Глава 12
РАЗ НА РАЗ НЕ ПРИХОДИТСЯ
И одним из самых главных был прием послов осиротевших соседей из Речи Посполитой. Великий государь Сигизмунд II Август, король Польский и великий князь Литовский, Русский, Прусский, как я и предсказал в свое время Борису Годунову, а чуть позже, будучи в Серпухове, всего за несколько дней до смерти Сигизмунда, от нечего делать, князю Воротынскому, скончался 18 июля 1572 года. Умер он в такой нищете — а не надо держать у своей казны откровенных воров вроде Мнишеков, — что пришлось хоронить его в поношенном платье. Вместе с ним в небытие ушла и династия Ягеллонов — наследников мужского пола Сигизмунд, невзирая на свои многочисленные браки, не оставил. Родных братьев или хотя бы племянников он тоже не имел.
Встал вопрос: «Кто займет опустевший трон?» Если быть совсем точным: «Кого избрать?» Предполагаемых кандидатов из числа действительно серьезных претендентов на это место имелось пятеро: юный Эрнест, второй сын императора Священной Римской империи Максимилиана II, герцог Анжуйский Генрих, брат и наследник французского короля Карла IX, сразу два шведа — король Юхан III и его сын и наследник Сигизмунд, а также царь Иоанн Васильевич.
У каждого с точки зрения польских панов и шляхты имелись свои минусы и свои плюсы. Что касается последних, то наибольшими и самыми наижирнейшими обладал последний из кандидатов. Будучи весьма неугомонным и опасным соседом с массой территориальных претензий, царь в случае его избрания мог обернуться могучим повелителем, соединив в своих руках мощь двух держав. Особенно рьяно ратовали за его кандидатуру в великом княжестве Литовском, поскольку земли Короны Польской, как именовали Польшу, находились от Руси на безопасном удалении, за исключением Киевского воеводства. Зато литовские — вот они, начиная с уже захваченного Иоанном Полоцка и заканчивая тоже захваченным изрядным куском Ливонии.
Решить все споры мирным путем представлялось великим соблазном для ясновельможных литовских магнатов. Настолько великим, что они даже не задумывались о тиранстве, жестокости и самодурстве русского царя, наивно полагая, что законы Речи Посполитой утихомирят буйного деспота.
Особенно рьяно ратовали за кандидатуру Иоанна великий гетман Литвы Николай Рыжий из Радзивиллов, потомок Даниила Галицкого и рьяный защитник православной церкви князь Константин Острожский — один из самых крупных магнатов, а также все, кто их поддерживал. Они и были инициаторами перед сеймом и панами-радой отправки к Иоанну Федора Воропая. Договариваться.
Случилось это еще летом, когда царь со страхом ждал, чем закончится очередное вторжение Девлет-Гирея. Учитывая, что визитер был неофициальным представителем, ничего конкретного на переговорах сказано не было. Воропай лишь хотел уточнить, готов ли Иоанн в случае его избрания подтвердить права и вольности шляхты. Убежденный, что крымский хан снова запалит Москву, после чего рванет за русским «хоронякой» на север, и тогда, как знать, возможно, придется бежать из Новгорода, Иоанн был сговорчив и охотно заверил посла, что обещает «ненарушимо блюсти все уставы, права и вольности…».
Более того, он оказался настолько любезен, что даже посулил «распространить их буде надобно». Зато об избрании кого-либо из своих сыновей не захотел даже слушать, невразумительно заявив, что у него два сына, как два ока, и он не расстанется ни с одним. Еще бы. Тут самому позарез резервный трон нужен, а они с сыном пристали. По той же причине — голова занята только Девлет-Гиреем — он, как бы опережая возможные щекотливые вопросы, долго и нудно распространялся об изменниках, из-за которых хан и сжег Москву. Нужно же было хоть как-то оправдать собственную трусость.
Но едва пришла долгожданная весть о разгроме татарских полчищ под Молодями, миролюбие его тут же закончилось. Первым делом — пьянки-гулянки и молебны по случаю победы не в счет — он написал откровенно хамское письмо Юхану III с требованием покориться, иначе ему будет то же самое, что и крымскому хану.
Лавры победителей татар под Молодями упорно не давали ему покоя, и поэтому Иоанн так быстро засобирался обратно в Новгород, причем забрал с собой кроме Воротынского практически всех воевод, которые раздолбали Девлет-Гирея. Именно по этой причине он и оставил за собой верховное главнокомандование, предполагая бить шведов лично. Очень уж ему хотелось отличиться, чтобы затмить славу Михайлы Ивановича. Кроме того, в ожидании послов из Кракова он решил, что самый лучший способ добиться избрания на трон Речи Посполитой — это побряцать оружием перед панами, авось станут посговорчивее.
Начала подготовки к грядущим боевым действиям я не застал, так как занимался доставкой Анны Колтовской в монастырь. Когда я появился в Новгороде, почти все было готово. Вот тут-то и настал мой черед.
Сразу скажу: особо кичиться мне нечем. Никаких таких новшеств я не внес ни в тактику, ни в стратегию русского войска. Кое-что в голове шевелилось, но требовало для введения слишком много времени, а армия должна была вот-вот выступить. Однако несколькими моими советами он воспользовался, выдав их за свои собственные.
Сделал он это тем более легко, поскольку каждый из них начинался невинным вопросом: «Как ты мыслишь, государь?» Ну а дальше следовали варианты. Один нормальный, остальные — для дураков, по примеру американских школьных учебников. Допустим, первым президентом США был: а) вождь Мамбу; б) хан Хубилай; в) мандарин Синь-Ляо; г) генерал Джордж Вашингтон. Теперь выбирайте. Выбрали? Правильно, молодцы. Получите еще одну порцию попкорна.
Вот и Иоанн тоже выбирал правильно. Выбирал и мотал на ус, а также на свою кучерявую с рыжиной бороду. Именно поэтому, когда русские войска вступили в земли шведского короля, никто в своих замках на территории будущей Эстонии даже не заподозрил неладное. Народ веселился, шумно отмечая Рождество Христово, пил, гулял, кутил и… застывал с открытыми ртами, обалдело глядя на дюжих ратников с красными, обветренными от морозца лицами, которые вваливались к ним в точности как писал поэт: «Средь шумного бала… случайно…»
Хотя нет. Это я уже погорячился. Отнюдь не случайно.
«Что говорит Закон Джунглей? Сначала ударь, а потом подавай голос», — поучительно напомнил медведь Балу внимательно слушавшему его Маугли.
Примерно так. Ни до, ни после в русских полках так истово не соблюдали маскировку. Вот в дальнейшем, уже после захвата очередного замка, ратники при прямом попустительстве царя действовали далеко не так, как мне бы хотелось, но тут не помогали и мои притчи. Иоанну нужен был шум до небес, а также перепуганные ливонские дворяне из числа тех, кто сумеет выжить, а потом расскажет польской шляхте, насколько жесток русский государь со своими врагами.
— Чрез то и они устрашатся, — назидательно говорил мне Иоанн.
— Может, лучше, чтобы они тебя полюбили, государь? — предлагал я альтернативу.
— Любовь скоро проходит, но ежели я засею их сердца страхом, он останется в них надолго. К тому ж любовь надо проявлять к самим будущим подданным, а как я могу оное сотворить? — разводил он руками. — Страх же заразен, яко железа. В одного вселю, ан глядь — сотни им захворали.
Что и говорить, убийственная логика. Крыть мне было нечем, и приходилось замолкать.
Правда, не сразу, но удалось уговорить, чтобы наиболее богатых горожан, в том числе и евреев, все-таки отпускали за выкуп. Поначалу он не соглашался и на это, заявив, что для получения денег человеку вовсе не обязательно обещать свободу. Поджаренные пятки — верный способ получить все до последней полушки. Однако тут я оказался более убедителен, к тому же казна Иоанна, невзирая на его безудержное хвастовство, была почти пуста и он остро нуждался в серебре. Словом, уговорил. А что до страха будущих подданных, о котором так веско говорил Иоанн, то спустя время он сыграл с царем дурную шутку. Если бы не панические рассказы самых первых беглецов, когда я еще не успел втолковать Иоанну про выгоду выкупа с пленных и их резали сплошь и рядом, то горстка шведов в маленькой крепостце Вейсенштейн, называемой местными туземцами Пайдой, никогда бы не отважилась на сопротивление. Оборонять этот плюгавенький городишко от огромной армии было бесполезно, но шведы знали, что в любом случае их ждет смерть. Более того, они выигрывали изначально, поскольку при сдаче города эта смерть окажется позорной, а при обороне — героической.
Словом, скандинавы поступили… по-русски — пропадать, так с музыкой. Сколько ратников положил Иоанн во время первого дня штурма, я не считал, но не меньше нескольких сотен. Ночью все пушки по моему совету были перекинуты к западной стене — та казалась пониже остальных.
— Что, Малюта, это тебе не в пыточной народишко терзать. Вона как бьются вороги, — заметил Иоанн Скуратову. — Я чаю, у тебя вечор сердце в пятки ушло, егда их пули засвистали.
— За тебя, государь, душа изнылась, — пробурчал тот. — А я оных пуль не страшусь.
Царь насмешливо хмыкнул, после чего Малюта, вспыхнув, бросил в мою сторону ненавидящий взгляд — наверное, решил, что Иоанн подкалывает его с моей подачи, — и, гордо вскинув голову, заявил:
— А дозволь-ка, царь-батюшка, мне к завтрему первым из твоих воев в битву пойти. Хошь косточки малость разомну.
— Мыслишь, что не пущу, потому и просишься, — предположил Иоанн и весело тряхнул головой. — А я вот дозволю. Ступай, Гришка, одолей моих супротивников. Да Ваську Грязного тоже с собой прихвати, а то больно говорлив стал.
— Благодарствую, государь, за честь велику. — Слегка обескураженный Малюта склонился перед царем в низком поклоне, напоследок бросил на меня еще один злющий, как у цепного волкодава, взгляд и удалился.
Следом за ним вышел и Васька, окинув меня столь же ненавидящим взором, как и Скуратов.
— Забываться, пес, стал, — заметил Иоанн, небрежно кивнув вслед своему бывшему любимцу.
Я понимающе кивнул, в глубине души надеясь, что и его постигнет участь Малюты. С Васькой нелады у нас начались давно. Не далее как через неделю после моего прибытия в Новгород мы с Грязным поцапались в первый раз. Ревнуя к моему приближению, этот дурак не нашел ничего лучше, как попытаться самостоятельно поставить меня на место.
Ты не забудь, фрязин, что тута тебе не италийские земли, но Русь-матушка, — предупредил он меня. — Мы, ста, близ государя издавна, а потому ты наперед нас не суйся — затопчем и не поглядим, что князь.
У тебя и язык, как прозвище — невесть чего болтает, — хладнокровно заметил я. — Из-за него, что ли, так прозвали? А кому куда соваться — царю виднее, и не тебе, холоп, о том судить.
Ладно, попомнишь ужо, — угрожающе пообещал он и стал самым рьяным стукачом на меня.
Дня не проходило, чтобы он не выдавал Иоанну какую-нибудь пакость, причем одну нелепее другой, совершенно не зная меры. Именно этим он царя и притомил, да так, что тут сунул его в самое пекло, и, в отличие от Малюты, не спрашивая о его желании.
Откуда я это знаю? Сам Иоанн и сказал, только чуть позднее, оставшись наедине со мной.
— Не дале как пополудни сызнова Васька тебя наушничал, — пояснил он мне. — Сказывал-де, хулил ты меня при нем по-всякому. Мол, икону в том готов целовать, а я ему… — Он усмехнулся и процитировал, надменно задрав голову и приняв торжественный вид: — О храбрости фрязина слыхал от многих, потому верю, хулу же — от тебя единого, а потому нет тебе веры. — И прибавил с легкой досадой: — Экий надоеда.
А ведь он еще не знал о нем того, что знал я. Помимо клеветы Грязной буквально перед нашим выездом вместе с войском предпринял попытку меня отравить. Хорошо, что я, едва почувствовав тошноту, озноб и головокружение, вовремя вспомнил наставления Ицхака и тут же метнулся к ларцу, заглотав по десять капель из каждой скляницы, иначе быть бы худу.
Царю об этом случае я говорить ничего не стал, посчитав, что теперь перепуганный Васька угомонится и по достоинству оценит мой гуманизм и порядочность, но не тут-то было — как стучал на меня, дурачок, так и продолжал закладывать. Зря я его пожалел. Не стоил он этого. Ну да чего уж там — хай живе, свинюка неблагодарная.
Зато теперь я испытал чувство глубокого удовлетворения, понадеявшись в душе, что ему при штурме достанется не меньше, чем Мал юте.
Наутро, пока длился артобстрел западной стены, Григорий Лукьянович ни на шаг не отходил от Иоанна. То ли надеялся, что царь отменит распоряжение, хотя страха на его лице перед предстоящей битвой я не приметил, то ли чуял, чем обернется лично для него сражение, и прощался. Наконец пушки умолкли, выбив изрядный кусок стены, и Иоанн, указывая на пролом, заметил:
— Осталось токмо вовнутрь заскочить. Как, Гришка, возможешь?
Малюта кивнул, не говоря ни слова, безмолвно поклонился и пошел в сторону первой из колонн, которая собиралась на штурм. Спустя время я с ясно написанной на лице тревогой обратился к царю:
— Государь, недоброе я зрил на лике у Григория Лукьяныча. Словно костлявая с косой отметку поставила. Как бы худо не приключилось.
Иоанн повернулся ко мне, несколько секунд пристально вглядывался в мое лицо, затем буркнул:
— Пошто ранее о том не обмолвился?
— Не решился, — бодро отреагировал я. — Думал, что померещилось, вот и боялся, что ты меня сызнова станешь виноватить, будто я за него заступаюсь. Все мыслил — почудилось. А теперь припомнил и уверился — была на лике печать.
— Успеют ли его отозвать?.. — задумчиво протянул Иоанн, размышляя, посылать за Малютой человека или нет.
Ему надо было спросить у меня. Я бы точно ответил: «Нет». И даже обосновал бы. Мол, в истории у Карамзина написано, что он погиб 1 января 1573 года во время взятия крепости Пайды.
«Ты что, государь, Николаю Михалычу не доверяешь? Напрасно! Очень добросовестный историк. Даже твое истинное прозвище для потомков сохранил — Мучитель. А можешь у Соловьева прочитать или у Костомарова — и там про Малюту то же самое».
Шучу, конечно. На самом деле я бы только пожал плечами да выдал какую-нибудь глубокомысленную мысль. «Пути господни неисповедимы» или «Что на роду написано, то и случится». Но царь не спросил. Вот и хорошо — мне врать меньше. И так уже про смертную печать и колебания наплел, чтоб ясновидцем себя выказать. И отозвать его не успеют — не зря же я выжидал, не дергаясь раньше времени, чтоб наверняка стало поздно. Не входило в мои задачи предотвращать смерть таких уродов.
И менно в тот день мой авторитет провидца и предсказателя будущего поднялся в глазах Годунова до заоблачных высот. Напомню, что я не баловал Бориса известиями о грядущих событиях внутри страны. Мелких не знал, а крупные, учитывая мое появление при царском дворе, теперь то ли сбудутся, то ли нет. Но один раз, когда Годунов вскользь пожаловался на грубость своего тестя и на его бесконечные попреки и обвинения зятя в чистоплюйстве и нежелании замарать чистые ручонки, даже ежели таковое надобно самому государю, я позволил себе конкретное предсказание.
— Потерпи, — получил от меня совет Борис. — Недолго уж осталось. Двух седмиц не будет. — Разговор происходил где-то перед Рождеством.
— А я… как же? — встревожился он, очевидно подразумевая, что Малюта попадет к царю в опалу, а затем на плаху и тогда несдобровать всей родне Скуратова.
— Не бойся. Его смерть тебе пойдет только на пользу, — улыбнулся я, добавив для вящего спокойствия Бориса, что царь в его кончине будет неповинен. — В ратном бою он погибнет. — И красноречиво прижал палец к губам — в опочивальню Федора, нагруженный какими-то горшками и склянками, колобком вкатился озабоченный Бомелий.
Больше мы к этому разговору не возвращались — не позволяли обстоятельства. По-моему, в этот раз Борис мне хоть и поверил, но не до конца. Во всяком случае, засомневался уж точно. Действительно, какой ратный бой может быть у палача?
Но во время штурма Пайды, перед тем как обратиться к Иоанну с предложением отозвать Малюту, я вполголоса сказал Годунову, что нынче вечером он может заказывать по своему тестю заупокойную службу. Не знаю насчет заказа, но во время вечерней трапезы он смотрел на меня как на полубога. Именно тогда я понял, что при следующем царе мое светлое будущее прочно обеспечено. Можно сказать, с двухсотпроцентной гарантией. Хотя расслабляться все равно нельзя, поскольку впереди долгих одиннадцать лет с нынешним самодуром.
Что касается Скуратова, то я, разумеется, не видел, что произошло в том проломе, который сделали русские пушки. Впоследствии рассказывали, будто Малюта и впрямь вел себя как храбрый воин. Однако отсутствие боевых навыков дало себя знать — он почти не закрывался щитом, положившись на шлем и длинную, почти до колен, кольчугу. Но шведская пуля нашла незащищенное местечко — она угодила ему в лицо. Умер он почти сразу, успев хрипло выдавить подоспевшим за ним посланникам царя:
— Передайте царю от верного Малюты, что он ведает…
Договорить Скуратов-Бельский не смог.
В отличие от сотника, отца ведьмы в гоголевском «Вие», Иоанн не терзался мыслью, что именно хотел передать ему «верный раб». Вместо этого царь повелел собрать всех пленных на городской площади прямо подле кирхи и устроил по Григорию Лукьяновичу большие поминки, отдав приказ сжечь защитников крепости, не щадя никого, даже из числа мирных жителей. Заживо. Удержать Иоанна от этой жестокой бессмыслицы я не смог, да, честно говоря, и не пытался, поскольку ничего не знал о его затее. Он вообще в таких вещах ни с кем не советовался, считая это излишним.
Наспех сколоченный гроб с лежащим в нем телом главного царского палача установили поблизости от гигантского капища, подняв его чуть ли не наискось. Не иначе как царь всерьез верил, что Малюта сможет увидеть поминальную жертву.
Впрочем, те, кто находился поблизости от гроба, гораздо позже, на вечерних привалах, поминутно осеняя себя двоеперстием и боязливо оглядываясь на мрачную черноту ночи, зияющую за их спинами, рассказывали, будто воочию видели, как Григорий Лукьянович усмешливо кривил губы. А еще говорили — дабы лучше насладиться последней картиной, он открыл свои невидящие глаза и даже хотел что-то крикнуть.
Рот ему действительно потом зашивали, используя обычную просмоленную нитку, — он никак не хотел у него закрываться. Что до открытых глаз, то я и тут не могу опровергнуть — истинная правда. Во время всей казни Иоанн находился рядом с телом преданного слуги, а я сопровождал царя, так что и сам видел, как незрячие очи Малюты вдруг распахнулись. Возможно, это случилось от жара костра. Но то, что они у него еще и моргали, — полная чушь и враки. Во всяком случае, я этого не заметил.
Но Григорий Лукьянович пытался мне напакостить и, так сказать, посмертно. Я ведь говорил, что далеко не всегда Иоанн прислушивался к моим советам. Если они шли в унисон его мыслям — тогда да. Если царь внутренне колебался, не зная, какое именно решение принять, — я тоже мог перевесить чашу в нужную мне сторону. Но зато когда он был непримиримо настроен в пользу чего-то одного, то тут хоть кол на голове теши. Так случилось и в тот раз, в Пайде.
Тем же вечером, сразу после похорон Малюты, царь — ярость от утраты в нем так и не угасала, невзирая на несколько десятков заживо сгоревших шведов и немцев, — усадил подьячего Варфоломея за письмо шведскому королю. Хорошо хоть, что за час до этого он выговорился передо мной. Кое в чем я сумел его убедить, но далеко не во всем. Единственное, что мне удалось, — это чуть оттянуть написание, отговорив его отсрочить диктовку на несколько дней, ибо в часы скорби негоже заниматься важными государственными делами из числа тех, которые запросто могут и обождать.
К сожалению, в последующие дни он ни разу не затронул эту тему и вообще не упоминал о свейском короле Ягане. Признаться, я уж было решил, что Иоанн угомонился, пыл его слегка угас, клокотание чуйвств в нежной и ранимой царской душе улеглось, но не тут-то было…
Как сейчас помню тот день — 6 января 1573 года. Выдался он вьюжным и пасмурным. Мы по-прежнему стояли в Пайде. Когда всполошенный стрелец прибежал ко мне в комнату, уже близилась ночь. Решив, что дело срочное, я опрометью кинулся бежать в соседний дом, где были наспех оборудованы царские покои.
Едва я вошел в ярко освещенную комнату, как первым делом мне бросился в глаза даже не Иоанн, а необычайно раскрасневшийся, весь в поту, подьячий Варфоломей, усердно строчивший что-то на бумаге. Увидев меня, он расплылся в блаженной улыбке, в которой явственно читалось облегчение и надежда.
Как я потом понял, подьячий рассчитывал, что я сумею угомонить не на шутку разбушевавшееся величество. Каюсь, не оправдал его ожиданий, да и не мог этого сделать, поскольку Иоанн сразу недвусмысленно указал мне мое место.
— А-а-а, фрязин, — протянул он довольно, — Пришел, стало быть. Ну вот присядь да послухай, яко я тут холопишке свейскому отписываю.
— Холопишке или королю? — деликатно уточнил я, усаживаясь на противоположную от подьячего лавку, поближе к кубкам и блюду с фруктами.
— А вот послухай и сам поймешь, хто он есть, — зло усмехнулся Иоанн и, обратившись к Варфоломею, уточнил: — Что тамо напослед я ему сказывал?
— Так оно и было правду ты нам написал боле и писать нечего,— монотонно пробубнил подьячий и вновь умоляюще посмотрел на меня.
Я молчал.
Пиши тогда далее, — И Иоанн принялся вдохновенно вещать, время от времени грозно постукивая своим посохом по дубовому полу, словно отбивая такт некой мелодии: — Сам ведь ты написал, что ваше королевство выделилось из Датского королевства, а если ты нам пришлешь грамоту с печатью о том, как бессовестно поступил отец твой Густав, захватив королевство, то и того лучше будет, нам и писать будет нечего об этом — сам ты холопство свое признал! — И торжествующе уставился на меня — мол, подтверди, какой я орел.
Честно признаться, до этого я как-то иначе представлял себе дипломатическую переписку. Понимаю, в Средневековье все разговаривали весьма простодушно и не обладали таким изобилием ничего не значащих канцеляризмов, как их далекие потомки, но все равно, на мой взгляд, Иоанн перешел все допустимые границы. И я это должен прокомментировать? А как? Сказать: «Мужик, ты что, белены объелся? Ты вообще с какого дуба рухнул? И какая тебя муха укусила?»
Но вместо этих искренних фраз пришлось произнести иные, более деликатные:
— Если ты, государь, собрался объявить ему войну, то лучше и не придумать, хотя вежества тут нет и в помине.
— Не войну, а замирье, — поправил Иоанн. — Но допрежь того надобно указать ему место, кое он заслуживает, дабы не тщился вровень со мной встати. Читал бы ты его грамотку, кою он мне отписал, сам бы взбеленился.
— Тогда, может быть, стоит излагать свои мысли более сдержанными словесами? Ну-у… поспокойней, что ли, а то решит, что ты принял его грамотку слишком близко к сердцу, а ведь это твоей царской чести потерька, — вкрадчиво заметил я.
— А енто ты верно подсказал, фрязин, — хмыкнул Иоанн. — И впрямь лучше поспокойней, а то возомнит о себе бог весть. Чай, он мне не ровня, а пес шелудивый. Да ты пей покамест винцо-то, пей да слухай, а то ентот гундосый, — он небрежно кивнул в сторону подьячего, — в благородных делах ни ухом ни рылом, потому как тож из подлых, как и Яган. — И вновь повернулся к Варфоломею. — Пиши дале…
«Кажется, наступил психологический момент для ужина», — подумал Остап.
«Все правильно — мавр сделал свое дело и теперь может перекусить», — перефразировал я Шиллера и принялся меланхолично жевать засахаренный ломоть дыньки, время от времени гася приторную сладость вином из кубка. Судя по жуткой кислющести, Иоанн явно перешел на трофейное пойло, но оно и к лучшему — такого много не выпьешь.
Время от времени я изображал мудрого ценителя гениального царского красноречия — задумчиво хмыкал, укоризненно крякал, изредка сдержанно улыбался. И, разумеется, все время кивал.
Увы, но обещанного спокойствия царю хватило ненадолго. Он то называл Юхана безумцем, то ехидничал по поводу его мужичьей чести, то обзывал ничтожным государем. Всякий раз после таких пассажей я сдержанно хмыкал и неопределенно мотал головой. Обернувшись в мою сторону, Иоанн всякий раз осекался, но вычеркнуть ничего не указывал, разве что на некоторое время вновь становился чуточку более сдержанным. Правда, это быстро проходило.
Однако под конец письма царь, опростав свой кубок до дна, вновь разошелся и теперь даже не смотрел в мою сторону, так что мое покашливание толку не приносило.
— А что ты обращался к нам с лаем и дальше хочешь лаем отвечать на наше письмо, так нам, великим государям, к тебе, кроме лая, и писать ничего не стоит, да и писать лай не подобает великим государям…
Ипполит Матвеевич, держа в руке сладкий пирожок, с недоумением слушал Остапа…
Пирожка у меня не было — засахаренная дыня, но все остальное сходилось полностью: Иоанна и впрямь несло. В упоении он вещал, закатив глазенки кверху, а его посох в это время уже не мерно стучал по доскам пола, а выбивал причудливую мелодию, напоминающую звук бубнов, барабанов или тамтамов — уж не знаю, во что они там наяривают, — некоего воинственного африканского племени, празднующего очередную победу над очередным врагом.
— А если ты, взяв собачий рот, захочешь лаять для забавы, — так то твой холопский обычай: тебе это честь…
При этих словах я поперхнулся кислятиной, закашлялся, но…
Остапа удержать было нельзя… Великий комбинатор чувствовал вдохновение — упоительное состояние перед вышесредним шантажом. Он прошелся по комнате, как барс.
Иоанн действительно даже не обратил на меня внимания, рассекая взад-вперед по небольшой комнатушке и азартно диктуя ошалевшему от его речей Варфоломею:
— …а перелаиваться с тобой — горше того не бывает на этом свете, а если хочешь перелаиваться, так ты найди себе такого же холопа, какой ты сам холоп, да с ним и перелаивайся, пес ты смердящий. Отныне сколько ты ни напишешь лая, мы тебе никакого ответа давать не будем. — Лишь после этой пламенной речуги он обратил свое милостивое внимание на мой кашель и соизволил спросить: — Нешто заморское винцо хуже наших медов, княж Константин?
— Лучше русских медов в жизни ничего не пивал, государь, — искренне ответил я, вытирая выступившие на глаза слезы. — Но кашель меня пробил по иной причине. Ты ж вроде о мире собрался с ним толковать, а после твоих речей он…
— Ах да, — поморщился Иоанн и снова повернулся к подьячему. — Пиши тако… — И скрепя сердце все-таки включил в письмо даже не предложение, а намек на заключение мирного договора: — Если же захочешь мира своей земле — пришли к нам своих послов, и каковы твои намеренья, мы их послушаем, и что следует сделать, то и сделаем.
Впрочем, в проницательности ему не отказать, поэтому после диктовки, удалив Варфоломея из комнаты, он вновь обратился ко мне:
— Зрю, что ты негодуешь, а отчего — не пойму. Ты не робей, сам ведаешь, яко я люблю встречи, потому реки смело.
— Думается мне… — начал я.
Однако на сей раз мои деликатные пояснения собственного видения дипломатической переписки особого результата не дали. Можно сказать, что эту встречу, то бишь спор, я проиграл напрочь.
В тексте так и осталось неприкрытое хамство, разве что Иоанн согласился вычеркнуть из концовки «пса смердящего», то есть я добился сущих пустяков. Все остальное, включая нелепейшее требование присылки ему шведской королевской печати, государственного герба и официального титула, осталось.
Нет, царь не отмахнулся от моих возражений, а конкретно пояснил, почему сказано так, а не иначе. Но говорилось оно им столь твердо, что я понял — дергаться в данном случае бесполезно.
Например, по поводу той же пресловутой присылки королевских регалий он пояснил, что, дескать, это плата шведа за честь сноситься напрямую с царем, минуя новгородских наместников, однако он волен не присылать их, только тогда придется общаться по-прежнему.
Пассаж о том, что шведы исстари служили его предкам, он тоже оставил, хотя я наглядно ему доказал, что иметь наемников из какого-то государства не значит владеть этим государством. Можно сказать, втолковывал на пальцах, на примере того же Фаренсбаха и его немцев-пишальников.
— Не станут же твои правнуки утверждать, будто народ Любека, Мекленбурга, Баварии, Саксонии, Штирии и прочих германских областей исстари служил их предкам по той причине, что некоторые выходцы из этих земель были в твоем войске, — говорил я.
Иоанн слушал, согласно кивал, не собираясь ни в чем перечить, но… текст остался без изменений. Вот так вот.
Более того, повернув обратно в Новгород, он повелел Саин-Булату и Магнусу продолжать воевать. Мне царь пояснил, что тем самым лишь ускорит прибытие шведских парламентеров, к тому же для боевых действий остается не он сам, не кто-то из его сыновей или русских воевод, а его данники, но в то же время полноправные государи — один царствует в Касимове, а другого он поставил править в самой Ливонии.
Тон царя был настолько самоуверенным, а синевато-серые глаза лучились таким самодовольством от собственной «гениальной хитрости», что я и тут не стал его ни в чем переубеждать. Бесполезно и даже вредно, особенно если вспомнить, как заканчивал жизнь кое-кто из особо настойчивых и назойливых советников.
Это как в футболе. Судья на поле не всегда прав, зато у него гораздо больше прав. И если он принял решение, то доказывать ему его неправоту не имеет смысла. Во-первых, ничего не добьешься, а во-вторых, получишь желтую карточку. За пререкания. А то и красную, то есть вовсе удалят с поля.
На плаху.
В моем случае, с учетом страховки, можно отделаться подешевле — опалой. Но все равно о Маше придется забыть, а ведь я уже практически подготовил почву для своего сватовства к княжне.
Да-да. Между прочим, и нового свата в известность поставил.