Глава седьмая. УРРАС
В кармане новой, подбитой курчавым мехом куртки, которую Шевек заказал к зиме в магазине на кошмарной улице, он нашел письмо. Он не представлял себе, как оно туда попало. Его совершенно точно не было в почте, которую ему доставляли дважды в день, состоявшей исключительно из рукописей и оттисков от физиков со всего Урраса, приглашений на приемы и бесхитростных посланий от школьников. Это был кусок тонкой бумаги, сложенный текстом внутрь, без конверта; на нем не было ни марки, ни штампа какой-либо из трех конкурирующих почтовых компаний.
Смутно предчувствуя недоброе, Шевек вскрыл его и прочел: «Если ты — архист, то почему ты сотрудничаешь с системой власти, предавая свою планету и Одонианскую Надежду, тогда как должен нести нам эту Надежду. Страдая от несправедливости и угнетения, мы следим за Планетой-Сестрой, светом свободы в темной ночи. Присоединяйся к нам твоим братьям!» Ни подписи, ни адреса не было.
Это письмо потрясло Шевека и морально, и интеллектуально. Он почувствовал не удивление, а что-то вроде паники. Теперь он знал, что они здесь есть — но где? Он до сих пор не встречал ни одного, он вообще до сих пор не сталкивался ни с одним бедняком… Он допустил, чтобы вокруг него возвели стену, и даже не заметил этого. Он принял предоставленное убежище, как собственник. Его кооптировали — в точности, как сказал тогда Чифойлиск.
Но как сломать стену, Шевек не знал. А если он ее и сломает, куда ему идти? Паника охватила его еще сильнее. К кому он мог бы обратиться за помощью? Со всех сторон он окружен улыбками богачей.
— Эфор, я хотел бы поговорить с вами.
— Да, господин. Извините, господин, я делаю место поставить сюда это.
Слуга умело управлялся с тяжелым подносом, он ловко снял крышки с блюд, налил горький шоколад так, что пена поднялась до края чашки, и ни капли не брызнуло, не пролилось. Ему явно доставляли удовольствие и сам ритуал завтрака, и то, как он умело его выполняет, и столь же явно он не желал, чтобы ему в этом мешали. Он часто говорил по-иотийски совершенно грамотно, но сейчас, стоило Шевеку сказать, что он хочет поговорить с ним, как Эфор перешел на отрывистый городской диалект. Шевек научился немного понимать его; в замене звуков можно было разобраться, уловив ее принципы, но усеченные фразы он почти не понимал. Половина слов пропускалась. «Это, как код», — думал он: словно «ниоти», как они себя называли, не хотели, чтобы их понимали посторонние.
Слуга стоял, ожидая приказаний. Он знал — он в первую же неделю узнал и запомнил все идиосинкразии Шевека — что Шевек не хочет, чтобы он отодвигал для него стул или прислуживал ему за едой. Он стоял очень прямо, в позе, которая выражала внимание и убивала всякую надежду на неофициальный разговор.
— Садитесь, Эфор.
— Если вам угодно, господин, — ответил слуга и чуть подвинул стул, но не сел.
— Вот о чем я хотел поговорить. Вы знаете, что я не люблю приказывать вам.
— Стараюсь делать, как вы любите, без приказаний.
— Я это вижу… я не об этом. Знаете, у меня на родине никто никому не приказывает.
— Я об этом слыхал, господин.
— Ну, вот, я хочу познакомиться с вами, как с равным, как с братом. Вы единственный из всех, кого я здесь знаю, не богатый… не владелец. Я очень хочу разговаривать с вами, хочу узнать, как вы живете…
Шевек в отчаянии умолк, увидев на морщинистом лице Эфора презрение. Он сделал все возможные ошибки, Эфор считает его дураком, который смотрит на него свысока и сует нос не в свои дела.
Безнадежным жестом он уронил руки на стол и сказал:
— Ох, черт, извините меня, Эфор! Я не умею выразить то, что хочу сказать. Пожалуйста, не обращайте внимания.
— Как прикажете, господин.
Эфор вышел из комнаты.
Тем дело и кончилось. «Класс неимущих» остался для него таким же далеким, как тогда, когда он читал о нем в учебнике истории в Региональном Институте Северного Склона.
Еще до этого он обещал Оииэ провести у них неделю между зимней и весенней четвертью.
После того, как Шевек в первый раз побывал у них в гостях, Оииэ несколько раз приглашал его на обед, всегда — несколько официальным тоном, словно выполняя долг гостеприимства или, быть может, приказ правительства. Но у себя дома он держался с Шевеком с неподдельным дружелюбием, хотя всегда оставался чуть настороженным. Ко второму визиту Шевека оба сына Оииэ решили, что он их старый друг, и их уверенность в том, что Шевек тоже так считает, явно озадачивала их отца. Она тревожила его, он не мог по-настоящему одобрять такое отношение, но и не мог назвать его неоправданным. Шевек вел себя с ними, как старый друг, как старший брат. Они относились к нему с восхищением, а младший, Ини, просто обожал его. Шевек был добрым, серьезным, честным и очень интересно рассказывал про Луну, но дело было не только в этом. Для Ини он представлял что-то, чего малыш не мог выразить словами. Это детское обожание глубоко и загадочно повлияло на дальнейшую жизнь Ини, но, даже став намного старше, он не нашел для этого подходящих слов — только слова, в которых было эхо этого: слово «странник», слово «изгнание».
Единственный в эту зиму сильный снегопад случился именно в ту неделю. Шевек ни разу не видел слоя снега толще дюйма или около того. От сумасбродства метели, от обилия снега его охватила радость. Он ликовал от того, что всего этого было слишком много. Снег был слишком бел, слишком холоден, нем и равнодушен, чтобы даже самый искренний одонианин смог назвать его экскрементальным: увидеть в нем что-то иное, кроме невинного великолепия, свидетельствовало бы о душевном убожестве. Как только небо прояснилось, он вышел в сад с мальчиками, которые радовались снегу так же, как он.
Сэва Оииэ стояла у окна со своей свояченицей Вэйей и смотрела, как играют дети, взрослый мужчина и маленькая выдра. Выдра устроила себе горку из одной стены снежного замка и раз за разом возбужденно скатывалась с нее на брюхе. Щеки мальчиков пылали. Взрослый мужчина обрывком бечевки связал сзади свои длинные, серовато-коричневые волосы; от холода у него покраснели уши; он с азартом прокладывал в снегу туннели. Высокие, звонкие голоса мальчиков не умолкали: «Не сюда!» — «Вон туда копайте!» — «Где лопата?» — «У меня лед в кармане!»
— Вот он, наш Инопланетянин, — с улыбкой сказала Сэва.
— Величайший из современных физиков, — сказала свояченица. — Как забавно!
Когда Шевек вошел, пыхтя и топая ногами, чтобы сбить снег с сапог, и излучая те свежие, холодные силу и бодрость, какие бывают только у людей, только что пришедших с мороза и снега, его представили свояченице. Он протянул Вэйе большую, твердую, холодную руку и дружелюбно посмотрел на нее сверху вниз.
— Вы — сестра Демаэре? — спросил он и добавил: — Да, вы на него похожи.
И это замечание доставило Вэйе огромное удовольствие, хотя в устах любого другого оно показалось бы ей пустым. Весь остаток дня она думала: «Он — мужчина. Настоящий мужчина. Что же это в нем такое?»
Ее звали Вэйя Доэм Оииэ, как принято по иотийскому обычаю. Ее муж, Доэм, возглавлял большой промышленный комбинат; ему приходилось много ездить и ежегодно по полгода проводить за рубежом в качестве делового представителя правительства. Все это Шевеку объяснили, пока он смотрел на нее. Хрупкость, светлые волосы и овальные черные глаза Демаэре Оииэ у Вэйи стали прекрасными. Груди, плечи и руки у нее были круглые, нежные и очень белые. За обедом Шевеком сидел рядом с ней. Он то и дело смотрел на ее обнаженные груди, приподнятые жестким ко рсажем. То, что она в мороз ходит вот так, полуголой, казалось ему сумасбродством, таким же сумасбродством, как этот снег, и ее маленькие груди были так же невинно белы, как этот снег. Изгиб ее шеи плавно переходил в очертания гордой, бритой, изящной головки.
«Она действительно очень привлекательна», — сообщил себе Шевек. — «Она, как здешние постели: мягкая. Но ломака. Почему она так жеманно говорит?»
Он ухватился за ее довольно тонкий голос и жеманную манеру держаться, как утопающий — за спасательный круг, но не замечал этого, не понимал, что тонет. После обеда она должна была поездом вернуться в Нио-Эссейя, она приехала только на один день, и он ее больше никогда не увидит.
Оииэ был простужен, Сэва была занята детьми.
— Шевек, вы не могли бы проводить Вэйю на станцию?
— Боже милостивый, Дэмаэре! Не заставляй этого несчастного защищать меня! Уж не думаешь ли ты, что по улицам рыщут волки? Или дикие минграды ворвутся в город и утащат меня в свои гаремы? Что меня завтра утром найдут на крыльце начальника станции замерзшей, с примерзшими к ресницам слезинками и с букетиком увядших цветов в маленьких окоченевших ручках? О, это мне даже нравится! — Смех Вэйи накрыл ее звонкую болтовню, как волна, темная, гладкая, мощная волна, которая смывает все, оставляя за собой пустой прибрежный песок. Она смеялась не своим словам, а над собой, и темный смех тела стирал слова.
Шевек вышел в холл, надел куртку и стал ждать ее у двери.
Полквартала они прошли молча. Снег похрустывал и скрипел у них под ногами.
— Право, вы слишком любезны для…
— Для чего?
— Для анархиста, — сказала она своим тонким голосом, жеманно растягивая слова (точно с такой же интонацией разговаривал Паэ, и Оииэ, когда бывал в Университете — тоже). — Я разочарована. Я думала, что вы окажетесь опасным и неотесанным.
— Я такой и есть.
Она взглянула на него искоса, снизу вверх. Голова ее была повязана алой шалью; на фоне этого яркого цвета и окружавшей их белизны снега ее глаза казались черными и блестящими.
— Но ведь вы так послушно и кротко провожаете меня на станцию, д-р Шевек.
— Шевек, — мягко сказал он. — Без «доктора».
— Это ваше полное имя? И имя, и фамилия?
Он с улыбкой кивнул. Ему было хорошо, он чувствовал себя сильным, ему были приятны пронизанный светом воздух, тепло его хорошо сшитой куртки, красота идущей рядом женщины. Сегодня его не одолевали ни тревоги, ни тяжкие думы.
— А правда, что вам дает имена компьютер?
— Да.
— Какая тоска — получить имя от машины!
— Почему тоска?
— Это так механически, так безлично.
— Но что может быть менее безлично, чем имя, которое не носит ни один из живущих одновременно с тобой людей?
— Больше никто? Вы — единственный Шевек?
— Пока я жив. До меня были и другие.
— Вы имеете в виду родственников?
— Мы не особенно интересуемся родством. Видите ли, мы все — родственники. Я не знаю, кто они были, кроме одной, в первые годы заселения. Она изобрела такой подшипник для тяжелых машин, который применяют до сих пор, он так и называется — «шевек». — Он опять улыбнулся, еще шире. — Вот настоящее бессмертие!
Вэйя покачала головой.
— Господи! — сказала она. — Как же вы отличаете мужчин от женщин?
— Ну… мы изобрели некоторые способы…
Спустя секунду раздался ее негромкий, густой смех. Она вытерла слезившиеся от холода глаза.
— Да, пожалуй, вы правда неотесанный!… Значит, они все приняли придуманные имена и выучили придуманный язык — все новое?
— Первопоселенцы Анарреса? Да. Я думаю, они были романтиками.
— А вы — нет?
— Нет. Мы очень прагматичны.
— Можно быть и тем, и другим одновременно, — заметила она. Шевек не ожидал, что она окажется сколько-нибудь проницательной.
— Да, это верно, — сказал он.
— Что может быть романтичнее того, что вы прилетели сюда, совершенно один, без гроша в кармане, чтобы выступать за свой народ?
— И чтобы меня, пока я здесь, избаловали всевозможной роскошью.
— Роскошью? В университетской квартире? Господи Боже! Бедняжка! Они вам хоть показали что-нибудь приличное?
— Я был во многих местах, но все одинаковое. Я хотел бы лучше узнать Нио-Эссейя. Я видел в городе только то, что снаружи — упаковку.
Он употребил это сравнение потому, что его с самого начала восхитил обычай уррасти заворачивать все в чистую, красивую бумагу, или пластик, или картон, или фольгу. Белье из прачечной, книги, овощи, одежда, лекарства — все было запаковано в бесчисленные слои обертки. Даже пачки бумаги были завернуты в несколько слоев бумаги. Ничего не должно было ни с чем соприкасаться. Он уже начал ощущать, что он тоже тщательно упакован.
— Я знаю. Вас заставили пойти в Исторический Музей… и осмотреть Добуннаэсский Монумент… и прослушать чью-нибудь речь в Сенате!
Шевек рассмеялся, потому что именно так он и провел один день прошлым летом.
— Я знаю! Они так глупо обращаются с иностранцами. Я сама позабочусь, чтобы вы увидели настоящий Нио!
— Я был бы рад этому.
— Я знаю всяких замечательных людей. Вы здесь застряли среди всех этих нудных профессоров и политиков…
Она продолжала тараторить. Ее бессвязная болтовня доставляла ему такое же удовольствие, как этот солнечный свет и снег.
Они подошли к маленькой станции Амоэно. У нее уже был обратный билет; вот-вот должен был подойти поезд.
— Не ждите, замерзнете.
Он не ответил, просто стоял, громоздкий в подбитой мехом куртке, и ласково смотрел на нее.
Она опустила взгляд и стряхнула снежинку с вышитого обшлага своего пальто.
— У вас есть жена, Шевек?
— Нет.
— Вообще никакой семьи?
— А, вот вы о чем… Есть. Партнерша. И наши дети. Извините меня, я вас не так понял. Видите ли, «жена» — это для меня нечто, существующее только на Уррасе.
— А что такое «партнерша» и «партнер»? — Она подняла на него озорной взгляд.
— Я думаю, вы бы назвали это женой. И мужем.
— Почему же она не приехала с вами?
— Не захотела, и потом, младшей девочке только год… нет, сейчас уже два. И потом… — он замялся.
— Почему не захотела?
— Ну, ее работа — там, а не здесь. Если бы я знал, что здесь ей бы так многое понравилось, я бы просил ее поехать. Но я не знал. Понимаете, тут проблема безопасности.
— Безопасности здесь?
Он снова замялся и наконец сказал:
— Также и когда я вернусь домой.
— Что же с вами будет? — спросила Вэйя, широко раскрыв глаза. Из-за холма за чертой города показался поезд.
— О, скорее всего, ничего. Но есть некоторые, кто считает меня предателем. Потому что я пытаюсь подружиться с Уррасом, видите ли. Когда я вернусь домой, они могут устроить неприятности. Я не хочу этого для нее и для детей. Перед моим отъездом уже было немного неприятностей. Достаточно.
— Вы хотите сказать, что вам будет по-настоящему грозить опасность?
Чтобы расслышать, ему пришлось нагнуться к ней, потому что на станцию, гремя колесами и вагонами, въезжал поезд.
— Не знаю, — сказал он, улыбаясь. — Вы знаете, наши поезда очень похожи на эти. Хороший дизайн незачем менять.
Он вместе с ней подошел к вагону первого класса. Он открыл ей дверь вагона, потому что сама она не стала этого делать. Когда она вошла, Шевек заглянул в вагон, оглядел купе.
— А внутри они совсем не похожи! Это все — для вас? Для вас одной?
— О, да. Я терпеть не могу второй класс. Эти мужчины, которые вечно жуют смолу маэры и плюются. А на Анарресе жуют маэру? Нет, конечно, нет. Ах, я бы столько всего хотела узнать о вас и о вашей стране!
— Я люблю о ней рассказывать, но никто не спрашивает.
— Тогда давайте непременно встретимся и поговорим о ней! Вы позвоните мне, когда в следующий раз будете в Нио? Обещайте!
— Обещаю, — добродушно сказал он.
— Хорошо! Я знаю, что вы не нарушаете обещаний. Кроме этого, я пока ничего о вас не знаю. Но это я чувствую. До свидания, Шевек. — На секунду она положила руку в перчатке на его руку, которой он держался за дверь. Паровоз загудел в две ноты; он закрыл дверь и стал смотреть, как отходит поезд. В окне мелькнуло белое и алое — лицо Вэйи.
Он вернулся в дом Оииэ в очень жизнерадостном настроении и дотемна играл с Ини в снежки.
РЕВОЛЮЦИЯ В БЕНБИЛИ! ДИКТАТОР БЕЖАЛ! СТОЛИЦА В РУКАХ ПРЕДВОДИТЕЛЕЙ МЯТЕЖНИКОВ! ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ СЕССИЯ СПП! НЕ ИСКЛЮЧЕНО ВМЕШАТЕЛЬСТВО А-ИО.
«Птичья» газета была настолько возбуждена, что напечатала самым крупным шрифтом, какой у нее был. Жертвой этого возбуждения пали и орфография, и грамматика: «К вчерашней ночи мятежники удерживают все к западу от Мексти и жестоко нажимают на армию». Так обращались с глаголами ниоти: и прошедшее, и будущее время загоняли в одно насыщенное, неустойчивое настоящее время.
Шевек прочел газеты и разыскал описание Бенбили в Энциклопедии СПП. По форме это государство было парламентарно-демократическим, фактически же — военной диктатурой, им управляли генералы. Это была большая страна в Западном полушарии — горы и засушливые саванны, мало населенная, бедная.
— Надо было мне ехать в Бенбили, — думал Шевек, потому что представление о ней притягивало его; он представлял себе бледные равнины, ветер над ними. Новость странно взволновала его. Он слушал все сводки по радио, которое до этого почти перестал слушать, обнаружив, что его основная функция — рекламировать товары. Сообщения по радио, как и по официальному телефаксу в общественных местах, были краткими и сухими: странный контраст с популярными газетами, с каждой страницы которых кричало слово «Революция».
Генерал Хавеверт, президент, благополучно бежал на своем бронированном аэроплане, но некоторых генералов помельче поймали и кастрировали (это наказание в Бенбили традиционно предпочитали смертной казни). Отступающая армия сжигала на своем пути поля и города своего же народа. Партизанские отряды не давали покоя армии. В столице, Мескти, революционеры открыли тюрьмы, дали амнистию всем заключенным. Когда Шевек прочел это, сердце у него радостно забилось: есть надежда, все-таки есть надежда… Он все более напряженно следил за вестями о далекой революции. На четвертый день он смотрел по телефаксу о дебатах в Совете Правительств Планеты и увидел, как иотийский посол в СПП заявил, что А-Ио, поддерживая демократическое правительство Бенбили, посылает Генерал-Президенту Хавеверту вооруженное подкрепление.
Большинство бенбилийских революционеров даже не было вооружено. И вот придут иотийские войска, с пушками, бронетранспортерами, аэропланами, бомбами. Шевек прочел в газете описание их снаряжения, и его замутило.
Ему было тошно, он был взбешен, и не было никого, с кем он мог бы поговорить. Паэ отпадал категорически. Атро был ярым милитаристом. Оииэ был порядочным человеком, но его личные заботы и тревоги, его проблемы как владельца собственности заставляли его оставаться верным строгим представлениям о правопорядке. Он мог дать волю своей личной симпатии к Шевеку, только отказываясь признать, что Шевек анархист. Он говорил, что одонианское общество называет себя анархическим, но по существу они просто первобытные популисты, чей общественный строй функционирует без явных правительств только потому, что их так мало и у них нет соседних государств. Когда их собственности начнет угрожать какой-нибудь агрессивный соперник, они либо осознают истинное положение вещей, либо будут стерты с лица земли. Бенбилийские мятежники сейчас как раз начинают осознавать истинное положение вещей: до них начинает доходить, что из свободы нет никакого толка, если нет пушек, чтобы ее защищать. Он объяснил это Шевеку во время их единственного спора на эту тему. Не важно, кто правит или полагает, что правит бенбилийцами: реальная политика касается борьбы за господство между А-Ио и Ту.
— Реальная политика, — повторил Шевек. Он взглянул на Оииэ и сказал:
— Странное выражение в устах физика.
— Нисколько. Как политики, так и физики имеют дело с вещами, как они есть, с реальными силами, с законами, лежащими в основе мироздания.
— Вы ставите ваши жалкие, мелочные «законы», защищающие богатство, ваши «силы» пушек и бомб рядом с законом энтропии и силой земного притяжения? Я был лучшего мнения о ваших умственных способностях, Демаэре!
От этой вспышки презрения, которая была, как удар молнии, Оииэ сжался. Он больше ничего не сказал, и Шевек больше ничего не сказал; но Оииэ не забыл этого случая. Он навсегда остался у него в памяти, как самый позорный момент его жизни. Потому что если Шевек, этот заблуждающийся и простодушный утопист, так легко заставил его замолчать, — это был позор; если Шевек — физик и человек, которому он не мог восхищаться, уважение которого он так хотел заслужить, точно оно было более высокого качества, чем уважение любого другого человека, — если этот Шевек презирает его — то этот позор невыносим, и он должен спрятать его, на всю жизнь запереть в самом темном уголке своей души.
Бенбилийская революция обострила некоторые проблемы и для Шевека: прежде всего — проблему собственного молчания.
Ему было трудно не доверять людям, с которыми он общался. Он был воспитан в культуре, которая обдуманно и постоянно полагалась на людскую солидарность, взаимопомощь. Как бы он ни был в некоторых отношениях отчужден от этой культуры, и как бы чужд он ни был здешней культуре, все же привычка всей жизни осталась: он считал, что люди хотят ему помочь. Он доверял им.
Но предостережение Чифойлиска, от которых он пытался отмахнуться, все время вспоминались ему. Их подкрепили его собственные ощущения и инстинкты. Хочешь не хочешь, а придется ему научиться недоверию. Он должен молчать. Он ни с кем не должен делиться своей собственностью; он должен сохранить возможность заключить свою сделку.
В эти дни он мало говорил и еще меньше записывал. Его письменный стол был завален пустяковыми бумагами; его рабочие записи всегда были с ним, в одном из многочисленных карманов его уррасской одежды. Закончив работу на своем настольном компьютере, он всегда все сбрасывал.
Он знал, что очень близок к окончательному созданию Общей Теории Времени, которая была так нужна иотийцам для космических полетов и для престижа. Он знал также, что он еще на разработал ее до конца, и, может быть, это ему так никогда и не удастся. Он никогда никому не говорил об этом прямо.
Перед своим отлетом с Анарреса он думал, что Теория уже у него в руках. Он уже получил необходимые уравнения; Сабул знал, что он получил их, и предложил ему примирение и признание в обмен на возможность напечатать их и пристроиться к славе. Он отказал Сабулу, но это не было высоконравственным поступком. Нравственно было бы, в сущности, отдать их типографию при его синдикате, Синдикате Инициативы; но он не сделал и этого. Он был не вполне уверен, что готов к публикации. Что-то было не совсем в порядке, что-то надо было чуть-чуть доработать. Он уже десять лет работает над этой теорией, ничего страшного, если он еще немного повозится с ней, чтобы довести до полного совершенства.
Мелочь, которая была не совсем в порядке, все больше становилась «не такой». Крошечный дефект в рассуждениях. Крупный дефект. Трещина через весь фундамент… В ночь перед отлетом с Анарреса он сжег все до единой записи по Общей Теории, которые у него были. Он прилетел на Уррас без всего. Полгода он — по их терминологии — морочил им голову.
Или себе?
Вполне возможно, что Общая Теория Времени — иллюзорная цель.
Возможно также, что, хотя когда-нибудь Последовательность и Одновременность и будут объединены в общую теорию, он — не тот, кто сумеет это сделать. Он уже десять лет пытался и не сумел. Математики и физики, атлеты интеллекта, создают свои великие труды в молодости. А ему только что исполнилось сорок лет. Очень возможно, — более того, вполне вероятно, — что он уже выгорел, что с ним кончено.
Он прекрасно знал, что такие приступы депрессии и ощущения полного провала бывали у него и раньше, как раз перед моментами наивысшего творческого подъема. Он поймал себя на том, что пытается подбодрить себя этим, и пришел в ярость от собственной наивности. Для хронософии чрезвычайно глупо трактовать временной порядок как причинный порядок. Или он в сорок лет впал в маразм? Лучше надо просто взяться за небольшую, но реально осуществимую работу — усовершенствовать понятие интервала. Это может пригодиться кому-нибудь другому.
Но даже и в этом, даже разговаривая об этом с другими физиками, он чувствовал, что чего-то не договаривает. И что они об этом знают.
Ему опротивело скрывать, опротивело не разговаривать — не говорить о революции, не говорить вообще ни о чем.
Он шел на лекцию по территории Университета. В листве недавно зазеленевших деревьев пели птицы. Он всю зиму не слышал их пения, а теперь они пели, не умолкая, нежные мелодии так и лились. «Тра-ля», — пели они, — «ля-ля. Это мои владения, это мои владения, это моя территорияааа, она моя-а-а-а…»
Шевек с минуту неподвижно стоял под деревьями, прислушиваясь.
Потом он свернул с дорожки, пошел в другую сторону, к станции, и успел на утренний поезд в Нио-Эссейя. Должна же быть хоть где-то на этой проклятой планете хоть одна открытая дверь!
Сидя в поезде, он подумал о том, чтобы попытаться выбраться из А-Ио; но не принял эту мысль всерьез. Ему пришлось бы сесть на корабль или самолет, его выследили бы и задержали. Единственное место, где он сумеет скрыться с глаз своих благожелательных и заботливых хозяев, — это в их собственном городе, у них под носом.
Это не будет освобождением. Даже если он выберется из этой страны, он все равно останется взаперти, останется запертым на Уррасе. Это нельзя назвать освобождением, как бы это ни назвали анархи с их мистицизмом государственных границ. Но при мысли, что его благожелательные хозяева хоть на минуту подумают, что он вырывается на свободу, на душе у него стало так легко, как не бывало уже много дней.
Это был первый по-настоящему теплый весенний день. Поля зазеленели, и на них сверкала вода. Скот выпустили на пастбища; возле каждой матки паслись ее малыши; особенно прелестны были маленькие овечки, они прыгали, как упругие мячики, а хвостики у них так и вертелись. В отдельном загоне стоял производитель стада — баран, или бык, или жеребец, с толстой шеей, могучий, как грозовая туча, заряженная будущими поколениями. Над полными до краев прудами носились чайки, белые над голубым, и белые облака оживляли бледноголубое небо. Ветви плодовых деревьев были расцвечены красными бутонами, а кое-где из них уже раскрылись розовые и белые цветы. Шевек смотрел из окна поезда. Оказалось, что его беспокойное и мятежное настроение не поддается даже красоте весеннего дня. Это была несправедливая красота. Чем уррасти заслужили ее? Почему она дана им так щедро так милостиво, а его народу — так скупо, так страшно скудно?
— Я рассуждаю, как уррасти, — сказал он себе. — Как проклятый собственник. Как будто красоту или жизнь можно заработать!
Он попытался вообще ни о чем не думать, позволить поезду нести себя вперед и лишь смотреть на солнечный свет в ласковом небе и на маленьких овечек, скачущих в весенних полях.
Нио-Эссейя, город с четырехмиллионным населением, вздымал свои изящные сверкающие башни за зелеными болотами Дельты, словно сотканный из дымки и солнечного света. Поезд плавно въехал на длинный виадук, и город стал ярче, выше, плотнее и вдруг охватил весь поезд ревущей тьмой тоннеля на двадцать путей, а потом выпустил его и его пассажиров в необъятные сверкающие просторы Центрального Вокзала, под центральный купол цвета слоновой кости и бирюзы, по слухам, самый большой из всех куполов, когда-либо построенных руками на любой планете.
Шевек брел под этим огромным, воздушным куполом через акры и акры полированного мрамора и наконец, подошел к длинному ряду дверей, через которые непрерывно проходили толпы людей; все люди казались ему встревоженными. Он и раньше часто замечал на лицах уррасти эту тревогу и не мог ее понять. Может быть, они были встревожены потому, что, как бы много денег у них ни было, они равно стремились заработать еще больше, чтобы не умереть с голоду? Или они чувствовали себя виноватыми, потому что, как бы мало денег у них ни было, все равно всегда находился кто-то, у кого их еще меньше? В чем бы ни была причина, это придавало всем лицам некую одинаковость, и Шевек чувствовал себя среди них очень одиноким. Сбежав от своих гидов и стражей, он не подумал о том, каково ему будет одному в обществе, где люди не доверяют друг другу, где основная нравственная предпосылка — не взаимопомощь, а взаимная агрессия. Ему стало страшновато.
Он смутно представлял себе, что будет бродить по городу, заговаривать с людьми, членами класса неимущих, если такое понятие еще существует, или трудящегося класса, как они это называют. Но все эти люди спешили куда-то по делам, они не желали тратить свое драгоценное время на праздную болтовню. Их спешка заразила его. «Надо куда-нибудь пойти», — подумал он, выйдя на солнце, на великолепную, запруженную людьми улицу Моиэ. Куда? В Национальную Библиотеку? В зоопарк? Но он не хотел осматривать достопримечательности.
Он в нерешительности остановился перед привокзальной лавочкой, торговавшей газетами и сувенирами. Газетный заголовок гласил: «ТУ ПОСЫЛАЕТ ВОЙСКА НА ПОМОЩЬ БЕНБИЛИЙСКИМ МЯТЕЖНИКАМ», — но Шевек не обращал на него внимания. Он смотрел не на газету, а на цветные фотографии, разложенные на витрине. Ему подумалось, что у него нет ничего на память об Уррасе. Когда путешествуешь, надо привозить домой сувениры. Ему понравились эти фотографии, пейзажи А-Ио: горы, на которые он поднимался, небоскребы Нио, университетская часовня (почти вид из его окна), крестьянская девушка в красивом провинциальном наряде, Башни Родарреда, и та, что первая бросилась ему в глаза: новорожденная овечка на усеянном цветами лугу; овечка брыкалась и, казалось, смеялась. Маленькой Пилун понравилась бы эта овечка. Он взял по одной открытке каждого вида и подал их продавцу.
— …И пять — это пятьдесят, и ягненок, итого шестьдесят; и карту, правильно, господин, одна и сорок. Хорош денек сегодня, наконец-то весна пришла, не правда ли, господин? А помельче не найдется, господин? — Шевек подал было ему банкноту в двадцать единиц. Он порылся в сдаче, которую ему дали, когда он покупал билет на поезд, и, кое-как разобравшись в достоинстве бумажек, и монет, набрал одну единицу и сорок.
— Все правильно, господин, спасибо, желаю приятно провести день!
За деньги можно купить и любезность, а не только открытки и карту? Насколько любезен был бы этот лавочник, если бы он пришел сюда, как анаррести приходят в распределитель товаров: взял, что нужно, кивнул администратору и вышел?
Бесполезно, бесполезно так думать. Живешь в Стране Собственности — думай, как собственник, ешь, как собственник, одевайся, как собственник, веди себя, как собственник, будь собственником.
В центре Нио не было парков, земля была слишком дорога, чтобы тратить ее на всякое баловство. Он все дальше углублялся в те самые огромные, сверкающие улицы, по которым его много раз водили. Он вышел на улицу Саэмтэневиа и поспешно свернул с нее, не желая повторения этого древнего кошмара. Теперь он попал в деловой район. Банки; здания учреждений; правительственные здания. Неужели весь Нио-Эс Сейя — такой? Громадные сверкающие коробки из камня и стекла, гигантские, слишком декоративные, огромные упаковки, пустые, пустые.
Проходя мимо окна первого этажа с вывеской «Картинная галерея», он завернул туда, надеясь избавиться от нравственной клаустрофобии улиц и вновь найти красоту Урраса в музее. Но в этом музее на раме каждой картины была наклеена этикетка с ценой. Он изумленно уставился на искусно написанную нагую женщину. На этикетке стояло: «4000 МДЕ (Международная денежная единица)».
— Это — работа Фейте, — сказал смуглый мужчина, неслышно рядом с Шевеком неделю назад у нас их было пять. Скоро — главное место на рынке картин. Вложить деньги в Фейте — самое верное дело, сударь.
— Четыре тысячи единиц… этих денег в этом городе хватило бы на год двум семьям, — сказал Шевек.
Смуглый внимательно оглядел его и протянул:
— Да… Ну… видите ли, сударь, это ведь произведение искусства.
— Человек создает произведения искусства, потому что не может не создавать их. А почему сделано это?
— Вы, сударь, как я понимаю, художник, — сказал смуглый уже с нескрываемой издевкой.
— Нет, я — человек, которой узнает дерьмо, когда его видит!
Торговец испуганно попятился; отойдя от Шевека на безопасное расстояние, он начал что-то говорить о полиции. Шевек поморщился и вышел из лавки. Пройдя полквартала, он остановился. Он больше так не мог.
Но куда же ему идти?
К кому-нибудь… К кому-нибудь, к другому человеку. К кому-нибудь, кто даст ему помощь, а не продаст ее. К кому? Куда?
Он подумал о детях Оииэ, мальчиках, которые любят его, и некоторое время не мог думать больше ни о ком. Вдруг в памяти у него всплыл образ, далекий, маленький и отчетливый: сестра Оииэ. Как ее звали? «Обещайте, что придете», — сказала она тогда; и с тех пор она два раза писала ему, приглашая на званный обеды, четким детским почерком, на плотной надушенной бумаге. Тогда он не обратил внимания на них, они затерялись среди всех приглашений от незнакомых людей. Теперь он вспомнил о них.
В ту же минуту он вспомнил и другое письмо — то, что, непонятно как, оказалось в кармане его куртки: «Присоединяйся к нам твоим братьям». Но он не сумел найти братьев на Уррасе.
Шевек зашел в первый попавшийся магазин. Это оказалось кондитерская, вся в розовой лепнине и золоченых завитках; в ней рядами стояли стеклянные шкафчики, полные коробок и жестянок и корзин с конфетами и сладостями, розовыми, коричневыми, кремовыми, золотыми. Он спросил женщину за шкафчиками, не поможет ли она ему найти номер телефона. Теперь, после той вспышки раздражения у торговца картинами, он был подавлен и выглядел таким смиренно-растерянным и нездешним, что женщина растаяла; она не только помогла ему найти нужную фамилию в громоздком телефонном справочнике, но и сама вызвала нужный номер по телефону, стоявшему в магазине.
— Алло?
Он сказал: «Шевек», — и замолчал. Он привык, что телефоном пользуются в экстренных случаях: чтобы сообщить о смерти, о рождении, о землетрясении. Он не представлял себе, что говорить.
— Кто? Шевек? Неужели правда? Как мило, что вы позвонили! Раз это вы, мне даже не жалко, что я проснулась.
— Вы спали?
— Крепко спала; и я еще в постели. В ней тепло и уютно. А вы где?
— По-моему, на улице Каэ Секаэ.
— Зачем вас на нее занесло? Уходите оттуда. Который час? Боже, почти полдень! А, знаю. Встретимся на полпути. У лодочного пруда в садах Старого Дворца. Сумеете найти? Послушайте, вы должны остаться. У меня сегодня вечером соберется совершенно божественная компания. — Она еще некоторое время болтала; он соглашался со всем, что она говорила. Когда он проходил мимо прилавка к выходу, продавщица улыбнулась ему:
— Пожалуй, вам бы стоило купить ей коробку конфет, а, господин?
Он остановился.
— Вы так думаете?
— Да уж не мешало бы, господин.
В ее голосе было что-то нахально-добродушное. Воздух в магазине был душистый и теплый, словно в нем скопилось все ароматы весны. Шевек стоял среди шкафчиков с красивыми излишествами, высокий, отяжелевший, сонный, как отяжелевшие животные в своих загонах, бараны и быки, отупевшие от томительного тепла весны.
— Сейчас я вам подберу как раз то, что надо, — сказала женщина и наполнила изящную, металлическую с эмалью, коробочку миниатюрными сахарными розочками и шоколадными листиками. Она завернула коробочку в папиросную бумагу, вложила сверток в коробку из посеребренного картона, завернув ее в плотную розовую бумагу и перевязала зеленой бархатной лентой. Во всех ее ловких движениях сквозило веселое и сочувственное соучастие, и когда она вручила Шевеку сверток, и он взял его, пробормотав слова благодарности, и направился к выходу, она напомнила ему:
— С вас десять шестьдесят, господин, — но в ее голосе не было резкости. Быть может, она бы отпустила его так, пожалев его, как жалеют женщины сильных; но он послушно вернулся и отсчитал деньги.
Поездом поземки он добрался до садов Старого Дворца и разыскал в них лодочный пруд, где детишки в очаровательных костюмчиках пускали игрушечные парусники, изумительные кораблики с шелковым такелажем и медными частями, сверкавшими как драгоценности. По другую сторону широкого, сверкающего круга воды он увидел Вэйю и подошел к ней, обогнув пруд, остро ощущая солнечный свет, и весенний ветер, и темные деревья парка на которых из почек пробивались ранняя, бледно-зеленая листва.
Они поели в парке — в ресторане, на террасе, под высоким стеклянным куполом. В солнечном свете внутри купола деревья были уже совсем зеленые, ивы склонялись над прудом, в котором бродили жирные белые птицы и смотрели на обедающих с ленивой жадностью, в ожидании объедков. Вэйя не стала заказывать сама и ясно дала понять, что о ней должен заботиться Шевек, но искусные официанты так ловко подсказывали ему, что он вообразил, будто справился со всем этим сам; и, к счастью, у него была уйма денег. Еда была необыкновенная. Он никогда не пробовал таких изысканных блюд. Привыкнув есть два раза в день, он обычно, в отличии от уррасти, не ел среди дня, но сегодня он съел все, а Вэйя только деликатно отщипывала и поклевывала. Наконец, ему пришлось остановиться, и Вэйя рассмеялась, увидев, какое у него виноватое выражение лица.
— Я слишком много съел.
— Погуляем немножко, это вам поможет.
Они медленно пошли по траве; через десять минут Вэйя грациозно опустилась на траву в тени высоких кустов, усыпанных яркими золотыми цветами. Он смотрел на изящные узкие ступни Вэйи в нарядных белых туфельках на очень высоких каблуках, и ему вспомнилось одно выражение Таквер. «Спекулянтки телом» — так называла Таквер женщин, которые пользовались своей сексуальностью, как оружием в борьбе с мужчинами за власть. Он подумал, что, увидев Вэйю, все прочие спекулянтки телом полопались бы от зависти. Туфли, платье, косметика, движения — все в ней источало соблазн, все возбуждало. Казалось, она вообще не человек, а лишь женское тело — так искусно, продуманно и вызывающе она его демонстрировала, больше того — была им. В ней воплощалась вся сексуальность, которую иотийцы подавляли, загоняя в свои сны, в свои повести и стихи, в свои бесконечные изображения обнаженных женщин, в свою архитектуру с ее изгибами и куполами, в свои сласти, в свои ванны, в свои матрацы. Она была женщиной, спрятанной в очертания стола.
Ее голова была полностью выбрита и припудрена тальком с крошечными блестками слюды, так что слабый блеск затемнял наготу очертаний. На ней была прозрачная не то шаль, не то накидка, под которой форма и гладкость ее обнаженных рук казались смягченными и защищенными. Грудь ее была закрыта. Иотийские женщины не ходят по улицам с обнаженной грудью, сберегая свою наготу для ее владельца. Запястья Вэйи были унизаны золотыми браслетами, а в ложбинке под горлом на нежной коже синим мерцал драгоценный камень.
— Как он там держится?
— Что? — ей самой драгоценность была не видна, и она могла притворяться, что не замечает ее, вынуждая Шевека показать пальцем, может быть, провести рукой над ее грудью, чтобы дотронуться до камня. Шевек улыбнулся и коснулся его.
— Он приклеен?
— Ах, это… Нет, у меня здесь вживлен такой малюсенький магнитик, а у него сзади малюсенький кусочек металла… или наоборот? Во всяком случае, мы не теряем друг друга.
— У вас под кожей магнит? — спросил Шевек с простодушным отвращением.
Вэйя улыбнулась и сняла сапфир, чтобы он мог увидеть, что там всего лишь крошечная серебристая ямочка рубца.
— Вы до такой степени не одобряете меня — всю, полностью… это так мило и забавно. У меня такое чувство, будто, что бы я ни сказала, что бы я ни сделала, я уже не могу упасть в ваших глазах, потому что ниже падать уже некуда!
— Это не так, — возразил он. Он понимал, что она играет, но плохо знал правила этой игры.
— Нет, нет; я всегда вижу, когда моя безнравственность кого-нибудь ужасает. Вот как это выглядит. — Она скорчила унылую гримасу; они оба рассмеялись.
— Я что, действительно так отличаюсь от анарресских женщин?
— О да, действительно.
— Они все ужасно сильные, мускулистые? Они ходят в сапогах, и у них большие ноги и плоскостопие, и они одеваются разумно и бреются раз в месяц?
— Они вообще не бреются.
— Никогда? Совсем нигде не бреют? О, Господи! Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
— О вас. — Он облокотился на заросший травой склон, так близко к Вэйе, что его охватило естественное и искусственное благоухание ее тела. — Я хочу знать, удовлетворяет ли уррасских женщин их постоянное подчиненное положение.
— Кому подчиненное?
— Мужчинам.
— Ах, это… Почему вы так думаете, что я кому-то починяюсь?
— Мне кажется, что все, что делает ваше общество, делают мужчины. Промышленность искусство, правительство, решения. И всю свою жизнь вы носите имя отца и имя мужа. Мужчины учатся, а вы не учитесь; все учителя, и судьи, и полиция, и правительство — мужчины, не так ли? Почему вы им позволяете всем распоряжаться? Почему вы не делаете то, что хотите?
— Но мы как раз это и делаем. Женщины делают именно то, что хотят. И им не приходится для этого пачкать руки, или носить медные шлемы, или стоять и кричать в Директорате.
— Но что же вы делаете?
— Как — что? Конечно же, командуем мужчинами! И вы знаете, мы можем совершенно спокойно говорить им об этом, потому что они все равно никогда этому не поверят. Они говорят: «Хо-хо, смешная малютка!» — и гладят нас по головке, и удаляются, звеня медалями, вполне довольные собой.
— А вы тоже довольны собой?
— Я? Вполне!
— Не верю.
— Потому что это не укладывается в ваши принципы. У мужчин всегда есть какие-то теории, и факты всегда должны в них укладываться.
— Нет, не из-за теорий; а потому что я вижу, что вы не удовлетворены. Что вы не удовлетворены. Что вы не находите себе места, недовольны, опасны.
— Опасна! — Вэйя просияла и расхохоталась. — Какой изумительный комплимент! Почему же я опасна, Шевек?
— Да потому, что вы знаете, что мужчины смотрят на вас, как на вещь; вещь, которую покупают и продают. И поэтому вы думаете только о том, как обвести владельца вокруг пальца, как отомстить…
Она подчеркнутым жестом прикрыла ему рот маленькой рукой.
— Замолчите, — сказала она. — Я понимаю, что вы не нарочно говорите пошлости. Я вас прощаю. Но больше не надо.
Он свирепо нахмурился от такого лицемерия и от сознания, что, может быть, действительно обидел ее. Он все еще ощущал на губах мгновенное прикосновение руки.
— Извините, — сказал он.
— Нет, ничего. Как вам понять, ведь вы же с Луны. Да и вообще, вы всего-навсего мужчина… Но вот что я вам скажу. Если бы вы взяли одну из ваших «сестер» там, на Луне, и дали ей возможность снять эти сапожищи, и принять ванну с маслами, и сделать эпиляцию, и надеть красивые сандалии, и вставить в пупок драгоценный камень, и надушиться — она была бы в восторге. И вы бы тоже пришли в восторг! Да-да, пришли бы! Но вы этого не сделаете; вы, бедняжки, с вашими теориями; сплошные братья и сестры, и никаких развлечений!
— Вы правы, — сказал Шевек. — Никаких развлечений. Никогда. На Анарресе мы весь день добываем свинец глубоко в недрах шахт, а когда наступает ночь, мы ужинаем — по три боба холума, сваренных в одной ложке затхлой воды, на брата; а потом, пока не придет время ложиться спать, мы декламируем Высказывания Одо с антифона ми. А спать мы ложимся все врозь, и не снимая сапог.
Он говорил по-иотийски не настолько бегло, чтобы получилась такая тирада, какую он произнес бы на родном языке, — одна из его внезапных фантазий, которые лишь Таквер и Садик слышали настолько часто, чтобы привыкнуть к ним; но, как бы ни косноязычно прозвучали его слова, они очень удивили Вэйю. Раздался ее грудной смех, громкий и непосредственный.
— Боже мой, да вы еще и забавный! Есть ли что-нибудь, чего в вас нет?
— Есть, — сказал Шевек. — Я не торговец.
Вэйя, улыбаясь, разглядывала его. В ее позе было что-то профессионально-актерское. Люди обычно смотрят друг на друга очень внимательно и на очень близком расстоянии, если они — не мать и младенец, не доктор и больной или влюбленные.
Шевек сел прямо.
— Я хочу еще походить, — сказал он.
Вэйя протянула руку, чтобы он помог ей встать. Жест был томный и зовущий, но она сказала с неуверенной нежностью в голосе:
— Вы и правда, как брат… Возьмите меня за руку. Я вас потом отпущу.
Они бродили по дорожкам огромного сада. Они зашли во дворец, где теперь был музей эпохи древних королей, потому что Вэйя сказала, что любит смотреть на выставленные там драгоценности. Портреты надменных дворян и принцев в упор смотрели на них с затянутых парчой стен и резных каминных полочек. Комнаты были полны серебра, золота, хрусталя, дерева, редких пород, гобеленов и драгоценных камней. За толстыми бархатными шнурами стояли стражники. Черная с алым форма стражников гармонировала с окружающей роскошью, с затканным золотом драпировками, с покрывалами, сотканными из перьев, но их лица нарушали гармонию. Это были усталые, скучающие лица, усталые от того, что целый день приходится смотреть среди посторонних людей, заниматься бесполезным делом. Шевек и Вэйя подошли к стеклянному футляру, в котором лежал плащ королевы Тэаэйи, сделанный из выдубленной кожи, заживо содранной с мятежников; плащ, в котором эта грозная и дерзкая женщина тысячу четыреста лет назад шла среди своих подданных молить Бога, чтобы моровая язва кончилась.
— По-моему страшно похоже на козловую кожу, — сказала Вэйя, разглядывая выцветшие обветшавшие от времени лохмотья в стеклянном ящике. Он подняла глаза на Шевека.
— Вам не хорошо?
— Пожалуй, я хотел бы выйти отсюда.
Когда они вышли в сад, его лицо стало не таким бледным, но он оглянулся на стены дворца с ненавистью.
— Почему вы так цепляетесь за свой позор? — спросил он.
— Но это же просто история. Сейчас такого не может быть!
Вэйя провела его в театр на дневной спектакль — комедию о молодых супругах и их теще и свекрови, полную шуток о совокуплении, в которых слово «совокупляться» не произносилось ни разу. Шевек пытался смеяться, когда смеялась Вэйя. Потом они отправились в ресторан в центре города — невероятно богатое заведение. Обед обошелся в сто единиц. Шевек съел очень мало, потому что поел в полдень, но, сдавшись на уговоры Вэйи, выпил две или три рюмки вина, которое оказалось вкуснее, чем он думал, и как будто бы не оказало пагубного влияния на его мыслительные способности. У него не хватило денег, чтобы заплатить за обед, но Вэйя не предложила разделить с ним расходы, а просто посоветовала ему выписать чек, что он и сделал. Потом они наняли автомобиль и поехали к Вэйе домой; она опять предоставила ему право расплатиться с водителем. Может быть, думал он, Вэйя и есть это загадочное существо — проститутка? Но проститутки, как о них писала Одо, должны быть бедными, а Вэйя уж никак не бедна; она еще раньше рассказала ему, что «ее» вечеринку готовят «ее» повар, «ее» горничная и «ее» фирма, обслуживающая званые вечера. К тому же, мужчины в Университете говорили о проститутках с презрением, как о грязных тварях, а Вэйя, несмотря на свое непрестанное кокетство, так болезненно реагировала на открытое упоминание всего, имеющего отношение к сексу, что Шевек в разговоре с ней следил за своими словами так, как дома следил бы в разговоре с застенчивым десятилетним ребенком. В общем, он совершенно не понимал, что же такое Вэйя.
Квартира у Вэйи была просторная и роскошная, из окон открывался вид на сверкающие огни Нио; стены, мебель и даже ковры — все было белое. Но Шевек уже начинал привыкать к роскоши, а кроме того, ему страшно хотелось спать. До приезда гостей оставался еще час; пока Вэйя переодевалась, он заснул в гостиной, в большом белом кресле. Горничная, загремев чем-то на столе, разбудила его как раз вовремя, чтобы он увидел, как входит Вэйя, теперь одетая в принятый у иотийских женщин вечерний туалет: длинную, до земли, плиссированную юбку, ниспадающую с бедер и оставляющую весь остальной торс обнаженным. В пупке у нее сверкал маленький драгоценный камень, точно, как в фильме, который Шевек с Тирином и Бедапом видели четверть века назад в Региональном Институте Северного Склона, точно так же… Он смотрел на нее, не сводя глаз, только наполовину проснувшись, но полностью возбудившись.
Вэйя, чуть улыбаясь, задумчиво глядела на него.
Она села на низкий мягкий табурет, близко к нему, чтобы можно было снизу вверх смотреть ему в лицо, расправила белую юбку и сказала:
— Ну, расскажите же мне, что в действительности происходит между мужчинами и женщинами на Анарресе.
Шевек не верил своим ушам. В комнате находятся горничная и человек из обслуживающей фирмы; Вэйя знает, что у него есть партнерша; и между ними ни разу ни слова не было сказано о совокуплении. Но ее наряд, движения, тон — что это, как не самое откровенное приглашение к совокуплению?
— Между мужчиной и женщиной происходит то, чего они сами хотят. Каждый из них, и оба вместе.
— Значит, правда, что у вас действительно нет морали? — спросила она, словно это ее и шокировало, и обрадовало.
— Я не понимаю, что вы имеете в виду. Причинить человеку боль там — то же самое, что причинить человеку боль здесь.
— Вы хотите сказать, что у вас там — те же самые старые правила. Видите ли, я считаю, что мораль — просто предрассудок, как религия. Ее надо отбросить.
— Но мое общество, — сказал он, совершенно растерявшись, — это попытка достичь ее. Отбросить морализированные законы, правила, наказания — да; чтобы люди могли видеть добро и зло и сделать выбор.
— Так что вы отбросили все «надо» и «нельзя». Но знаете, я думаю, что вы, одониане, самого-то главного и не поняли. Вы отменили священников, и судей, и законы о разводе, и все такое, но сохранили главную проблему, стоящую за ними. Вы просто загнали ее внутрь, в свое сознание. Но она по-прежнему существует. Вы остались такими же рабами, какими были! Вы не свободны по-настоящему.
— Откуда вы знаете?
— Я читала в одном журнале статью про одонианство, — ответила она. — И мы провели вместе целый день. Я не знаю вас, но я знаю о вас некоторые вещи. Я знаю, что внутри вас — внутри вот этой вашей волосатой головы — сидит… сидит некая королева Тэаэйя. И она командует вами точно так же, как та старая тиранка командовала своими крепостными. Она говорит: «Делай так!» — и вы так делаете; или «Не делай этого!» — и вы не делаете.
— Там ей и место, — сказал он, улыбаясь. — У меня в голове.
— Нет. Лучше, чтобы она была во дворце. Тогда вы могли бы взбунтоваться против нее! И взбунтовались бы! Взбунтовался же ваш прапрадед; во всяком случае, он сбежал на Луну, чтобы освободиться. Но он взял королеву Тэаэйю с собой, и она все еще с вами!
— Может быть. Но на Анарресе она усвоила, что если она прикажет мне причинить боль другому, я причиню боль себе.
— Все то же самое лицемерие. Жизнь — это борьба, и побеждает сильнейший. А цивилизация только прячет кровь и скрывает ненависть за красивыми словами. Вот и все, что она делает!
— Ваша цивилизация — возможно. Наша ничего не прячет. Все просто. Там королева Тэаэйя носит только свою собственную кожу… Мы следуем только одному единственному закону — закону эволюции человека.
— Закон эволюции — в том, что выживает сильнейший!
— Да; а в существовании любого социального вида сильнейшие — это те, кто наиболее социален. Иными словами, наиболее этичен. Понимаете, у нас на Анарресе нет ни жертв, ни врагов. У каждого из нас есть только все остальные. Причиняя боль друг другу, никакой силы не получишь. Только слабость.
— Мне нет никакого дела до того, кто кому причиняет или не причиняет боль. Мне нет дела до других, и никому ни до кого нет дела. Люди просто притворяются. А я не хочу притворяться. Я хочу быть свободной!
— Но, Вэйя! — начал он с нежностью, потому что ее речь в защиту свободы его очень тронула; но в дверь позвонили. Вэйя встала, оправила юбку и, улыбаясь, пошла навстречу гостям.
В течении следующего часа пришло человек тридцать-сорок. Сначала Шевек чувствовал досаду, недовольство и скуку. Это был просто очередной званый вечер, когда все стоят с бокалами в руках, улыбаются и громко разговаривают. Но скоро стало интереснее. Начались дискуссии и ссоры, люди стали садиться и беседовать; становилось похоже на вечеринку там, дома. Разносили изящные маленькие пирожные и кусочки мяса и рыбы, внимательный официант то и дело наполнял опустевшие бокалы. Он подал бокал Шевеку; Шевек взял. Он уже несколько месяцев наблюдал, как уррасти хлещут алкоголь, и никто из них от этого, как будто бы, не заболел. Вкус у этой штуки был, как у лекарства, но кто-то объяснил, что это в основном газированная вода, которая ему нравилась. Ему хотелось пить, поэтому он выпил все залпом.
Двое мужчин упорно заговаривали с ним о физике. Один из них был хорошо воспитан, и Шевеку некоторое время удавалось избегать его, потому что ему было трудно говорить о физике с не-физиками. Второй держался властно, и отделаться от него было невозможно; но Шевек заметил, что от раздражения ему стало гораздо легче разговаривать. Этот человек разбирался во всем; по-видимому, потому что у него было очень много денег.
— Как я понимаю, — сообщил он Шевеку, — ваша Теория Одновременности просто отрицает самое очевидное свойство времени — тот факт, что время проходит.
— Ну, в физике принято быть очень осторожным, называя что-либо «фактом», это ведь совсем не то, что в деловых кругах, — очень кротко и любезно сказал Шевек, но в его кротости было что-то, заставившее Вэйю, которая рядом болтала с другой кучкой гостей, обернуться и прислушиваться. — В рамках строгих понятий Теории Одновременности последовательность событий трактуется не как физически объективное явление, а как субъективное.
— Ну-ка, перестаньте запугивать Деарри и объясните нам, что это значит, на общедоступном языке, — сказала Вэйя. Ее проницательность вызвала у Шевека усмешку.
— Ну, мы думаем, что время «проходит», течет мимо нас; но что, если это именно мы движемся вперед, от прошлого к будущему, все время открывая новое? Понимаете, это было немного похоже на чтение книги. Книга уже есть, она вся здесь, под переплетом. Но если вы хотите прочесть то, что в ней написано, вы должны начать с первой страницы и продвигаться вперед строго по порядку. Так и вселенную можно представить себе в виде очень большой книги, а нас — в виде очень маленьких читателей.
— Но факт в том, — сказал Деарри, — что мы воспринимаем вселенную как последовательность, поток. А в таком случае какая польза от этой теории о том, что на каком-то более высоком уровне все может сосуществовать вечно и одновременно. Вам, теоретикам, это, возможно, и доставляет удовольствие, но она не имеет никакого практического применения, никакого отношения к реальной жизни. Если только это не означает, что можно построить машину времени! — закончил он с какой-то натужной, фальшивой веселостью.
— Но мы воспринимаем вселенную не только последовательно, — сказал Шевек. — Разве вы никогда не видите снов, г-н Деарри? — он был горд собой, потому что хоть раз не забыл назвать собеседника «г-н».
— А это-то тут причем?
— По-видимому, мы воспринимаем время только сознанием. Грудной младенец не знает времени; он не может отстраниться от прошлого и понять, как оно соотносится с настоящим, или предположить, как его настоящее будет соотноситься с его будущим. Он не знает, что время идет; он не понимает смерти. Подсознание взрослого — такое же. Во сне время не существует, и последовательность событий вся перепутана, и причины и следствия перемешаны. В мифах и легендах времени тоже нет. Какое прошлое имеется в виду в сказке, которая начинается словами: «В одно прекрасное время жили-были…»? И поэтому, когда мистик восстанавливает связь между своими разумом и подсознанием, он видит, что все становится единым и цельным, и начинает понимать вечное возвращение.
— Да, мистики, — взволнованно подхватил более застенчивый. — Теборес, в Восьмом Тысячелетии… он писал: «Подсознание сопротяженно с вселенной».
— Но мы же не грудные младенцы, — перебил Деарри, — мы разумные люди. Ваша Одновременность — это какой-то вид мистического регрессивизма?
Последовала пауза, во время которой Шевек взял пирожное и съел его, хотя ему вовсе не хотелось. Он сегодня уже один раз вышел из себя и оказался в глупом положении. Одного раза вполне достаточно.
— Может быть, ее можно рассматривать, — сказал он, — как попытку установить равновесие. Видите ли, секвенциальная физика превосходно объясняет наше чувство линейности времени и факты, свидетельствующие об эволюции. Она включает в себя понятия творения и смертности. Но на этом она и останавливается. Она справляется со всем, что изменяется, но не может объяснить, почему есть вещи, которые не исчезают. Она говорит только о стреле времени — но не о кольце времени.
— Кольцо? — спросил более вежливый из приставал с такой явной жаждой понять, что Шевек совершенно забыл про Деарри и с энтузиазмом принялся объяснять, жестикулируя, размахивая руками, точно пытаясь вылепить для своего слушателя стрелы, циклы, колебания, о которых говорил:
— Время идет циклами, а не только линейно. Планета вращается, понимаете? Один цикл, одна орбита вокруг солнца составляет год, правда? А две орбиты — два года; и так далее; можно считать орбиты бесконечно — если наблюдать со стороны. Да мы и считаем время как раз по такой системе — получается указатель времени, часы. Но внутри этой системы, внутри цикла — где время? Где начало или конец? Бесконечное повторение — вневременной процесс. Чтобы рассматривать его как временной процесс, его приходится сопоставлять с каким-то другим процессом, циклическим или нециклическим. Ну, видите ли, все это очень необычно и интересно. Движение атомов, знаете ли, циклично. Устойчивые соединения состоят из компонентов, находящихся по отношению один к другому в правильном, периодическом движении. В сущности, именно крошечные, обратимые во времени атомные циклы сообщают материи постоянство, достаточное для того, чтобы была возможной эволюция. Маленькие вневременности, сложившись вместе, образуют время. А в большом масштабе — Космос; ну, как вы знаете, мы считаем, что вся вселенная представляет собой циклический процесс, чередование расширений и сжатий, без каких-либо «до» или «после». Только внутри каждого из гигантских циклов, в которых мы живем, только там есть линейное время, эволюция, перемены. Так что у времени есть два аспекта. Один — стрела, текущая река; без него нет измерений, нет прогресса, нет направления, нет творения. И второй — кольцо, или цикл; без него — хаос, бессмысленная последовательность мгновений, мир без часов, без времен года, без обещаний.
— Невозможно утверждать два противоречащих друг другу положения относительно одной и той же вещи, — сказал Деарри со спокойствием высшего знания. — Иными словами, один из этих «аспектов» реален, а второй — просто иллюзия.
— Так говорили многие физики, — согласился Шевек.
— Но вы-то что говорите? — спросил тот, который хотел знать.
— Ну… я думаю, что это — легкий выход из затруднения… Можно ли отмахнуться как от иллюзий, либо от того, чтобы быть, либо от того, чтобы стать? Стать без того, чтобы быть, — бессмысленно. Быть без того, чтобы стать, — очень нудно… Если ум способен воспринять время в обоих аспектах, то истинная хронософия должна будет дать область, в которой станет возможно понять взаимосвязь этих двух аспектов или процессов времени.
— Но что толку в таком «понимании», — возразил Деарри, — если оно не дает результатов, применимых на практике, в технологии? Это просто игра словами, не так ли?
— Вы задаете вопросы, как настоящий спекулянт, — сказал Шевек, и ни один из присутствующих не понял, что он оскорбил Деарри, назвал его самым презрительным словом, какое знал; Деарри даже слегка кивнул, с удовлетворением принимая комплимент. Однако, Вэйя уловила натянутость и торопливо вмешалась:
— Знаете, я ведь не понимаю ни слова из того, что вы говорите, но мне кажется, что про книгу я все-таки поняла — что на самом деле все существует сейчас… но тогда мы могли бы предсказывать будущее? Раз оно уже есть?
— Нет, нет, — вовсе не застенчиво сказал застенчивый мужчина. — Оно есть не в том смысле, как диван или дом… время, знаете ли, — не пространство, по нему нельзя ходить!
Вэйя весело кивнула, точно обрадовалась тому, что ее поставили на место. Застенчивый, словно осмелев от того, что изгнал женщину из сфер высокой мысли, повернулся к Деарри и сказал:
— Мне кажется, что область применения темпоральной физики — этика. Вы бы согласились с этим, д-р Шевек?
— Этика? Не знаю. Я, видите ли, в основном занимаюсь математикой. Нельзя составить уравнение этического поведения.
— Почему нельзя? — спросил Деарри.
Шевек не обратил внимания и продолжал:
— Но хронософия действительно затрагивает этику, это верно. Потому что с нашим чувством времени связана наша способность отличать причину от следствия, средства от цели. Опять-таки, младенец, животное — они не видят разницы между тем, что они делают сейчас, и тем, что произойдет вследствие этого. Они не могут сделать лебедку или дать обещание. А мы можем. Видя разницу между «сейчас» и «не сейчас», мы способны уловить связь между ними. И тут на сцену выступает мораль. Ответственность. Говорить, что плохие средства приведут к хорошей цели — все равно, что сказать, что если я потяну за веревку на этом блоке, то она поднимет груз на другом. Нарушать обещания значит отрицать реальность прошлого; поэтому это не означает отрицать надежду на реальное будущее. Если время и разум — функции друг друга, если мы — создания времени, то нам следует знать это и попытаться использовать это наилучшим образом. Действовать, сознавая свою ответственность.
— Но послушайте, — сказал Деарри, несказанно довольный собственной проницательностью, — вы же сами сейчас сказали, что в вашей системе Одновременности нет ни прошлого, ни будущего, а есть только нечто вроде вечного настоящего. Так как же вы можете нести ответственность за книгу, которая уже написана? Все, что вы можете делать — это читать ее. Не остается никакого выбора, никакой свободы действий.
— Это дилемма детерминизма. Вы совершенно правы, в симультаническом мышлении она подразумевается. Но в секвенциальном мышлении тоже есть своя дилемма. Ее можно проиллюстрировать таким детским примером: вы бросаете камень в дерево, и если вы — симультанист, то камень уже попал в дерево. А если вы — секвенциалист, то он никогда не долетит до него. Что же вы выбираете? Может быть, вы предпочитаете бросать камни, не задумываясь об этом, тогда выбирать не надо. А я предпочитаю усложнять и выбираю и то, и другое.
— А как… как вы их примиряете? — очень серьезно спросил застенчивый.
От отчаяния Шевек чуть не расхохотался.
— Не знаю. Я уже очень давно занимаюсь этой проблемой! В конце концов, камень все же попадает в дерево. Ни чистая последовательность, ни чистое единство не объясняет этого. Нам нужна не чистота проблемы, а комплексность, взаимосвязь причины и следствия, средства и цели. Наша модель космоса должна быть столь же неисчерпаемой, как и сам космос. Комплекс, включающий не только долговечность, но и творение, не только бытие, но и становление, не только геометрию, но и этику. Мы добиваемся не ответа, мы лишь хотим знать, как поставить вопрос…
— Все это прекрасно, но промышленности нужны ответы, — сказал Деарри.
Шевек медленно обернулся, взглянул на него сверху вниз и вообще ничего не сказал.
Наступило тяжелое молчание, в которое ворвалась Вэйя, грациозная и непоследовательная, вновь заговорив о предсказание будущего. Эта тема привлекла и других, и все начали делиться впечатлениями от визитов к гадалкам и ясновидящим.
Шевек решил больше ничего не говорить, о чем бы его не спрашивали. Ему еще сильнее хотелось пить; он протянул официанту свой бокал и выпил приятную шипучую жидкость. Он обвел взглядом комнату, других гостей, силясь рассеять этим гнев и чувство неловкости. Но они тоже вели себя очень эмоционально для иотийцев — кричали, громко смеялись, перебивая друг друга. Одна парочка в углу обнималась и целовалась. Шевек отвернулся — ему стало противно. Неужели они эгоизируют даже в сексе? Он считал, что ласкать друг друга и совокупляться на глазах у людей, не разбившихся на такие же пары, — так же непристойно, как есть на глазах у голодных. Он снова прислушался к тому, что говорили стоявшие рядом с ним. Теперь все они спорили о войне, о том, что предпримет Ту, и что предпримет А-Ио, и что предпримет СПП.
— Почему вы рассуждаете так абстрактно? — спросил он вдруг, сам удивляясь, что заговорил, хотя перед этим решил молчать. — Ведь это не названия стран, это люди убивают друг друга. Почему солдаты идут на войну? Почему человек идет и убивает людей, которых он даже не знает?
— Но ведь для того и существуют солдаты, — сказала маленькая женщина с очень белой кожей и с опалом в пупке. Несколько мужчин принялись объяснять Шевеку принцип национального суверенитета. Вэйя перебила:
— Дайте же ему сказать. Как бы вы расхлебали эту кашу, Шевек?
— Выход простой.
— Какой же?
— Анаррес!
— Но то, что вы все делаете там, на Луне, не решает наших здешних проблем.
— У людей всюду одна и та же проблема. Выживание. Вид, группа, индивид.
— Самозащита нации… — выкрикнул кто-то.
Они спорили с ним, он — с ними. Он знал, что он хочет сказать, и знал, что это должно всех убедить, потому что это ясно и верно, но почему-то никак не мог высказать это, как следует. Все кричали. Маленькая белокожая женщина похлопала по широкому подлокотнику кресла в котором сидела, и он сел на подлокотник. Ею выбритая, шелковистая головка выглядывала из-под его руки. Глядя на него снизу вверх, она сказала:
— Привет, Лунный Человек!
Вэйя сначала пошла к другой группе, но теперь она опять стояла возле него. Лицо ее раскраснелось, глаза казались большими и влажными. Ему показалось, что на другом конце комнаты мелькнул Паэ, но народу было столько, что лица сливались. Все происходило как-то отрывочно, с провалами между отрывками, как будто ему позволили из-за кулис, наблюдать в действии Цикличный Космос из гипотезы старой Гвараб.
— Необходимо поддерживать принцип законной власти, иначе мы просто выродимся в анархию! — громогласно заявил какой-то толстый нахмуренный мужчина. Шевек сказал:
— Да, да, выродитесь! У нас уже сто пятьдесят лет анархия.
Из-под подола расшитой сотнями мелких жемчужинок юбки маленькой белокурой женщины выглядывали пальцы ее ног в серебряных сандалиях. Вэйя сказала:
— Но расскажите же нам об Анарресе — какой он взаправду? Там действительно так чудесно?
Он сидел на подлокотнике кресла, а Вэйя устроилась на пуфике у его колен, поджав ноги, прямая и гибкая; ее мягкие груди не сводили с него своих слепых глаз; на ее раскрасневшимся лице играла самодовольная улыбка.
Что-то темное шевельнулось в сознании Шевека и заволокло темнотой все. У него пересохло во рту. Он допил до дна свой бокал, который только что наполнил официант.
— Не знаю, — сказал он. Язык плохо слушался его. — Нет. Там не чудесно. Это некрасивая планета. Не то, что эта. Анаррес — это сплошная пыль и иссохшие холмы. Все худосочное, все иссохшее. И люди некрасивые. У них большие руки и ноги, как у меня и у вон того официанта. Но у них нет больших животов. Они очень сильно пачкаются и моются в банях все вместе, здесь так никто не делает. Города очень маленькие, скучные и убогие. Дворцов нет. Жизнь скучная, труд тяжелый. Не всегда человек может иметь то, что хочет, и даже то, в чем нуждается, потому что на всех не хватает. У вас, у уррасти, всего хватает. Хватает воздуха, хватает дождя, травы, океанов, еды, музыки, зданий, заводов, машин, книг, одежды, истории. Вы богаты, вы владеете. Мы бедны, у нас ничего нет. Вы имеете — мы не имеем. Здесь все красиво, все, кроме лиц. На Анарресе все некрасиво, только лица красивы. Лица других, мужчин и женщин. У нас нет ничего, кроме этого, ничего, кроме друг друга. Здесь вы видите драгоценные камни, там — глаза. А в глазах — великолепие, великолепие человеческого духа. Потому что наши мужчины и женщины свободны, они ничем не владеют, и поэтому они свободны. А вы владеете, и поэтому владеют вами. Вы все — в тюрьме. Каждый — один, сам по себе, с кучей того, чем владеет. Вы живете в тюрьме и умираете в тюрьме. Это — все, что я могу разглядеть в ваших глазах — стена, стена!
Они все смотрели на него.
Он услышал, как в тишине еще звенит отзвук его громкого голоса, почувствовал, что у него горят уши. Темнота, пустота снова шевельнулись в сознании.
— У меня кружится голова, — сказал он и встал.
Вэйя оказалась рядом с ним.
— Идите сюда, — сказала она, подхватив его под руку, посмеиваясь и чуть задыхаясь. Она ловко пробилась между людьми, он шел за ней. Теперь он чувствовал, что он бледен, головокружение не проходило; он надеялся, что она ведет его в умывальную или к окну, где он сможет подышать свежим воздухом. Но они пришли в большую комнату, слабо освещенную отраженным светом. У стены стояла высокая, большая, белая кровать; половину другой стены занимало зеркало. Душно, сладко благоухали портьеры, простыни, духи Вэйи.
— Вы невозможны, — сказала Вэйя с тем же задыхающимся смехом, становясь прямо перед ним и в полумраке снизу вверх заглядывая ему в лицо. — Право, это слишком… вы невозможны… вы великолепны! — Она положила руки ему на плечи.
— Ох, какие у них сделались физиономии! За это я должна вас поцеловать! — И она привстала на цыпочки, подставив ему губы, и белую шею, и голые груди.
Он схватил ее и начал целовать — сначала в губы, отгибая ей голову назад, потом шею и грудь. Она сперва обмякла в его руках, потом стала слегка вырываться, смеясь и слабо отталкивая его, и быстро заговорила:
— О, нет, нет, будьте же умницей, — говорила она. — Ну, перестаньте, нам надо вернуться к гостям. Нет, Шевек, да успокойтесь же, нельзя, понимаете нельзя!
Он не обращал внимания. Он потянул ее к кровати, и она подошла, хотя и не замолчала. Возясь одной рукой с сложной уррасской одеждой, он сумел расстегнуть штаны; оставалась еще одежда Вэйи, низкий, но тугой пояс юбки, с которым он не мог справиться.
— Ну перестаньте же, — сказала она. — Нет, Шевек, послушайте, нельзя, сейчас нельзя. Я же не приняла противозачаточную таблетку, что я буду делать, если влипну, мой муж вернется через две недели! Нет, пустите!
Но он не мог ее отпустить; он прижимался лицом к ее мягкому, потному, надушенному телу.
— Послушайте, не мните платье, люди же увидят, ради бога. Подождите… вы только подождите, мы что-нибудь устроим, можно будет найти место, где мы сможем встречаться, я же должна беречь свою репутацию, я не могу доверять своей горничной, да подождите же, не сейчас… Не сейчас! Не сейчас!
Испугавшись, наконец, его слепой настойчивости, его силы, она изо всех сил отталкивала его, упершись ладонями ему в грудь. Он сделал шаг назад, растерявшись от ее испуганной визгливой интонации, от ее сопротивления, но не мог остановиться; то, что она вырывалась, возбуждало его еще сильнее. Он судорожно прижал ее к себе, и его семя фонтаном брызнуло на белый шелк ее платья.
— Пустите меня! Пустите меня! — повторяла она тем же визгливым шепотом. Он отпустил ее и стоял, как во сне. Дрожащими пальцами он пытался застегнуть штаны.
— Я… прошу… прощения… Я думал, что вы хотите…
— О, Господи! — сказала Вэйя, в смутном свете разглядывая свою юбку, оттягивая от себя складки. — Ну, знаете ли! Теперь придется переодеваться.
Шевек стоял, открыв рот, с трудом дыша, бессильно уронив руки; потом резко повернулся и не твердым шагом вышел из полутемной комнаты. Вернувшись в ярко освещенную комнату, полную гостей, он с трудом пробился между людьми, споткнулся о чью-то ногу, ему преграждали путь тела, одежда, драгоценности, груди, глаза, пламя свечей, мебель. Проталкиваясь через все это, Шевек налетел на стол. На столе стояло блюдо, на котором концентрическими окружностями, образуя большой бледный цветок, были разложены крошечные пирожки, начиненные мясом, кремом и травами. Шевек судорожно вдохнул, согнулся пополам, и его вырвало прямо в блюдо.
— Я отвезу его домой, — сказал Паэ.
— Ох, ради всего святого, — ответила Вэйя. — Вы его искали, Саио?
— Да, немножко. К счастью, Демаэре позвонил вам.
— Вот и забирайте ваше сокровище.
— Он больше не будет шуметь — вырубился в холле. Можно мне от вас позвонить перед уходом?
— Кланяйтесь от меня шефу, — кокетливо сказала Вэйя.
Оииэ приехал на квартиру сестры вместе с Паэ и уехал вместе с ним. Они сидели на среднем сиденьи большого правительственного лимузина, который всегда был в распоряжении Паэ, того же самого, в котором прошлым летом Шевека привезли из космопорта. Сейчас он валялся на заднем сиденье так, как они его туда забросили, в полной отключке.
— Он весь день был с вашей сестрой, Демаэре?
— По-видимому, с полудня.
— Слава богу!
— Почему вы так боитесь, что он забредет в трущобы? Каждый одонианин и так глубоко убежден, что мы — стадо угнетенных рабов, существующих на жалкую зарплату, так не все ли равно, если он и увидит какое-то подтверждение?
— Мне безразлично, что увидит он. Мы не хотим, чтобы они увидели его. Вы не видели последних птичьих газет? Или листовок, которые ходили на прошлой неделе в Старом Городе, о «Предтече»? Миф о том, кто придет перед наступлением золотого века — «Чужой, изгой, изгнанник, несущий в пустых руках время, которое должно прийти». Они это цитировали. На чернь накатил очередной приступ их проклятого апокалиптического настроения. Ищут себе символ. Поговаривают о всеобщей забастовке. Сколько их ни учи — все напрасно. Но дать им урок необходимо. Проклятые мятежные скоты, только от них и пользы, что послать их воевать с Ту.
Всю остальную дорогу оба не проронили ни слова.
Ночной вахтер Дома Преподавателей Факультета помог им дотащить Шевека до его комнаты. Они положили его на кровать. Он сразу же захрапел.
Оииэ задержался, чтобы снять с пьяного ботинки и прикрыть его одеялом. Изо рта у него отвратительно пахло; Оииэ отошел от кровати и в душе у него, пытаясь задушить друг друга, поднялись страх и любовь, которые он почувствовал к Шевеку. Злобно нахмурившись, он пробормотал: «Грязный болван». Он выключил свет и вернулся в другую комнату. Паэ стоял у письменного стола и рылся в бумагах Шевека.
— Бросьте, — сказал Оииэ, и выражение отвращения на его лице стало сильнее. — Поедемте. Уже два часа ночи. Я устал.
— Что эта сволочь делала все это время, Демаэре? Здесь так ничего и нет — абсолютно ничего. Неужели он полный шарлатан? Неужели нас обманул паршивый крестьянин из Утопии? Где его Теория? Где наши мгновенные космические перелеты? Где наше преимущество перед хейнитами? Девять, десять месяцев мы кормим эту сволочь, и все напрасно!
Тем не менее, прежде, чем вслед за Оииэ направиться к двери, Паэ сунул в карман одну из бумаг.