!
И остановился.
Точно! Здесь все — от мала до велика. Вся площадь от края до края людьми запружена. И что самое жуткое — тишина стоит. Мёртвая. И энто при таком-то сброде народа, скатертью дорога, когда шум должон быть слышен в городских окрестностях, а не то что здесь! Стоят люди — столбы столбами, словно все старательно статую Олдя Великого и Двуликого изображают. Друг на дружку не взирают, друг с дружкой не разговаривают, гляделки пустые, улыбки безжизненные, показалось даже, что не дышат. Но нет присмотрелся к ближайшему мужику — грудь хоть и едва заметно, скатертью дорога, а двигается.
Кстати, все елсы куды-то сгинули, до единого.
Энто хорошо, думкаю, знать, не всё ещё пропало. А что в энтом хорошего, додумкать не успел. Потому как словно мало мне было прежней жути — другая попёрла.
Засияла вдруг статуя Смотрящего всеми цветами радуги, загремела громовым голосом что-то грозное с высоты своей небесной с испугу не понял, что именно, и… вместе с постаментом начала прямо в камни, коими площадь-то была вымощена, утопать, словно ложка в густом киселе, да ещё при энтом медленно повёртываясь вокруг оси. Наверное, скатертью дорога, именно тогда борода с усами у меня и поседели. Сказано ведь в народе — как оба лика Смотрящего увидишь, с места не сходя, тут тебе на том самом месте и конец ужасный придёт. Вот и я — стою, ноги словно к землице приросли, то в жар, то в холод бросает, едва в обморок не хлопаюсь, а статуя вертится, то добрый лик покажет, то злым накажет. И под землицу уходит. Кажется, целую вечность так простоял, прочим людишкам уподобившись — пока Олдь по самую макушку в землицу не зарылся.
Тут-то наваждение и сгинуло.
Ощупал я себя растерянно, ещё не веря, что цел остался, даже за нос пребольно ущипнул — да нет, и в самом деле цел! Токмо рано, скатертью дорога, радовался. Потому что из дыры бездонной, что в центре площади после статуи разверзлась, вдруг шар вылетел — точь-в-точь с энту дыру размером. Чёрный такой шар, блестит, словно жиром намазанный, а громадный — страсть, больше любого дома в городе в несколько разов! Не успел тот шар и взмыть толком, а за ним вже следующий лезет, круглым боком подпирает — такой же. В общем, для краткости, вылетело их несметное количество. Пока я пасть от удивления разевал, пали те шары по краям площади и раскрылись, словно маковые головки, отделив лепестки от чашечки и опустив их на землю на манер мостков. Тут же будто по команде люди разом зашевелились и потянулись гуськом в нутро тех шаров проклятых, скатертью дорога, какие к кому поближе были.
Опомнился я, рванул прямо в толпу, на людей закричал.
Но не слухают они, не расступаются, будто и нет меня вовсе, а так, дух один бесплотный бродит, рот беззвучно разевает. Гляжу в ужасе и вижу — а прямо передо мной в толпе родичи мои стоят. Папка с мамкой старенькие, жёнка любимая с двумя детками малыми, кум, с кем пил недавно… Кинулся я к ним, за рукава хватаю, кричу, оттаскиваю, а они лишь улыбаются бессмысленно и сквозь меня пялятся. Нет меня для их очей, скатертью дорога, ни на ноготь нет, пропал, сгинул, умер я для них.
Вот тут-то елсы и повыскакивали со всех сторон, прямо из ниоткуда повыскакивали да меня самого под руки схватили и в ближайший шар поволокли. Эхма, скатертью дорога! Чего мне их винить за такое обращение, они, как и те свинтусы, не ведали, с кем связались! Никогда в жизни я ещё в такую ярость не впадал — аж в очах от неё потемнело. И так одно непотребство кругом творится, да такое, что сердце от горя обрывается, так ещё и меня, подлюки волосатые, вздумкали с остальными равнять!
В общем, недаром меня люди Синяком прозвали. Лучшего момента было подгадать просто нельзя, чтобы душу вот так, во всю ширь отвести. Раскидал я тех елсов играючи, любо-дорого посмотреть было, как вверх тормашками кувыркаются, визжат, токмо хвосты и рога в воздухе мелькают! А парочку особливо крепких и нахальных схватил прямо за те рога да лбами друг о дружку так поцеловал, что рога-то и пообломал. Напрочь. Ох и страху я тогда на них нагнал, до сих пор вспомнить приятственно! Потрясённые до кончиков хвостов, глянули елсы на своих собратьев свежебезрогих, возле ног моих в осадок на мостовую выпавших, да как бросились наутёк — токмо пятки засверкали!
А я, пользуясь моментом, снова к своим родичам кинулся…
Но не дали мне завершить правое дело. Загудело вдруг в небесах, зашелестело жутко, словно жестяная крыша от свирепого ветра в раздрай пошла, глянул я вверх и обмер прибыло к елсам подкрепление. И подкрепление, надо сказать, сурьезное — прилетели трепыхалы железные, феликсами в преданиях прозываемые. Прилетели числом девять о землицу грянулись и превратились в жуть жуткую… Потому как упали-то они птицами, а с землицы поднялись страшилищами здоровенными, выше моего роста кажное, да ещё о четыре руки.
И на меня пошли.
Нет, думкаю храбро и отчаянно, не дамся! Не на того напали, скатертью дорога! Да и терять мне всё одно вже нечего! Осмотрелся я лихорадочно, пытаясь что-либо придумкать, глядь — а совсем рядом знакомый стражник стоит. Стоит и лыбится по-дудацки, словно не беда кругом, а представление лицедейское! Вырвал я у него алебарду и первому же феликсу, что на мою свободу посягнул, так промеж буркал засветил, что звон на всю площадь разнёсся, а вся эта хренотень разом с копыт сковырнулась. И четыре руки не помогли. Токмо не испугало энто остальных — энто тебе не елсы трусливые. Одним словом — феликсы железные! Прут на меня, страховидлы проклятые, руки расставили, гляделки горят, зубы щёлкают, еле успеваю алебардой отмахиваться. Лбы больше не подставляют под удар праведный — научены. А их руки, коими они крутят, как мельничный ветряк крыльями, алебарда не берёт, токмо искры высекает — железные же, понимать надобно.
Не выдержал я такого напора, скатертью дорога, попятился…
И не учуял ловушки подлой. Не узрел, как ступил на чёрный лепесток, услужливо шаром мерзким сзади под ноги подставленный… Вскинулся тот лепесток с земли, будто пружина тележная, да и закинул меня вместе с алебардой в поганое нутро шара чёрного! Кувырком закинул, как я давеча елсов кидывал. Рухнул я на дно, все бока отшиб, но вскочил, боли не чувствуя, и обратно рванулся… Поздно. Встал лепесток на место, запечатался крепко-накрепко, перекрыв всякий выход, и объял меня со всех сторон мрак кромешный… И снаружи объял, и в разум мой вошёл, помутил, стуманил. Уж не помню, сколь долго выл я в ярости неизбывной да слепо на стенки с кулаками бросался… Пока вовсе, скатертью дорога, от мук душевных, несказанных сознания не лишился.
И пригрезился мне сон странный. Будто лечу я сквозь пустоту чёрную, непроглядную, в тишине первозданной, сам собой лечу, волей своей собственной, и ничего вокруг нет, акромя той пустоты, разве что где-то в далях страшных, разумом неизмеримых, какие-то малые искорки сверкают…
А после в очах вспыхнул свет, и я очнулся.
Чтобы досмотреть кошмар полностью — наяву.
Сел я на полу шара чёрного, продрал очи кулаками да распахнул пошире… Гляжу — а шар-то вже и не чёрный! Пропала чернота полностью, и не токмо она, скатертью дорога, а вообще всякий цвет — прозрачными стали стенки. И вот там, за энтими стенками, лежит мир странный, незнакомый, красочный. И природа в нём чудная, невиданная: что трава, что деревья — сплошь зелень изумрудная, и небо синевы удивительной, и облака на нём не блеклые, как у нас, а белоснежные… Но самое главное — Небесное Зерцало совсем другое. Махонькое такое и цветом и размером прям как яичный желток, зато яркое — страсть, смотреть больно, скатертью дорога, слёзы враз наворачиваются и ручьём бегут!
Зажмурился, опустил взор, потряс башкой…
Опосля потряс ещё разок.
Нет, не померещилось.
Вокруг меня таких же шаров — тьма несметная, более чем в своём городе несчастном я видывал, стоят на земле часто-часто, словно яйца в безразмерном курятнике, и елсы людей из них выгоняют, и народу столько, будто тот народ со всего домена собран…
Как шибануло меня тут по мозгам — бодрячок так не охаживал.
Со всего домена…
Да со всего домена и есть — видно, взаправду День Страшного Суда грянул, и сгинул мой прежний мир на веки вечные.
Стою я, значит, зрю, скатертью дорога, башка трещит от мыслей бестолковых и кругом идёт, а чёрное дело тем временем своим чередом катится: те из шаров, что от людей вже освободились, другой работой занялись. Опустится шар на свободное место, снова поднимется — а на том месте вже изба готовая стоит. Новенькая, как с иголочки, ладная вся, наличники резные, крылечко крашеное с навесом, двускатная крыша черепицей красной так ровно выложена, как токмо именитым мастерам под силу. Не работа — а загляденье, искусства произведение. Я сам коваль именитый, хоть и бывший, не понаслышке ведаю, каких трудов стоит настоящая работа. Шары же пекут избы, словно блины, без остановки и продыху…
Да токмо не дали доглядеть мне, потому как, скатертью дорога, в энтот момент обо мне самом вспомнили. Прорезался в боку моего шара выход, опустился лепестком прозрачным на землицу, дохнуло мне в лицо свежим воздухом, пряным, незнакомым…
А там, снаружи, вже феликсы железные почётным полукругом выстроились, меня поджидают. Даже тот, зараза, оклемался, кого я промеж глаз алебардой приложил, — по вмятине приметной и узнал. Крепкая всё-таки башка у феликсов, нечеловечески крепкая. А энтот, меченый, заметив, что я на него уставился, одну из своих четырёх рук поднял и пальцем меня поманил. Выходи, мол, не тяни время, всё одно судьбину не переломишь.
Вспомнил я, что где-то моя алебарда здесь валяться должна, присел на корточки, пошарил вокруг, взора напряжённого от феликсов не отрывая — чтобы чего неожиданного, отродья проклятые, не выкинули… Нашёл. Поднялся снова, перехватив древко поудобнее, да сжал в руках своих ковальских — крепко так сжал. Крепче, чем любимый молот во время работы. Ну нет, думкаю остервенело, не пойду. Всё равно не бывать по-ихнему. Сдохну прямо здесь, отбиваючись, но не выйду на энту землицу неведомую, на муки людские приготовленную. Всю семью мою оприходовали, страховидлы проклятые, да так, что память у всех отшибло начисто, значит, и не мои они больше, не родичи, а так, куклы безликие, лицедейские, ни на что не годные…
Страшно мне — прямо сил никаких нет, взмок с макушки до ног, пот едучий аж ручьями по телу бежит, в сапогах скапливается. Стою и для храбрости ором ору, проклятия на котелки феликсов рассылаю, всему роду их железному до распоследнего колена! Токмо и осталось у меня желания — башку какому-нибудь отродью снести алебардой верной, прежде чем самого жизни лишат навечно.
А феликсы возьми да и махни на меня руками. Типа — надоел ты нам, паря, живи как знаешь, а у нас и своих проблем хватает.
Тут же закрылся лепесток-мосток, и взмыл мой шар в высь стремительную…
Сердце прямо оборвалось. Понял вдруг я, какой же я дудак набитый, что со своей семьёй судьбину не разделил и остался тепереча на весь белый свет один-одинёшенек. Выронил я алебарду, упал ликом на пол прозрачный, уставился вниз во все очи, слезами горючими обливаясь да глядя на то, как шар уносит меня всё выше и выше. И сквозь слёзы узрел картину страшную, необъяснимую. Мир-то энтот вдруг оказался круглый, как детская игрушка-поскокушка. Ой, думкаю, пропали родичи мои совсем. Энто ж как на таком пятачке стокмо народу вместе уживётся? Да ещё ненароком можно с края крутого сверзнуться во тьму непроглядную — эвон он махонький какой, тот мир…
Такие вот дела, скатертью дорога…
Не помню, когда обратно в Универсум прибыл, — сон меня мертвенный одолел, усталостью тяжкой навеянный. Оно и понятно — столько всего за день тот перенёс, сколь иному человеку и во всю жизню не выпадает. А проснулся вже оттого, что несут меня куды-то елсы на носилках, а я и дёрнуться не могу — по рукам и ногам вервиями конопляными крепко-накрепко повязан. Зрю токмо, что несут по земле домена моего родимого — знакомое всё вокруг, сердцу в радость, душе на облегчение — и трава, и деревья, и Зерцало Небесное, здоровенным бледно-жёлтым тазом в небесах зависшее. Да не в радость мне всё энто. И дёргаться я не хочу. Такое безразличие на меня напало к происходящему, что хоть прямо здесь меня кончай — слова супротив не скажу. Наоборот, токмо благодарен буду — от терзаний душевных избавиться. Единственное, что какое-то подобие любопытства вызвало, так то, что елсы были особенные — здоровенные, мускулистые хари, поперёк себя шире, одной рукой носилки держат, а в другой громадные трезубцы несут, с острыми и широкими как косы наконечниками. Пожалуй, такие и железных феликсов бы уделали. А уж меня и подавно. Сразу ясно стало, что для меня их и подбирали, ежели вдруг, скатертью дорога, снова буйствовать возьмусь.
Так и донесли меня до Края домена, тихого и смирного, ни разу даже матюгальником никого не обложил. Подтащили к тому самому неправильному веховому олдю, у которого два лика в одну сторону смотрят, положили аккуратно на землю сырую, а опосля один из елсов, видно из главных, так треснет олдю в лоб! В то же мгновение олдь полыхнул, как Небесное Зерцало, — прямо изнутри камня во все стороны ударил яркий свет! Не успел я ахнуть, как елсы подхватили носилки и прямо в энтот свет меня и сунули…
Вот так я к оказался среди людей.
С тех пор брожу я по Универсуму неприкаянно, понять пытаюсь, за что моему домену такую судьбину Олди Великие и Двуликие уготовили, за какие такие грехи, и как ни стараюсь изгнать из памяти весь ужас, что довелось пережить, не могу. Не могу, и всё тут, скатертью дорога. Вот и тщусь, по мере сил своих скудных, людишек на путь истинный наставить, как я его понимаю, а меня за то Безумным Проповедником нарекли…
Назад: Глава девятнадцатая, где в споре истина так и не родилась
Дальше: Глава двадцать первая, где у Ухмыла слегка едет крыша, а Скальцу выпадает пренеприятная работёнка