Глава 12
Tarde venientibus ossa
Будильник Дорожкин занял у Фим Фимыча. Когда старинный, напоминающий начиненную шестеренками стальную кастрюлю агрегат зазвонил, Дорожкин слетел с кровати пулей. Еще бы, минута такого звонка подняла бы не только весь дом, но и все окрестные дома. К тому же забить кнопку звонка удалось только с третьего раза. Судя по ее поверхности, Фим Фимыч делал это молотком. Вот только где он применял часового монстра?
Тряся головой, чтобы унять продолжающийся в ушах звон и потирая отбитое основание ладони, Дорожкин отправился в ванную комнату, где уже привычно привел себя в порядок. Кофейная машина в кухне сотворила для него чашечку кофе, который недотягивал до кофе от кузьминского турка, но дал бы фору всем остальным местным разновидностям кофейного напитка. Завтракать Дорожкин не хотел, но, когда два куска хлеба выскочили из тостера, да и яичница зашумела на сковородке, аппетит откуда-то появился. Покопавшись в баре, который был обнаружен еще полмесяца назад, Дорожкин выбрал одну из темных c зеленью и как будто с сединой бутылей, которая, судя по скупой надписи, была наполнена коньяком, и спрятал ее в брезентовую сумку. Еще через полчаса Дорожкин спустился на первый этаж, выкатил из закутка за стойкой велосипед и двинулся вниз по Бабеля.
Он был на месте ровно в восемь. Небо выдалось пасмурным, но день на первый взгляд обещал быть сухим. Дорожкин пристегнул велосипед к ограде, перешагнул через покосившийся забор и пошел по вытоптанной в гуще крапивы, репейника и лебеды тропинке. Путь оказался достаточно широким, чтобы уберечь пешехода от гроздьев собачника, и достаточно узким, чтобы коснуться, вытянув руку, покрытых изморозью пожухлых стеблей хмеля и дикого винограда, который с этой стороны здания обвивал чугунную ограду почти сплошным ковром. Неожиданно Дорожкин подумал, что, когда Кузьминск завалит снегом, он вовсе не будет отличаться от какого-нибудь забытого богом и градостроителями уголка Москвы. По краям дороги встанут сугробы, улицы покроются льдом, с крыш и каменных морд горгулий спустятся сосульки, и таинственные ночные дворники, которые поддерживают улицы Кузьминска в идеальной чистоте, вынуждены будут появиться на них с лопатами и днем.
– Однако, – в удивлении остановился Дорожкин у резкого поворота.
Напротив заднего угла здания тропинка резко поворачивала вправо и уходила в глубь кладбища. Впрочем, именно здесь в чугунной ограде имелся лаз. Несколько прутьев были вырваны из кирпичного основания, верхняя балка выдернута из столба, и вся часть конструкции отогнута в сторону.
– Рвали изнутри, со стороны института, – определил Дорожкин и поспешил покинуть территорию кладбища. – Да, такие здоровяки мне пока что не попадались. К счастью, – добавил он, стряхнув с одежды налипшие листья.
Уже не столь тщательно выстриженный, как с парадной стороны здания, газон пересекала довольно плотно утоптанная тропинка, из чего Дорожкин заключил, что пешеходы, которые тут обретались, предпочитали с территории института отправляться сразу к центру кладбища.
– Или, наоборот, с кладбища в институт, – решил, поежившись, Дорожкин и, шурша золотой листвой, вышел к тыльной стороне огромного здания.
От передней она не отличалась почти ничем. Точно такие же стрельчатые окна поблескивали черными стеклами, точно так же были тщательно выметены дорожки. Разве только надписи не имелось на входе да вместо сфинксов на парапете у ступеней стояла тележка, наполненная листьями, и собранные в пирамидку грабли, лопаты и метлы. Дорожкин поднялся по ступеням, положил руку на дубовую рукоять высокой двери и потянул ее на себя. Дверь медленно и тяжело пошла наружу. Он дождался, когда щель станет достаточно широкой, и почти протиснулся внутрь, остановив дверь в том самом положении, которое позволяло ему выйти, но и не давало ей открыться настежь. Впереди была мгла, но Дорожкин не стал ее рассматривать, а метнулся назад, подхватил совковую лопату и сунул ее под дверное полотно. Только потом шагнул внутрь.
В коридоре горели тусклые лампы, но под ними была именно мгла. Нет, Дорожкин ясно видел и серую плитку на полу, и деревянные панели на стенах, и коричневые перила и желтые ступени лестницы, которая уходила вверх чуть ли не у него над головой, но вместе с тем все пространство внутри заполняла какая-то субстанция. Именно мгла. Пусть даже она была прозрачной. Прозрачной, но почти ощутимой на пальцах. И еще одно ощущение резануло Дорожкина. Когда он вошел внутрь, ему показалось, что он вышел. Он вышел с улицы в институт. Вышел из одного мира в другой. И это ощущение было тем сильнее, чем более ему казалось, что, открывая дверь, он не впустил внутрь коридора холодное октябрьское небо, а выпустил наружу прозрачную мглу.
– Я схожу с ума, – хмыкнул Дорожкин, и сказанные им слова гулко полетели вверх и утихли только на исходе лестничных пролетов, словно были выкрикнуты во все горло. Он расстегнул куртку и пошел дальше.
Узкий коридор заднего хода вывел его в просторный зал вестибюля. И сразу ощущение иного мира начало стираться. В вестибюле было довольно светло. Горели пышные светильники под потолком, да и через, как оказалось, затонированные стекла стрельчатых окон падал довольно-таки яркий свет. Дорожкин даже разглядел за стеклом липы, ограду и ползущую по улице Бабеля маршрутку. В отходящих от вестибюля коридорах, также освещенных лампами и дневным светом, копошились уборщицы, отличаясь от таких же старателей в больнице только цветом халатов – здесь он был черным или темно-синим. Дорожкин оглянулся, ожидая увидеть вахтера или дежурного, разглядел за стойкой у запертых изнутри тяжелой цепью парадных дверей старичка, подошел к нему, чтобы справиться о кабинете Неретина, и вздрогнул. Место вахтера занимал гипсовый бюст Ленина, наряженный в шапку-ушанку, все тот же халат и почему-то респиратор.
– Вы кого-то ищете? – раздался за спиной уже знакомый голос.
Дорожкин вздрогнул, обернулся и увидел Дубицкаса. Старичок стоял в центре вестибюля, заложив руки за спину, и покачивался с носок на пятки, с носок на пятки. Как китайский болванчик. Только в отличие от китайского болванчика у него неподвижным было не туловище, а голова. На носу по-прежнему торчали очки.
– Говорят, что помогает от остеохондроза, – объяснил Дубицкас. – Подумать только, где остеохондроз и где я… Впрочем, какое нам дело до болезней, если они не вредят молодости? Edite, bibite, post mortem nulla voluptas!
– Я не понял, Антонас Иозасович, – признался Дорожкин. – Не силен в латыни. Вы, кажется, упомянули смерть?
– Разве есть более достойный обсуждения предмет? – удивился Дубицкас. – Впрочем, вы находитесь не в том возрасте, чтобы уделять ему достаточно внимания, Евгений Константинович. И это правильно. Даже в это время и в этих стенах. Следует desipere in loco.
– Антонас Иозасович! – послышался почти трезвый голос Неретина. – Перестаньте мучить господина инспектора «Одами» Горация. Евгений Константинович мой гость. Прошу вас.
Георгий Георгиевич быстрым шагом подошел к Дорожкину, потряс его за руку, приложив ладонь к груди, поклонился Дубицкасу и повлек гостя за локоть по коридору. Нет, он не был трезв, но был именно в том возбужденном и бодром состоянии, которое на некоторой стадии возлияния испытывает всякий алкоголик.
– Идемте, идемте, – торопил Неретин Дорожкина. – И повторяю, без церемоний. Не знаю, чем вы отличились, но в городе уже поговаривают о новом инспекторе. Лишь бы Дубицкас за нами не увязался. Нет, не думайте, я нисколько не сторонюсь Антонаса Иозасовича. Он отличный старикан. Да, занудлив, как и все старики, но безопасен. Конечно, если у вас нет аллергии на латынь. Вы ее почти не понимаете? Ну значит, аллергии нет. Старика можно понять, он думает на латыни. Не сказал бы, что это добавляет его мыслям стройности, но упорядочивает их несомненно. Я не слишком быстро иду? Понимаете, через полчаса я буду уже не слишком хорошим собеседником, так что надо торопиться, если вы действительно хотите что-нибудь тут вынюхать. Или как это называется у вас в участке? Да идите, идите, не обращайте внимания. Такая, в сущности, ерунда.
Дорожкин уже почти бежал за Неретиным, но, когда разглядел, кто именно корячится с ведрами и швабрами, едва не споткнулся. Это не были согнувшиеся в пояс технички. Это были существа высотой в половину роста человека. У них были узкие лбы, длинные, вытянутые вдоль тяжелых челюстей уши, мясистые синеватые носы и покрытая оспинами желтоватая кожа. Все остальное туловище, на котором явно имелись и горбы, и животы-шары, скрывала синяя ткань. Из-под безбровых лбов на Дорожкина смотрели огромные глаза.
– Нет, не лягушки, – ответил на незаданный вопрос Неретин и остановился у высоких дверей с надписью «Директор Института общих проблем Неретин Г. Г.». – Просто… такие персонажи. Кстати, на всех окнах светозащитная пленка именно из-за них. Не переносят солнечного света. Но зато трудятся на совесть. Ну да ладно…
Георгий Георгиевич выцарапал из кармана ключ, вставил его в отверстие, повернул и почти силой затащил Дорожкина в кабинет.
– Ну давайте же, давайте. – И добавил с судорожным смешком: – Nunc est bibendum.
Дорожкин сунул руку в сумку, извлек оттуда бутылку коньяка, Неретин мгновенно избавил ее от пробки и булькнул янтарного напитка в подхваченный с тяжелого старинного стола стаканчик. Опрокинул жидкость в горло и замер, блаженно жмурясь и поглаживая грудь. Еще не придя в себя после увиденного в коридоре, Дорожкин нервно огляделся.
Кабинет директора не был слишком узким, совпадая шириной с размерами одного громадного стрельчатого окна, но из-за высоченного потолка казался пропастью, расщелиной в леднике или покрытой инеем скале, тем более что стены от потолка и до высоты Дорожкина были тщательно выбелены, а на полу сияла после недавней уборки белая мраморная плитка. По одной из стен кабинета и вдоль окна стояли длинным рядом мягкие стулья, у другой располагался тот самый стол, на котором гнездился так необходимый Неретину стаканчик. За столом стояли друг на друге три ящика с водочными бутылками, большая часть которых была уже пуста. Но следов беспробудного пьянства Дорожкин не заметил. Стол сиял почти девственной чистотой. Отделанная черным мрамором столешница несла на себе гранитный брусок с гнездами для пары утраченных перьевых ручек, нож для резки бумаги и пачку перфорированного картона, на котором лежали начатая буханка хлеба, солонка и пучок зеленого лука.
Неретин словно пришел в себя, с интересом уставился на коньячную этикетку и взглянул на Дорожкина с восхищением.
– Милый мой, да вы восприняли мои слова буквально, я бы довольствовался и среднего качества бренди, но это… это же настоящий Реми Мартин! Нет, это не в моих правилах, ну тут я не могу им следовать скрупулезно.
Неретин шагнул за стол, опустился в огромное кресло, спинка которого возвышалась над ним на метр, даже когда он стоял, загремел ящиками, извлек из недр стола еще один стаканчик, плеснул туда граммов тридцать напитка и бережно подвинул сосуд Дорожкину.
– Попробуйте и запомните этот вкус навсегда. Понимаете, у каждого человека должен быть внутри каталог идеальных образцов. Ну к примеру, самое солнечное утро, самый сладкий поцелуй, самое жадное лоно, самое теплое море, самое лучшее путешествие, самое полное счастье… Он может быть бесконечным, этот каталог, если только удовлетворяет главному принципу – все упомянутое в нем должно быть самым! Понимаете? Самым! А теперь представьте себе подобный же каталог, составленный на основе сравнения предпочтений всех людей, которые когда-либо топтали сей мир? Причем предпочтений подлинных, настоящих, прочувствованных. Я вас уверяю, за вкусом этого напитка в нем будет зарезервировано самое почетное место.
Дорожкин кивнул, с максимально возможной почтительностью принял стаканчик, вдохнул действительно манящий аромат и выпил. Коньяк оказался очень хорошим. Он облизал горло и каплями нектара ушел внутрь.
– Не говорите ничего, – печально произнес Неретин. – Вы не прониклись тайной божественной жидкости. Конечно, молодость не порок, но в любом случае недостаток. О чем мы будем с вами беседовать? Что может удовлетворить ваше любопытство?
– Любопытство? – Дорожкин дождался кивка Неретина и сел напротив. – Простите, что я отрываю вас от каких-то, наверное, важных дел, но… Вы знаете, слово «любопытство» представляется мне несколько легковесным. Я нахожусь в Кузьминске уже месяц с небольшим, но испытываю некоторые затруднения. Не материальные. Затруднения по поводу осмысления местного бытия. Уж простите за невольный пафос. Так что мне бы хотелось получить объяснения по многим вопросам. А любопытство… Любопытство применимо разве только к смыслу существования вашего института.
– Никакого смысла в его существовании нет, – быстро ответил Неретин. – Конечно, если не считать смыслом кров для созданий, которых вы видели в коридоре. Этих и подобных им. Опять же институтская библиотека. Она еще не оцифрована, поэтому тоже претендует на часть смысла. А в ней есть уникальные документы, возьмите хотя бы историю нашего городка. Да и крыша для вашего скромного слуги тоже зачтется, надеюсь, в качестве толики смысла существования этого заведения?
– То есть изучение общих проблем уже неактуально? – не понял Дорожкин.
– Голубчик, – удивился Неретин и булькнул еще напитка в стаканчик, – где вы видели слово «изучение»? На фасаде здания нет такого слова. Есть словосочетание – «Институт общих проблем», но нет даже намека на изучение.
– Но разве… – растерялся Дорожкин.
– Вы насчет такой категории, как «подразумевается»? – усмехнулся Неретин и опрокинул стаканчик в рот. – Да. Она имеет место. Или имела место. Категория «подразумевается» родственна категории «разум», а значит, изменчива и летуча.
– То есть, – нахмурился Дорожкин, – института как бы и нет?
– Как бы нет, а как бы есть. – Неретин откинулся в огромном кресле, растопырил пальцы, пытаясь ухватиться за широкие подлокотники. – Поймите, молодой человек. Я вовсе не хочу вас запутать. Но в нашей стране, а мы пока еще формально хотя бы находимся в нашей стране, существование некоторых учреждений определяется не наличием зданий, людей в их штате, результатов их деятельности, а наличием финансирования. Есть финансирование, значит, есть и учреждение. А нас пока что содержат. Как и весь город, впрочем.
– То есть это все синекура? – не понял Дорожкин. – Ну если институт не функционирует…
– Считайте как хотите, – усмехнулся, блестя глазами, Неретин. – В какой-то степени весь этот городишко синекура. А я вам скажу вот что, наиболее действенным способом познания мира является наблюдение за ним. В этом направлении работа вверенного мне учреждения ведется непрерывно и качественно.
– Но раньше институт ведь занимался не только наблюдением за миром, – заметил Дорожкин, покосившись на ящики с бутылками. – Подскажите, в связи с чем он был перепрофилирован? Ведь создан-то он был для изучения каких-то особых свойств данной территории? Ну чтобы… как там рассказывал мне Вальдемар Адольфович… «использовать аномальные способности человеческого фактора на пользу народному хозяйству». Выходит, эта задача уже неактуальна?
– Не повторяйте лозунгов, – мрачно хмыкнул Неретин, наполняя очередной стаканчик. – Вы видели этих уборщиков в коридоре? Как вам этот человеческий фактор? Как их применить в народном хозяйстве? Или вы думаете, когда горит лес, следует задумываться о возможном использовании лесного пожара для целей зимнего отопительного сезона? Его надо тушить, деточка. Вы еще не видели ведьму на метле или в ступе? Увидите кое-что похлеще. А теперь представьте себе, что подобных… – Неретин поморщился, постучал пальцами по столу, подбирая слово, – актов нарушения привычной картины мира можно набросать с тысячу, с десяток тысяч. И ни одно из них не сможет найти разумного объяснения в пределах постулатов академической науки. Я уж не говорю о самом существовании нашего городка. Прогуляйтесь, просто прогуляйтесь в любую сторону километров так на двадцать. Без Адольфыча, сами по себе. Прогуляйтесь, пока не упретесь.
– Нет, – покачал головой Дорожкин. – Так я запутаюсь еще больше. Стоит мне задать один вопрос, как я получаю повод задать их в два раза больше. А мне хочется ясности. Ясности здесь, а не в двадцати километрах отсюда.
– Помилуйте, Женя, – вытаращил глаза Неретин. – Зачем вам ясность? Готовой ясности не бывает. Не хотите топать, вовсе забудьте о ясности. Там, за туманом, огромная страна, которая прекрасно обходится без ясности. Вам платят деньги? Платят. Вам делают больно? Пока вроде нет. Что вам еще надо? Зачем винтику механизма, какой-нибудь втулке знать, куда этот механизм ползет? Ей нужно только одно – смазка. И все.
– Тогда я так и не понял, зачем вы меня сюда позвали… – пробормотал Дорожкин. – Втулка, винтик… Я не то и не другое. И каждый человек не то и не другое. Даже если используется как втулка или винтик.
– Или как снаряд, как мина, как нож, как гравий, что смешивается с бетоном, – расхохотался и размазал по щеке слюну Неретин. – Да, это мерзко, но это так. Так было, и так будет. По крайней мере, в обозримом будущем. Плюньте. У вас проблемы с осмыслением действительности? Бред. У вас проблемы с терпением. Наблюдайте, и все встанет на свои места. И не торопитесь. Принимайте все как есть. Я понимаю, что осознание бытия коррелирует с уровнем его непереносимости, но уверяю вас, то, что приходится испытывать большинству наших с вами соотечественников, имеет к непереносимости гораздо более прямое отношение. Смотрите и фиксируйте.
– Вы хотите сказать, что все-все, что я вижу, именно так и выглядит? – не понял Дорожкин. – Что вся эта иррациональность, вся эта нечисть, все это есть на самом деле?
– Эта нечисть, – Неретин икнул, выплеснув в горло остатки коньяка, – сейчас моет в коридоре института пол. Бродит по коридорам второго этажа. Спит на балках перекрытий. Выбирается по ночам в город, в лес. Охотится, ест, пьет, размножается, испражняется. Вот это и есть реальность. Не нужно ее осмысливать и тем более оценивать. Ее нужно учитывать. Et cetera, дорогой, et cetera. И вот еще один мой вам совет. Раз уж вы решили док…к…копаться до к…корней, ищите того, кто оплачивает музыку. Ищите того, кто платит. Понятно? Того, кто платит…
– Промзона? – предположил Дорожкин, хотя глаза Неретина стремительно стекленели. – Предприятие «Кузьминский родник»?
– Нет, – почти захрипел от хохота Неретин. – Нет никакой промзоны. Нет. Вы только Адольфычу об этом не скажите, а то ведь и вас не будет…
Неретин хотел еще что-то сказать, но прикусил язык и плюхнулся щекой о мраморную столешницу.
«Точно рассадил скулу», – мрачно подумал Дорожкин.
– Эй… – В дверной щели показался нос Дубицкаса. – Молодой человек, вам лучше всего отправиться восвояси.
– Да, конечно. – Дорожкин вышел в коридор. Фигурки уродцев исчезли. Над головой что-то поскрипывало, словно этажом выше неторопливо прогуливался великан.
– Теперь до завтрашнего утра, – вздохнул Дубицкас. – Георгий Георгиевич в последние годы стал несколько… впечатлительным.
– Зачем он это делает с собой? – не понял Дорожкин и быстро перебрал в голове все известные ему фразы на латыни. – Или это все входит в процесс познания? Per aspera ad astra?
– Делает с собой? – округлил глаза старичок. – Он предохраняет вас от себя. Вы видели его трезвым? Не рекомендую. Раньше надо было приходить к нему, раньше. Много лет назад. Много. Tarde venientibus ossa.
Дубицкас развернулся и засеменил куда-то в глубину здания, бормоча одно и то же: «Tarde venientibus ossa. Tarde venientibus ossa. Tarde venientibus ossa».
Дорожкин постоял полминуты в опустевшем коридоре и поплелся обратно в сторону вестибюля. Там он остановился, пошарил глазами по стенам и подошел к стендам, на которых были укреплены уже пожелтевшие от времени фотографии. В ряду незнакомых лиц Дорожкин обнаружил фото точно такого же, каким он был и теперь, Вальдемара Адольфовича Простака с пометкой «начальник полевой лаборатории института», стоявшего возле открытого газика, рядом – портрет мордастого, уверенного в себе мужчины с подписью «директор института Перов С. И.» и далее в ряду – более молодого и подтянутого Неретина Георгия Георгиевича, числящегося «научным руководителем института», и портрет Дубицкаса Антонаса Иозасовича, еще чьи-то портреты и фотографии. Напечатанные на слепой машинке, да и почти выцветшие буквы под фотографиями были едва различимы, но Дорожкин приподнялся на носках и все-таки разглядел. Под фотопортретом Дубицкаса, как и под многими другими, значилась не только дата рождения, но и дата смерти. Дорожкин отпрянул от стенда и кинулся вон из здания.