Глава 9
Стрельба и ворожба
– Она не хотела тебя убивать. – Маргарита курила и пускала дым в сторону полок с чистым бельем, не задумываясь о том, что белье будет пахнуть не только мятой, но и табаком. – Хотела бы – убила. Она окороченная была, да и спокойная. Я, правда, не знала, что она способна перекидываться. Наверное, это ей Шепелев удружил. Было там у них что-то. И все-таки интересно, что ее заставило бежать?
Дорожкин только-только начал приходить в себя. Последние три часа он сначала сидел и смотрел на визжащих в углу приемки женщин, на два тела, лежащих у входа, на пяток людей в белых халатах, которые появились минут через десять и начали осматривать тела и успокаивать потерпевших. Затем подъехали Кашин, двое полицейских, Марк, Маргарита. Марк повел куда-то в подсобку четверку женщин вместе с ошалевшим рабочим, бормоча на ходу что-то вроде «ничего не было, все в полном порядке, вы сходили в прачечную, но она была закрыта». Кашин предложил Дорожкину сигареты, но, получив отказ, закурил сам и сдернул с полок несколько чистых сложенных пододеяльников.
– Вот, – бросил полицейским. – Заворачивайте.
– Можно уносить, – кивнула Маргарита и уехала вместе с полицейскими, а Дорожкин остался на месте. Вышедший из подсобки Марк покосился на него, для порядка пару раз щелкнул длинными сухими пальцами и затем плеснул на пол ведро воды или какого-то раствора. Вслед за этим из подсобки появилась техничка и, удивленно посматривая на Дорожкина, стала замывать полы, бормоча что-то про грязь, безобразие и разгильдяйство. Маргарита вернулась уже в сумерках. Протянула Дорожкину бутылку «Кузьминской», закурила и словно нехотя произнесла те самые слова:
– Перекинуться успела быстро, меньше чем за секунду. Она не хотела тебя убивать. Хотела бы – убила. Она окороченная была, да и спокойная. Я, правда, не знала, что она способна перекидываться. Наверное, это ей Шепелев удружил. Было там у них что-то. И все-таки интересно, что ее заставило бежать?
– Она была в напряжении, – водой и усилием воли победил сухость в горле Дорожкин. – Зачем-то соврала мне в прошлый раз, что Шепелев пропал не в тот день, когда справлялся у нее об Алене Козловой, а неделей или двумя позже. Я стал ей объяснять это, упомянул про встречу Шепелева с неизвестным, а она застыла и смотрела на меня так, словно я ее гипнотизировал. У нее даже зрачки расширились. А потом этот парень в дверях неожиданно громыхнул тележкой, у нее ногти… когти сразу на сантиметр выскочили, а уж там она сиганула через стойку к выходу…
– И?.. – затянулась Маргарита.
– Я выстрелил в спину, – сказал Дорожкин. – Два раза. Убил… человека.
– Это точно, – задумалась Маргарита. – Отрежь от человека голову, пришей ее к туловищу свиньи, да не дай получившемуся сдохнуть, все равно человек получится. А уж так-то… Тебе повезло, Дорожкин, что зверем она стала уже в прыжке, а то разорвала бы тебя на месте. Ей одного взмаха лапы хватило, чтобы женщине вырвать несколько ребер с куском легкого. Через зимнюю одежду, заметь. И все-таки ты убил человека.
– И что теперь будет? – спросил Дорожкин.
– Снаружи ничего, – хмыкнула Маргарита. – А внутри. Что будет внутри тебя, Дорожкин, я не знаю. Это твое дело.
– Что значит «окороченная»? – спросил Дорожкин.
– Ромашкин окороченный, – ответила Маргарита. – Павлик. Дело это тонкое, тут вроде как с наркотиками. Наркоман может и десять лет наркотики не принимать, но он не перестает быть наркоманом. В любой миг может опять вернуться к наркотикам. А вот когда окороченный… Это значит, что он вроде бы как в наручниках. Постоянно пристегнут к батарее. Не может пойти куда хочет, не может делать что хочет. Как делается, не скажу, но чтобы ты знал. Все окороченные на поводке, на цепи. А когда цепи нет, получается то, что было с Мигалкиным. Но необязательно. Если силы внутри достаточно, то все бывает, как с доктором Дубровской.
– Это что же? – не понял Дорожкин. – И Ромашкин однажды может вот так прыгнуть на меня? Что же это за окорот такой?
– Не прыгнет. – Маргарита бросила сигарету в приоткрытую дверь. – Окорот действует надежно, если, конечно, что-то не оказывается сильнее его. Тогда ничто не удержит. Ни цепь, ни смирительная рубашка. Возможно, что внезапный звук и вправду сорвал лавину со скалы, но вот что эту лавину подготовило?
– Я просто отрабатывал Шепелева, – пробормотал Дорожкин.
– Да, – протянула Маргарита. – Уж не знаю как, но возможно, что Шепелев и в самом деле именно после общения с этой самой Олей сгинул со всеми потрохами. Знаешь, если между двоими есть связь, да еще один из двоих обратил другого, считай, что двое становятся почти одним и тем же.
– Что это значит? – спросил Дорожкин.
– Почти ничего, – усмехнулась Маргарита. – Чувствуют похоже, ненавидят похоже, боятся одного и того же.
– Разве Шепелев кого-то боялся? – не понял Дорожкин. – Мне казалось, что как раз наоборот.
– Боялся не боялся, а нет его больше, – заметила Маргарита. – Нет, что-то ее спугнуло посерьезнее обычных вопросов… Ладно. Поехали.
Она управляла уазиком сама. Довезла Дорожкина до его дома, дождалась, когда он выйдет наружу, и тут же рванула с места. Дорожкин посмотрел ей вслед и с облегчением вздохнул, не хотелось ему, чтобы Маргарита Дугина вдруг решила проводить своего непутевого подчиненного до дверей его квартиры. Он и в самом деле изменился. Но не в прачечной. Чуть раньше.
Фим Фимыч понял его без слов. Молча выудил стаканчик, молча плеснул загоруйковки и так же молча приложил ладонь к виску в ответ на такой же жест Дорожкина. Младший инспектор поднялся на лифте на свой седьмой этаж, разулся и упал на постель, не раздеваясь…
Утром Дорожкин снова месил воду в бассейне. Когда же он, чувствуя приятную тяжесть в плечах, выбирался на бортик, по плечу его похлопал холодной ладонью Адольфыч:
– Как настроение, инспектор?
– Помнится, бывало и получше, Вальдемар Адольфыч, – отозвался Дорожкин.
Засосавшая его со вчерашнего дня пустота не отпускала.
– Вот в чем беда, – закивал Адольфыч. – В памяти. Не то что ее вовсе не следовало бы сохранять, ведь память – это еще и опыт, но, когда опыт излишне окрашен эмоциями, это излишество. Жизнь превращается в беспрерывную ломку. А провокацией служат воспоминания. Пережитое счастье подобно пережитому кайфу. Наркоман страдает от отсутствия наркотика, а обычный человек от утраты молодости. От старости, другими словами. От старости, которая сама по себе есть усталость от ломки по невозвратимой молодости.
– Усталость от жизни, как мне кажется, в вашем городе грозит не всем, – заметил Дорожкин.
Мэр был сухощав, но сухощав не болезненно, а естественно и гармонично. Вряд ли у него были проблемы с суставами или сердцем. Да и муки совести никак не проявляли себя в твердом взгляде.
– Это точно, – заметил Адольфыч. – К примеру, Олечке из прачечной удалось прекрасно без нее обойтись.
– И одной из женщин, – добавил после короткой паузы Дорожкин. – Я не пытаюсь оправдаться, но жертв могло быть и больше.
– Может быть, может быть, – заметил Адольфыч. – Я слышал, что ты почти все деньги отправляешь матери?
– Это меня характеризует с отрицательной стороны? – не понял Дорожкин.
– Наоборот, – поднял брови Адольфыч. – Забота о матери – это просто ценз порядочности. Тем более твои деньги – это твои деньги. Я, кстати, не хочу сказать, что отслеживаю каждый твой шаг. Просто покойная, я о Колывановой говорю, была простой женщиной, делилась с подругами некоторыми почтовыми секретами, вот дошла информация и до меня. Как тебе живется, Евгений Константинович?
– Сложно, Вальдемар Адольфович, – проговорил Дорожкин. – Не могу привыкнуть.
– Что так? – удивился Адольфыч. – Смутили мужички за оградой кладбища? А что ты предлагаешь с ними сделать? Может быть, порезать их на куски на лесопилке? Знаешь, а ведь они вполне себе чувствуют боль. Ну не так, как живые, но чувствуют. Страдают об утрате близких, с которыми могут видеться, но уже не чувствуют эмоциональной связи. Мы сейчас не будем с тобой рассуждать о причинах этого парадокса, но он существует. У каждой медальки есть не только аверс и реверс, Евгений Константинович, но и гурт, а также колодочка на грудь, и документик, и еще много всего разного. И дырочка в пиджачке тоже.
– Я как раз о дырочках хотел спросить, – проговорил Дорожкин. – Колыванова, Мигалкин, Дубровская, эта Олечка. Женщина из деревенских. Не многовато ли?
– А ты работай лучше, Евгений Константинович, – улыбнулся Адольфыч, пряча в глазах стальной блеск. – Знаешь, очень часто благотворное недеяние одних оплачивается упорным трудом прочих. Ты, господин инспектор, относишься ко вторым. Подумай об этом.
– Подумаю, – прошептал Дорожкин, стирая с лица брызги от ушедшего в воду Адольфыча.
Ромашкин был не в духе. На приветствие Дорожкина не ответил, хмуро прошел мимо, шелестя на ходу своей многострадальной папкой. Зато Кашин показал Дорожкину из-за стекла дежурки большой палец.
– Пришел в себя? – спросила встретившаяся Дорожкину на лестнице Маргарита. – Сопли подобрал? Тогда начинай работать. Сегодня пятница, так что впрягайся, чтобы отдохнуть с чистой совестью. Имей в виду. У тебя два имени в папке.
Сказала и побежала вниз по лестнице. На лице опять ни шрамов, ни царапин.
– Три, – проворчал Дорожкин.
Еще перед бассейном он открыл папку и обнаружил, что имя Алены Козловой хоть и осталось написанным его рукой, но обрело цвет и фактуру прочих надписей. Что ж, по всему выходило, что он сам себе нашел дополнительную работу. Правда, был соблазн попробовать написать рядом еще что-нибудь. Например, задать какой-нибудь вопрос. Хотя бы о том, почему ни Марк, ни Маргарита, ни даже Ромашкин не пытаются все-таки включить работу Дорожкина в тот план действий, который они должны выполнять? Ведь должен же был у них иметься какой-нибудь план?
– Работай, Дорожкин, – хлопнул его по плечу проходивший по коридору Марк, но щелкать, по обыкновению, пальцами не стал. – Только имей в виду, что количество жителей в городе ограничено. Не слишком усердствуй со стрельбой.
Содомский зашагал к лестнице, и Дорожкин снова почувствовал себя работником одной из столичных фирм, уход начальства из которой с утра по пятницам означал две вещи: либо дела у фирмы идут слишком хорошо, либо из рук вон некуда. Порой эти категории совпадали. Дорожкин вошел в свой кабинет, обнаружил на столе два патрона для «беретты», начатую картонку, из которой эти патроны и были извлечены, и набор для ухода за пистолетом в кожаном чехольчике. Ко всему прочему только не хватало хорошего бронежилета. Патроны Дорожкин вставил в магазин взамен отстрелянных, оставшиеся пересыпал в пакет и сунул в одно из отделений сумки. После этого почистил пистолет и еще тридцать минут потратил на отработку скоростного выхватывания оружия, пока не почувствовал приступ тошноты. Закрыл глаза и явственно вспомнил разверстую плоть пострадавшей женщины. Вчерашнее полуобморочное состояние почти прошло, но мерзкий осадок внутри остался. «И уже не пройдет никогда», – подумал Дорожкин и понял, что однажды все произошедшее накроет его долгой депрессией.
Минутой позже он вспомнил, что не спросил у Марка о том, что же было вторым заданием в папке Шепелева, но теперь уже догонять Содомского было поздно, и Дорожкин оделся, закинул на плечо сумку и сам двинулся вниз по лестнице, раздумывая о том, во что он может впрячься, чтобы уйти на выходные с чистой совестью. Сначала следовало разделаться с Козловой. Потом отправиться к Шепелевой, должна же она быть заинтересована в успехе Дорожкина? Затем сходить в институт, переговорить с Дубицкасом, уточнить дату его смерти. («Зачем? – спросил сам себя Дорожкин и сам же себе ответил: – Просто так, пусть будет».). Наконец, поискать Женю.
«Нет, конечно, – поправил себя Дорожкин. – Сначала поискать Женю».
Детский садик находился внутри квартала, ограниченного улицами Ленина, Бабеля, Николая-угодника и Октябрьской революции. За зеленым штакетником мерзли голые кусты шиповника и акации, на разноцветных качельках и карусельках лежала изморозь, на маленьком деревянном домике на курьих ножках сидела растрепанная ворона.
«Птиц тоже почти нет», – отметил Дорожкин, вспомнил слова Шакильского о следах самолетов и поднял глаза к небу. Оно было затянуто тучами.
Детский садик назывался «Солнышко». Дверь открыла седая старушка, которая тут же приложила палец к губам и повела Дорожкина за собой. Коридор был застелен дорожками, откуда-то слышался детский смех, пахло кипяченым молоком. На стенах висели детские рисунки.
– Галина Андреевна?
Бабушка сунула голову за приоткрытую дверь, вероятно, получила какой-то ответ и кивнула Дорожкину: «Заходи».
В обычном кабинете на первый взгляд обычного детского садика за желтоватым письменным столом сидела классическая директриса. Осветленные кудряшки топорщились вокруг напудренного лица трогательным ореолом, глаза смотрели спокойно и равнодушно. Она оглядывала Дорожкина ровно секунду, потом выстроила на лице улыбку, встала, протянула руку:
– Яковлева Галина Андреевна. Заведующая «Солнышком».
– Дорожкин Евгений Константинович. – Пожав тонкую сухую руку, он недоуменно осмотрелся. Общаться с заведующей в его планы не входило никак.
– И кто у вас? – спросила Галина Андреевна.
– В смысле? – не понял Дорожкин.
– Мальчик, девочка? Сколько лет? – Она зашелестела бумагами. – У нас никакой бюрократии, пять минут все оформление. И врач у нас свой. Все анализы, осмотр – на месте.
– Нет, что вы, – пробормотал Дорожкин, испытывая смутное сожаление, что не может быть охвачен подобной заботой. – Я по другому вопросу. Я инспектор. Из управления безопасности. Тут по одному делу должен опросить соседей, а среди них как раз ваш работник. Так вот я решил ее на работе и застать.
– И как же ее зовут? – сдвинула брови Галина Андреевна.
– Женя Попова, – сказал Дорожкин.
– Попова? – подняла брови Галина Андреевна, несколько секунд напряженно похлопала ярко накрашенными ресницами, пока не осветилась несколько вымученной улыбкой. – Кто бы мог подумать? Вот ведь склероз. А я-то… Ну, конечно, Женя Попова. Так у вас к Жене Поповой разговор? Бросьте, господин инспектор. За такими девушками, как Женя Попова, надо не с разговорами бегать, а с предложением. Вы знаете, как ее малыши любят? Да она у нас нарасхват. И всего-то успела неделю поработать… А хозяйка какая? Шьет как!
– Знаете, я подумаю и об этом аспекте, – улыбнулся Дорожкин. – И все-таки…
– А вот с «и все-таки» ничем не помогу, – развела руками Галина Андреевна. – Отпросилась в отпуск. До конца следующей недели. Вот ведь, как же я ее отпустила? Она ж и проработала всего ничего… Я, кажется, знаю, в каком деле у вас интерес. Это ж вы о Колывановой говорите? Она на почте работала? Она дружила с матерью Жени. А когда мама Жени умерла, не то что сама вместо матери ей стала, но старшей подругой, так уж точно. Мне Колыванова сама рассказывала. Знатная была травница. Да. Вот такая беда случилась. Я потому и отпустила Женю-то. Да, кажется, именно потому. Но она вряд ли теперь в городе, наверное, уехала. Она ж не так давно у нас. Вот с мамой как с год назад у нее случилось тут… так и приехала. И задержалась. Поработала в разных местах, везде ею были довольны, но вот у нас как-то… хотела остаться. Надо же, забыла ведь о ней, начисто забыла… А раз уехала, у Павлика о ней справляйтесь. Или у Адольфыча. Отсюда иначе не уедешь, только через них.
– Значит, где-то через неделю? – спросил Дорожкин, почувствовав какую-то фальшь в улыбке и дружелюбии директора.
– Должна выйти на работу, – радушно закивала Галина Андреевна.
– Через неделю, – повторил Дорожкин уже на улице.
Внезапно он подумал, что все те, с кем он говорил о Жене Поповой, вспоминали ее так, словно забыли о ее существовании внезапно и, может быть, не по своей воле. Он даже не был уверен, что та же директриса детского садика не вычеркнула из памяти собственную сотрудницу во второй раз, едва он закрыл за собой дверь кабинета. Следовало бы проверить это, но уж больно она не понравилась Дорожкину. Если и проверять, то на Угуре. Но не теперь, и хотя время подходило к обеду… Дорожкин сдвинул к локтю рукав пуховика, вытащил из кармана авторучку и написал на внутренней стороне запястья: «Женя Попова. Не забыть». Подумал и дописал ниже и чуть мельче: «Светлое, колючее и больное».
Через пятнадцать минут Дорожкин стоял у входа в дом номер семь по улице Сталина. Квартира Козловых находилась на первом этаже. На звонки долго никто не открывал. Дорожкин даже забрался на скамью, чтобы взглянуть на окна, но они были плотно задернуты шторами. Наконец в домофоне послышался уже знакомый утомленный голос:
– Кто это?
– Инспектор из управления, – представился Дорожкин. – Евгений Константинович. Вы у меня были. Разрешите войти. Я по поводу Алены Козловой.
– Вы нашли ее? – Голос задрожал.
– Пока нет, – как можно убедительнее проговорил Дорожкин. – Мы так и будем говорить через домофон?
В этом доме люди жили. В подъезде горели лампочки, у лестницы валялся мусор, на стенах были выкорябаны какие-то надписи. В квартире Козловой, по крайней мере в ее коридоре, даже оказалось уютно. Горело бра, отсвечивали полировкой какие-то полочки, поблескивали стеклами фотографии с морскими видами. То же самое было и в комнате. Дорожкин словно перенесся в конец восьмидесятых, когда ездил с матерью в Рязань к каким-то родственникам и первый раз ночевал в городской квартире. Глава родственной семьи был офицером, и быт в его жилище был офицерским, почти роскошным. Маленький Дорожкин рассматривал мебельную стенку, хрусталь за стеклом, тщательно подобранные корешки книг на полках, чешскую люстру на потолке, шторы не с пол-окна до подоконника, как в деревне, а от потолка до самого пола, щупал мягкий палас на полу и думал, что когда-нибудь он и сам будет жить именно так. Теперь все это казалось чем-то ненужным и странным. Ту же самую мебель, тот же самый хрусталь он увидел и в квартире Козловой. Правда, сама обстановка заставила его в недоумении замереть.
– Пойдемте на кухню, – предложила Козлова.
На ней был махровый застиранный халат, туго завязанный в поясе. Волосы прихвачены пучком.
– Болеете? – посочувствовал Дорожкин, расстегивая куртку.
– Нет, – призналась Козлова, шаркая стоптанными тапками. – Ворожу на дочь. Сил много уходит, почти неделю уже ворожу. Несколько дней даже на работу не хожу.
– И что же вы хотите… выяснить? – спросил Дорожкин, оглядываясь на портрет Алены, который стоял возле мойки, на выставленные там же оплывшие свечи, какие-то горшочки, вазы.
– На место ворожу, – прошептала Козлова, садясь напротив Дорожкина. – Ворожба схватывается, только место не показывает. Не дает что-то. Она сама не дается, или кто-то не дает. Но схватывается, значит, жива дочка. Что бы ни было с ней, жива.
– А что ж вы раньше-то не ворожили? – спросил Дорожкин. – Сразу-то, если у вас способности есть?
– Сразу-то? – Она устало прикрыла глаза.
Теперь, когда она сидела напротив Дорожкина без единого штриха косметики, она казалась ему одновременно и младше своих лет, и старше. Младше, потому что кожа у нее на лице оказалась не старой, да и морщины не прорезали еще ткань молодости, нанесли лишь пунктир. Старше, потому что глаза оставили эту молодость далеко позади.
– Как же сразу-то? – И в голосе главной была усталость. – Надо ж научиться. Вылупиться, как тут говорят. Мало ли кого сюда собирали, ведьмочек или еще какую нечисть. Это ж как в хор собирать голосистых да со слухом. Думаете, собрали, и все? А учить как? Учить еще надо.
– Это чьи слова? – спросил Дорожкин. – Насчет вылупиться? Это ведь не ваши слова? Кто вас учил?
– Марфа учила, – прошептала Козлова. – Она всех учит, кто хочет. Только мало кто хочет, если хотелка за хвост не укусит. Я все лето, считай, у нее провела. За коровой ходила, за птицей, свиньям корм задавала. Ну и училась понемногу. На старости лет взялась. Она ж не учит специально, умение свое как пшено сыпет, не лень нагибаться – склюешь, лень – ходи голодным. Но на метле не полечу, не думайте. Да и Шепелева ни на метле, ни в ступе. Это сказки.
– И что же? – нарушил паузу Дорожкин. – Вылупиться удалось?
– Вроде и удалось, а вроде и нет, – пробормотала Козлова. – Ворожбу раскинуть могу, вопрос задать могу, а разглядеть нет. Темнота одна. Шепелева, кстати, и сама бралась помочь, хотя на кровника кровнику ворожить лучше, по-всякому лучше складывается, но и она темноту не проглядела. Да и что говорить, если она и сына своего проглядеть не может. Хотя я б такого и не выглядывала. Но с ним другое, он-то уж точно мертв.
– Подождите, – насторожился Дорожкин. – Откуда вы знаете, что он мертв?
– Шепелева выворожила, – безучастно проговорила Козлова.
– Но вы сказали, что такого бы и не выглядывали, – не отставал Дорожкин. – Значит, вы что-то о нем знаете? Или видели его?
– Он приходил сюда, – с трудом выговорила Козлова. – Я не могла сразу о нем сказать, у меня словно кость поперек горла вставала…
– Когда он был? – напрягся Дорожкин.
– Весной, – ответила она. – Через день, как Алена пропала. Он искал ее. Хотя как по мне, так, наоборот, словно радовался чему-то.
– Вы сказали об этом Шепелевой? – спросил Дорожкин.
– Нет. – Она переплела пальцы. – Зачем мне ярость на себя волочь? А вдруг это дочка моя его приложила? Она у меня была… сильная. Тихая, но сильная. А я умею закрываться. Лучше многих умею закрываться. И дочка моя в меня. Потому и найти ее сложно. Но дочка в ремесленном училась, она и там была на голову выше прочих, а я так, от столба да от земли.
– А кто преподавал у нее в ремесленном? – спросил Дорожкин.
– Там много преподавателей, – пожала плечами Шепелева. – Ее группу вел Адольфыч.
– Мэр? – удивился Дорожкин. – И чему же он их учил?
– Чему учил – не скажу, – она поджала губы, – а предмет назывался «начала постижения и анализа». Она сдала с отличием. Но поступать сразу в те вузы, в которые наша администрация детей направляет, отказалась. Уехала. Помоталась. Замуж сходила. Хлебнула без мамки и вернулась. Сидела в прачечной, готовилась к поступлению в институт. В какой – не говорила…
– И пропала… – задумался Дорожкин. – А через день к вам пришел Шепелев. Он говорил с вами?
– Говорил? – удивилась Козлова. – Он не из тех, кто говорит. Если бы я не закрывалась… умерла бы от страха. Он мог только приказывать или убивать. Это я точно говорю, и если его и в самом деле кто-то убил, то этот «кто-то» – великий человек. Если не еще больший негодяй. И это я еще видела Шепелева только человеком…
– Так он не был человеком? – уточнил Дорожкин.
– Тут все человеки, – пожала плечами Козлова. – Или почти все человеки, а те, кто не человеки, все равно под человека рядятся. Мать его человек, отец его человек, значит, и он человек.
– А кто его отец? – спросил Дорожкин.
– Не знаю, – опустила глаза Козлова. – Но когда Шепелева ворожила на сына, она на плечи родителей человеческие знаки клала. А там-то…
– Значит, – Дорожкин старался быть спокойным, – Шепелев приходил к вам, но он не из тех, кто говорит. И что же тогда он у вас делал?
– Ничего. – Козлова побледнела. – Осматривал комнату дочери.
– А потом? – напрягся Дорожкин.
– Ничего, – пожала плечами, задрожала Козлова. – Выставил вперед кулак, сжал что-то в нем и пошел. Там и остался.