Глава 2
Здравствуй, Юленька. А я все думаю:
Да что ж такое происходит?
Ко мне все Юлька не приходит,
А ходят в праздной суете
Разнообразные не те.
«Плагиат, сэр Майкл, да еще такой бездарный. И не стыдно?»
Юлька неожиданно поддержала критику «внутреннего собеседника»:
— Все еще бредишь? А сказали, что на поправку пошел.
— Вот ты пришла — мне сразу и полегчало.
— Что-то не заметно. То орал: «Берегись, стрела!» — а теперь и вовсе чушь несешь… хотя складно. Какого только бреда с вами не услышишь.
Несмотря на ворчливый тон, было заметно, что Юлька довольна. Только непонятно чем: состоянием пациента или стихами?
— Давай-ка рассказывай: где болит, как себя чувствуешь?
— Глаз почти не болит, только там все время мокро, а вот ухо почему-то болит, даже жевать больно, — принялся перечислять Мишка. — А еще встать не могу — голова кружится и тошнит.
— А сейчас голова кружится?
— Нет, только когда приподнялся, но быстро прошло.
— Ладно, давай-ка посмотрим, что у тебя там.
Юлька принялась снимать повязки, а Мишка с трудом сдерживался, чтобы не спросить: не принесла ли она случайно с собой зеркало. Он даже сам не ожидал, что состояние внешности будет так сильно его волновать. К уху повязка присохла, Мишка зашипел от боли, но на Юльку это не произвело не малейшего впечатления, она даже и не попыталась его успокоить «лекарским голосом».
— Юль, меня сильно поуродовало? — не выдержал наконец Мишка. — Рожа здорово страшная?
— А ты и так красавцем не был. — «порадовала» Юлька. — Такую харю сильно не попортишь.
— А вот и врешь! — запротестовал Мишка. — Красава — внучка Нинеина — на мне жениться обещала. Красавец, говорит, писаный, только собольей шубы и красных сапог не хватает. Но сапоги с шубой — дело наживное.
— Ну я же говорю: бредишь! Может, все-таки она за тебя замуж выйти хотела, а не жениться?
— Не-а! Так и сказала: «Вырасту и женюсь на тебе!» Замуж каждая выйти может, а вот жениться… Но Красава, наверно, способ знает — внучка волхвы все— таки.
Юлька наконец не выдержала и фыркнула:
— Трепач! Надо было тебе лучину в язык всаживать, а не в глаз! А ну не лезь! — Лекарка шлепнула Мишку по руке, которой он потянулся пощупать ухо. — Не зажило еще!
— Ну что тут у нас? — раздался вдруг из-за Юлькиной спины голос Настены.
Мишка даже и не заметил, когда она успела войти в горницу.
«Консилиум, сэр. Видать, дела серьезные. Слава богу, Бурея третьим не пригласили — добивать, чтоб не мучился».
— Вот, мама. — Юлька отодвинулась, чтобы не мешать матери.
— Глаз промой ему. — Настена, внимательно вглядываясь в Мишку, легко притронулась пальцами к его лбу возле брови, оттянула нижнее веко. — Ну-ка попробуй глаз открыть, Мишаня.
Мишка попробовал, получилось плохо.
— Шевелится, — с удовлетворением констатировала Настена. — Все хорошо: глаз видит, веко шевелится, будет чем девкам подмигивать.
— Это я обязательно! — бодро отозвался Мишка и для убедительности пропел:
На закате ходит парень возле дома моего.
Поморгает мне глазами и не скажет ничего.
И кто его знает, чего он моргает,
Чего он моргает, чего он моргает?
Тари-тари, тари-тари, тари-тари-там!
— Ну если запел, то выздоравливает! — Настена довольно улыбнулась. — Промывай ему глаз и перевязывай. Пожалуй, через пару деньков поднимется.
— Так что у меня с мордой? — дождавшись, когда Настена выйдет, снова спросил Мишка. — Бурея по страхолюдству переплюну или нет?
— Ну прямо как девка! — возмутилась Юлька. — Ничего особо страшного. Бровь, конечно, сгорела, но вырастет снова… почти вся. Чуть-чуть кривая будет, но несильно. Волосы на голове тоже отрастут…
— А с ухом что?
— Ну… — Юлька помялась, но под настойчивым взглядом Мишки все же продолжила: — Ты когда на спину упал, уголек к уху скатился. Подшлемник волосам гореть не дал, но сам тлеть начал, и как раз там, где ухо… Пока с тебя шлем стащили, пока то да се… В общем, прижарилось у тебя ухо. Даже обуглилось слегка.
— И что?
— Ну пришлось отрезать немного…
— Сколько это — «немного»?
Мишка опять полез щупать ухо и опять получил шлепок по руке.
— Не трогай! Как бы еще кусок отрезать не пришлось. Да ты не бойся, Минь, под волосами не видно будет.
— Эх, молодежь, молодежь. Только б вам резать, — тоном старого доктора из не менее старого анекдота проворчал Мишка. — Юль, вон там воск лежит, дай-ка мне кусочек.
Размяв воск в пальцах, он вылепил из него некое подобие ушной раковины.
— Показывай, сколько отрезали?
Юлька немного поколебалась, потом несколькими движениями отщипнула сверху.
— Мать честная! Эльф!
— Что? — непонимающе переспросила Юлька. — Какой эльф?
— У латинян сказка такая есть — про лесных людей. Они такие же, как люди, даже детей могут от людей рожать, только уши у них заостренные, как у зверей.
— А-а. Ну у тебя только одно ухо заострилось.
— Так у них полукровок так и называют — полуэльфы.
— Трепач. У него чуть не пол-уха сгорело, а ему все хаханьки. — Лица Юльки Мишка не видел, потому что она как раз накладывала ему повязку, но по голосу чувствовалось, что лекарка улыбается. — Ты и на собственных похоронах шуточки шутить будешь?
— Ага! Приходи, посмеемся.
— Дурак!
— Правильно! Дед Корней так и сказал: «Одна половина бунтует, другая половина с ума сошла, остальные — в задницу раненные». Ранен я совсем в другое место, в бунте замечен не был, так что, выходит, сумасшедший.
— Хватит! — решительно заявила Юлька. — Шутки шутками, а Роська твой до горячки доигрался — в жару лежит. Ты думаешь, мать сюда на морду твою шпареную любоваться пришла? Она с Роськой сидит, а попа, дружка твоего, за волосья с крыльца стащила. Приперся! Сам одной ногой в могиле стоит и парня туда же тащит!
— Да ты что?
— То! И тетка Варвара чуть не померла. Вам, дуракам, смешно — стрелу в задницу поймала, а того не знаете, что там кровяная жила проходит. Порвать ее — смерть, нету способа такие раны лечить. Ефим, дурень, стрелу дергал, как морковку из грядки, а стрела-то от шлема отскочила — кончик погнутый! Разворотил, когда вытаскивал, так что Варвара чуть кровью не изошла. Еще бы на волосок в сторону, и все — порвал бы жилу кровяную. Правильно его твои ребята отлупили — чуть собственную жену по дури не угробил.
— Ну Варвара тоже хороша! Любопытство ее когда-нибудь угробит — вечно ей все новости раньше всех надо знать… А остальные ребята мои как?
— Про Гришу тебе уже сказали?
— Да. Царствие ему небесное. — Мишка перекрестился, Юлька даже и не подумала. — С Роськой все понятно, вернее, ничего не понятно. Как думаешь, выкарабкается?
— Не знаю, горячка от запущенной раны… хуже нет.
«Эх, пенициллину бы сюда, а так… У них же почти никаких средств для борьбы с сепсисом, а Роська еще и в депрессию впал. Совсем хреново».
— Ладно, будем надеяться. — Мишка в упор посмотрел на лекарку и отчетливо произнес, снова осеняя себя крестом: — Бог милостив.
— Помолись, помолись. — Юлька скептически покривила рот. — Только не вздумай, как Роська, сутки напролет в церкви корячиться. Возись потом с тобой.
— Не буду. Как остальные раненые?
— Яньке Бурей шею вправил, уже и не болит. У Марка плечо еще немного опухшее, правой рукой не скоро свободно шевелить сможет. Серьке палец на ноге пришлось отнять, на костылях прыгает.
— Что? Даже на пятку наступать не может?
— А ты думал? Ступня — такая вещь… Потом-то ходить нормально будет, а пока — на костылях.
— Говорят, ты около меня три ночи просидела. — Мишка осторожно взял Юльку за руку. — Спаси тебя Христос, Юленька, который раз ты уже меня спасаешь… и ребят моих тоже.
— Да ладно тебе… — Юлька смущенно потупилась, на щеках заиграл румянец. — Такое уж у нас дело — лекарское. А зато я, когда Серьке палец отнимали, половину дела сама сделала, мама только присматривала!
«Едрит твою… Ну и герлфренд у вас, сэр Майкл! Тринадцать только в октябре исполнится, от живого человека кусок отхряпала, а радуется, будто ей новое платье подарили! Сумасшедший дом, чтоб мне сдохнуть! А… а вот возьму и уговорю мать Юльке платье сшить, такое же, как у сестер. И вальс танцевать научу! И вообще закатим бал по случаю новоселья воинской школы, и танцевать буду только с ней одной, пускай все святоши удавятся!
Вообще-то надо бы ее похвалить, вон как радуется. Что б такое сказать, вроде комплимента? Блин, сразу и не придумаешь, больно уж повод специфический. Ну и ладно, в определенных случаях комплимент вполне успешно заменяется доброжелательной заинтересованностью».
— Так ты что же, скоро уже и сама сможешь, без материной помощи?
— Еще долго не смогу. — Юлька тоскливо вздохнула. — Тут ведь не только правильно отрезать да зашить требуется. Надо еще и так сделать, чтобы у больного сердце от боли не зашлось, а я пока не могу.
— Как же так? Ты когда моих ребят на дороге лечила, они вообще боли не чувствовали.
— Боль, Минь, разная бывает, настоящей, самой страшной, ни ты, ни твои ребята еще и не чувствовали. И больные тоже разные бывают. Ребята твои мне легко поддались, а для взрослого мужа я не лекарка, а девчонка сопливая, он мне не верит, а значит, и наговору моему не поддастся.
«Да, с анестезией у ЗДЕШНЕЙ медицины проблема, и еще лет семьсот эту проблему решить не смогут. Под нож лучше не попадать. Слава богу, Максим Леонидович обещал, что я умру здоровым, видимо, руки-ноги в погребении были в полном комплекте и следов переломов не наблюдалось. Что еще можно определить по старым костям? Не знаю, но и сказанное утешает».
— Минь, — заговорила вдруг Юлька каким-то непонятным тоном, — как только полегчает, уезжай-ка ты побыстрее в свою школу, не болтайся в селе.
— Юль, ты чего?
— Ратники на тебя сильно злятся, говорят, что Корней стаю щенков на людей натаскал, а ты в той стае вожак. Утром сход был, Корней указывал: кого изгнать, кого оставить. Устинья — жена Степана-мельника — и Пелагея — невестка его, дочь Кондрата, — тебя прилюдно прокляли. Устинья совсем ума лишилась, шутка ли — муж и все три сына убиты. А у Пелагеи муж, брат и отец. Бурей их обеих оглушил, прямо кулаком по голове, а мужи раскричались, говорят, Корнея хватать начали… может, и врут. Там же Лука Говорун и Леха Рябой со своими десятками конно и оружно были. И твоих три десятка Митька привел, верхом, в бронях с самострелами. Так что вряд ли кто-то решился рукам волю давать, но горячились сильно. Данила прямо на копье Луке кинулся, рубаху на груди рванул, кричит: «Бей, все равно не жить!»
— А Данила-то с чего?
— А ты не знаешь? Устинья-то — его дочь от холопки. Так что сыновья Степана-мельника — его внуки, все трое. Он же всего года на три-четыре моложе Корнея, а дочку с холопкой прижил, когда ему еще четырнадцати не было.
«М-да, когда все друг с другом в каком-нибудь родстве, только тронь, и пойдет цепляться одно за другое. Кто ж знал, что сыновья Степана приходятся внуками Даниле? И куда Данила смотрел? Ведь знал же о заговоре!»
— Сам виноват! Знал о заговоре, а внуков не удержал! А может, рассчитывал снова сотником стать?
— Не знаю, Минь. Говорят, Данила у десятников в ногах валялся, просил дочку на поруки взять. Никто не согласился, не любят его. А Пелагея Корнею в глаза поклялась обоих сыновей воинами вырастить и в ненависти к тебе воспитать, чтобы не было ему покоя, а под конец жизни чтобы могилу твою увидел.
— Ну это мы еще посмотрим, кто чью могилу увидит!
— Уезжай от греха, Минь! Пока ты в доме, ничего не случится, а как поправляться начнешь, уезжай, не задерживайся в селе. Подстерегут где-нибудь и убьют. Все же понимают: ни Лука, ни Леха Рябой, ни Игнат против Корнея не пойдут. Тихон тоже. А с остальными, если что, ты расправишься. Корней ведь ратников друг на друга натравливать не станет, для этого у него теперь «Младшая стража» есть.
— Не будут бунтовать — ни с кем расправляться и не придется.
— Да что ж ты непонятливый такой! — взорвалась возмущением Юлька. — Взрослым ратникам мальчишек бояться — это же унижение какое! Не простят тебе, не забудут, рано или поздно найдут способ отыграться! Уезжай, Минька, хочешь, Христом твоим тебя попрошу? Уезжай!
Такой Юльку Мишка еще не видел, кажется, девчонка знала, о чем говорит, и напугана была всерьез.
— Да что ж ты, Юленька… — Мишка притянул Юльку к себе. — Успокойся, уеду я. Как только смогу, так сразу и уеду. У меня скоро еще полсотни ребят появится, крепость достроим, пусть только кто-нибудь сунется…
Мишка шептал своей подружке еще что-то успокаивающее, называл ее ласковыми прозвищами, гладил по голове, сам поражаясь всплывшей неизвестно откуда странной смеси нежности и готовности порвать любого, кто нанесет Юльке малейшую обиду. И не было в этом чувстве и намека на сексуальность, хотя по ЗДЕШНИМ понятиям юная лекарка уже входила в возраст замужества (выдавали замуж и в двенадцать), было желание успокоить, защитить, оградить от жестокости окружающего мира и…
Совершенно неожиданно начало приходить чувство слияния, которое они уже переживали, когда удерживали на грани жизни и смерти раненого Демьяна. Но сейчас оно было несколько иным: во-первых, непреднамеренным, возникшим спонтанно, во-вторых, слияние не несло радостного чувства переполненности энергией. Юлька, видимо неосознанно, пыталась донести до Мишки свою тревогу, а он всячески сопротивлялся, пытаясь ее успокоить и внушить оптимизм. Сознание взрослого человека, более богатый жизненный опыт, накопленный за долгие годы запас скептицизма позволяли Мишке легко сопротивляться внешнему потоку информации, делали его ментально сильнее, правильнее было бы, наверно, сказать не сильнее, а защищеннее. Юлька через этот барьер пробиться не могла, тем более что не осознавала его существования, да и не смогла бы понять сути.
Остатками рационализма, растворяющегося в слиянии двух сущностей, как сахар в горячем чае, Мишка понял: сопротивляться не нужно. Юлька пусть еще совсем молодая, но лекарка. Она привыкла проникаться ощущениями больного — по едва заметным признакам определять его настроение и самочувствие, через ее руки прошло если не все, то большая часть населения Ратного. Она чувствует на эмоциональном уровне общее настроение и, как прирожденный медик, будучи не склонной к панике или преувеличениям, способна оценить настрой селян достаточно объективно.
Мишка мысленно расслабился, барьер истаял, и тут же возникло ощущение близости зверя — большого и опасного. Зверь еще не испуган, но уже обеспокоен, еще не разъярен, но уже подобрался и напрягся. Сразу же родилась и ассоциация — медведь, окруженный собаками. Охотник еще не подошел, но уже где-то рядом, и собаки только и ждут появления хозяина, чтобы накинуться со всех сторон. Каждую из них в отдельности медведь убил бы или обратил в бегство без особых усилий, с охотником он тоже без страха сошелся бы один на один, но вместе… Убить! Убить вожака стаи, потом перебить или разогнать остальных собак, а тогда уж и с охотником можно разобраться, тем более что без своих зубастых помощников тот может и не решиться напасть.
Вот он, этот зверь, — ратнинская сотня, и вот он, вожак стаи, — сотников внук Мишка, старшина «Младшей стражи». Убить или иным способом избавиться от него, и охотник отступит — зверь слишком силен…
Деликатный стук в дверь прозвучал прямо-таки громом небесным. Юлька торопливо высвободилась из Мишкиных объятий, схватила старую повязку и преувеличенно тщательно принялась ее сматывать. Мишка чуть не выматерился вслух от досады, но сдержался — рядом сидела девчонка, а такую куртуазность, как предварительный стук в дверь, во всем Ратном мог изобразить только один человек — отец Михаил.
— Входи, отче! — громко произнес Мишка и подмигнул удивленно оглянувшейся на него Юльке.
— Мир вам чада, я не помешал?
— Нет, отче, я уже закончила.
Юлька начала торопливо складывать в сумку лекарские принадлежности, потом спохватилась и, перекрестившись, подошла под благословение. Как бы скептически Настена ни относилась — не к религии, разумеется, а к жрецам, — соблюдать внешнюю благопристойность она дочку приучила.
— Не спеши, Иулия, переговорить с тобой хочу… Или тебя больные ждут?
— Нет, никто не ждет, отче.
— Вот и поговорим об отроке Василии. Миша, ты, наверно, тоже о нем со мной поговорить хотел?
— Хотел, отче, — не стал отказываться Мишка. — Только разговор неприятным оказаться может, ты уж прости, но я за десятника Василия перед Богом и людьми отвечаю, и, если с ним беда приключилась, хочешь не хочешь, спрос и с меня тоже.
— В этом ты прав, и спорить с тобой было бы глупо и несправедливо. — Отец Михаил помолчал немного в раздумье. — И что же ты мне сказать хотел?
— Отче, ты бы присел, разговор может долгим оказаться, да и неудобно — ты стоишь, я лежу. — Мишка подождал, пока священник устроится на лавке, и продолжил: — Василий воинское обучение проходит. Ты, отче, надеюсь, не будешь спорить с тем, что воину плоть умерщвлять, подобно чернецу, неуместно. Воин иным способом усердие в вере проявляет, телесная слабость ему не пристала.
— Так. — Отец Михаил кивнул. — Иулия, как здоровье отрока Василия?
— Плохо, — произнесла Юлька прямо-таки прокурорским тоном. — В беспамятстве он, в жару, в горячке.
— А его? — Священник кивнул на Мишку.
— Ему полегчало. Теперь на поправку быстро пойдет, а Роська… то есть Василий, не знаю. Пока не о поправке говорить надо, а о том, выживет ли. — Юлька даже и не скрывала, что считает виновным в произошедшем попа. — Мама, конечно, сделает все, что можно, но не знаю.
— Все в руце Божьей, будем надеяться. Матушка твоя, как я понял, меня во всем винит?
— А кого ж еще? — мрачно отозвалась Юлька. — Сам, конечно, тоже дурак, но мог же ты ему указать!
— Мог бы, — согласился священник. — И оправдываться не собираюсь! Ведомо мне и то, что неофиты часто излишним усердием грешат, бывает, что и во вред. Но вот ты, Иулия, сказала, что не знаешь, выживет ли Василий. Не знаешь, но, если будет на то хоть малейшая надежда, будешь лечить! Скажу более: даже если не будет надежды, ты все равно будешь бороться за жизнь больного до последнего мгновения. Так?
— Так. — Юлька явно не понимала, к чему клонит отец Михаил, и смотрела настороженно. — Лекари иначе и не могут.
— А ты, Миша, часто повторяешь одну мысль: «Делай, что должен, и будет то, что будет». Так?
— Так, — подтвердил Мишка, уже догадываясь, какой аргумент последует дальше.
— Оба вы: и ты, Иулия, и ты, Михаил, — видите в сем свой долг и готовы исполнять его, невзирая ни на что! Так почему же вы отказываете мне в праве исполнять мой долг? Пути Господни неисповедимы, искренняя молитва слышна Господу, мог ли я быть уверенным в том, что не перст Божий привел отрока Василия в храм? Мог ли я быть уверенным в том, что не произойдет чуда и по молению его Господь не исцелит раненого? Мог ли я изгнать молящегося из храма?
Отец Михаил обвел горящим взглядом собеседников, тяжело, с хрипом вздохнул, на щеках его проступил нездоровый румянец. Юлька и Мишка молчали. Мишка мог бы найти что возразить священнику, но не хотел обижать своего тезку и учителя, да и поздно было — словами делу не поможешь. Юлька же, кажется, уже забыла о теме разговора и смотрела на отца Михаила лекарским взором, как по писаному читая диагноз — чахотка.
— А теперь помыслите, чада. И у лекаря бывают неудачи — не всегда лечение удается. И у воинов случаются поражения. Так же случилось в этот раз и со мной. Скорблю. Молюсь о здравии отрока Василия и не ищу у вас ни оправдания, ни жалости, но лишь понимания.
Вся злость у Мишки куда-то подевалась, оставив после себя только жалость к отцу Михаилу и к Роське. Обоих он любил и их страдания ощущал, как собственные. Убедил ли священник в чем-нибудь Юльку, Мишка не понял, скорее всего, нет. Самому Мишке никакие убеждения были не нужны — рядом с ним сидели два человека, для которых правило: «делай, что должен» — было не словами, а смыслом жизни, но как по-разному они понимали свой долг!
Повисшее в горнице молчание следовало как-то прерывать, иначе либо отец Михаил примется дальше изводить себя, либо Юлька ляпнет чего-нибудь непотребное.
— Понимаю, отче. Все ты верно говоришь, но пойми и ты. Роська… — Отец Михаил недовольно шевельнул бровями, услышав языческое имя. — …Да, отче, тогда он еще был Роськой! Так вот, Роська, сколько себя помнит, жил на ладье и другой жизни не знал. Не было у него ни дома, ни семьи, даже имени своего настоящего он не ведал, потому что попал в рабство малым ребенком. Сейчас он приспосабливается к новой жизни, ищет в ней свое место. Помочь ему в этих поисках — наша обязанность, подталкивать к тому или иному выбору — грех. Если он выберет стезю служения Господу, слова не скажу поперек, но выбор его должен быть сознательным, при ясном понимании того, к чему этот выбор приведет. А пока… То, что он неумерен в своих поисках, никого удивлять не должно — юношеский максимализм, ничего не поделаешь. Потому и удерживать его от излишнего, как ты сказал, усердия — наш долг.
Мишка прикусил язык, но было уже поздно — отец Михаил отреагировал на его речь, а особенно на слова «юношеский максимализм», так, словно увидел перед собой некое чудо. Он даже, по всей видимости чисто машинально, перекрестился и растерянно произнес:
— Миша… Ты… В который раз уже. Не устаю изумляться: откуда это? От старца умудренного такое услышать — понятно было бы, но тебе всего четырнадцать! Если бы не сам тебя в купель окунал…
«Блин, какой прокол! Нервы, сэр, или резко прерванный контакт с Юлькой так подействовал? Черт бы побрал этот возраст, когда уже вырасту? Среди своих, а как в тылу врага — забудь про искренность!»
— Не ты первый изумляешься, отче, хотя как раз тебе-то и не с чего. — Ситуацию надо было отыгрывать, и Мишка решил, что нападение — лучшая оборона. — Ты же меня не только грамоте обучал, вспомни: ты прежде всего учил меня думать. Воевода Кирилл говорит: «Плох тот учитель, которого не превзошел ученик», и он тоже приучает меня думать. Поставил под мою руку полсотни мальчишек и дал в наставники Андрея Немого, поневоле задумаешься: что отроками движет и как их обуздать? А не ты ли меня поучал: «Обуздаешь их — обуздаешь себя»? Чему же ты изумляешься? Что ты такого от меня услышал, что, как следует поразмыслив, не сказал бы любой разумный человек? Спасибо тебе за науку, отче.
— Чудны дела Твои, Господи. — Отец Михаил, несомненно, был польщен, но какие-то сомнения, видимо, еще оставались. — Порадовал ты меня, чадо, но…
Разговор надо было срочно уводить в сторону, и Мишка не дал священнику завершить фразу:
— А хочешь, отче, еще тебя порадую? Жертвоприношение, которое плотники якобы учинили, наветом оказалось — вранье!
— Не шути с этим, Миша, враг рода человеческого хитер и в заблуждение ввести может и людей более умудренных, чем ты… — Отец Михаил осекся, поняв, что именно он только что сказал, но после небольшой паузы все же продолжил: — Речь о самом сильном и самом богопротивном колдовстве идет — о ворожбе на человеческой крови и погублении бессмертной души! Так просто это отмести невозможно.
— А я и не отметаю, отче. Я разобрался. Тебе в подтверждение навета клок одежды принесли, кровью и глиной замаранный, а глины такой на месте строительства нет! Ни на поверхности, ни в глубине. Приедешь постройки освящать, сам в этом убедишься. Вдобавок, тряпку тебе эту притащили более чем через месяц после начала строительства, а глина на ней была свежая! Может такое быть? Не может!
— Гм… — Отец Михаил задумался, машинально поглаживая священнический крест. — Были и у меня сомнения, не скрою. И раб Божий Кондратий перед святыми иконами клялся, крест целовал, я видел — не врет. Выходит, навет… нет пределов злобе людской и зависти.
— Я не спрашиваю, отче, имени клеветника — тайна исповеди нерушима. Сам найду, тем более что это не так уж и трудно. А когда найду…
— Остановись, Миша! — Отец Михаил выставил перед собой ладонь в протестующем жесте. — Ты и так уже, своим судом, неправедно кровь человеческую пролил!
— Я?!
— Ты, Миша, ты. За что ты убил людей в доме Устина?
— Они бунтовщиками были! Как тати в ночи, подкрались, чтобы нас убить!
— Как тати, говоришь? А ну-ка припомни: кто-нибудь из них к вам на подворье заходил?
— Они не успели…
— Заходил или нет?
— Нет, отче, не заходил.
— Значит, те, кто укрылся в доме Устина, ничем вашим жизням не угрожали?
— Они собирались…
— Угрожали или нет?!
— Нет, отче, не угрожали.
— Когда ты их преследовал, они пытались остановиться, подстеречь тебя и нанести какой-либо вред?
— Нет, отче, не пытались.
— А теперь, сын мой, обрати мысли свои к Высшему Судии! Люди шли к твоему дому с преступными намерениями, но потом передумали… Неважно почему! — Священник повысил голос, не давая Мишке возможности перебить себя. — Неважно, по какой причине, передумали и вернулись домой! Ответствуй, как перед Высшим Судией, за что ты их убил?! Женщина — раба Божья Марфа — защищала свой дом и детей! За что ты ее убил? Отрок Григорий пошел за тобой по твоему приказу, значит, не ведал, что творил, и принял смерть лютую — скончался в муках! За что ты его убил?!
«Боже мой, опять та же формулировка: «Превышение пределов необходимой самообороны»! Это никогда не кончится! Ни ТАМ, ни ЗДЕСЬ. Это проклятие, от которого не скрыться и за девятью веками времени! ТАМ я ответил ударом на удар, ЗДЕСЬ я ответил ударом на удар. В чем моя вина? В том, что мой удар оказался сильнее? В том, что не дал ударить себя повторно? В том, что не стал ждать, когда меня надумают убивать еще раз?»
Мишке вдруг начало казаться, что он сходит с ума — события XX и XII веков перемешались и стало невозможно отличить одно время от другого. Он как будто со стороны услышал свой голос в комнате для допросов следственного изолятора «Кресты»: «В яслях, в детском саду, в школе — одни женщины. «Вовочка, не кричи, Вовочка, не бегай, Вовочка, не дерись!» Если Вовочка все это честно выполняет, то в темной подворотне не он будет защищать свою девушку, а девушка его!!! А потом кричите, что мужиков настоящих не осталось!» Но следователем была женщина. «Вы, Ратников, могли позвать на помощь охрану, вы могли спрятаться под койку». «Да меня после этого «опустили» бы!!!» «Но зато вы не стали бы убийцей!» Следователем была женщина, судьей тоже была женщина…
— За дело он их убил! За то, чтобы его матери не пришлось дом и детей защищать! За то, что воин, порушивший присягу и умысливший против сотника, повинен смерти! За то, что враг должен быть убит, или он убьет тебя!
Мишка даже не сразу понял, что в горнице звучит голос Настены. Лекарка стояла в дверях, видимо явившись на громкие голоса, и, направив на отца Михаила указательный палец, говорила так, словно рубила топором:
— Ты, поп, у них присягу принимал, а теперь клятвопреступников защищаешь! Он, по-твоему, должен был ждать, когда они второй раз напасть надумают? Или тебе обязательно надо, чтобы все в чем-то грешны были? Чтобы виноватыми себя считали? Виноватого легче подчинить, легче рабом сделать! Пастырем себя называешь? А долго ли твое стадо проживет, если у него рога отпилить да собакам зубы выбить?
— Умолкни, женщина! Не ведаешь, что говоришь…
— А ты сожги меня! Как мать мою попы сожгли! За то, что людей лечила, за то, что младенцам на свет появляться помогала, за то, что смерть с порога гнала!
Гордая осанка, твердый голос, уверенный тон, ни малейшего намека на скандальный визг озлобленной бабы. Мишка буквально физически почувствовал, как Настена, одним своим голосом и видом, вытягивает его из водоворота безумия, куда его начало было затягивать.
— Замолчи! Ты не смеешь святых отцов…
— Смею! — Настена притопнула ногой. — Ты, долгогривый, одного парня до горячки довел, теперь за второго взялся? Не дам! У тебя самого смерть за плечами стоит!
— Не тебе, ведьма, предрекать волю Божью…
Отец Михаил вдруг схватился за грудь и зашелся в надсадном кашле, на губах его выступила кровь.
— Ну вот. — Настена сразу же утратила весь свой грозный вид. — Эй, кто-нибудь! Бегите за Аленой, пусть страдальца своего забирает да домой тащит! Юлька, бегом на кухню! Пусть вина с медом смешают да подогреют немного. Ну-ка, дыши аккуратнее, долгогривый, не сжимайся, расслабься, не рви себе нутро, и так, наверно, одни лохмотья там.
Настена заставила священника опереться спиной на стену, что-то подсунула ему под голову, заговорила «лекарским голосом»:
— Тихо, спокойно, медленно… Не тяни в себя воздух, он сам войдет.
Тонкой струею, свежестью светлой, ласковым
ветром раны обвеет.
Силой наполнит и боли утишит. Горести сгинут,
и радость вернется.
Нету болезни, и нету печали — ветром уносит,
вдали разметает.
Жар, что от сердца лучами исходит, грудь
согревает и горло смягчает.
Тело теплеет, покоится мягко, соки струятся
по жилам свободно,
В пальцах, в ладонях тепло тихо бьется, вверх
по рукам поднимается к телу.
Медленно голос мой сон навевает, веки набрякли,
губы ослабли,
Плечи обвисли, грудь чуть колышет…
Мишка почувствовал, что на него начинает наплывать сонливость. Отец Михаил тоже задышал ровнее, расслабился, и, хотя в груди у него еле слышно сипело, приступ, кажется, пошел на убыль. Настена еще продолжала что-то говорить, но смысл слов до Мишки уже не доходил, слышен был только монотонный, успокаивающий голос. Последней ясной мыслью перед окончательным погружением в сон было:
«Ну вот. А говорят, что на меня заговоры не действуют…»
* * *
Разбудил Мишку голос деда:
— Давай, давай! Ничего он не спит, а если спит, разбудим — нечего днем дрыхнуть, на то ночь есть! Михайла! Хватит бездельничать, давай-ка делом займись, мне, что ли, за тебя отдуваться все время?
Мишка раскрыл глаз и увидел, что дед вталкивает в горницу приказчика Осьму.
Нового приказчика привез с собой Никифор и поставил его начальником над Спиридоном и тремя работниками. Внешность у Осьмы была совершенно классической, словно у актера, играющего роль купца в одной из пьес Островского. Среднего роста, дородный шатен с окладистой бородой и расчесанными на прямой пробор, слегка вьющимися на концах волосами. Глазки маленькие, нос картошкой, губы полные, сочные. Ладошки маленькие, пухлые, с сосискообразными пальцами. Ноги кривоватые и, пожалуй, коротковатые, что делалось особо заметным из-за упитанности тела.
Но на внешности тривиальность и заканчивалась, все остальное у Осьмы было совершенно нестандартным. Начинать можно прямо с имени. Прозвище Осьма было производным от… тоже прозвища — Осмомысл. Прозвища весьма уважительного, свидетельствующего о незаурядном уме. Не был Осьма ни закупом, ни вообще каким-нибудь должником Никифора, а в недавнем прошлом являлся весьма успешным купцом, которому Никифор сам был чего-то должен, но не в финансовом плане, а в морально-нравственном.
Как понял Мишка из весьма туманного комментария Никифора, погорел Осьма «на политике» — каким-то образом «не вписался» в процесс перевода князем Юрием Владимировичем своей столицы из Ростова в Суздаль. Князь Юрий еще не снискал себе прозвища Долгая Рука, но прятаться от него уже приходилось как можно дальше. Так Осьма и оказался в Ратном.
Мишку новый приказчик «поставил на место» сразу и бесповоротно, причем без малейшего хамства или намеков на разницу в возрасте. Мишка было начал объяснять ему все то, что объяснял Спиридону об устройстве лавки, склада и прочего. Осьма выслушал, не перебивая, а потом сам начал задавать вопросы, и тут Мишка понял, что имеет дело с настоящим профессионалом, возможно, даже покруче Никифора.
Кто в Ратном более влиятелен в невоенных делах — сотник или староста? Сколько потребуется платить в сотенную казну за право держать в Ратном лавку? Как соотносятся в местной торговле серебро и натуральный обмен? Какая доля привозимых на осеннюю ярмарку в Княжьем погосте товаров идет в уплату податей и сколько остается для торговли? Возят ли товары водным путем в Пинск и выгодно ли это? К каким селениям есть сухопутный путь, а куда можно добраться только водой или по льду? Склонно ли местное население пограбить путников? Имеются ли постоянные банды грабителей? И так далее и тому подобное.
Мишка откровенно «поплыл», а потому безропотно принял заключительный комментарий Осьмы:
— Ты, хозяин, дай мне время осмотреться, разобраться, кое-что попробовать. Потом, если чего напортачу, укажешь. Но не напортачу — дело свое знаю и никогда никого, кто мне доверялся, не подводил. Когда присмотрюсь, поговорим, таиться от тебя не стану — как надумаю дело наладить, все тебе и обскажу.
Мишка все понял правильно. Уважительное обращение «хозяин», обещание согласовывать планы, а на самом деле: «Не учи папу жить с мамой, мальчик». В очередной раз помянув недобрым словом свои «паспортные данные», Мишка смирился. В конце концов, было даже интересно понаблюдать за работой настоящего профи, поднявшегося в бизнесе до уровня политической фигуры регионального уровня (иначе с чего бы князю Юрию Суздальскому наезжать на Осьму?). Но понаблюдать не вышло — тренировки «спецназа» в «учебной усадьбе» поглотили Мишку почти целиком, только раз в неделю удавалось вырваться в воинскую школу с «инспекционным визитом».
Приходилось выбирать: либо торговля, либо обучение военному делу. Это заставило Мишку иными глазами взглянуть на викингов, которых он до того считал обыкновенными пиратами: умение сочетать войну и торговлю оказалось вовсе не простой штукой. По-иному вспомнилось и высказывание Луки о дядьке Никифоре: «Когда торгует, а когда и на щит взять умеет», оказавшееся нешуточным комплиментом материному брату.
Теперь было непонятно: то ли Осьма наконец-то решил прийти с первым отчетом, то ли дед его пригнал исключительно для того, чтобы внук без дела не валялся. Мишку спросонья взяла досада: чем закончился приступ у отца Михаила — неизвестно, Юлька ушла, теперь вот с этим разговоры разговаривать…
— Здрав будь, хозяин.
— Здравствуй, Осьма, проходи, садись.
— Благодарствую. — Осьма устроился на лавке основательно, как будто собирался засесть у Мишки надолго. — Как здоровье, что лекарка говорит? Глаз-то видеть будет?
— Говорит, что будет.
— Вот и ладно. Главное, чтобы зрению ущерба не было, а остальное — мелочи.
Раздражение не проходило, а спокойная, неторопливая речь Осьмы заводила еще больше. Вдобавок болела затекшая во сне шея.
— Осьма, ты как: по делу пришел или просто проведать?
— О здоровье справиться — тоже дело. — Приказчик словно и не заметил Мишкиного хамства, Мишка чуть не плюнул со злости. — Но и дело тоже есть, и не одно. Поговорить-то ты способен или мне через денек-другой зайти?
— Могу. — Мишка попробовал приподняться, чтобы изменить позу, его тут же замутило. — Только помоги мне немного ниже лечь, а то мутит от дурманного зелья. Все никак не отойду.
— Дело знакомое. — Осьма ловко поддержал Мишку под спину и поправил подушку, рука у него оказалась неожиданно сильной. — Квасу пей побольше, надо нутро промыть. Брусники бы тебе еще, хорошо от этого дела помогает, но где ее сейчас возьмешь? Так удобно лежать?
— Да, спасибо. Что за дела-то?
— Одно дело спешное, хотел с Корнеем обговорить, а он к тебе погнал. — Осьма развел руками, словно извиняясь за то, что нарушил Мишкин покой. — Сотник Корней сегодня с утра свою волю объявил: трех баб с семействами к родителям возвращают, а пятерых просто изгоняют. До нашего торгового дела это прямое касательство имеет.
«Он что, рехнулся? Чем тут торговать-то? Стоп! Дома, поля, огороды — у тех, кого отправляют к родителям. Еще и холопы, если только они их с собой не заберут. А у тех, кого просто изгоняют, — вообще все имущество. Дед говорил, что разрешит взять только то, что на одной телеге увезти можно. Блин, я и не подумал даже, не до того было».
— Так ты собираешься их имущество скупить?
— И это тоже. — Осьма согласно склонил голову. — Но с этим можно и повременить, а сейчас надо с самими отъезжающими разобраться.
— С отъезжающими?
— Ну да! Они же по домам поедут, я разузнал, сухим путем. Значит, если с ними поехать, узнаем дорогу к их селищам. Сотник Корней им охрану дает, вот и нам бы с товаром вместе с ними поехать. Я почему к тебе пришел? У тебя в воинской школе купеческие детишки обучаются караваны охранять, пусть бы съездили вместе с охраной — хорошая учеба получится. Ваша ключница собралась паренька в воинскую школу с вестью послать, я его задержал. Если ты согласен, хозяин, то можно через того гонца и Петра с его отроками вызвать. Здесь их на три отряда разведем и к ратникам, которые охранять караваны поедут, приставим. Так как?
— А что? Дело хорошее. Согласен. Только надо у ратников спросить: согласятся ли отроков с собой взять?
— Я уже договорился — каждому ратнику по куне, и все покажут, объяснят, присмотрят за ребятишками в пути.
— Погоди, погоди… Мне тут рассказали, что народ на «Младшую стражу» зло затаил, как бы беды не натворить. Кто в охране-то пойдет?
— Лука и Тихон со своими людьми. Их четырнадцать и у Петра четырнадцать, сам Петр пятнадцатый. Выходит по десятку на караван. И я по одному работнику пошлю. Ну что, вызывать Петра?
— Давай.
Осьма набрал в грудь воздуха и гаркнул:
— Спирька!!!
В дверь просунулась прохиндейская рожа Спиридона.
— Здесь я, Осьма Моисеич!
— Скажи пареньку, чтобы ехал и передал все, как уговорено.
— Слушаю, Осьма Моисеич!
«Быстро ты Спирьку выдрессировал, чувствуется хватка. Хотя этому типу много не нужно, пару раз морду начистить, и шелковый станет, но верить ему нельзя ни на копейку».
Спирька скрылся, а Осьма продолжил все так же спокойно и размеренно:
— Теперь о тех, кого изгоняют на все четыре стороны. Пять баб и тринадцать детей разного возраста. Идти им некуда, я разузнал, родни в округе у них нет. Значит, либо сгинут, либо кто-то их похолопит. Почему не мы?
— Да ты что? Своих…
— Какие же они свои? Изгои, на твою жизнь и жизнь твоей родни умышлявшие.
— Бабы, детишки?
— Муж и жена плоть едины. Господь же наш ревнитель наказывает детей за грехи отцов до третьего и четвертого колена. Нас, грешных, Господь сотворил по образу и подобию своему, почему же нам не следовать Его примеру?
«Ну да. Дед, помнится, объяснял, что христианство выгодно, но не до такой же степени! Вот, значит, как олигархами становятся! Личные связи с властями предержащими, плюс оправдание любого своего «коммерческого» предприятия постулатами официальной идеологии, плюс полное отсутствие морали. То-то он от Юрия Суздальского аж через несколько границ утек. Долгорукий — мужчина серьезный. Эх, кто бы ТАМ так же Березовского шуганул. Нет, пока Ельцин президентствует, «Березу» не тронут…»
Осьма между тем продолжал:
— Сейчас в Ратном три десятка твоих ребят. Да хватит и двух десятков, я сам с ними поеду. Догоним, полоним, отведем в Княжий погост. Спирька туда малую ладью пригонит, он один раз уже туда ходил. Сейчас многие добычу, в Куньем городище взятую, сбыть хотят. Погрузим все на ладью, на весла холопов посадим — и вниз по Пивени, потом по Случи. Дня за три до погоста доберется. Там баб с детишками — на ладью и в Пинск. В Пинске приказчик Никифора сидит, поможет быстро расторговаться…
— Нет!
— Что «нет»?
— Пусть изгои, пусть злоумышляли, но своими, ратнинцами, я торговать не стану! Бабы меня и так прилюдно прокляли, а если я их еще в рабство…
— Нет так нет, — легко согласился Осьма. — Пусть другим достанутся или зверью на обед. Однако куньевскую добычу ты в Пинск отправить не против?
— Не против.
«Что же вы натворили, сэр Майкл? Пять женщин, тринадцать детей… «кому-то достанутся или зверью на обед». XII век, одиночки не выживают, даже этот «коммерсант», туды его мать, вынужден к кому-то пристраиваться, хозяином называет, курва. Где правда, в чем? У отца Михаила своя правда — я пролил невинную кровь, у Настены своя — клятвопреступников карать без жалости, у Пелагеи своя — будь ты проклят, Бешеный Лис. А где моя правда? С чем я сюда пришел? С избавлением от тюрьмы и смерти, с радостью от подаренной второй жизни? А еще с чем? В Бога не верю, сотне сам гибель предрек… Тпру, стоять, сэр! Кажется, уже договаривались: никаких интеллигентских самокопаний и самобичеваний. Все идет так, как должно идти в этом времени и в этих обстоятельствах. Боитесь замараться? Ну так извольте проследовать в сортир с намыленной веревкой! Впрочем, это мы уже однажды обсуждали…»
— Хозяин, ты слушаешь?
— Что?
— Э-э, может, ты устал, потом продолжим?
— Нет, говори, что ты хотел.
— Я говорю: продал бы ты мне дом Устина.
— Чего? — Мишка даже не сразу понял, о чем идет речь. — Ты о чем, Осьма?
— Да нет, хозяин, я все понимаю! Чужим в Ратном строиться или покупать дома не дозволено, я узнавал. Разве что на посаде, да и то еще неизвестно, посада-то у вас пока нет. И тебе усадьбой владеть не по возрасту. Но других-то хозяев нет. Устин убит, жена его убита, детей их к родне отсылают. Ты усадьбу на щит взял, тебе и владеть, то есть пока, конечно, деду твоему вместо тебя, но через два года ты в возраст войдешь, дед тебе меч навесит, тогда ты в своем праве будешь.
— Но все равно же чужому продать нельзя будет. — Язык так и чесался послать Осьму с его коммерцией куда подальше. — Что за два года изменится?
— Э, хозяин, за два года много воды в Пивени утечет, всякое случиться может. Но я столько ждать не могу, мне семейство перевезти сюда надо. Я что предлагаю: купчую я подпишу с тобой, силы она пока иметь не будет, а жить в том доме я буду как бы по указу сотника. Это можно, я узнавал. Через два года купчая вступит в силу, но знать об этом никто не будет — живу себе и живу. А еще сколько-то времени пройдет, так никто и не задумается — привыкнут.
— Дед в курсе?
— Что?
— С дедом ты это все обговорил?
— А как же? Он так и указал: продаются только постройки, другое имущество, холопы, пашенные земли, разные угодья — все тебе. Так я и не претендую, холопы — дело наживное.
— Слушай, Осьма. Вот ты сюда семью перевезти собираешься… Представь себе, что кто-то их по дороге из Суздаля перехватит так, как ты наших изгоев предлагаешь перехватить. Как это тебе?
— Ну во-первых, я из Ростова, а не из Суздаля. Во-вторых, семья у меня уже в Турове. А в-третьих… чего ты хочешь-то? Тут уж, куда ни кинь, везде клин. Для изгоев легкой судьбы не бывает. Самое лучшее, если в холопы угодят, но могут разбойникам попасться или зверью. Могут просто с голоду помереть или от болезни, но это долго, раньше до них кто-нибудь добраться успеет. Совесть тебя мучает? Ну возьми их к себе в крепость! Только тогда каждый день жди: либо нож в спину, либо яд в еду. Я их судьбу менять не предлагал, я предлагал на их беде нажиться.
— Что ты сказал? Ты что, б…дь, сказал…
— Уймись, парень…
— С-сволочь, это ты мне… — Мишка сел на постели, перед глазами поплыло, преодолевая тошноту, он сунул пальцы в рот и высвистал сигнал: «Тревога, все ко мне!»
— Стой, ты что делаешь, парень!
— Ур-рою, падла… — Мишка попытался опереться рукой на край постели, но ладонь соскользнула, и он свалился на пол. — Не прикасайся ко мне!
Не обращая внимания на Мишкино сопротивление, Осьма подхватил его и уложил обратно.
— Да что ж ты творишь, парень? Разве ж можно так?
Мишка снова попытался свистнуть, но рот наполнился тягучей слюной, и у него ничего не получилось.
— С-сука брюхатая, сейчас ты у меня наживешься…
За дверью послышался топот ног и дедов командный рык:
— Стоять! Я кому сказал? Всем назад, я сам разберусь!
— Я тебе разберусь, старый хрыч! — возник на фоне общего шума голос Настены — Совсем очумели мужики. А вы чего здесь? В кого стрелять собрались? Пошли вон!
Что-то пробубнил молодой голос, кажется Дмитрия, в ответ снова рыкнул дед:
— Он старшина, а я сотник! Вон отсюда!!!
Мишка снова, уже понимая, что дед никого к нему не допустит, попытался свистнуть, но Осьма прижал его руки к постели, потом обернулся к двери и закричал:
— Корней Агеич, да зайди ты наконец, не уймется никак твой Лис!
Вместо деда в горнице появилась Настена.
— А ну отпусти парня! — рявкнула она на Осьму. — Прочь руки!
— Да он сам же себе навредит, гляди, как его корежит.
— Не навредит! — Настена обернулась назад и кого-то там схватила. — А ну поди-ка сюда!
Мишка от изумления даже забыл о тошноте — Настена тащила деда в горницу за бороду!
— Вы что тут устроили? Я что, вас все время в разум возвращать должна?
— Да отпусти ты, дурища! — Дед безуспешно пытался высвободить бороду из пальцев Настены. — Ох, едрена-м-м-м…
Настена коротко двинула свободной рукой, и дед, скрючившись, начал оседать на пол.
— Я тебя отпущу! Я тебя так отпущу — неделю в нужнике ночевать будешь! — Лекарка, выпустив бороду деда, повернулась к Осьме. — А ты, торгаш…
Осьма не стал дожидаться продолжения и, подхватив лавку, многозначительно подкинул ее в руках, перехватывая для удара. Мишка заскреб пальцами по стене, пытаясь дотянуться до висящего над постелью пояса с оружием.
— Все!!! Хватит!!! — заголосил с пола дед. — Остановитесь все!!! Михайла, лежать! Осьмуха, оставь лавку, не тронет тебя никто! Настька! Едрена-матрена, Настька, встать помоги. Размахалась, понимаешь, меня лошадь так не лягала.
— Что случилось? — донесся голос матери.
— Корней Агеич, что с тобой? — вторил ей голос Листвяны.
— О господи! — взвыл дед. — Вас только тут не хватало! Настена, Христа ради, уведи их! Все уже, никто никого не тронет.
Лекарка подозрительно оглядела присутствующих и неожиданно подчинилась деду.
— Анюта, Листя, пошли отсюда.
— Да что у вас тут…
— Пойдем, пойдем, — прервала мать Настена. — Мужики дурью маются. Пойдем, там поговорим. — Лекарка подхватила мать и Листвяну под руки и повлекла в сторону сеней. — Пошли, бабоньки, парнишек успокоить надо, а то они за самострелы похватались, долго ли до беды…
Осьма проводил женщин взглядом, шумно выдохнул, поставил лавку на пол и протянул руку деду:
— Вставай, что ли, Корней Агеич.
— Да пошел ты, Осьмуха… Ох, едрена-матрена. Лекарка, а дерется, как Бурей. Знает ведь, в какое место двинуть, жаба.
— Д-а-а, грозна бабища, — согласился Осьма. — Я думал, грознее вашей Алены никого и нет. А эта… ну надо же…
— Кхе! Ты еще не видал, как она на пару с Лаврухой зубы больные рвет! Вот где ужас-то! Лавруха клещами зуб ухватит, а она ка-ак даст в лоб! Только искры из глаз. А Лавруха хрясь зуб изо рта… — Деда аж передернуло от жутких воспоминаний.
Мишка, после второго за день эмоционального срыва, лежал в совершенной прострации. Дед с Осьмой еще о чем-то говорили, даже, кажется, немного посмеялись, ему было все равно, он закрыл глаз и погрузился в тупое бездумье. Осьма что-то рассказывал про лекаря-пьяницу, который лечил его в Юрьеве после ранения, полученного в схватке с чудью. Кажется, юмор ситуации заключался в том, что лекарь с пьяных глаз принял Осьму за роженицу и обозлившийся приказчик Осьмы поволок его протрезвляться в проруби, чуть при этом не утопив. Протрезвев, лекарь очень ловко зашил широкую рану от лезвия рогатины, но на следующий день ничего не помнил и последними словами ругал неумеху, зашившего плечо вкривь и вкось, авторитетно заявляя, что таким лекарям надо руки обламывать, а еще лучше душить их в колыбели, чтобы потом не возиться.
Дед в ответ поведал душераздирающую историю о том, как Бурей, доставая рыбью кость, застрявшую в горле у одного из обозников, ненароком сломал локтем нос не вовремя подсунувшемуся другому обознику.
Похоже, оба собеседника чего-то ждали, развлекая друг друга медицинскими анекдотами. Голоса скользили по краю Мишкиного сознания, не вызывая никакой реакции и превращаясь постепенно в «белый шум». Ни малейшего желания выбраться из этого «сна наяву» у Мишки не возникало. Наоборот, он ощущал удовлетворение оттого, что не надо ни о чем думать, ни о чем беспокоиться, ни на что реагировать. Нет, ничего вокруг нет: ни гнусного циника Осьмы, ни посланных на смерть или рабство женщин и детей, ни деда с его непомерными требованиями, ни Листвяны с ее интригами, ни предшественника с матерным посланием, ни Первака, ни иеромонаха Иллариона, ни людей в маскхалатах, ни… Пошли они все в самые разнообразные места.
Потом в монотонный шум вплелся голос Настены:
— Ты что обещал, старый?
— А что такое? Все хорошо, вон он — спит.
— Это, по-твоему, спит? Подойди-ка!
— Михайла, эй, Михайла. — Кто-то потряс Мишку за плечо. — Михайла, проснись.
«Нет, не хочу. Ни видеть, ни слышать, ни просыпаться, ничего вообще не хочу. Достало меня все, и вы все достали, Господи, сдохнуть бы, чтобы все это закончилось. Сдохну, вернусь в Питер и… и там тоже сдохну, и наконец-то все это закончится, не могу больше».
— Как тряпочный… Настена, чего это с ним?
— Не с ним, а с вами, дурнями! Заездили парня. Осьма, чего ты ему наговорил?
— Да ничего такого особенного…
— Ничего особенного? А с чего он ребят своих высвистал? Ты хоть представляешь, что бы они с тобой сделали, если бы мы их не остановили?
— Осьмуха… Кхе, ты что, от себя чего-то придумал?
— Что ты, Корней Агеич? Как договаривались: сначала про изгоев поговорили, он не придумал ничего. Ты-то говорил: выдумает, выдумает такое, что нам и в голову не придет. Не выдумал он ничего.
— Кхе… А потом? Он же не из-за этого своих убивцев звать стал?
— Не из-за этого. Я ему предложил мне усадьбу Устина продать. Сказал, что раз он на щит ее взял, значит, она ему и принадлежит. Со всем хозяйством: с холопами, пахотными землями, угодьями. Тут, правда, непонятно как-то вышло. Любой парень на его месте обрадовался бы, а он… Знаешь, Корней Агеич, ему вроде бы даже неинтересно было.
— Неинтересно? Кхе! Как это неинтересно?
— Погоди, Корней. Осьма, ну-ка вспомни хорошенько: почему ты решил, что ему неинтересно? Продавать не захотел или торговался без интереса?
— Да нет, Настена, об этом и речи не было. Он разговор обратно на изгоев перевел. Ну а я, знаешь, таким гнусом прикинулся и говорю: «Судьбу их изменить ты не можешь, но можно на их горе нажиться» — тут и началось!
— Еще раз и подробно. Как он разговор с усадьбы на изгоев перевел?
— Да что ж ты прицепилась, Настена? Глянула бы лучше Михайлу…
— Заткнись, Корней! Учить еще меня будешь! Говори, Осьма.
— Гм… Я обмолвился, что семейство сюда перевезти собираюсь, для того, мол, и усадьбу хочу купить, а он и спрашивает: «А если твоих так же переймут, как ты изгоев перенять собираешься?» А в чем дело-то?
— А ты не понимаешь? Вчера родился? Лежит парень… Не муж матерый — мальчишка! Лицо обожженное, треть уха отрезана, боится одноглазым уродом на всю жизнь остаться и не радуется тому, что на него богатство свалилось, а мучается из-за баб и детишек. И ты ничего не понял?
— Гм, я как-то и не подумал.
— А ты, Корней, подумал?
— А я-то чего? Кхе… Меня вообще в горнице не было!
— Ты-то чего? Давай-ка вспоминай: кого ты ему с утра для разговора прислал?
— Стерва.
— О чем разговор был?
— О том, чтобы дозор с болота снять, из которого эти… «пятнистые» приходили.
— Значит, напомнил Михайле лишний раз, что на него неизвестно кто охотится? Так?
— Кхе… Выходит, так.
— Как это охотятся, Корней Агеич?
— Да видишь, Осьмуха, была тут одна история…
— Погодите, мужики, потом истории рассказывать будете. Кто следующий приходил и с каким делом?
— Сучок приходил. О строительстве говорили, наверно, я не вникал.
— Не вникал он! А про то, что Сучка в человеческом жертвоприношении обвиняют, слыхал? Так вот: Михайла придумал, как это обвинение отвести. Поп отступился, Юлька сама все видела и слышала.
— Кхе! Слыхал, Осьмуха? А ты говоришь: обычный парень.
— Я говорил: испытать надо, а не обычный…
— Замолкните оба, треплетесь, как бабы у колодца. Кто следующий был?
— Юлька твоя, потом поп притащился, потом Алена его уволокла, ты же сама все видела.
— Не все. Если бы я весь разговор слышала, Юльке бы косу оборвала, а попа удавила бы!
— Кхе!
— Да перестань ты кхекать, Корней! Ключницу обрюхатил, девок лапаешь, а как что, так сразу старик древний! Передо мной-то хоть не выделывайся!
— Ох и язва ты, Настена. Так чего там с попом-то?
— Моя дуреха Михайле во всех подробностях про то, что на сходе случилось, рассказала. И про проклятие, и про клятву Пелагеи.
— И он после этого их пожалел? Осьмуха, ты слыхал? Они его прокляли, убить поклялись, а он… Вот! Говорил я, чтобы не таскался к попу!
— Про попа и речь. Он Михайлу в пролитии невинной крови обвинил. Мол, передумали злодеи, домой пошли, а он их, невинных овечек, жизни лишил.
— Да ты что, Настена? Так и сказал?
— Да! И в смерти Матрены и Григория тоже Михайлу овиноватил!
— Ну змей долгополый! Да я его…
— Не трудись. Ему жить осталось до октября, самое большее до ноября. Весь сгнил изнутри. Да и не о нем речь. Михайлу-то как раз тогда в первый раз и скрутило. Юлька только и разобрала, что для него несправедливое обвинение вроде бы не в новинку стало. Испугался он чего-то такого… Ни я, ни Юлька не поняли, но для него это страшно оказалось. Так страшно, что мог бы и ума лишиться.
— Погоди, Настена, какое несправедливое обвинение? Кто его когда-то обвинял?
— Не знаю. Но страшнее этого для него ничего нет. Даже не знаю, что и думать. Крови он не боится, людей положил, наверно, не меньше десятка, и вдруг такое…
— Кхе… Ой!
— Да ладно тебе, Корней, чего вспомнил-то?
— Был у Михайлы один случай… Может, и не то, но больше ничего не припомню. Раненого он добил на дороге в Кунье городище. За пса своего посчитался. Терзал страшно, по звериному. До того случая его только мальчишки Бешеным дразнили, а после того и среди ратников разговоры о Бешеном Лисе пошли. Может, оно? Как думаешь?
— Может, и оно. Попрекал его этим кто-нибудь?
— Не слыхал. Разве что поп мог.
— Тогда все сходится: за тот случай поп, и за этот случай тоже… Могло и скрутить. Вот ведь гнусь Христова, а Михайла его любит, но оттого и попрек уязвляет сильнее.
— Так зачем же ты его отхаживала сегодня? Пускай бы и загнулся.
— Да не его я отхаживала, а Мишку. Внук-то у тебя упертый — наговорам не поддается. Вот и пришлось дурочку строить: вроде бы на попа наговор кладу, а на самом деле на него. Подействовало — уснул.
— Искусница ты, Настена…
— Да погоди ты, Корней. Самого главного-то я еще не сказала. Поняла я, что с Михайлой, только вот, чем помочь, не знаю.
— А ну-ка объясняй. Может, вместе чего надумаем?
— Помнишь, Корней, как у Ласки детей молнией убило?
— Помню, как не помнить… Жалко бабу было.
— А болезнь ее помнишь?
— Ума лишилась. Понаделала кукол и нянчилась с ними, как с детишками: кормила, поила, спать укладывала, песни пела, обновки шила… муж ее мне плакался, что сам потихоньку с ума сходить начинает, на нее глядя…
— Погоди про мужа, Корней. Ты понял, почему она так делала?
— С ума сошла, почему же еще?
— Нет, Корней, она не хотела соглашаться с тем, что дети ее умерли. Не перенести ей было этой мысли, вот она и придумала себе, что куклы — это ее живые дети. Как бы спряталась от настоящей жизни в выдуманную. Раз есть кого кормить и обихаживать, значит, не было никакой молнии, никого она не убивала… Понимаешь?
— Угу… Когда муж ее кукол в печке пожег, она пошла детей в лес искать, так и сгинула.
— Правильно. Нельзя человека из выдуманного мира силком вытаскивать — добром не кончится.
— А Михайла тут при чем?
— Вспомни-ка, как отец Луки Говоруна умирал.
— Так он сам все решил! Он мне тогда так и сказал: два сына в бою полегли, достойно — с оружием в руках. Третий сын в десятники вышел. Дочек замуж выдал, жену схоронил, долгов нет, хозяйство в порядке — жизнь прожита, помирать пора. Лег и через два дня помер. Чего мы ни делали… Даже на слова не отзывался.
— Все верно, Корнеюшка. Вот и Михайла твой не отзывается.
— Да он же не старик еще, жить и жить!
— Да! Только жизнь ему невмоготу стала: охотятся на него — убить хотят, неправедно пролитой кровью попрекают, проклинают прилюдно. А дел ты сколько на него навалил? И ребят учи, и крепость строй, и с приказчиком о торговле думай. Он справлялся. Как умел, но справлялся, даже Сучка окоротил, даже один от пятерых отбился. Но предел-то всему есть! Ему же только четырнадцать! Посмотри на его сверстников: с девками по кустам пошастать, втихую от родителей пивка попить, воинскому делу потихоньку учиться — это по возрасту. Самое же главное — только за себя отвечать, да и то не очень. Случись что, родители помогут.
А ты, старый дурак, что с внуком наделал? Как лошадь загнал! За полсотни ребят — отвечай, за строительство крепости — отвечай, за все прочее… Он у тебя когда последний раз отдыхал? Только когда раненый валялся? Девка у него хотя бы есть? Чего молчишь?
— Кхе… Засматриваются на него, я слыхал. И не одна, только он как-то так — без интересу.
— В четырнадцать лет — и без интересу? Корней, ты себя-то вспомни!
— У него невеста нареченная есть, только он об этом пока не знает.
— Знает! Ему Анюта рассказала.
— Тьфу! Языки ваши, бабьи…
— Ага, бабы у вас во всем виноватые. Ты лучше подумай, какую ты ему еще заботу навесил, кроме прочих!
— Ну уж и заботу!
— Заботу! Представь, что Агей, покойник, тебя насильно женить бы захотел. Представил? Ну и как?
— Кхе!
— Вот-вот! А тут все в один день: Юлька ему показала, как ухо обрезано, глаз левый сам открыть не смог, попреков и угроз наслушался, забот навалилось, и — на тебе: Осьма на него ответ за жизни баб и ребятишек навесил! Да кто ж такое выдержит? Вот он и спрятался от этой жизни — ничего не видит, ничего не слышит, лежит пластом. Нету его! Нету, значит, ни о чем думать не надо, не о чем беспокоиться, не за что ответ держать.
— Кхе… Так это… Настена, чего ж делать-то теперь?
— Не знаю! И других лекарок спрашивать бесполезно — тоже не знают! И Нинея не знает! Такие случаи редко, но бывали. Ничего не действует, даже каленым железом прижигать пробовали, не чувствуют такие больные ничего! Для Михайлы сейчас это все в другом мире происходит — там, где его нет, а значит, не с ним.
— Кхе… И что, никакого средства?
— Только ждать. Может быть, сам отойдет и вернется, но… не знаю. Ему сейчас там лучше, чем здесь, зачем возвращаться?
— Он хоть слышит что-нибудь?
— Слышит… может быть. Ты слышишь, как куры за окном квохчут? Сильно это тебя касается?
— Гм, Настена… Я правильно понял, что нужно что-то, что Михайлу заденет, заставит к этому миру обернуться?
— Правильно, Осьма, видать, не зря тебя разумником считают.
— А что это может быть?
— Ох, ну назови кого разумным, он тут же дурнем и выставится! Говорю же: не знаю!
— Не сердись, Настена, если чего не знаешь, то подумать нужно. Корней Агеич, через твои руки молодых ребят много прошло, бывают такие случаи, что они вроде как не в себе делаются?
— Кхе… Бывает. Новики после первого боя, почитай, все дуреют. Одних трясет, другие болтливые как сороки делаются, третьи как бы замирают — сидит такой пень пнем и куда-то смотрит. Рукой перед ним помашешь, а он не видит. Особенно если ранен или напугался сильно.
— Настена, похоже это на то, что с Михайлой сделалось?
— Как сказать… не совсем, но похоже.
— Корней Агеич, а что вы с такими делаете, как в разум приводите?
— Можно оплеухой. А еще лучше хмельного налить, чтобы до изумления надрался, утречком опохмелится — и порядок. Ну и еще… всякое…
— Корней! Чего ты жмешься, как девка? Баб вы им пьяным подкладываете, скажешь, не так?
— Так… Если найдутся, конечно, не всегда же полон бывает… А вообще это — первое дело от всех хворей, что телесных, что духовных. Бывает, так от крови и железа осатанеешь — себя не помнишь, а тут: винца или медку хлебнул, одну-другую бабу прихватил — и как рукой сняло… Э? Настена, так ты что, хочешь Михайлу этим делом полечить?
— Четырнадцать лет, плотских утех еще не отведал… Можно попробовать.
— Кхе! Так ты что же, сама, что ли…
— Корней!!! Я тебе точно сегодня чего-нибудь отобью!
— Так для лечения же…
— Кобель облезлый! Я тебе такое лечение сейчас…
— Корней Агеич! Настена! Перестаньте! Ну что вы, как дети малые, ей-богу! О деле бы подумали, чем лаяться!
— С ним подумаешь! Только об одном — средстве от всех болезней…
— А сама-то небось и рада…
— Прекратить!!!
— Осьмуха, да ты рехнулся!
— Это ты рехнулся! Внук почти бездыханный лежит, а ты с бабой… Опомнитесь!
— Кхе… Настена, о чем это мы с тобой… Что ты там говорила?
— О чем, о чем… Все о том же! Средство измыслили, спасибо Осьме — догадался тебя о новиках расспросить, теперь надо думать, как лечить будем.
— Корней Агеич, я тут человек новый, есть в Ратном женщины, которые… гм… болтают-то всякое, а как на самом деле?
— Про которых болтают — это для удовольствия, а то, что нам требуется, — ремесло. Ближе чем в Турове не найдешь. Настена, Михайла так долго лежать может?
— А ты что, в Туров его везти собрался? Не выйдет. Он же не ест, не пьет, потихоньку слабеет. Какое-то время пройдет, и дышать перестанет.
— Какой Туров? Я о другом говорю. Ты, Настена, только не ругайся сразу… не будешь?
— Говори уж.
— Я вот подумал: может, ты кого из баб научить сможешь? Я ей заплачу, и в тайности все сохраним. Только быстро нужно, парень-то, ты сама сказала, слабеть будет.
— Ох, Корней, до седых волос дожил, а ума как у младенца. Научить… Ты взялся бы, к примеру, Осьму на дудке играть научить?
— На какой дудке? Я и сам не умею…
— То-то и оно! Я лекарка, а не… сам понимаешь. Чему я в этом деле научить могу?
— Кхе… Да кто ж вас, баб, поймет? Может, ты по лекарскому делу об этом чего-нибудь знаешь?
— Так и ты про дудку знаешь: суй в рот да дуй посильнее, вот и вся наука. Ладно, не мучайся, знаю я, кто нашему горю помочь сможет.
— Кто?
— А вот это, Корнеюшка, не твоего ума дело. Собирай Михайлу да вези ко мне в дом. А там уж моя забота: кого позвать да как все устроить. Юльку к тебе ночевать пришлю, рано ей еще таким вещам учиться, да и за Роськой приглядеть надо. Давай-ка снаряжай телегу, а я пока с Анютой переговорю. А ты, Осьма… Я думаю, ты и сам все понял, Осмомысл, не зря ж тебя так прозвали?
* * *
Мишка очнулся от ощущения приближающегося оргазма. Финал был мощным, как в молодости, сидящая на нем в позе «Маленькая Вера» женщина тихонько застонала. В комнате было темно, но белеющий силуэт женского тела достаточно ясно давал понять, что партнерша была отнюдь не модельных статей, да и не первой молодости.
«Где ж я ее снял? Можно подумать, что на вокзале. Тогда куда я ездил? Ни хрена не помню, надо ж было так нажраться! С каких это пор, сэр, вы профурсеток на вокзалах снимать начали? М-да, докатились…»
Мишка протянул руку, чтобы включить свет, но не нащупал не только лампы, но даже и тумбочки, на которой ей полагалось быть.
«Так, еще и не дома. И куда же вас, сэр, занесло, позвольте поинтересоваться? Запах какой-то… вроде бы сеном пахнет. За город уехал? Нет, это уже ни в какие ворота — усвистать из Питера на дачу к этой корове… Как ее зовут-то хоть?»
Мишка еще пошарил вокруг себя, не обнаружил ни одежды, ни сигарет и спросил:
— У тебя закурить нет?
Женщина тихонько хихикнула, соскочила с постели и скрылась в темноте. Мишка поднялся следом, его повело в сторону и затошнило, пришлось сесть на постель и опереться спиной о стену.
«Понятно: водка паленая, завтра печень отваливаться будет».
Какое-то непонятное ощущение в спине заставило протянуть руку назад. Стена была бревенчатой, проконопаченной мхом! Под босыми ногами ощущались доски пола, кажется, даже и некрашеные!
«Та-ак, явно не дача — деревенский дом. На пейзанок потянуло, сэр? Возвращение к корням, так сказать? Давненько у нас таких приключений не было».
Рука сама собой потянулась почесать в затылке и наткнулась на охватывающую голову повязку. Дальнейшее ощупывание локализовало два больных места — левое ухо и левую бровь. Вроде бы начала выстраиваться какая-то логика: ДТП на загородной дороге, сотрясение мозга, амнезия, убогий сельский медпункт, любвеобильная медсестра бальзаковского возраста.
Из темноты донесся звук открываемой двери и пахнуло летней ночной прохладой.
«Ага, «удобства» во дворе. Что ж, следовало ожидать. Куда же меня занесло? Впрочем, необязательно так уж и далеко от Питера: живем так, что сотня-другая километров от крупного города — и ты уже в другом мире».
— Послушайте! — обратился Мишка в темноту. — Телефона у вас тут, скорее всего, нет, но у меня с собой мобильник был. Это радиотелефон такой, — счел он необходимым объяснить на всякий случай. — Без проводов работает. Правда, батарейки могли сесть, но электричество-то у вас есть, наверно? Да включите вы свет, в конце концов!
В темноте, совсем не в той стороне, куда обращался Мишка, раздался какой-то шорох, а потом звуки, породившие воспоминание о раздувании углей, и, действительно, слабое красное свечение начало периодически «проявлять» силуэт склоненной женской фигуры. Вспыхнула щепка, Мишка прищурился от показавшегося нестерпимо ярким света.
— Ага! Сельская медицина функционирует при свете лучины. Пламенный привет от Анатолия Борисовича Чубайса! Дерьмокра…
Мишка застыл с открытым ртом — перед ним с горящей лучиной в руке стояла лекарка Настена!
— Опамятовал, Мишаня? Смотри-ка, и глаз открылся! Совсем ты молодец.
— Вот тебе и ДТП с амнезией, гаишникам и не снилось…
— Что? Ты на каком языке говоришь? Мишаня, узнаешь меня, себя помнишь?
— Узнаю, матушка Настена, узнаю и себя помню — Мишка я, сотника Корнея внук. Приснилась просто дурь какая-то… Можно я лягу, а то что-то мне…
— Ложись, ложись. Что, мутит? На-ка выпей.
Мишка глотнул травяного настоя и откинулся на подушку.
— Где это я? У тебя, матушка Настена? А почему, мне что, хуже стало?
— А вот это ты мне скажи: хуже или лучше?
— Да вроде бы… — Мишка прислушался к собственному телу. — Знаешь, вроде бы лучше. Правда, лучше. А что это за женщина была?
— Ну, Мишаня… Лечение разное бывает. Можно травами, можно наговорами, а можно и так. Для тебя лучше оказалось так. Сейчас тебе главное…
— А кто она? — прервал Настену Мишка. — Я лица не разглядел.
— Неважно, ты сейчас о другом подумай…
— Почему неважно? Она же мне помогла, ты сама сказала…
— Ну что ты за упрямец такой! Помогла, помогла… неизвестно еще, кто кому больше помог. И лечение еще не закончилось.
— Она еще придет?
Сказать, что Мишка был пленен своей недавней партнершей, было бы очень и очень большим преувеличением, но подросток, по его мнению, должен был реагировать именно так.
— Спи! — сердито приказала Настена и отошла к печке. До Мишки донеслось негромкое ворчание: — Все вы — кобели, только одно на уме…
Мишка не видел лица Настены, но почему-то ему казалось, что лекарка улыбается.
* * *
На следующий день Мишку забирали домой. Юлька, явившаяся раньше всех, в очередной раз полаялась с матерью на тему: «Что ей уже пора знать, а что еще рано», в очередной же раз потерпела сокрушительное поражение в словесной дуэли, подкрепленное звучным подзатыльником, и получила команду отправляться за водой. Ухватив, видимо в знак протеста, «взрослые» ведра, она огребла еще один подзатыльник и, хотелось бы думать нечаянно, уронила одно из ведер матери на ногу. После этого к Настене без защитных очков и диэлектрических галош лучше было не подходить, но явившийся вскоре после Юльки дед об этом не знал. Результат воспоследовать не замедлил: в ответ на непонятную для Мишки дедову фразу: «Нашлась-таки умелица!» — Настена отозвалась почти звериным рыком на тему «кобеля облезлого».
Впрочем, дальнейшего развития конфликт не получил — в отличие от отца Михаила Настена воинскую субординацию понимала и в присутствии парней из «спецназа», которых привел с собой дед, лаяться на сотника себе не позволила. Дед тоже от комментариев воздержался, оба вместо ругани принялись поторапливать «спецназовцев», чтобы те побыстрее выносили своего старшину из дома.
Снаружи дед выступил в совершенно непривычном для себя амплуа няньки. С заботливой суетливостью он то командовал парнями, укладывавшими Мишку в телегу, то лез оправлять подстилку или подбивать под голову внука побольше сена, толкался, ругался, больше мешал, чем помогал, и наконец устроив Мишку, как ему казалось, с удобством, отправил «спецназ» в село, а сам взял в руки вожжи и пошел рядом с телегой.
— Деда, что со мной было-то? — осторожно поинтересовался Мишка. — Как я у Настены оказался?
— Понимаешь, какое дело. Кхе… — Дед явно затруднялся с формулировкой. — Устал ты, Михайла. Не телом устал, не умом, а духом. Я так понимаю, что слишком много забот на тебя навалилось, а ты старался со всеми справиться, да еще чтобы все в самом лучшем виде, ну и надорвался.
— И что?
— Уснул ты как бы. Только от такого сна, Настена сказала, можно и не проснуться. И разбудить тебя никак не получалось. Вроде бы не хотел ты в мир возвращаться — к заботам, к волнениям. Чем-то надо было тебя расшевелить, ну мы и измыслили… способ. Кхе.
«Так. Значит, «сексотерапию» санкционировал дед, понятно, почему Юльку выгнали и почему она такая злющая утром заявилась. А чего Настена с дедом-то сцепилась? Неужели сама «лечила»? Блин, я и не разглядел, да и не сориентировался сразу — решил, что ТАМ нахожусь. И правда, как будто в самоволку сходил, надо же! Что же со мной было? По дедову описанию не поймешь, по собственным ощущениям тоже. Кома? Коматозников вроде бы не трахают, во всяком случае, мужчин. Про женщин что-то такое в кино показывали, но мужиков? Вряд ли. Реактивное состояние? Не знаю, все-таки я не медик, но аут, надо понимать, был глубоким.
Ладно, суть не в названии болячки. Как я доигрался до такого, вот в чем вопрос! Собственно, один раз я диагноз себе уже ставил — взрослое сознание и полудетский организм. Управляющая подсистема грузит подведомственный биологический комплекс, нарушая все допустимые пределы, а организм лупит по мозгам через каналы обратной связи. Раньше разрядка эмоционального напряжения осуществлялась через приступы бешенства, через двигательную активность и физическую нагрузку, а в этот раз? А в этот раз я и пошевелиться-то толком не мог, а наехали на меня слишком круто. Да еще что-то вроде «короткого замыкания» произошло по поводу «превышения пределов необходимой самообороны». Настена меня тогда усыпила. Усыпляла-то она отца Михаила, но под ее воздействие попал и я. Вот, пожалуй, и ответ: в пиковый момент организм получил подсказку, как выйти из опасной ситуации, а когда Осьма меня напряг, все пошло по проторенной дорожке, только глубже — отключилось не только сознание, но и внешние рецепторы. Говоря по науке, управляющая подсистема оказалась заблокированной, организм решил, что прекрасно обойдется и без головного мозга — одним спинным. Кажется, кто-то из великих подобным образом отозвался о нацистах — им не нужен головной мозг, достаточно спинного. Ну а на «сексотерапию» спинной мозг прекрасно отозвался — его же специализация. Кхе, как говорит граф Корней. Во всяком случае, результат налицо, но стрессов надо, по возможности, избегать…»
— О чем задумался, Михайла?
— Подвел я тебя, деда, не справляюсь с делами.
— Ничего, внучек, это не страшно. Поможем, от каких-то дел освободим. Ты, главное, не заботься так сильно, не стесняйся сказать, когда неподъемно бывает.
— Деда, ты раньше совсем другое говорил.
— Другое… Кхе! Да, говорил, но кто ж знал…
«Э, граф, а напугались-то вы крепенько, впрочем, а кто бы не напугался?»
— Деда, я спросить хотел… только ты не ругайся, ладно?
— Ладно, ладно. О чем спросить-то?
— Почему я тогда один за бунтовщиками погнался? Вернее, так: почему мы не готовы были к тому, что часть из них сбежать попробует? Не предусмотрели или так и задумано было?
— Других забот у тебя нет? Как случилось, так и случилось, чего уж теперь-то?
— Мне знать надо, деда. Гриша погиб, если бы я их отпустил, он живой был бы.
— Эх, Михайла… Как ты думаешь, сколько за десять лет моего сотничества народу убито было? Даже и не гадай, все равно не догадаешься. Сто восемнадцать человек! Хочешь, всех поименно перечислю? Всех помню! И о каждом из них мысль была: решил бы я иначе, и был бы он жив. Да только нельзя было иначе, почти никогда. А если можно было, то выяснялось это уже потом, когда ничего уже было не исправить. Из этих ста восемнадцати таких — двадцать два.
Привыкай, Михайла, к тому, что каждый твой приказ кому-то жизни стоить будет — такова воинская стезя. А не хочешь привыкать, тогда в монахи уходи. Только запомни: будешь сидеть в келье и мучиться — а вдруг ты лучше командовал бы, и тогда меньше народу погибло бы? И еще: я хоть и сказал «привыкай», но привыкнуть к этому невозможно. Особенно к тому, как матери смотрят, когда мы из похода возвращаемся. Вот так.
Голос деда непривычно дрогнул, он опустил голову и некоторое время шел молча. Мишка тоже молчал, хотя ответа на свой вопрос не получил. Но дед, как оказалось, про вопрос не забыл.
— Насчет бунтовщиков была у меня надежда, что все во двор влезут, там и полягут, а того, что сбегут, я не боялся. На следующий же день взял бы их всех и судил. Для них то, что ты за ними погнался, даже лучше оказалось — легче в бою пасть, чем на колу корчиться и смотреть, как твою семью из села изгоняют. А я бы так и сделал — изгоев мимо кольев кнутами прогнал бы. — Мишка покосился на деда и по выражению лица понял: не врет. — Так что облегчил ты им судьбу, — продолжал дед совершенно спокойным, деловитым тоном. — Но это нам — тоже на пользу. Теперь все знают, что при нужде у меня за спиной восемь десятков самострелов стоят, а скоро будет еще больше. Даже если меня убить… особенно если меня убить, пощады не будет. Не зря Гриша погиб, не зря. Я тебе еще про Меркурия говорил: зря ничего не бывает. Так что не кори себя, но помни: с Григория твой воеводский счет открылся, а закончится этот счет тобой самим, и никак иначе!
— Выходит, опричники мы…
— Как ты сказал? Опричники? Опричь иных воинов… Опричники. — Дед словно пробовал новое слово на вкус. — Опричники. Правильно назвал! Есть у меня кроме ратнинской сотни другое войско! Молодец, Михайла, в самую точку! Сам придумал?
— Нет, деда, не сам. Был такой царь, Иоанном звали. При нем бояре да князья большую власть забрали. Воеводу во время войны назначить нельзя было, чтобы кто-нибудь не возмутился: мол, мой род древнее, заслуг больше, не стану худородному подчиняться. Вот Иоанн и учредил опричнину — свое личное войско. Там все рядовыми были: князья, бояре, всякие нарочитые мужи. А начальных людей Иоанн выбирал по двум признакам: преданность и способности.
— Правильно сделал! — одобрил дед. — Иначе это не войско, а… бабы по грибы пошли!
— Правильно-то правильно, но ненавидели опричников люто. Они же усадьбы Иоанновых супротивников разбивали так же, как я усадьбу Устина. Бывало, что и по ложному навету, бывало, что и корысти ради.
— Ну и что? — Деда Мишкино уточнение не смутило ни в малейшей степени. — Преданных людей награждать надо, а врагов в страхе держать. Все так делают: князья, короли, императоры. Только все эти россказни про наветы и корысть надо на пять делить, а то и на десять. И царевы супротивники слухи преувеличенные распускали, и царевы люди тоже, чтобы страху нагнать. А опричники — слово правильное. Где этот Иоанн царствовал?
— В Московии.
— Не слыхал. Заморская страна какая-то дальняя?
— Нет, не дальняя. Мы с Иоанном не по расстоянию, а по времени разошлись. На четыре века.
— Угу. Боишься, что и тебя ненавидеть будут?
— Уже ненавидят, деда.
— Кхе… Наплюй. Умные поймут, а дураки и завистники… Сам говорил: мусор. — Дед немного помолчал, потом вдруг спохватился, вспомнив что-то важное: — Да! Михайла, раз уж речь о названиях пошла, придумал бы ты для своих ребят какие-нибудь другие чины, а то непутево как-то получается: у меня в сотне десятники и у тебя в «Младшей страже» тоже десятники! Разве ж они ровня? А Митюха у тебя и вовсе старший десятник. Это что же, он старше Луки или Фомы? Не-эт, давай-ка так, внучок: раз войско у тебя опричное, то и чины своим отрокам придумывай опричные. А то у вас как у детишек выходит — малышня играется, сами себя воеводами да сотниками называют, а как наигрались, так и забыли. У тебя же не игрушки?
— Не игрушки, — согласился Мишка. — Какие игрушки, если убитых чуть ли не десятками считаем?
— Ну так и придумай что-то не игрушечное, но от взрослых ратников отличное. Сможешь?
— Смогу, деда. Можно, например, десятников «Младшей стражи» урядниками называть.
— Урядник… — задумчиво повторил дед. — Кхе… Уряд — порядок. А что? Подходяще!
— Командиров пятерок можно младшими урядниками называть, десятников — просто урядниками, а старшего десятника — старшим урядником. Я старшиной останусь, а Дмитрий у меня подстаршиной будет. Вроде бы и не игрушечно. А, деда?
— Да нет… не игрушечно. Ладно, быть по сему, дозволяю! — Дед, прищурив левый глаз, глянул вперед и неожиданно улыбнулся. — Во! Гляди-ка, мать тебя встречает, просилась к Настене со мной идти, да я не взял, мало ли… Пошевелись-ка, чтобы видела, что с тобой все хорошо. Морду, морду к ней поверни, пусть увидит, что ты обоими глазами смотришь.