ЧАСТЬ III
1
…— У, ты нас и напугал, — сказал Серега, когда я открыл глаза.
— Ты где пропадал? — спросил я.
— Это не он пропадал, это ты куда-то отъехал, — навис надо мной Гошка.
Тут я окончательно пришел в себя и огорошил их свежей новостью:
— Чуваки, старик Хэнк ошибся. Красный Воробей оказался черным. — Потом подумал и добавил: — И не Воробьем, а дроздом. Помните, Набоков спрашивал, может ли негатив маленькой огненной птички стать фотоснимком дрозда? Так вот, я отвечаю: может!
Серега покачал головой, мол, ну, парень, тебя и переехало, и сказал Гошке:
— Вира.
Они помогли мне подняться и, поддерживая, завели в кафе.
Аня не на шутку встревожилась, но мы ее быстро успокоили. Я даже улыбнулся.
— У тебя вино красное есть? — спросил у нее Гошка. — Я бы глинтвейна ему сварил.
Аня кивнула.
— Шато Петрюс.
— Урожая?
— Шестьдесят пятого.
— Пойдет.
— Сейчас, — сказала она и пошла на кухню. Я проводил ее взглядом и попросил Гошку:
— Только гвоздику не добавляй.
— Я помню, — кинул он и, блудливо улыбаясь, поспешил за Аней.
Тут на всю эту суету отреагировал и Инструктор. Подошел, посмотрел на меня изучающим — на предмет членовредительства — взглядом и спросил:
— Что с ним? С чего такой бледный?
— Да ничего страшного, просто ваша лекция потрясла его воображение, — ответил Серега. — Очень потрясла.
— Ну-ну, — уловил иронию Инструктор и посчитал нужным посоветовать: — Курить надо бросать, дружище.
— «Дружище» не курю, курю «Кэмэл», — отмахнулся я.
Инструктор понял, что, раз я огрызаюсь, значит, действительно ничего страшного не приключилось и так лево косить никто здесь не собирается. Успокоился и пошел на свое место, допивать минералку. В ожидании нашего ответа.
Его сутулая спина вызвала во мне прилив щемящей жалости, и я поторопился объявить Сереге о своем решении:
— Серега, я иду с вами.
— Что? — будто не поверил он.
— Я иду с вами, — повторил я.
— А как же книга?
— Она сгорела.
Минут пятнадцать спустя Серега с Инструктором шушукались в углу, а я, отхлебывая горячее варево из огромной чашки, рассказывал Гошке — в журнальной, конечно, версии — о своем кошмаре.
Когда я закончил, американец, потирая всё еще красную от Аниного массажа щеку, спросил:
— И ты ничего не помнил про все эти наши сегодняшние заморочки?
— Не-а.
— А слово это дроздовье помнишь?
— Уже не помню. Хотя во сне знал. Во сне, точно, знал. Правда, я не знал тогда, что это сон. К тому же сейчас уже не уверен, что это я видел этот сон.
— А кто же, если не ты?
— Знаешь, мне почему-то кажется, что это не я сон видел, а сон — меня.
— Я могу понять, когда once I had a girl, or should I say, she once had me, но сон? Как это?
— Не знаю… — сказал я и, увидев, что Гошка ждет от меня какого-то откровения, охладил его: — Ладно, ты не заморачивайся. Я это всё равно объяснить не сумею.
— Ну-у-у… — разочарованно протянул Гошка и спросил: — Слушай, а ты что, на самом деле не врубался, что сон — это сон?
— Я, вообще, как-то не умею во сне определять, что сон — это сон, — признался я.
— А я умею, — похвалился Гошка. — Знаешь, иногда во сне прижмут меня, а я такой думаю: да это же сон, а потом напрягусь и раз — уже проснулся. Они там всё еще мечутся по складу возле Южного порта — куда он делся? что за дела? А я уже в зубной щетке батарейки меняю. Прикольно, да?
— Завидую, — сказал я. — А вот я сон могу идентифицировать лишь относительно реальности. Только проснувшись, могу развести reality and dreams, котлеты и мух. Поэтому и сомневаюсь сейчас, что это наваждение с бредом про черных дроздов было сном.
— Как это?
— Говорю же, сон для меня — сон только относительно реальности.
— Ну?
— Допустим, то был сон, и вот я проснулся, а где тогда реальность?
— Ну…
И Гошка не нашел чего ответить.
А под утро выпал снег, и Аня выдала нам в дополнение ко всему еще и моряцко-балтийские бушлаты. Воротники стоечкой. Пуговицы с якорями. Все деффки наши.
И мы, собственно, пошли.
Ну что сказать вам о долине в снегу?
Оказалась белой.
Хлопьям, привыкшим к пожухлой, тулиться на сочной траве было неловко. И то — было в этом нечто противоестественное, будто кого схоронили заживо. А в целом ничего так смотрелось: саван на востоке слился с поседевшими склонами и так — единой скукой — до самых умащенных снегом вершин. Если бы не тенистые складки, то пойди разыщи на этой картине очертания гор. Да и сардельки-облака, подсвеченные первыми корявенькими лучами, лишь оттеняли своей розовой пастельностью серую белизну. В общем, природа (или понятно кто) сонный глаз не напрягала.
Впрочем, теплый ветер, который козлил с юго-востока, намекал на то, что, как только солнце проклюнется, топтать нам жижу в месиво до первосортного самана на выходе.
Как говорил комбат Елдахов, выгоняя бойцов на уборку плаца, надо бы поторопиться, а то снег растает.
Вид этой скатерти белой отослал меня к мыслям черным о творческой силе сознания. Я всегда этой силой восхищался. Вот и тут.
Просто сравнил эту долину с листом бумаги и подумал: а вот, к примеру, возьми из пачки такой вот чистый лист да проведи по нему черной тушью линию — и ведь сознанию подобной малости уже достаточно. Рассмотрит, определится — ага, вот горизонт, и начинает мастерить: тут, значит, будет у нас тогда небо, а тут — земля. Ну и всё. Если земля и небо есть, за остальным не заржавеет.
Одну лишь линию драной кистью сикось-накось — и есть для сознания заготовка мира.
Обживает.
Шли гуськом — впереди Серега, сзади Гошка, я — где положено.
Идем, короче, топчем берцами девственную снежность, зеваем-ежимся. Чтоб на ходу не уснуть, речевку время от времени читаем, которой я парней обучил.
Такую.
Серега нас придурошным голосом сержанта ЮэС-ами типа спрашивает: «What is mind?!» Мы ему с Гошкой хором, как духи натурально: «No matter!» Он тогда: «What is matter?!» Ну и мы по-молодецки: «Never mind!»
Потом уже Гошка предложил другую: «Everybody wants to fuck from the morning to the dark». Но она не прошла ввиду того, что: А — ее содержание не отвечало величию момента, Б — ее ритм не соответствовал нашему.
Гошкин «калаш» я нес, потому что сам Гошка тащил полотно оконного стекла. Ноль восемь на один и два, три миллиметра. Это Инструктор попросил занести к Железному Дорожнику. Всё равно, сказал, заходить к нему будете, так захватите. Захватили. И несли с Гошкой по очереди.
— Серый, а зачем нам к этому Железному-то? — задался вдруг Гошка, с моей точки, несущественным вопросом.
— Он тебе третью часть шифра передаст, — ответил ему Серега.
— Кто передаст? Я передаст?
Мы с Серегой на эту шутку, которую вывез Гошка в Штаты в девяносто третьем году, не отреагировали. Он, сообразив по нашему виду, что лажанулся, смущенно спросил:
— Почему мне-то? — Серега пояснил:
— Значит, так, разжевываю один раз, потом никому не переспрашивать. Суть в следующем: мы должны получить код доступа. Он разделен на три части. Эти части знают упомянутый Железный Дорожник, Пастух и Человек Из Колодца, он же — Оракул.
— Настоящий оракул? — спросил я.
— Не знаю. Но думаю, просто кликуха такая. Инструктор его то Оракулом погонял, то Человеком Из Колодца.
— И что?
— Каждый из них передаст… блин, вручит свою часть кода одному из нас. В итоге и каждый из нас будет знать только свою часть.
— Зачем так сложно? — спросил Гошка.
— В целях безопасности, — ответил Серега.
— А в чем опасность?
— Не только мы мечтаем на базу проникнуть. Есть тут еще желающие.
Тут я заволновался:
— Кто?
— Есть одна бригада…
— Бригада? — удивился я.
— Бригада, бригада, — подтвердил Серега. — ОПэГэ местная. Типа здешний рынок вторсырья под себя подмяла. В том числе и весь металл. Металлолом. Инструктор сказал, что на этой брошенной базе металла просто немерено. Парни на него давно виды имеют. И если туда проникнут, полный хабец базе придет. Разберут до болтика и вынесут его вместе с гаечкой.
— Но кода доступа не знают, да? — сообразил я.
— Ну да. Вокруг базы помимо всяких прочих инженерных заграждений и препятствий колючих минные поля сплошняком развернуты. Единственный способ пробраться на точку — пройти через километровую подземную потерну. Но вход в нее прикрыт. Броня такая, что не взорвать, не пробуравить. Нужно девятизначный код знать.
— В общем, я так понял, что как только мы этот код узнаем, так парни нас тут же и напрягут, — просчитал я дважды два. — Отлавливать будут. К бабушке за мятными лепешками не ходи.
— Будут, и возможно, по одному, — сказал Серега. — Поэтому и разбит код на три части. Если один из нас к ним в лапы попадет… Сами понимаете.
— А если втроем?
— Втроем не попадем.
— Ты уверен?
— Уверен, — твердо сказал Серега, вытащил из кармана ЭрГэДэ-десять и показал Гошке.
— Я тебя умоляю, спрячь, а, — попросил Гошка. И Серега засунул гранату обратно, в карман бушлата.
Какое-то время мы шли молча. Пока Гошка вдруг не воскликнул:
— Парни, глядите — елка! Трава, на траву похожая.
Действительно, проходили мы как раз мимо высоких зарослей травы, которая конопля. Заповедный там дербан вовсю колосился — с каждого куста можно было немало заветных шариков намацать. Только пакаван подставляй.
И я, восхитившись буйством дикой и никем не потревоженной природы, пропел с чувством:
— Травы, травы, травы не успели от росы серебряной проснуться. И такие нежные напе-ээвы отчего-то…
— Трава по пояс, — закончил за меня Серега словами совсем из другой песни.
Как ногой на тормоз нажал.
— Парни, а помните, как в восьмом мы первый раз травку пробовали? — спросил Гошка.
Конечно же мы помнили. Еще бы.
В тот день Гошка приволок в школу бабину с новой записью «Лабионды» и заявил с ходу, что этот улетный музон нужно непременно слушать под ганджовую травку. Тогда, мол, один кайф на другой налезет и вставит по полной программе. Типа так ему сказали правильные пацаны с Третьего поселка ГЭС, которые, как известно, от постоянного употребления гашиша высажены на поголовный умняк.
И так Гошка этой идеей загорелся, что до седьмого урока нас доставал. Пока Серега не завелся и не сказал, что к вечеру плана достанет, только потом уже никому не отмазываться. Мы согласились. И решили собраться вечером у него в сарае. Чтобы, как всегда, он, я с Гошкой и Монтана, конечно.
Мы вообще-то часто вчетвером в Серегином сарае собирались. Там прикольно было: имелся старый, но еще добротный диван, полки с книгами висели, для уюта фотки Джо Дассена, Дина Рида и Гойко Митича по стенам были расклеены, многоуважаемый шкап стоял со всяческим барахлом, которое у Серегиных родоков рука выбросить не поднималась, на шкафу лежала гитара с гэдээровскими переводными блонди на борту и даже магнитофон наличествовал — реальный такой двадцатикилограммовый «Днепр».
В этом чудесном сарае у нас штаб-квартира была: мы там и курить учились, и в «секу» играть, и первую свою бутылку «чернил» там же оприходовали, да и целоваться нас Монтана по-взрослому, «с языком», учила на том самом старом диване…
Короче, собрались мы в тот вечер в нашем сарае. Гошка бабину приволок, я — ноль семь «Солнцедара», Монтана — себя. Серега чуть задержался — Гошка с Монтаной успели у меня алгебру переписать, — но пришел с травой. Много ее принес. Полный спичечный коробок. Почему-то запомнил этикетку: «Берегите телеграфные столбы от возгораний». Может, потому, что к тому времени уже знал: кое-кто склонен видеть деревья там, где мы склонны видеть столбы. Может…
Ну, там целое дело было, как мешали мы неумело эту труху с табаком и назад ее потом в гильзы сигарет — в штакетины, если по-важному, — забивали. Потом ленту, в тридцати местах ацетоном склеенную, — «Лабионду» эту суфийскую поставили и стали деловито травкой, значит, вовсю раскумариваться. Прихода Кайя, духа марихуанского, ждать.
Мне никак не вставляло. Тянул-потягивал хапку за хапкой — сплошное гонево. Стал на других посматривать. Серега спокойно курил и даже не морщился, хотя в принципе некурящим он у нас был — правильный пацан, на «Двух капитанах» воспитанный. У Монтаны — ей Гошка «паровозиком» рот в рот пару раз стравил — сразу голова закружилась, и она не стала опыт продолжать, невкусным ей это всё показалось: деффчонки любят марафет, но жить не могут без конфет. А Гошка, тот сразу стал вовсю глючить. Ништяк, чуваки, говорит, вставляет, Виниту — сына Инчу-Чуна на белом коне вижу. И конь такой у него прикольный — с пятью, хи-хи, ногами. И спрашивает у Сереги: вставляет, Серый? Угу, отвечает Серега. Еще как. Прёт меня страшным пёром, аж распирает всего. Тогда Гошка у меня спрашивает: а тебе вставляет, Андрюха? Вставляет, вру. Радугу вижу, говорю, а радуга та — реально оперенье летящей в парящую птицу стрелы. И, судя по оперенью, Гоша, это стрела не гуронов, но ирокезов. А сам думаю: что за дела — почему это Гошке вставляет, Сереге вставляет, а мне — нет? Так и не понял. Решил, что организм у меня такой огнеупорный, что воздействию марихуаны не подвержен.
Только под Новый год Серега признался, что угостил нас тогда сухой ромашкой. Обычной лекарственной ромашкой. У матери из пачки отсыпал. Я как услышал, так чуть не уржался. А Гошка обиделся — с Серегой целую четверть, до самых весенних каникул не разговаривал. На весенние каникулы предки Сереге мопед подарили, тут уж Гошке с ним не разговаривать было всё равно что себе на яйца наступать.
Такие дела.
— Андрюха, возьми стекло, — попросил Гошка.
— Устал?
— Задолбался, и руки затекли.
Я, всучив Сереге оружие, надел перчатки и принял у Гошки его нежную ношу. Честно говоря, Инструктор нам с этим стеклом здорово помог в кавычках. Нести его было неудобно — кто носил, тот знает, как оно, — да и вообще.
Но и смешно, конечно, было. Идешь такой, думаешь: вот я, чья-то фантазия, иду по долине, которая чья-то фантазия, несу чуваку, который чья-то фантазия, стекло, которое тоже чья-то фантазия. Ну и на фига, думаешь, всё так сложно?
А самое удивительное, что, зная про все эти продувные обстоятельства, несуществующий я чрезвычайно боялся разбить это самое несуществующее стекло. Вот что было самое удивительное. И этот страх был настолько реален, что нереальность всего остального абсолютно ничего не значила. Меркла вся остальная нереальность перед реальностью этого глупого страха.
— Какой сегодня день? — спросил вдруг, что-то там себе в уме прикидывая, Гошка.
— «А день, какой был день тогда? — прохрипел я. — Ах да…»
— Среда, — подхватил Серега и поправился: — Должна была быть.
— А на кой тебе? — спросил я у Гошки.
— Да так, — ответил он.
А я подумал, что дни для нас теперь — ничто. Всего лишь. Их не приколешь и пищей глаз не сделаешь: они на фоне белом, не обладая телом, незримы.
И в ответ на эти мои мысли в стекло со всего маху — я чуть не выронил его от неожиданности — врезалась громадная такая бабочка. Она, и без того офигевшая от всех этих сегодняшних снежных дел, не ожидала, видимо, от жизни еще и подобной подлянки — что воздух может стать льдом. Это обстоятельство, полагаю, стало для нее настоящим онтологическим шоком, поэтому и ушла она вниз — свалилась от такого удара судьбы в пике. Но, правда, довольно быстро справилась и пусть неуверенно, с левым креном, но всё же полетела куда-то вправо. Я подумал ей вслед: ты лучше, чем Ничто. Верней: ты ближе и понятней. Внутри же на все на сто ты родственна ему. В твоем полете оно достигло плоти. И потому ты в толчее дневной достойна взгляда как легкая преграда между Ничем и мной. Пока не станешь мной, а я — тобой. Пока.
Пока-пока!
И тут Гошка спросил:
— Что за фигня?
Я сначала не понял, о чем он, а потом гляжу — действительно фигня.
Прямо по курсу стояли огромные ворота. Вернее, как? Сами-то створки ворот отсутствовали, а имелись вкопанные на приличном расстоянии друг от друга две вереи метров по пять высотой и перекинутая между ними жердина. А самих створок нет, не было. Не знаю, ветром ли времен их сдуло, Чингисхан ли Тамерланович на дрова пустил, а может, и какой-нибудь гешталевый Чубайс приватизировал — всякое может быть, — но только не было их. Лишь петли ржавые на столбах от них остались.
Зато к перекладине была привязана шнурами из конского волоса сотня-другая металлических трубок разной длины и разного диаметра. Ветер теребил эти висюльки — они и посвистывали беспрестанно на всякие голоса и, постукивая друг об друга, издавали разнообразнейший звон. Другой такой натуральный генератор случайных звуков еще поискать.
В общем, посреди долины, оживающей под лучами перевалившейся через криво-пьяную линию гор огненной горбушки, увидели мы непонятное сооружение непонятного же назначения.
Но там было у кого спросить. Возле левого столба стоял худосочный мужичонка — небритый сын степей в драном тулупе, рыжих собачьих унтах и малиновой монгольской буденовке с бубенчиками. Он, подставив мордочку теплому ветру с востока, лузгал семечки и спокойно ждал, когда мы подойдем поближе.
Мы подошли. Серега поздоровался за всех и, утоляя свой живой этнографический интерес, спросил у мужичка:
— Это что у вас за культовое сооружение такое?
— Поющие Ворота, — ответил мужик, не переставая забрасывать и сплевывать.
Серега провел ладонью по темной глади столба и спросил:
— На кой они здесь?
— Не знаю, — пожал плечами мужик, — но вы должны заплатить.
— За что это? — моментально сообразив, что с нас хотят бабок поиметь, тут же вклинился Гошка.
Мужик отвел глаза, отряхнул с рукава несуществующую шелуху и ответил:
— За проход.
— За что? — не понял Гошка.
— За проход, — повторил мужик.
— Мы, типа, должны заплатить за проход через эти Поющие Ворота? — проговорил Серега вслух, чтобы самому осознать это дело.
Мужик кивнул.
— Афигеть! — восхитился такой наглости Гошка. — Это что такое получается, это предъявление territorial rights получается? Афигеть! Главное, никакого забора нет, а плати. Можно подумать, за этой хренотенью приватные владения начинаются. Просто — афигеть! Афигеть просто!
— А, собственно, на основании каких нормативных документов мы должны платить? — поддержав стихийный Гошкин протест, спросил Серега.
— Чего? — не понял мужик.
Серега терпеливо пояснил прозрачную суть своего незамысловатого вопроса:
— Какие такие услуги мы, собственно, должны оплатить?
— За проход, — тупо настаивал мужик.
— А если мы ворота стороной обойдем, мы должны будем платить? — измыслил я халяву.
Халява прошла — мужик ответил:
— Мимо ворот бесплатно.
— Ну вот и ладненько, — принял решение Серега, — тогда нам мимо.
И пошел обходить ворота справа. Я, подхватив стекло, пошел слева. А неугомонный Гошка решил презреть несправедливые запреты и направился прямо между стоек. И косился при этом на мужика в ожидании какой-нибудь реакции с его стороны. Но тот, зачерпнув в кармане тулупа новую горсть семян, на Гошку даже не смотрел. Плевал он на Гошку. Подсолнечной шелухой.
А Гошка дошел до линии ворот и будто в стену уткнулся. Еще раз попробовал — нет, и еще раз, и снова — нет и нет. Не мог пройти.
Я, глядя на тщетные его попытки, вспомнил давешнюю бабочку. Похоже было. Человек, конечно, не бабочка. Но у него тоже есть свои пределы непоняток. Бабочка врезалась в стекло и подумала: так не бывает. Но мы-то знаем, что так бывает. Человек бьется в затвердевшую пустоту и думает, что так не бывает. Но кто-то ведь знает, что так бывает. Кто-то… Ну, например, та же самая бабочка. Уже.
Мы с Серегой терпеливо ждали, а он всё тыкался и тыкался то руками, то плечом, но всё никак не мог сделать то, что требовал от него сделать внутренний его аутистический нравственный императив, который, по-видимому, сводился в тот момент у Гошки к следующему: позитивно настроенный современный человек должен и даже обязан бороться с провокационными сюрреалистическими подгонами.
— Магоша, мы ждем, — поторопил его Серега. А я посоветовал:
— Головой попробуй.
Гошка разозлился, нашел булыжник и запустил в створ ворот. Камень спокойно перелетел линию и плюхнулся в траву. Возмущению Гошки не было предела. Он подошел к мужику и спросил, показывая рукой в ту сторону, куда улетел снаряд:
— Почему он да, а я — нет?
Как это ни странно, но мужик ответил, и ответил так:
— Он не знает, что ему туда нельзя.
— Ну?
— Он не знает, а ты знаешь.
— Но мне ведь по барабану.
— Это тебе для меня по барабану, для них тебе по барабану, — кивнул мужик на нас с Серегой, — а для себя ты знаешь, что тебе туда нельзя.
— Ты, чувачок, хочешь сказать, что я сам себя через ворота не пускаю?
— А кто же? Я-то тебя не держу.
Грозная гримаса сползла с Гошкиного лица, плечи безвольно опустились, и впал он в состояние глубокой задумчивости. И, не выходя оттуда, подошел ко мне. Слова не говоря, сбросил с плеча автомат, отобрал стекло и побрел за Серегой, который уже двинулся дальше, по известному только ему маршруту.
Мы уходили от ворот, а они пели нам вслед свою веселую и нехитрую песню. Хотя, конечно, хитрую. Веселую и хитрую. Веселую, потому что ветер вовсю дурковал, а хитрую, потому что они знали: мы скоро к ним вернемся.
И через час мы к ним вернулись.
Не-а, халява всё же не прошла. Случился второй дубль. Только вратарь теперь семечки щелкал возле правого столба.
Серега всё с ходу просек, направился к сборщику дани и спросил деловито:
— Сколько?
— С вас двоих по штуке зеленых, — невозмутимо ответил тот и кивнул на Гошку: — А с этого пятьсот.
— Почему это с меня пятьсот? — обиделся Гошка.
— Детский, — пояснил мужик. И Гошка обиделся еще больше.
— Нереальные цены, — покачал головой Серега. Мужик пожал плечами и спросил:
— А где здесь реальность?
И Серега в знак согласия, что нет ее здесь, отсчитал ему заявленный прайс.
Долго еще Гошка возмущался. Не понимал он, почему это Адепт при таких накладных раскладах не подкинул нам малеха Вашингтонов в качестве подъемных. И успокоился только тогда, когда Серега мудро заметил, что спасение погибающих — статья бюджета самих погибающих и что негоже размышлять о кэшаке, когда события требуют от нас готовности в любой момент животы положить на алтарь во имя Абсолюта.
А Пастуха нашли мы в полдень. Впрочем, правильнее сказать, что он нас сам нашел.
Но сначала мы увидели табун.
Вот так вот: раз — и увидели.
Просто увидели, как там, вдалеке, несутся к северной кромке долины полудикие лошади.
Неслись они за своим вожаком в никуда: достигнув линии, где земля и небо — всё едино, то ли прыгали мустанги один за другим с обрыва в бездну, то ли уносились в небо. Не видно нам было.
Казалось, что в бездну.
Но верилось — в небо.
Ага, горячо верилось, что не в бездну, а в небо уходил табун из наших забытых мальчишечьих снов.
А одна лошадь не прыгнула. Она была под седлом. И тот, кто был в седле, направил ее в нашу сторону.
Я смотрел на этого приближающегося всадника, на грациозный полет его белого иноходца и вспоминал, где я это всё уже однажды мог видеть. Чтоб всё вот так же: и открытое небо, и конь белый, и сидящий на нем…
Но так и не вспомнил.
Впрочем, небо и не таким уж открытым было, да и конь оказался лошадью, к тому же не белой, а серой. Но всадник был.
И всадник был двухголовым. Хотя правильнее говорить — не «всадник», а «всадники». Потому что это были сиамские близнецы. Все, что закрывалось цветастым пончо и продолжалось ниже, было у них общее, но головы, естественно, две. А в этом деле, регистрации населения, ведь главное — голова. Сколько себя помню, всегда и везде считали по головам. Только комбат Елдахов считал бойцов после отбоя по ногам. А потом мучительно, столбиком, делил результат на двойку. Но он уникум. С него станется.
Так вот, значит, — всадники…
Нет, всё-таки лучше говорить — «наездники». «Всадник» — это у меня в голове, когда человек с лошадью. А лошадь была одна. А наездников на лошади может быть много. Сколько потянет. Так у меня в голове.
В общем, было на лошади два наездника.
Или по-другому: было у всадника две головы.
Да, так мне всё же проще.
Значит, было у всадника две головы. Слева правая и справа левая. Левая была перевязана бинтом. По бинту и отличал я их — так-то они были на одно лицо. Левую назвал я Больной, а правую, соответственно, Здоровой. Чтобы не путаться.
Не успели мы поздоровкаться, Больная сразу к делу перешла:
— Кому мы тут должны цифирьки-то? — Серега показывает на меня:
— Ему.
— Отойдем, — сказала мне Больная. — В смысле — мы отъедем, а ты за нами.
Ну и отошли. В смысле — они отъехали, а я за ними.
Здоровая оглянулась на Серегу и Гошку, прикинула, на достаточное ли расстояние удалились, и говорит:
— Сразу предупреждаю: что бы он там ни говорил, не верь. Он всегда врет.
И тычет носом в Больную. Больная самокритично покивала, да-да, так, мол, оно всё и есть, и сама говорит:
— Да, я всегда вру. Есть такое дело. Зато он у нас всегда правду-матку режет. Невзирая ни на что.
Здоровая вскинула подбородок и такое положение вещей гордо подтвердила:
— Да, я всегда говорю правду.
И улыбаются мне обе, в смысле оба — что, дескать, попал, чувачок?!
А я как это всё услышал, так и подумал сразу: подловить задумали. Подсунуть решили мне в карман парадокс лжеца, сиречь брадобрея, как жабу дохлую.
Ну ладно, напрягаюсь внутренне, смейтесь-смейтесь, только знайте: я вам не доходяга Филя Косский и не заучка Хризипп — я круче. Я — Дрон с Шестого квартала со Второго проезда Строителей и трансмиссию ведрами таскать не подписывался. Я, если припечет, любую вашу заморочку Эпименидову разрулю. Если припечет.
— Ладно, — говорю, — разберемся. Давайте, парни, ваши цифры.
Достал бумажку и приготовился записать.
— Хорошо, раз так, тогда записывай, — говорит мне Здоровая. — Это будет — четыре-пять-шесть. Только бумажку съешь, когда выучишь.
— Съем, — киваю.
Цифры записал, а сам невольно жду подвоха. Не замедлили.
— Он всё, конечно, правильно сказал, — говорит, выдержав паузу, Больная. — Только наоборот надо — шесть-пять-четыре. И это точно.
— Почему это шесть-пять-четыре? — удивляется Здоровая, задумывается и идет на попятную: — Подожди, а разве там было не два-пять-восемь?
— Верно, — не спорит Больная, — два-пять-восемь там было, только всё-таки в обратном порядке — восемь-пять-два. Вот так.
— Не-э-эт, не так, — не соглашается с Больной Здоровая. — Совсем не так. Я вот сейчас точно вспомнил, что было там восемь-один-шесть.
— Тогда уж — шесть-один-восемь, — поправляет Больная.
— А не три-пять-семь? — опять впадает в сомнение Здоровая. — Или — четыре-девять-два?
— Вот ты сейчас сказал, и я теперь просто уверен, просто на все сто пять процентов теперь уверен, что действительно — два-девять-четыре, — соглашается, но опять шиворот-навыворот, Больная. Затем подумала секунду и добавила: — А если точнее быть, то — семь-пять-три.
Но тут Здоровая заулыбалась — видимо, мой несколько растерянный вид доставил ей истинное удовольствие — и заявила:
— Но если не прикидываться, а серьезно, то — четыре-три-восемь.
— Ну, если серьезно, тогда — да, — соглашается Больная.
И замолкают обе. Я смотрю на лист, где у меня уже все черкано-перечеркано, и спрашиваю:
— Честно?
— Честно-честно, — подтверждает Больная.
— Честно-честно, — вторит ей Здоровая и вдруг опять поправляется: — Хотя нет, не так. На самом деле это — восемь-три-четыре… А может, и не так. Может, и не восемь-три-четыре. А как раз, — если хорошенько подумать, — четыре-три-восемь. Если хорошенько-хорошенько подумать.
— За окном идет дождь, но я так не думаю, — кидаю я свое полено в их костер.
— Но ведь не девять-пять-один же? — спрашивает у Здоровой Больная.
— Нет, ну что ты! — туда-сюда Здоровая. — И уж точно не один-пять-девять.
— Это верно, — соглашается Больная.
И вновь замолкают, морщат лбы, типа вспоминают. А я жду. Являя неиссякаемое терпение. Ибо настроился. Когда я настроюсь, меня из себя тяжело вывести. Практически невозможно. Практически.
— Всё, вспомнил! — восклицает вдруг Здоровая и хлопает себя по лбу левой, единственной на двоих. — Записывай: два-семь-шесть.
А Больная молчит.
— Это окончательное ваше слово? — спрашиваю.
— Окончательное, — кивает Больная.
— Он правду говорит? — спрашиваю у Здоровой, кивая на Больную.
— Сроду он правды не говорил, — отвечает.
— Ну так что тогда?
— Говорю же: два-семь-шесть, — настаивает на этих самых цифрах правдивая Здоровая.
— Записывай-записывай, не сомневайся, он никогда не врет, — лыбится врунья Больная.
А сами уже лошадь разворачивают, клейменным свастикой крупом ко мне, мордой к взлетно-посадочной, — и в бока ей каблуками сапог. В стременах привстали, правой, одной на двоих, махнули — общий привет! — и на север, догонять улетевший табун. Только брызги из-под неподкованных копыт во все стороны. И дык-дык, дык-дык, дык-дык — как единственно возможная музыка сфер.
Я тоже сделал ручкой. И проводил взглядом до самых пределов.
А потом глянул на листок и так вот подумал: две головы, конечно, лучше, но кашу пивом не испортишь. Это я к тому, что нет таких загадок, которые не мог бы разгадать мозг, вмещающий в себя Вселенную со всеми ее загадками и отгадками.
И спрашиваю сам у себя: а ну-ка скажи, родной, почему это никто до сих пор не смог выудить рыбку истины из этого омута?
И сам себе отвечаю: потому как не того червя на крюк насаживали.
Потому как пытались понять, о чем правдивый лжец говорил. И зацикливались. И соскочить уже не могли.
Это большинство.
Те, кто помудрее, пытались прислушаться не к тому «о чем», а к тому «как». Это, без сомнения, мудрее. Но всё одно фигня полная.
Ну и как надо? — себя подгоняю.
Сейчас скажу, как надо, себе говорю.
И себе говорю: ну говори.
И так себе тогда сказал: слушать надо не то, о чем и как он говорит, а то, о чем он не говорит. Вот так вот оно правильней будет. Потому как истинное какао — это же невыпитое какао. По-любому.
Ну вот.
Как только я об этом подумал, так священная черепаха тут же и всплыла из глубин моего сознания, как со дна реки Хуанхэ.
Неправильно сказал. Хуанхэ — это и так Желтая река. Получается, сказал: «со дна реки Желтой реки». Масло масляное. Масло желтое и масляное.
Ладно. Короче, Глашкина прабабка, которую так и не сумел догнать Ахилл (чего я так и не догнал), всплыла на поверхность, я ее за клюв цап-царап, подтянул к берегу и с панциря ейного в листок к себе бодро перерисовал.
И принялся все комбинации сверять.
Всё назвали однояйцовые-двуяйцовые, кроме одной. Кроме вот этой — шесть, семь, два. Ее пропустили. Ну вот и ладушки, думаю. Значит, она и есть. Постановили-утвердили.
Запомнил: жил в шестом квартале, в первый класс в семьдесят втором пошел. Зажигалку достал и листочек с каракулями спалил от греха.
Проверил себя: шесть-семь-два. Нормально. Семь шестьдесят два проще было бы, конечно, запомнить, родные же цифры, почти как три шестьдесят две, но что поделать. Пусть так.
И к парням скачками. Без того уже времени порядком потратили. А у нас ведь был некий утвержденный график, следуя которому Серега нас всё время подгонял. Хотя, конечно, там имелся — как без него? — ефрейторский зазор, но тратить его впустую вовсе не хотелось.
Помимо графика определили нам еще, конечно, и курс — предписано было держаться всё время ста трех градусов. Это тоже строго соблюдали. Только в одном месте, уже ближе к вечеру, вынуждены были с данного направления свернуть: вышли на карьер — пришлось обходить. Крюк километра в три дали. Не меньше.
Кстати, возле этого карьера произошел с нами
небольшой инцидент. Случилось вот что.
Когда мы этот овраг песчаный, на дне которого догнивал скелет огромного, маменшизавроподобного, экскаватора, уже практически миновали, нарисовалась на нашем пути шайка-лейка из местных отморозков.
Подъехали на раздолбанном «уазике», развернулись лихо и вылезли.
Девять архаровцев.
Не вру.
По таким мелочам.
Не знаю, как уж они туда так плотно набились, но именно девять рыл (двое из которых пьяными были в сиську, трое — в драбадан, остальные — в умат средней степени адекватности) выползло из этого армейского внедорожника. И все как из одного — «ты че такой-то?» — инкубатора: черный низ, черный верх, походка ортопедическая, затылки в складку, лбы скошены, глаза нечеловечески бездонны и чисты — в том смысле, что суммарного интеллекта во всех этих залитых пустотой зенках было меньше, чем у одной моей черепахи. Короче, парни были не из тех, кто плакал, узнав о смерти мамы олененка Бэмби.
Но напрягло нас не это: три на одного — терпимые расклады. Напрягло то, что все эти яркие представители тупиковой ветви эволюции были вооружены. И не ножами-кастетами — это б еще ничего, — а автоматами. У них тоже «калаши» имелись. Только не АКа семьдесят четыре У, эксклюзивные и позолоченные, как у нас, а совсем старые такие АКаЭмы. Даже и не с пластиковыми, а с деревянными прикладами. В общем — антиквариат. Но функционирующий антиквариат.
Как только они заявились, так мы по их виду сразу всё и поняли. Поняли, что дело будет. Что вокзал-базар не проканает. Что предстоит выполнение комплекса синхронных упражнений на зачет.
Гошка стекло осторожно положил на землю, и мы изготовились — приняли положение для стрельбы стоя.
Смотрим на парней в прорези прицелов и ждем, что дальше? Отступать нам всё равно некуда. Даже Москвы позади нас нет. Ни Москвы нет, ни Сиэтла, ни России, ни Америки. Ничего нет — отсутствовала та реальность, куда бы отступить можно было. Вернее, куда нельзя нам было бы, конечно, отступить, потому как нет у нас такой привычки — отступать. А в тридцать девять уже не меняют привычек.
Они галдеть перестали, подошли поближе, окружили нас и тоже стволами ощерились.
Мы потихоньку вокруг стекла распределились и встали, как бывало при драках с маратовскими, — спина к спине. Я имею в виду, конечно, не тех маратовских, которые со скрипочками по улице Марата, а тех, которые с велосипедными цепями по предместью Марата.
Встали, в общем, мы кругом — такая тактика, как известно, вполне оправдала себя еще в войне первых американских фермеров против индейцев — и стоим. Они на нас смотрят, мы — на них. Постояли так — ни тудыма ни сюдыма — пару вечностей, пассионарности друг у друга пощупали на слабо, а потом один, который был у них за главаря, — мордатый такой, на бобра похожий, — заявляет гордо:
— Я Топорок.
Типа теперь мы должны обтрухаться, раз он Топорок.
— А я — Негорро, — отвечает ему Серега.
— Я здесь смотрящий, — предъявляет конь педальный.
А сам теперь целится в лоб Сереге. Определил равного.
— Что значит «смотрящий»? — «тупит» Серега. И целится теперь в лоб Топорку.
— Не сечешь, что ли? — удивляется Топорок. — Наблюдаю я тут за всем. Присматриваю.
— От ОБэЭсЕ?
— От тяжмашевских.
— И чего теперь?
— Да типа ничего, только вам за прописку надо пробашлять. Чиста конкретна.
— В смысле — денежку заплатить?
— В натуре, — кивает Топорок.
— Денежку — это можно, — соглашается Серега, — отчего ж не заплатить, раз такой порядок. Только бы нам тогда приходный ордерок… — И передразнивает: — Чиста конкретна шоб. И шоб — в натуре.
— Вот из этой штуки я тебе его в лоб и выпишу, — угрожает придурок и поигрывает стволом.
— Ладно, не гоношись, — говорит Серега, вроде как проникся таким качаловом, и просит Гошку: — Игорь Николаевич, там у меня в правом кармане лежит портмоне, не соблаговолите ли… А то мы тут с господином Топорком глаз не можем друг от друга отвести. Любовь у нас образовалась с первого взгляда.
— Всенепременно, — тут же подхватывает игру Гошка.
И лезет в карман Серегиного бушлата.
Ну и я тут напружинился — понял, что к чему.
Дальше, разумеется, закалейдоскопило.
Гошка вытащил смертоносную железяку и с истошным криком: «Получай, фашист, гранату!» швырнул ее «из-под юбки» в лоб Топорку. И Топорок — на жопу. А парни его, хоть и датые порядком были, но, что такое граната, мигом вспомнили — рассыпались в стороны от греха. Я же под шумок очередь по баку «уазика» дал. Удачно дал — красиво подорвался. Была бибика — и вот уже нет ее. Дым-гарь-огонь — всё как положено.
Затем уже мы с Гошкой, закружившись каруселью, короткими очередями парням не давали головы от земли поднять.
Серега тем временем отпихнул от Топорка «калаш» и гранату свою подобрал — Гошка и не думал из нее чеку выдергивать. На испуг мы пацанов взяли. За который положена саечка.
В общем, лихо мы напряг разрулили: всё быстро и ловко вышло. А потому что действовали как единое целое.
В сущности, мы ведь все и есть единое целое.
Ведь так?
Ну да…
Потом Серега приказал Топорку дать отбой воздушной тревоги, и сконфуженный атаман просипел, что ему велено было. От страха протрезвевшие пацаны дурить не стали — автоматы в стороны откинули.
И отпустили мы их с богом. Униженных и оскорбленных.
Когда они, сбившись в понурую кучку, направились туда, откуда их ветром надуло, Серега окликнул Топорка.
— Чего еще? — обернулся подавленный предводитель флибустьеров.
— Извини, чувачок, давеча обманул я тебя, — признался Серега. — Я ведь не Негорро, я — Себастьян Перейро.
— Да пошел ты! — огрызнулся Топорок. Но пошел как раз он.
Когда парни отошли настолько, что превратились в черных букашек, Гошка вдруг озадачился:
— Чего это все с нас бабки-то трясут?
— Видимо, деньги тут больная тема, — предположил Серега.
— Деньги везде больная тема, — пожал плечами Гошка.
У меня на этот счет было особое мнение, и я решил донести его до масс:
— Нет, чуваки, дело тут, пожалуй, не только и не столько в этом.
— А в чем же? — спросил Серега.
— В том, что деньги, будучи абсолютным социальным интегратором, позволяют любому континууму наименее затратно мимикрировать под реальность, — ответил я.
— Чего?! — офигел от такого набора слов Гошка. Пришлось разъяснить:
— Ну, смотри. Вот, к примеру, что могло нас с этими придурками связать, если бы здесь денег в обиходе не было? Да ничего. Мы такие сами по себе, а они — сами по себе. Локальные автономные конгломераты. Скучно. Безжизненно. Неправдоподобно. Но деньги вводятся — и вот уже есть предмет для «поговорить». «Поговорили» — и уже ощущается биение жизни. И всем сразу весело, празднично и нескучно. И всё как взаправду. И всё похоже на ту глобальную систему, которую мы привыкли называть реальностью. Деньги — это, скажу я вам, универсальное средство превращения отношений из закрытых в открытые. А реальность — это ведь и есть система открытых отношений. Посему вывод: если нечто хочет выдать себя за реальность, ему прежде всего надлежит озаботиться межобъектными связями. И чтобы излишние усилия на их организацию не затрачивать, нужно просто пустить в оборот малеха денег. Просто-напросто. Без всяких там высоких материй. Я понятно?
— Понятно, — сказал Серега.
— Аж до усрачки, — съязвил Гошка.
Где мы трофейные стволы прикопали, не буду рассказывать. В свете надвигающегося события ни к чему это вам. Пустое.
Когда со схроном закончили, Гошка как-то так вяло, можно даже сказать, нехотя, но — натуру не переборешь — возмутился:
— Чуваки, а ведь дядька Инструктор обещал, что особых проблем у нас на маршруте не будет. А тут вот какие абрикосы-урюки выходят.
— Он ничего такого не обещал, — возразил Серега.
— Как это не обещал? — удивился Гошка. — Разве он этого, Серый, не говорил?
— Он не так говорил.
— А как?
— Он говорил, что особых проблем у нас не будет, если только мы их сами себе не выдумаем.
— Что-то не пойму, — признался Гошка.
— Дрон, объясни, — попросил Серега. И я попытался:
— Это всё о том же, Гошка.
— О чем?
— О том, что нигде не сказано, что объект фанерона не может обладать своим личным фанероном. Вполне возможно, что обладание объектом фанерона личным фанероном есть свойство фанерона.
— Какого черта! — заорал Гошка. — Ты можешь говорить по-человечески?!
— А я что, не по-человечески?
— Ты так говоришь, как люди в жизни не говорят.
— А где они так говорят?
— В книгах.
— Это, Гоша, смотря какая жизнь, — сказал я. А Серега добавил:
— И какие книги.
— Не, ну в самом деле, — сплюнул Гошка, — чего ты этими фанерными нейронами мне по ушам ездишь?
В принципе, конечно, он был прав насчет того, что я не прав, поэтому я пояснил, о чем, собственно, хотел сказать, сам не до конца понимая:
— Фанерой, Гоша, — это и есть мир Адепта. Мы, как оказалось, объекты этого мира. Я считаю, что мы не просто объекты, а такие объекты, которые способны влиять на субъект. Я же уже об этом… Ведь, по сути, Адепт — это и есть мы. А мы — это Адепт. И мы все вместе, и каждый из нас. И Великое Делание Адепта в моем представлении будет цепной реакцией миллиардов великих деланий. И не так уж важно, где эта цепная реакция начнется. Вот и всё, о чем, собственно, я.
— Ну и? — ждал Гошка дальнейших объяснений. Я набрал на вздохе полные легкие и погнал еще одну волну:
— Дело в том, Гоша, что всякий дежурный бог, и особенно младший, — я ткнул Гошку пальцем в грудь, — обязан помнить, что, вполне возможно, его мысль может принимать вещественную форму и по-настоящему угрожать своему создателю.
— Переведи.
— Перевожу. Есть вероятность того, что в этой сказке неосторожная, случайная твоя, Гоша, фантазия, постепенно материализуясь, превратится в топкий и навязчивый кошмар, из трясины которого ты сможешь выбраться лишь с невероятным усилием, заплатив за переход на ближайшую твердь бытования болезненными душевными метаморфозами. А может, и не сможешь… А мы, Гоша, подписались на эту работу. И должны ее сделать.
— И что?
— Да ничего. Давай считать, что мы не куклы, набитые опилками, а куклы, набитые излишками пусть чужого, но своего сознания. Вспомни, как чуваки прилетели на Солярис и…
— Мы типа чуваки, которые прилетели на Солярис?
— Нет, мы скорее по аналогии — те материализации образов, которые мучили чуваков, прилетевших на Солярис. Но дело в том, что эти материализации — они же там как живые были. А может, и не «как», а просто — живые. И у них тогда тоже могли быть свои назойливые образы…
— Которые того самого…
— Да, которые тоже могли материализоваться.
— Но это же так все может и до бесконечности?
— Вполне.
— Может, тогда и не будем туда нырять?
— Согласен. Я тоже не хочу утонуть. Только давай договоримся, что будем думать, прежде чем о чем-то решим подумать.
— Ты сам-то понял, что сказал.
— Скажу проще: фильтруй свой мысленный базар. Ибо — за базар ответишь. Будь осторожен, следи за собой. Теперь лучше?
— Никак… Слушай, Андрюха, ты говоришь, что порождения могут убить своего родителя?
— Ну.
— Тогда, выходит, мы можем прикончить Черно-Белого Адепта?
— А зачем мы, по-твоему, туда идем? — спросил Серега.
— Действительно, в каком-то смысле мы идем его убивать, — сказал я. — В смысле — кончать.
— А фиг ли нам, кабанам, если мы даже себя уже убили, — с горькой усмешкой сказал Серега.
— Я себя не убивал, я сам себя убил, — напомнил ему я.
Гошка тоже Серегу поправил:
— И я себя не убивал, это ты меня убил.
— Если бы я не тебя убил, то убил бы тебя, и тогда с нами бы шел не ты, а ты, — сказал Серега.
— Что было бы однох… конгруэнтно, — допустил я.
И тут мне на ум пришло одно предположение, которое я тут же озвучил:
— Слушайте, а ведь, похоже, он нас заставил самих себя убить, чтобы нам не жаль было этот мир рушить. Чтобы рука у нас не дрогнула. Типа: на хрена нам мир, где мы уже убиты. Ни жен, ни детей, ни даже нас теперь у нас нет. Эн Пи. Ничего личного.
Серега согласился:
— Возможно. Ведь, если подумать, у настоящего воина Великого Делания в определенном смысле не должно быть ни совести, ни жалости, ни семьи, ни имени. Он нам и не оставил ничего.
— А Монтана? — вспомнил я.
— А про Монтану он забыл, — сказал Серега.
— Ага, — согласился я и добавил: — А еще — про наши пробные инвестиции на рынке Forex.
— Врете вы всё и спите в тумбочке, — устало отмахнулся от нас Гошка.
— Во-во, — рассмеялся я, — считаю аналогично: сон разума рождает чудовищ, а бессонница превращает сам разум в чудовище.
— И зачем ты мне про всё про это? — спросил Гошка и, передразнивая меня, закудахтал: — Будь осторожен, о-е-е-ей, будь осторожен.
— Будь, — настаивал я.
— Еще скажи, что это я тех вон тараканов, нами отфаченных, из головы на волю выпустил.
— Никогда не спрашивай, чьи эти тараканы, — сказал Серега. — Всегда считай этих тараканов своими.
— А зачем? — не хотел понимать Гошка.
— Так проще жить, — ответил Серега и объяснил: — Не нужно хренами мериться с домовладельцем. Нужно просто сыпать дихлофос по углам арендуемой квартиры. Молча и не психуя.
— Тогда уж не сыпать надо, а нюхать, — сказал Гошка.
— Почему нюхать? — не понял Серега.
— Ну мы же про тараканов в голове.
— Значит, нюхать, — согласился Серега. Приладил вещмешок на спину и двинул на девяносто восемь, чтобы выйти на сто три.
Гошка отдал мне автомат, подобрал стекло и уже было пошел следом за Серегой, да вдруг остановился и счел нужным заявить:
— Фигню ты, Андрюха, городил. Вот что я тебе скажу.
Я забросил один автомат за спину, а второй повесил на грудь и так ответил:
— Ладно, фигню так фигню, только скажи, Гоша, ты разве не подумал, когда они уходили, что зря мы их живыми отпустили, что отольется нам эта доброта свинцовыми пульками?
— Ну, допустим, подумал, — признался он.
— Ну вот и отольется теперь, — вынес я свой приговор. — Вот увидишь. Услышал тебя Черный Адепт. Как пить дать.
— Сам дурак.
— Не веришь, значит?
— Тебе верю, твоим словам — нет.
Тут Серега решил на корню пресечь разговорчики в строю и приказал:
— С места! С песней! Магом шарш!
И мы пошли. И мы затянули. Не очень строевую, но любимую.
И понеслось долбиться в свод небес, раскачивая худой его каркас, всякое такое. Вот это в том числе:
«О, Гарри, Гарри, Гарри, ты не наш, ты не наш.
Не с нашего ты, Гарри, океана.
С тобою рассчитаемся мы сейчас», —
Раздался пьяный голос атамана.
И там уж до самой кровавой развязки — до банальной поножовщины, возведенной волшебной силой искусства в ранг эпического действа.
До конца пути оставалось еще далеко. И чтобы пройти его, нужно было идти. И песня была кстати. Ведь тот, кто с песней по жизни шагает, тот и Нигде, и Никогда не пропадет.