Книга: Вакансия
Назад: Глава 4 Естество и колдовство
Дальше: Глава 6 Смекалка и сноровка

Глава 5
Молельная и парная

– Ты смотри-ка, – удивленно протянула Маргарита на следующий день, отдавая папку Дорожкину. – И в самом деле, имени Шепелева нет. Что сделал? И почему не побрился? Почему ресницы и волосы опалены?
– Едва не проспал, – ответил Дорожкин, морщась от какой-то странной, навалившейся на него слабости.
– Тебя от недосыпа трясет? – Она словно задавала вопросы, на которые не ждала ответов.
– Сон страшный приснился, – ответил Дорожкин, который вывалился из черной трубы и распластался среди оплывших свечей и давно умолкшего метронома только в половине девятого утра.
– Таких снов не бывает, – спокойно произнесла Маргарита. И добавила через секунду: – Опаляющих снов не бывает. Нашел Шепелева? Где он?
– Нет его больше, – неожиданно для себя признался Дорожкин. – Труба. С одной стороны черная, с другой серая, горячая. Он был внутри. Я… коснулся его. Серая сторона его пожрала, меня вышвырнуло через черную. Обдало жаром. Опалило, наверное.
Она отшатнулась. Отступила на шаг, словно опасалась Дорожкина, как прокаженного. Сказала задумчиво:
– Я не спрашиваю, как ты туда добрался. Я даже не спрашиваю, как ты оттуда выбрался. Я одно хочу узнать: ты хоть понимаешь, во что ты вляпываешься?
– Я просто делаю свою работу, – упрямо проговорил Дорожкин. – Можно я пойду посплю? А завтра приду и спрошу, куда я добрался с помощью четырех свечек, метронома и строчек из Писания. Ну и во что вляпываюсь заодно.
– Иди, – разрешила Маргарита. – Завтра не проспи. И не части с ворожбой. А то искать тебя придется, как ты теперь Козлову с Улановой ищешь. И вот еще что…
Дорожкин уже шагнул к выходу из черного кабинета, но обернулся, чтобы услышать твердое:
– Не говори никому. Никому, кто мог бы сказать Шепелевой. Она и так узнает. Может быть, не сразу. Надеюсь.

 

В коридоре стоял Содомский. Вряд ли он мог слышать то, о чем говорила Маргарита, потому как стоял у своей двери, но он стоял и явно ждал Дорожкина. Стоял, скрестив руки на груди, и рассматривал инспектора так, словно парил в воздухе над бескрайней степью, щелкал крючковатым клювом, настраивал желтый глаз, а далеко внизу, шевеля длинными ушами, охваченный ужасом, бежал по траве маленький и беззащитный Дорожкин.
Дорожкин козырнул начальнику и застучал каблуками по лестнице. Где-то были его мягкие туфли со стальными набойками на пятках и носках? Наверное, на дне одной из сумок? Надо было вспомнить, как это делается, носок-каблук-носок, обновить легкость в ногах, не все же время месить воду в бассейне? Хотя вот пропустил один день, и уже пустота какая-то появилась в плечах, требует тело нагрузки.
– А сердце – разгрузки, – пробормотал Дорожкин и отправился в шашлычную.
Угур дал ключи от квартиры Колывановой, которые все еще были у него, без возражений. Дорожкин открыл дверь подъезда, вошел в пустую, кажущуюся уже нежилой квартиру. В ней ничего не переменилось. Осыпавшееся зеркало лежало на полу и не было подавлено чужими каблуками. Дорожкин прошел в зал, раздвинул шторы, осмотрелся, открыл секретер. Внизу, под стеклянными полками с дешевым хрусталем, лежали тронутые временем тяжелые альбомы. Дорожкин вытащил сразу все и начал их листать, поражаясь отчетливому ощущению, что изображенные на карточках люди мертвы. Они все были одеты в старомодную одежду, у них были какие-то нелепые прически и мертвые глаза. Ну разве только…
На одной из фотографий в последнем альбоме, бархат на углах которого протерся до картона, мелькнули живые глаза. Женщина на фотографии была похожа на Женю Попову поразительно, но живые глаза были у маленькой девочки на ее руках. Девочки лет пяти.
– Привет, Женя, – прошептал Дорожкин, выцарапал фотографию из резных уголков, спрятал ее в карман. Убрал альбомы на место и совсем уже было собрался уходить, но остановился у разбитого зеркала. Под осколками, удержавшимися на узкой полочке под зеркалом, поблескивало что-то металлическое. Дорожкин сбросил на пол несколько стекляшек, сдвинул в сторону мелочь, какие-то заколки и взял в руки ключ. На нем висел такой же магнитный кодер, как и на ключах Колывановой, но сам ключ был другим. Дорожкин вышел из квартиры Колывановой и подошел к двери квартиры Жени. Дверь была обычной, покрашенной масляной краской, не имеющей даже дверного глазка. Дорожкин вставил ключ в расшатанную замочную скважину, медленно его повернул и с замиранием сердца вошел в квартиру. Сквозняк ударил ему в лицо, захлопнул за спиной дверь.
В квартире царил разгром. Дверцы шкафов, секретеров, тумбочек были распахнуты. В одном углу были свалены кучей постельное белье, одежда, обувь, полотенца, салфетки. В другом грудой осколков – посуда. Все остальное: какие-то документы, книги, старые газеты – устилало пол в беспорядке. На кухне царил тот же хаос. И всюду, всюду валялись разодранные на листы альбомы, раздавленные ногами фоторамки. И ни одной фотографии. Дорожкин закрыл распахнутое окно, за которым начинал кружиться снег, и понял, что у него дрожат руки.
– Кто это сделал? – спросил он Угура, когда отдавал ему ключи от квартиры Колывановой. – Я зашел к Жене Поповой. Там полный разгром.
– К Жене Поповой, – бессмысленно повторил Угур, вытащил из-под стойки лист картона с начерченным на ней маркером тем же именем и покачал головой. – Да. Был человек. Показал книжечку. Не как у тебя, инспектор. А такую, серьезную, книжечку. Он был очень страшный. Страшнее был только сын Шепелевой Марфы, когда заходил шашлык покупать, я всегда ему бесплатно давал. У меня язык не поворачивался у него денег спросить. И этот был почти такой же. Невысокий, как ты, неприметный, но словно дикий зверь. Ночной зверь, который ночью убивает. Я открыл ему подъезд, он подошел к квартире, открыл ее какой-то железкой, сказал, чтобы я ждал. Минут двадцать я ждал. Он там все ломал, бил, но ничего не нашел.
– Почему ты так решил? – спросил Дорожкин.
– С пустыми руками вышел, – объяснил турок. – И еще злее, чем был.

 

Неретин был мертвецки пьян. Дорожкин впервые вошел в рюмочную, где и обнаружил директора института в самой дальней кабинке. За проолифленным столиком в дальнем углу раздавался негромкий храп. Георгий Георгиевич лежал на боку, подтянув под себя ноги в безукоризненно чистых носках, и перемежал с храпом сопение. Тщательно начищенные ботинки его стояли тут же.
– Всю кассу мне делает, – виновато пожал плечами сутулый хозяин рюмочной. – Другой бы давно с циррозом печени отправился кладбищенские аллеи топтать, а у этого она оцинкованная, что ли? Но мужик безобидный. Слова злого не скажет.
– Кто за ним ухаживает-то? – показал на носки Дорожкин.
– Да много там у него ухаживальщиков, – хмыкнул сутулый. – Пылинки сдувают. Он же не Быкодоров, своих уродцев любит, не насилует почем зря. Не мучает. Скотина – она ж ласку любит.
– Вы считаете, что улицы города по ночам скотина убирает? – поинтересовался Дорожкин, вытаскивая из сумки блокнот и ручку.
– А мне какая разница? – неожиданно зло оскалился сутулый и пошел обратно за стойку.
«Георгий Георгиевич, – вывел на листке инспектор, – мне нужно поговорить с вами или хотя бы попасть в библиотеку института. Дорожкин Евгений. Телефон – 111. Если меня нет дома, оставьте ваш ответ Угуру в шашлычной. P.S. Без связи с предыдущим: еще одна бутылочка Реми Мартин у меня есть».
Дорожкин расписался на листке, сложил его и засунул Неретину в нагрудный карман вместо носового платка. Подумал и вставил туда же авторучку, прижав бумажку защелкой колпачка.
На улице задувал ветер, и снег летел если не сплошной пеленой, то частым штрихом. Дорожкин постоял у входа в рюмочную, помахал рукой трем дедам, которые гуськом направлялись в шашлычную, из которой опять доносились «Черные глаза», посмотрел в сторону гробовой мастерской, возле которой прыгал, накрывая полиэтиленом игрушечный гробик, хозяин, и пошел к церкви.
Снег бил в лицо, накрывал дорогу рыхлой взвесью. На постаменте в облепленном снегом газике копался золотозубый веломастер. Увидев Дорожкина, он приложил палец к заснеженным усам и снова нырнул куда-то под руль. Двери церкви были приоткрыты. Оттуда доносилась музыка. Сегодня она подходила к настроению Дорожкина как нельзя кстати. Эдит Пиаф пела «Autumn Leaves».
– Чем это хуже органной музыки? – спросил Дорожкина, когда он вошел под своды и остановился посреди зала, отец Василий. Он был в рясе, но в руках держал веник и совок.
– Разве орган в традициях православия? – спросил Дорожкин.
– Вы хотите следовать традициям? – ответил вопросом священник.
– Эту песню очень хорошо пел Нат Кинг Коул, – заметил Дорожкин.
– Да, – согласился священник. – А также Ив Монтан, Жюльетт Греко, Фрэнк Синатра и многие другие. Наверное, некоторые из них пели как ангелы, но Эдит Пиаф была маленькой богиней. Вы опять не перекрестились, инспектор.
– А вот те, которые к вам приходят по ночам, они крестятся? – спросил Дорожкин.
– Ветер гуляет по церкви от их жестов, – строго сказал священник.
– Так чего ж они просят у Господа? – спросил Дорожкин.
– Прощения, – проговорил священник.
Песня закончилась, игла зашуршала, съехала почти к центру пластинки, звукосниматель приподнялся.
– Прощения, – повторил священник и подошел ближе. – А вы зачем пришли?
– Спросить, – решился Дорожкин и стал расстегивать куртку. Бросил ее на лавку возле проигрывателя, потянул через голову свитер, растянул ворот футболки. Надетые им на себя сразу несколько крестов сплавились между собой. В центре груди сукровицей сочился ожог.
– Снимайте, – проворчал священник и пошел к алтарю. – Куда ходили-то? – донесся до инспектора его вопрос.
Дорожкин стянул с шеи спутавшиеся цепочки.
– Куда ходил, отсюда не видно, да и дорогу забыл, – неохотно ответил он.
– Бросайте сюда. – Священник подошел с ведром. Оно было до половины наполнено подобными крестами. Дорожкин бросил свои туда же.
– Покупайте стальной, – заметил отец Василий, встряхивая ведро. – Да надевайте поверх одежды. Или терпите, если одежду жалко. Впрочем, все равно тлеть будет, ладонью будете прибивать. Мои если надевают, то к утру все спекаются. Да что там, некоторые и без креста дымить начинают, прямо здесь. У меня за алтарем всегда бочка воды и несколько ведер стоят.
– Настолько грешны? – усмехнулся Дорожкин, вновь натягивая свитер.
– Это не они горят, – ответил священник, – а клетки их, в которых томятся их души. Но ты ведь не мертвяк, парень? Чем сплавил крестики?
– Близко подошел к горячему, – ответил Дорожкин. – Отец Василий, как вас тут терпит Адольфыч?
– А может, он православный? – прищурился священник.
– Сомневаюсь, – серьезно заметил Дорожкин.
– А я православный? – прямо спросил священник.
– Не знаю, – признался Дорожкин.
– Я клоун при слугах их князя, – горько бросил священник. – Если бы не храм этот, что построен тут теми, кто умер, но до смертных врат все никак не доберется… То и меня бы здесь не было. Так или не так?
– Не знаю, – буркнул Дорожкин и вздохнул. – Я вас должен утешать, отец Василий, или вы меня? Что-то мне кажется, что колпак-то можно на голову принять по чужой воле, а вот клоуном можно стать только по собственной. Ладно. Стальной, значит, стальной. Терпеть, значит, терпеть. Толк-то будет какой?
– И этот туда же, – укоризненно покачал головой священник. – Кто же в церковь за толком ходит? Почувствуешь жар на груди, не будешь дураком, отойдешь от того места подальше. Вот тебе и толк.
– Значит, это датчик? – спросил Дорожкин, но священник не ответил, сдвинул звукосниматель, и вместе с шорохом церковь снова наполнилась «Autumn Leaves».
Мелодия преследовала Дорожкина и когда он ее уже не слышал. Продолжала звучать у него в голове. Он подошел к ларьку, купил у молчаливой бабки стальной крест, натянул на голову капюшон и пошел по улице Бабеля, радуясь, что сухой ноябрьский снег задувает ему в спину. У входа на территорию кладбища стояли пять или шесть заснеженных мертвяков. Один из них хрипло попросил закурить. Дорожкин развел руками и услышал в свой адрес раздраженный мат. Снег облепил не распиленные еще штабели досок на пилораме, башенку гробовщика. Каменных сфинксов у входа в институт, сам институт и плотно закрытые темные окна квартиры Шакильского. Дорожкин добрался до своего дома, но неожиданно для самого себя махнул рукой и пошел дальше. Перебрался через пешеходный мостик, а потом побрел по кочковатой луговине к улице Остапа Бульбы. Мертвая трава забилась снегом, и серая река в начинающихся сумерках казалась на его фоне черной. Дорожкин представил в ледяной воде обнаженную Машку с прозрачной спиной и поежился. Поежился и удивился собственному… нет, не равнодушию, а спокойствию. В том, что ему уже пришлось пережить, прозрачная спина Машки казалась чем-то вроде обычного ячменя, вскочившего непрошено-нежданно на глазу. Другое дело угрозы его матери.
Угрозы его матери…
Дорожкин вспомнил слова неприметного незнакомца, вспомнил его лицо, вспомнил разоренную квартиру Жени Поповой и почти скорчился от пронзившей его боли и ненависти. Схватился через куртку за кобуру.
Метров двести шел, ссутулив плечи, пока не вышел на деревенскую улицу. Там только отпустило. Когда добрался до дома Лизки, уже дышал ровно. Еще раз пригляделся к присыпанному снегом строению, капитальному забору и подумал, что как бы еще не старше было домовладение Улановой, чем ему подумалось в первый раз. Постучал в ворота. У дома сразу залилась лаем собака, заскрипела дверь, послышался недовольный голос Лизки, приоткрылась воротина, и Дорожкин, который уже собрался задавать вопросы про Дира и про Шакильского, понял, что его ухватили за полу куртки и тянут внутрь. Уже во дворе Лизка окинула его взглядом, кивнула каким-то собственным мыслям и, не выпуская из маленькой руки куртки, повела Дорожкина во двор; мимо навеса, мимо пустой коновязи, мимо собачьей будки, за дом, пока он не увидел за скрученной к зиме в кольца малины бревенчатую баньку, из трубы над которой поднимался дым.
Из-за распахнутой двери пахнуло жаром. Дорожкин вошел в предбанник, увидел на полу обычный аккумулятор с накинутыми проводами, от которых питалось тусклое освещение, и тут же, подчиняясь жестам Лизки, начал раздеваться. Она сбросила ватник, платок и осталась в валенках и сарафане, после чего выскочила на улицу, через полминуты вернулась с несколькими полешками, которые тут же отправила в печное нутро, а затем бросила Дорожкину белые тонкие порты и хмыкнула:
– Не боись, инспектор, не обижу. Раздевайся догола, натягивай стыдливчик да заходи. Буду тебя в чувство приводить, судя по роже, ты полтора суток не спал, а пока не спал, забрел куда-то не туда, пропах какой-то дрянью, и не продохнешь рядом с тобой.
Сказала, открыла дверь и нырнула в самый жар, а Дорожкин недоуменно понюхал снятую одежду и заторопился, стягивая исподнее и пряча пистолет под лавкой в ботинок да накрывая его серым половичком.
– А ну-ка, соколик, – высунулась из жара в уже облепившем ее сарафане никакая не красавица, а крепкая пятидесятилетняя, облитая странным светом из собственной головы баба Лизка Уланова. И Дорожкин ступил босыми ногами на холодные доски, наклонился, чтобы не разбить лоб о притолоку, и через секунду уже жмурился в горячем водяном пару, а потом охал от ударов крепкого дубового веника, и снова жмурился, и снова охал, и обливался горячей водой, и опять нырял в пар, покуда не вывалился в холодный предбанник, ничего уже не соображая и мечтая только об одном – добраться до лавки, до постели, до печки, да хотя бы до чего-нибудь, где можно будет опустить голову и немедленно забыться сном.
– Вот. – Уже в избе, куда Дорожкин был доставлен в ношеном овчинном полушубке и огромных валенках, Лизка подхватила с плиты жестяной чайник и кувырнула над чашкой фаянсовый заварник. – Начинай чаевничать. Я сейчас тебе компресс на грудину поставлю, будешь если не как новый, то как хорошо зачиненный. Куда тебя занесло-то хоть, сердечный?
Дорожкин не успел ответить, как оказалось, что он уже держит в руке пирог с вишней, откусывает от него и запивает откушенное сладким горячим чаем. Тут же появилась масленка с маслом, кругляшок желтого сыра, уже знакомый пласт сала. Дорожкин еще успел подумать – кто же пьет с салом чай, как слезящаяся полоска легла на ржаной хлебушек и мгновенно растаяла в горле. А чашка уже снова была полна, и мягкие руки Лизки словно выткались из пустоты, раздвинули полы рубахи, которую Дорожкин получил вместе с полотенцем в предбаннике, и примостили на его размякшую рану что-то пахнущее травой, медом и копотью. Прошептала над ухом: «Боли, не боли, болью не неволь, не неволь, а радостью, радостью да не сладостью. Пряди, выпрядывай, прядью над прядью. Тссс. Горячее снегом, холодное негой. Будь». Глазом не успел моргнуть, как понял, что лежит на постели, дышит в подушку, и тепло бежит от спины к ногам, и на груди не печет уже рана, а так, дышит, затягивается. И осиновый колышек с собственным именем на коре кажется уже не бредом, а нелепой случайностью. И колючее и больное прячется далеко-далеко. А светлое становится близко-близко…

 

Проснулся Дорожкин под утро. За окном стояла ночь, но он понял, что рассвет близок. Почувствовал как-то. Поднял голову, заскрипел пружинами. Лизка сидела за столом, подперев голову ладонями. Как легла вчера, наверное, на лавке, так и встала, только одеяло на плечи поверх ночнушки натянула. Посмотрел Дорожкин на ее глаза, что отблески от огня свечи пускали, и в секунду уверился, что девяносто лет ей, не меньше, а то как бы и не больше. Впрочем, куда ж больше, если дочь она родила где-то в сороковом или и того раньше?
Сел на кровати, потрогал грудь, не ощутил боли, отлепил мокрую, липкую повязку, а на ране уже кожа молодая, розовая. Сунул ноги в валенки, закутался в одеяло – под утро печь подстыла, в избе холодно, – сел напротив.
На столе было разложено все дорожкинское богатство. Папка его, в которой два имени осталось. Конверт с фотографиями Алены Козловой. Бумажник с денежкой. Телефон с зарядкой, что вместо часов, в котором в файле переснятая фотография Веры Улановой. Пистолет. Запасная обойма. Еще патроны, расставленные рядочком. Фотография мамы Жени Поповой с крохой Женей. Новый стальной крест на стальной цепочке. Футлярчик, поверх футлярчика пакетик с двумя золотыми волосками и одним рыжеватым, от Алены Козловой. Записка от Жени Поповой. Отдельно, в центре стола, на белой тряпице обожженная осиновая палка с прогоревшими буквами: «Дорожкин Е. К.».
Вздохнула Лизка Уланова, подняла взгляд, дохнула на свечу, и та сразу гореть в два раза ярче стала, осветила заспанное лицо Дорожкина.
– Что же получается? – прошептала она. – Все-таки это ты, парень, Володьку Шепелева прикончил?
– Не помню, – вздохнул Дорожкин. – Может, случайно?
Назад: Глава 4 Естество и колдовство
Дальше: Глава 6 Смекалка и сноровка