Глава 17
ПРОЩАЙ, АКЕЛА!
— А вот и еще один изменщик! — Первые слова, которыми меня встретили, едва я спустился по осклизлой лестнице.
Где-то мне уже доводилось слышать нечто подобное. Приглядевшись, понял — ничего удивительного. Слова схожи, потому что музыка, то бишь голос, одинакова — государь развлекается. И как только ему не надоест возиться в кровище наравне со своими катами?! Я едва зашел, как чуть не стошнило — настолько сильно несло, а ему хоть бы что. Вон даже платье свое измазюкал. Хоть и сумрачно в пыточной, но темно-бурые пятна хорошо видны даже на алом сукне, особенно в тех местах, где оно расшито золотыми нитями. Сты добиша!
— Что, фрязин?! Не мыслил, что я о кознях твоих проведаю?
Странно, а тон совсем не угрожающий. Скорее уж иронично-насмешливый. Таким тоном один приятель другого подкалывает. По-дружески. Тогда зачем меня завели именно сюда? Или все просто — велел привести фрязина к себе сразу же, как только прибуду, где бы он ни находился? И тут же последовал ответ, словно царь и правда услышал мой вопрос:
— Не боись. Ведаю я, что нет за тобой больших грехов.
Успокоил, называется.
— Я за собой и малых не вижу, государь, — заметил я.
— Напрасно, — возразил Иоанн. — Нет такого человека, чтоб век без греха прожил. Малые завсегда есть, и у всех. Даже у меня они имеются. Един бог без греха.
Ишь ты, идеал добродетели выискался. А скромность так и прет: «Даже у меня…»
— Я так мыслю, что ты с ним потому и рассорился, что не схотел душу диаволу продавать да на божьего помазанника умышлять. Егда он умысел свой тайный тебе обсказал, ты с им и разъехался. Выходит, знал… — протянул он с укоризной.
И опять мне невдомек. С кем рассорился? Кто и про что мне рассказал? Ладно, разберемся, а пока лучше помолчать до окончательного выяснения обстоятельств. А голос все журчит и журчит:
— Худо, что не донес, но и ту вину я тебе скощу, ежели ты мне ныне яко на духу, пред святыми иконами обо всем поведаешь. Да помни: внапрасне побожиться — черта лизнуть.
Неужто правда они сюда иконы приперли? Тихонько огляделся и вздрогнул — прямо на меня смотрел Христос. Взгляд тяжелый, скорбный, строго соответствуя месту пребывания. И богородица тоже в унынии. А Никола-чудотворец ничего, держится. Смотрит сурово, и не понять — кого осуждает. А ниже кто? Ну этому тут и впрямь самое место. Единственный святой, икону которого никогда не встретишь в самой церкви — только над входом. Лицо черное, веки опущены — почти гоголевский Вий. Он и живет, согласно народным поверьям, не где-то, а в аду, откуда его бог отпускает раз в четыре года, на 29 февраля. Ишь как грозно на меня выпучился, словно силится припомнить что-то гадкое. Не зря его в народе кличут Касьяном злопамятным.
— Токмо гляди, чтоб без утайки, — донеслось до меня царское предупреждение.
— Все скажу как на духу, ничего не утаю, — машинально ответил я, переводя взгляд на распластанное в дальнем углу тело немолодого мужика.
Да что там — старика, который недвижно лежал прямо на земляном полу, словно не чувствовал жара от двух здоровенных дубовых бревен, уложенных параллельно телу, по бокам от него. Что-то вроде стражей, полыхающих огнем ярого возмущения, направленным против злокозненного смутьяна. Фигура мне незнакома, лицо все в крови — ничего не видно, а вот борода разительно напоминает чью-то. Вот только чью?
— Тогда ответствуй: ведал ли ты о тайных умышлениях князя Воротынского?
Кого?! Так-так… Неужто это?.. Да нет, не может быть! Тот в теле, дородный такой — мы ж вместе с ним не раз парились, так что я хорошо помню. И помоложе Воротынский — эдакий пожилой, но не старый мужчина. Да, повидавший, потрепанный, но еще в соку, еще ничего. Этот же как есть старик. Опять-таки волосы. У Михайлы Ивановича они с проседью, а у лежащего черные, даже слегка рыжеватые. Или то… кровь?!
— Не ведал, государь.
— О чародействе он тебе не сказывал ли? Корешков неких ты у него не видал? Речей непотребных о государе не вел ли? Да не торопись отвечать. Словцо — не воробей. И помни: нам все ведомо.
Я еще не верил, не мог поверить, что там, на полу, лежит именно он. В конце концов, по его делу могли пытать и обыкновенного холопа.
— Не сказывал, не видал, не вел, — чеканил я, стараясь не смотреть в сторону лежащего.
Иоанн задумчиво прошелся передо мной. Невелика пыточная — не разгуляешься, а ему простор подавай. Наверное, именно поэтому и не шла у него мысль — что со мной делать дальше. Вообще-то полагалось пытать, но я надеялся, что он помнит про то, как повязаны наши жизни. Они ведь, если верить моему рассказу, не веревочкой — пуповиной стянуты. Намертво. Один умрет, и второму смерть грозит. Конечно, скорее всего, он не исключал и того, что я вру, но как проверишь?
— Да ты не боись его, — попытался ободрить меня царь. — Ныне мы у него жало вынули… из-под стрехи, так что вреда тебе он не причинит. Бона сколь ядовитых зубов таил, — решил добить он меня не мытьем, так катаньем, подходя к столу и вытряхивая на него содержимое небольшого шелкового мешочка редкого темно-фиолетового цвета.
С негромким стуком на гладкую деревянную поверхность посыпались какие-то корешки. Плавно порхнув в воздухе, с легким шелестом поверх них улеглись сушеные травы. Резкий и неприятно-едкий запах мгновенно разнесся по небольшой комнатушке.
— Ишь какой заботливый, — вздохнул Иоанн. — Бомелий сказывал, что тута не одного человечка — десяток можно в домовину загнать. Елисейка! — повелительно повысил он голос, и из дальнего угла, прямо из-под икон выкатился забавный толстячок. — А ну-ка, поведай фрязину, что ты мне вечор обсказывал, — приказал царь.
— Оный корешок, — послушно начал Бомелий, осторожно подняв двумя пальцами что-то растопыренное и похожее на маленького забавного человечка, — содержит в себе страшный яд, кой расслабляет сердечную мышцу, вызывая у человека вначале…
Я его не слушал. В своем деле вестфалец дока, что и говорить. Все отравы ему известны. Как, из чего, да чтоб посильнее мучился и ровно столько времени, сколько укажет государь. Несколько раз, как и в случае со мной, Иоанн даже устанавливал клепсидру. Пусть и не миг в миг, но почти совпадало. Винить царского отравителя было не в чем — он выполнял приказ, пускай и преступный. Отвечать же за него должен только тот, кто отдал его, но никак не исполнитель, что бы там ни визжали с пеной у рта добренькие дяди-гума- нисты. А исполнитель? Ну разве что перед своей совестью… если она у него имеется.
К тому же как знать — зло он творил или все-таки добро. Как ни крути, а для большинства, да что там — для всех попавших в пыточные подвалы смерть была лишь долгожданной спасительницей от мук и избавлением. Я бы и сам, если б имел выбор — дыба или яд, не колеблясь отдал бы предпочтение последнему.
И потом, насколько я знаю, он не был злым. Англичан, да, терпеть не мог. Рассказывал однажды Елисей, как сидел в лондонской тюрьме, куда его засунули, как он утверждал, по проискам лекарей-конкурентов, причем особо не разбираясь, прав заезжий вестфалец или нет. Отсюда и пошло. Но это были единственные, кому он старался напакостить, как только мог, оказывая помощь их конкурентам — фламандским, немецким, датским и прочим купцам, причем зачастую бескорыстно. Англичане платили той же монетой, распуская о нем всевозможные слухи, истины в которых было от силы на десятую часть.
В остальном же Бомелий оставался обычным человеком и, в отличие от многих, умел платить по своим долгам. Честно. С процентами. Но это уже не злоба — месть. Никого не забыл вестфальский звездочет из числа тех, кто поначалу издевался над его фигурой, манерами, привычками, передразнивал его ломаный язык. Все сейчас в могиле. Сам я мелких обид стараюсь не запоминать, но понять его могу. А что? Все согласно заветам бога-отца — зуб за зуб, кровь за кровь, смерть за смерть. Он — не кот Леопольд. К тому же, воздавая злом за зло, он не забывал платить добром за добро.
Потому я его и не слушал — без того верил. Сказал — яд, значит, так оно и есть. Возводить поклеп на Воротынского ему не с руки, но и обелять тоже не с чего. Меня, рискуя собственной головой, он спас, потому что платил старый должок, а Михайле Ивановичу он обязанным не был.
— …и ежели человек после полудня выпьет хоть одну-единственную ложку отвара сей травы, то до вечера ему не дожить. — Бомелий развел пухлыми ручками и несколько виновато посмотрел на меня.
Жест этот тоже предназначался мне. Мол, а я что могу, коль факт налицо.
Да не виню я тебя. Мстительный ты — это да. Но клевета — не твое оружие, а значит, был яд в тереме у Воротынского. Скорее всего, лежал он там недолго, несколько дней. Вдруг кто-нибудь случайно обнаружит, тогда пиши пропало — не с чем к царю идти, не о чем доносить. Но то, что сам князь не знал о хранимой отраве, — тут я голову мог дать на отсечение. Кто хоть чуть-чуть знает Михайлу Ивановича, сразу заявит, что все это — сплошная чушь, о которой не стоит даже и говорить.
Итак, подбросили. Осталось выяснить, кто именно и по чьему наущению. Кому ж ты помешал-то, княже? Кому твой высокий чин спать не давал? Прикинул. Даже навскидку получалось слишком много — чуть ли не полдвора, включая… самого царя. Зависть — страшная штука. Так что бесполезно и гадать. Разве что…
Неспроста же мне мешочек знакомым показался. Видел я его где-то. Его или точно такой же, с необычным багровым солнышком, от которого ядовитыми змеями ползут шесть остроконечных лучей. А в середине нахмуренное лицо. Обычно солнышко таким не вышивают — доброе оно, ласковое, а тут… Может быть, именно поэтому оно мне и запало в память. Но вот где я его мог видеть — ума не приложу.
— Помню я про пророчество, кое тебе сказывали, — бесцеремонно сбил меня с мысли Иоанн. — Одначе жидкостей тута нет, потому на дыбе тебе, фрязин, повисеть придется. Бог не Никитка, повыломает лытки. Можа, тогда чего и вспомнишь, — И повернулся к своим любимцам в кожаных лоснящихся фартуках на голое пузо, красноречиво кивнув в мою сторону.
Оставалось только восхищаться лихостью работы его катов. С виду здоровенные, как борцы сумо, и откуда проворство берется — пойди пойми. Я и слова сказать не успел, как они тут как тут — набежали-налетели со всех сторон. Хоп — и веревка уже стягивает мои запястья, вдох-выдох — и я привязан к дыбе. Как Буратино. Хотя нет, Карабас-Барабас обращался со своими куклами гораздо тактичнее — он их вешал на гвоздик, причем за шиворот. Гуманист, одним словом, а тут…
«Назад! Назад! Стойте! Человек не ест человека!» — крикнул Маугли.
Нет, я этого не крикнул — некому. Такого бы никто не понял. Те же палачи лишь удивленно пожали бы плечами, недоуменно заявив: «А мы и не едим — пытаем токмо». Иоанн — тот да. Он бы врубился. Но, кроме еще большей озлобленности, в его сердце ничего бы не появилось. В конце концов, я — не юродивый из Пскова и зовут меня не Никола Саллос. Он, может, и смог бы усовестить, пусть и на время, но мне этого не дано.
Честно сознаюсь, у меня на мгновение даже мелькнула мыслишка совершенно иного рода, вовсе даже противоположного: «А может, ну ее, а? Все равно ему уже ничем не поможешь. Кто сюда попал — считай, пропал. Так к чему и мне вместе с ним? И надо-то всего ничего — подтвердить требуемое».
И вдогон ей другая, все оправдывающая, причем с эдаким философским уклоном: «И про бабочку Брэдбери самое время вспомнить. Раз написано в истории, что Воротынскому пришел конец в 1573 году, значит, так оно и должно быть, а потому не суйся. Полезешь — может получиться еще хуже.
Например, через два года его опять посадят в Пыточную, только на этот раз будут мучить вместе с сыновьями. К тому же неизвестно — вполне допустимо, что останься он в живых, и царь вновь доверит ему войско, в результате чего Русь проиграет некое важнейшее сражение, оставив на поле боя не тысячу погибших, а вдесятеро больше. Вот и считай — десять тысяч из-за того, что ты сейчас заупрямишься и сумеешь уберечь одного. Это как?»
«Это плохо, — согласился я. — Но не факт, что Воротынский, выжив, настряпает дел. А может, наоборот — что-то выиграет. Такое тоже возможно. По бабочкам же… Да у меня целая коллекция из этих раздавленных. Одной больше, одной меньше — какая разница?!»
Однако трусливый мерзавец, сидящий внутри, не угомонился, мгновенно выдав еще одно, трезво-логичное: «Ты же часом позже все равно подтвердишь все, что от тебя требуется, и никуда не денешься. Только к этому времени кожа на твоей спине будет изрезана на полосы и еще мелко-мелко нашинкована, руки выдернуты из суставов, а говорить станешь по одному слову за раз, не больше, захлебываясь собственной блевотиной пополам с кровью».
Я содрогнулся. Нет, не от представления собственного непотребного вида — от непотребства мысли. Как же все-таки труслив и слаб человек по своей природе, а ведь я далеко не худший образец. И это — творение божье?! Стыдись, Костя! Вот когда дойдешь до такого состояния, тогда и посмотришь, что сказать… Хотя… зачем доходить? Что я там про кровь только что подумал? А ведь это вариант.
— Останови своих людей, государь, — твердо сказал я, стараясь не показывать, какие чувства меня обуревают на самом деле. Тон держал ровный и холодный, чтоб со стальными интонациями, почти повелительный. — Останови, пока не поздно — упредить хочу. Сердчишко у меня слабое. Ежели что, так оно вмиг кровью захлебнется. Так мне лекари сказывали. А она — тоже жидкость. До поры до времени травки помогают — держусь, но тут оно, боюсь, не справится.
Пронзительный взгляд царя мне удалось выдержать безукоризненно. Но Иоанн недолго буравил меня своим взором. Спустя несколько секунд он повернулся к Бомелию и вперился в него. Я тоже. Попавший в перекрестье наших взглядов лекарь замялся.
«Ну что, вестфалец, — мысленно обратился я к Елисею, — в тот раз ты сказал, что мы квиты. Только, когда я подвозил тебя из дворца, что на Арбате, и предупреждал о своем видении, я тебе тоже не был обязан. Ничем. Так помог. За голое спасибо. Да еще из жалости. Теперь твоя очередь. Или ты строго по-немецки — раз дебет с кредитом сходятся в нулевое сальдо, значит, пыхтеть ни к чему?»
— Помнится, государь, в тот раз я и впрямь давал ему капли от учащенного сердцебиения. А ведь тогда он даже не был на дыбе, — осторожно заметил Елисей. — А то, что сердце может разорваться и захлебнуться кровью, давно известно медицине. О подобных случаях записано в трудах великого Авиценны, кой…
— Погодь покамест, — остановил своих ретивых катов Иоанн и со злости огрел посохом одного из зазевавшихся палачей. — Погодь, сказываю!
Ну что — опасность миновала или рано пока радоваться? Но в любом случае должок за мной, вестфалец. Если выпадет случай — расплачусь. Я, как и ты, добро помню. Хотя лучше, чтобы этот случай для тебя не наступал.
— Неповинен фрязин, — неожиданно послышалось со стороны лежащего.
«Может, это все-таки не Воротынский, а?! — взмолился я к небесам. — Ну совсем непохож голос. У того басовитый, говорит, как в колокол бьет, а тут хрипло кашляющий, с натугой выплевывающий каждое слово.
«Пускай говорит Мертвый Волк!» — прорычали старые волки, уважительно глядя на Акелу.
Но Иоанн таким гуманистом не был.
А ты замолчь, покамест я тебе сказывать не велю! — прикрикнул он. — Ишь разговорился. Не иначе как притух дубок. Замерз, слуга государев? А вот мы подгребем малость, под согреем князюшку верного. — И царь с кривой усмешкой на лице принялся откалывать острым концом посоха обугленные куски от бревна, подгребая их поближе к лежащему.
Раздался стон, и почти сразу остро запахло жареным мясом. Разрумянившийся Иоанн упоенно продолжал шуровать посохом дальше. Затем, подустав, вновь повернулся ко хмне, как бы поясняя и оправдывая очередной приступ своего садизма:
— И в чести держал, и верил ему, а он…
— Не ведаю, государь, кто на него поклеп возвел, но знаю, что служил он тебе и впрямь верно и преданно.
— А корешки?! — злобно взвизгнул Иоанн. — С ими яко быти?! Али они мне пригрезились?! Елисейка! Убери их с глаз долой, — тут же раздраженно напустился он на лекаря, — не ровен час, так они и со стола меня своим адом настигнут, вона как воняют.
— Их и подложить могли, — парировал я.
— Да на что ратному холопу, кой ему верой и правдой служил, на своего господина напраслину возводить?
— Ратному холопу? — удивился я. — Да кто ж такой?! Тогда и я его знаю, если он только не из новиков.
— Знаешь, — кивнул Иоанн. — Не из новиков.
Так ты меня спроси, государь. Я о любом из них тебе сказать могу, каков человек и стоит ли ему верить.
— А что ж, давай так и поступим, — неожиданно легко согласился царь. — Возьми-ка, Бориска, список пойманных по моему повелению да зачти.
Надо же. Слона-то я и не приметил. Борис Федорович Годунов собственной персоной. В одной руке требуемый список, в другой неизменный надушенный платок. Не переносит царский кравчий ароматов пыточной. Так и не привык к ним — вон как с лица побледнел, бедолага. И тестя в живых уже нет. Случись что — никто не поможет. Еще и подтолкнут, если ненароком поскользнется. Здесь нравы суровые — сдохни ты сегодня, а я завтра.
Жаль парня. Хороший он, добрый. Ему бы в другое время родиться — да не судьба, а в нынешнем путь наверх лежит только через кровь. Ну и еще через дыбу — в смысле самому палаческое искусство освоить. Хотя бы минимум. Помнится, дьяк Висковатый рассказывал, что в иные годы государь и заседания своей думы чаще не в своих покоях — прямо на Пыточном дворе устраивал. Так оно было удобнее для Иоанна, чтоб основное производство не оставалось надолго без главного руководителя.
— Пантелеймон, сын Григорьев, — громко огласил Годунов.
— Слыхал ли о таком? — вкрадчиво спросил Иоанн.
— Старый воин, но из тех, кто борозды не испортит. Ратник справный, и слово его твердо, — ответил я.
— Стало быть, ежели б ты от него услыхал, что князь Воротынский чародейству предался и тайно со злыми ведьмами виделся, чтоб меня извести, ты бы ему поверил?
Я скрипнул зубами, прикусив губу. Что ж ты, Пантелеймон? Хотя да, дыба. Тут не заговоришь — запоешь. Нет на тебе вины, что не выдержал.
— Я бы его выслушал, — аккуратно заметил я.
— Можно, — кивнул Иоанн, но Годунов многозначительно закашлялся, и царь тут же поправился: — Хотя нет. Лучшее об иных спросим. — Так и не дав команды, чтобы привели старого десятника, он повелительно махнул рукой Борису, мол, продолжай перечень.
«Ага, — сообразил я, — никак молчит старый вояка, потому и не подойдет для опроса. Ну-ну. А кто же у нас раскололся?»
Перечислял Годунов и впрямь долго. Кого только не было в списке — от безусого юного Багра, прозванного так за густой румянец во всю щеку, до совсем старого конюха Вошвы, полюбившего под старость яркие цвета и неизменно украшавшего свою незамысловатую одежду цветными вставками, а то и просто заплатами из цветных тканей.
— И что, все в один голос рассказывают, что князь Воротынский умышлял против тебя? — поинтересовался я.
— И умышлял, и злобу таил, и про корешки, — подтвердил царь. — Не все, правда, кой-кто покамест помалкивает, но поболе половины — точно. А прочие не ныне, так завтра тоже запоют.
— Так ведь одно это, государь, говорит о том, что они на себя напраслину возводят. На себя да на князя, — заметил я. — Сам посуди, кто ж в здравом уме станет возле себя собирать народ да рассказывать, что вот, мол, хочу я государя извести, вечор с ведьмой знатной виделся, так она мне корешки заветные передала. А теперь глядите, холопы мои верные, куда я их кладу, да местечко запоминайте. Ежели позабуду — к старости память не та стала, — так чтоб вы напомнили…
Иоанн фыркнул, очевидно в своем живом воображении успев нарисовать эту фантасмагоричную картинку, но тут же опомнился и, поняв абсурд, насупился, полюбопытствовав:
— Мыслишь, что оговаривают себя?
— Убежден, государь. Доведись тебе меня на дыбу подвесить, тоже все подтвержу, ежели сердчишко ранее не схватит, лишь бы пытать перестали, — твердо заявил я. — Ежели дашь мне кого-нибудь, то хоть и не свычно мне катом быть, но через час, от силы два, любой иное заявит. К примеру, что это он сам — тайный лазутчик турского султана и пробрался на подворье князя, чтобы оговорить твоего верного слугу. И еще признается, что он — тайный иудей. И что умышлял против твоего отца, великого князя Василия Иоанновича, тоже скажет, даже если он сам к тому времени еще не родился…
— Ты ж воин, — перебил Иоанн с коварной ухмылкой на лице. — Как же так? Али забыл, что мне по осени сказывал?
— Помню, государь, — кивнул я. — Но иной раз, чтоб защитить невинного, можно и в шкуру ката забраться… на время.
— А ежели и впрямь дозволю да кого-нибудь на пробу дам? — ехидно осведомился царь.
— Только вначале поведай, какую ложь ты хочешь от него услышать, и он тебе ее не просто скажет, но и на иконах поклянется, что сказывает одну только правду, — заверил я его.
— Уверенно речешь, — одобрил Иоанн. — Никак доводилось уже так-то…
— Нет, государь. Но дурное дело — нехитрое. Как-нибудь управлюсь… с бо… — И тут же поправился, не желая позорить бога: — С чьей-нибудь помощью.
Царь некоторое время пытливо всматривался в меня, колеблясь, но затем великодушно махнул рукой.
— Ладно, и без того обойдемся. Верю. К словесам тех, кои на дыбе повисели, я и сам доверия не имею, — сознался он. — Но есть и иной доводчик, кой сам пришел. С им яко пояснишь? Его-то на дыбу никто не подвешивал, на боярское ложе не укладывал, с дитем нянчиться не заставлял. Все по своей доброй воле выложил. На это что скажешь?
— Не по доброй государь — по злой, — поправил я. — По своей злой воле. А может, не только по своей. — И мечтательно протянул: — Вот его-то я попытал бы с радостью…
— И это можно, — кивнул Иоанн.
Я спохватился. И как теперь выкручиваться? Нет, убить я неведомого мерзавца убил бы, да и то предпочтительнее на поединке, а вот пытать мне не улыбалось. И я остановил царя, который уже повернулся к своим катам и даже раскрыл рот, чтобы дать команду.
— Не торопись, государь. Дозволь, я прежде догадаюсь, как его звать-величать, — попросил я.
Брови Иоанна удивленно взметнулись вверх.
— И кто же? — полюбопытствовал он.
— Осьмушка, государь, — уверенно произнес я. — Из ратных холопов князя Михайлы Иваныча только он один мог такой поклеп измыслить. — И по лицу царя тут же понял, что попал точно в цель.
На мысль об остроносом меня в первую очередь навел список, который зачитывал Годунов. Конечно, в нем не было не только Осьмушки — многих. Вот только отчего-то в первую очередь подумал я именно о нем. Не тот он человек, чтоб отстаивать Воротынского. Спасая свою шкуру, он сразу и с легкостью подтвердил бы все, что ни спросили. Значит…
— Пошто о нем помыслил?
— Раз поклеп, стало быть, задумал его человечишко из самых что ни на есть подлых, — пояснил я. — А гнуснее его у князя холопов нет. К тому же он тать из беглых. Прибился к Михаиле Иванычу, пред тем как Девлет Москву спалил…
— А откель ведаешь, что из беглых, да еще и тать? — перебил Иоанн.
— Что беглый — догадки, а что тать — ведаю доподлинно. Он же и меня грабил, — усмехнулся я. — Тому и видоки есть. — И мгновенно напоролся на расширенные от ужаса зрачки Годунова, стоящего за царской спиной.
Ох черт! И впрямь нельзя рассказывать про налет на усадьбу. Если дотошный Иоанн начнет копать, чего я туда приперся да с какой целью, непременно всплывет имя Висковатого-младшего, и кое-кому мало не покажется. Надо исправляться.
— А первым из видоков могу назвать торгового гостя Прова Титова, с коим мы ездили на торжище в Кострому. Этот Осьмушка устроился к нему под личиной приказчика да потом, уже в пути, не удержавшись, выкрал мой ларец с деньгой. Тому послухов из числа людишек купца наберется десятка два, а то и поболе. Жаль, что нам тогда его настичь не удалось — удрал. — И вопросительно посмотрел на Бориса: так сойдет?
— Ага, успокоился парень. Вот и славно.
— А пошто князю о том не сказывал? — недовольно — и впрямь стукач получался из ненадежных — осведомился Иоанн.
— По первости хотел я его уличить, когда повстречал, да Осьмушка меня опередил — сам Михайле Иванычу во всем покаялся, и князь повелел, чтобы он свои грехи в битве за Русь кровью искупил. А коли жив останется, значит, на то божья воля и господь его прощает.
— Лжа, — прохрипел лежавший, с усилием отрывая голову от земляного пола. — Не сказывал он мне про татьбу. Повинился лишь в том, что из беглых. А мне в ту пору кажный человечишко дорог был, вот я и…
Он недоговорил, потеряв сознание. Кат тут же засуетился подле, пытаясь привести князя в чувство — пытать, когда человек не чувствует боли, да и вообще ничего, бессмысленно и неинтересно.
— Ну а опосля? — не отставал Иоанн.
Я пожал плечами:
— Худого не скажу — бился он славно. Но все одно — погань. У него не только зубы — душа прогнила. Насквозь. — И, не удержавшись, попрекнул: — Аты, государь, ему поверил.
Иоанн, криво ухмыльнувшись, ничего не ответил — оперевшись на посох, он стоял в раздумье, явно не собираясь вызывать Осьмушку и подвешивать на дыбу. Странно. Коль выяснять истину, так до конца — чего останавливаться на полпути. Тем более вот же он — беглый тать. Рядом совсем, в темнице награды дожидается, своих тридцати сребреников.
И только потом до меня дошло. Да не нужна царю истина! Совсем не нужна. Ему чужие лавры спасителя Руси покоя не давали, а тут как раз подходящий случай. И сколько бы я ни распинался, убеждая его в невиновности князя, — бесполезно.
Нет, в душе-то он со мной, может, и согласится, что корешки с травками подброшены, а может, уже согласился, но все равно сделает вид, что не верит. Не простит он князю эдакой славы, а потому на Воротынском можно смело ставить крест. Могильный. Был князь, и нет князя. Все. Хана. Амба. Крышка. Кирдык. Ничего хорошего Михаиле Ивановичу впереди не светит. Только плаха, а то и что-нибудь похлеще — фантазии у венценосца в этих вопросах на трех Толкиенов хватит. Сам Мордор обзавидовался бы.
Ох как жалко! Многому я от Воротынского научился. Той же сабелькой и бердышом орудовать, к примеру. Если б не его школа — давно бы в земле сырой лежал. Но надо быть реалистом — спасти князя уже не выйдет. Никак. Хоть разорвись. Волк свою добычу по доброй воле не выпустит. Однако быть реалистом мне почему-то не хотелось, и я заставил себя думать, что выход все равно есть и только по причине тупости у меня не получается его найти.
«А ведь он к тому же еще и дед Маши, — припомнилось мне. — Пускай двоюродный, но все равно. А расписаться в бессилии легче легкого. Для этого ума не надо. На такое каждый способен. А ты ныне не просто этот самый, как его, липовый фряжский князь, — ты еще и думный дворянин, причем всамделишный. Одно звание ко многому обязывает. Вот и думай! Найди зацепку, по которой Иоанну самому будет выгодно если и не снять с него обвинение, то хотя бы сделать вид, что прощает».
И забрезжило что-то. Неясно так. Свет в конце длиннющего черного тоннеля. Маленькое пятнышко. Крошечное совсем, но ведь есть. Так-так…
— Тайное хочу тебе поведать, государь, — решился я попытать удачи. — Только для твоих ушей оно, и ни для кого больше. — И многозначительно уставился на царя.
— О нем? — равнодушно спросил тот.
— О тебе, — отрезал я.
Ага, проняло. Бровки снова домиком встали, глазки навыкате еще больше из орбит вылезли. Правда, он и тут старался не подать виду, как сильно я его заинтересовал, — распоряжался нехотя, с ленцой. Ну и ладно. Главное, что свидетели удалены. Последним ушел кат, легко, без натуги несущий Воротынского, бессильно свесившегося через плечо палача.
— Сказывай, фрязин, — буркнул Иоанн. — Токмо ежели ты сызнова за князя просить учнешь…
— Не начну, — заверил я его. — Мне тут об ином подумалось. Когда митрополита Филиппа злые языки оклеветали, в народе стали сказания о нем слагать да песни петь. Доводилось мне слыхать кой-какие. Ты, государь, в тех песнях… — Я сокрушенно вздохнул.
— Покарал я уже злоязыких — нешто забыл? — напомнил мне Иоанн.
— А песни все равно остались, — возразил я. — Ныне, ты уж мне поверь, государь, с князем Воротынским точно так же приключится. В народе мучеников ох как любят. Непременно начнут сказывать о спасителе Руси да о том, что ты, Иоанн Васильевич, славе его позавидовал, потому и послал его на плаху. И тем, что ты потом покараешь беглого холопа и татя Осьмушку, уже все равно ничего не изменишь — останутся сказания, а в них князя сделают страдальцем, а тебя… Потому и говорю, что ныне не о нем речь — о тебе. Да ты и сам ведаешь, что не ладили мы с ним в последнее время. В обиде он на меня был, напраслину возводил, так что мне на него — тьфу и растереть, хотя, признаюсь как на духу, плахи ему все равно не желаю. Но главное — о тебе душа болит да об имени твоем честном.
— Мудро сказал, фрязин, — согласился Иоанн, но не успел я порадоваться, как он тут же спустил меня с небес на землю: — Одно жаль — поздновато ты мудрость оную выказал. Ежели я его неповинным объявлю, тогда еще хуже песню сложат. Посему…
— Погоди, государь, — заторопился я. — Почему неповинным? Пусть так и останется виноватым.
«История сама разберется, кто страдалец, а кто козел и… Мучитель», — припомнилось мне прозвище царя, которым наградили Иоанна «благодарные» современники и очевидцы его «славных» дел, а вслух продолжил:
Но ты же милосерден, яко и подобает христианнейшему изо всех владык. Да, он умышлял, и тому есть видок, но доброта души твоей преград не ведает, и ты всегда можешь его простить, как сам Христос заповедал.
— За такое прощать не след, — назидательно произнес Иоанн, медленно цедя слова. Он не столько говорил, сколько размышлял вслух. — Мое прощение — пагуба и соблазн для всех прочих. Иной решит, коль я одного простил, то… Да и не ведаешь ты всего, фрязин. Я ж вместях с ним еще кой-кого повелел в пыточную привести. И у Никитки Одоевского вина поболе, нежели у Воротынского. Так и не простил он мне своей сестрицы. А уж Михайла Морозов и сам своей злобы супротив меня не скрывает. Слыхал бы ты, что он тут на дыбе сказывал. И как токмо язык у нечестивца повернулся?! Решил, поди, что раз моим дружкой на свадебке с Анастасией Романовной был да из пушек под Казанью славно палил, так я ему и укорот не дам. Да за такие речи не токмо ему — всему роду укорот надобно дати. И дам, ей-ей, дам!
Я осекся на полуслове. Перед глазами тут же встало задумчивое лицо Никиты Романовича, первого воеводы полка правой руки в битве под Молодями. Не из умниц, но и не из дураков. Опять же поставленную задачу задержать продвижение орды Девлет-Гирея он тогда выполнил на сто процентов. Морозова я помнил хуже. Под Молодями среди воевод его не было, а в ливонском зимнем походе он был вторым в полку правой руки, а тот, как правило, все время шел гораздо севернее нас, и я боярина практически не видел.
Но как бы там ни было — все равно не дело. А ведь там, в Ливонии, царь практически угомонился. Я уж понадеялся, что до него дошли мои убеждения. И вроде бы он тогда согласился со мной, что нет смысла проявлять излишнюю жестокость, которая лишь поначалу внушает страх. Потом-то как раз наоборот — люди тупеют от бесконечных казней, и им становится на все наплевать. Оказывается, урок пошел не впрок. Стоило слегка отлучиться, как он опять за старое.
И что мне теперь делать? Защищать сразу всех троих? Не потяну. Кого-то придется оставить ему на зубок, иначе этот вампир с голодухи вообще никого не помилует. Звиняйте, ребята.
«Я не волшебник — я только учусь», — виновато сказал Золушке маленький паж феи.
— Про них я вовсе ничего не ведаю, а потому и не говорю, — угрюмо сказал я. — А что до Воротынского, то можно его и в опалу отправить. Где там его жена с детишками? В Белоозере? Вот и его туда же. Телесного здоровья ты ему уже не вернешь — каты твои на совесть потрудились, от души, но все равно — если даже он к следующему лету помрет, ты в том неповинен.
Иоанн оперся на посох и вновь задумался. Я почесал в затылке, но дополнительных доводов в защиту своего предложения там не отыскал. Впрочем, мне все равно не удалось бы их высказать — царь поднял голову и произнес:
— Вот ты его и повезешь. Один раз приставом побывал, управился, — напомнил он мне о Колтовской, и я стыдливо потупился. — Мыслю, что и вдругорядь управишься.
— Как повелишь, государь, — вздохнул я.
Но управиться мне не удалось. Да, наши предки хоть и были гораздо ниже нас ростом (про размер обуви вообще молчу, иначе современные девушки обзавидуются), хоть и не знали прокладок, тампонов, жвачек и шампуней от перхоти, зато были гораздо закаленнее и выносливее. Глядя на страшные раны на спине Воротынского — хорошо потрудились изверги, и на его жуткие ожоги, особенно на боках, я сознавал, что мне хватило бы четверти, а то и вовсе десятой части для вечного упокоения прямо там же, в пыточной. За глаза. Утверждаю неголословно — сравнивать было с чем. Достаточно припомнить скромный десяток ударов кнутом, которые гуманист Ярема к тому же отвесил мне вполсилы. Так ведь я — мужик в расцвете. Возраст Христа. А Воротынскому шестьдесят. Но всему есть предел, а царские палачи в своем усердии его переступили.
Винить мне себя вроде бы не в чем — сделал все что только мог, и даже чуточку больше, но осадок на душе оставался. Несмотря ни на что. Не помогло и то, что сам князь раз пять просил у меня прощения за то, что худо обо мне подумал. Да и последние его слова были адресованы не сыновьям, не жене, а мне.
— Прости, Константин Юрь… — шепнул он еле слышно и, не договорив, затих.
Навсегда.
«Акела испустил глубокий вздох и начал Песню Смерти, которую надлежит петь каждому вожаку, умирая».
А просьбу его я выполнил и назад поворачивать не стал, хотя до Москвы было гораздо ближе, чем до Белоозера. Но раз пообещал не хоронить в «гадючьем гнезде», значит, так тому и быть. Передал тело с рук на руки семье и даже принял участие в похоронах. Мало народу присутствовало в тот солнечный июльский денек на кладбище Кирилло-Белозерского монастыря — семья, пяток стрельцов, столько же моих ратных холопов да еще десяток монахов.
Но зато прощались мы с ним, как с истинным полководцем, воздав воинские почести. Воевода их не просто заслужил, но трижды. Так что самый первый на Руси ружейный залп над могилой прозвучал именно 22 июля, в день памяти Марии Магдалины, в лето 7081-е от Сотворения мира, индикта первого, на тридцать восьмой год государствования Иоанна Васильевича, а царствования его Российского — двадцать пятый, Казанского — двадцать первый, Астраханского — восемнадцатый…
Прощай, князь «Вперед!»!
«Доброй охоты! — сказал Маугли, словно Акела был еще жив, а потом, обернувшись, кинул через плечо остальным: — Войте, собаки! Сегодня умер Волк!»