Глава 22
ДОРОГА
— Два медяка, — предложил селянин.
Повозку тащили две крепкие лошадки, между низких бортов были навалены мешки, какие-то ящики. Возничий имел вид степенного здоровяка, которого как ни поставь, все одно будет казаться, что растет из земли, хоть быка в упряжь вяжи да путы накладывай — не сковырнешь. Волосы селянина были острижены под горшок, из-под носа свисали седые усы.
— Предложить что хочешь или купить что? — безжизненно проговорил Лук.
— Да что у тебя покупать-то? — удивился селянин. — Меч мне без надобности, да и обшарпанный он у тебя какой-то, одежонка у тебя простенькая, да еще на пузе зачиненная. Колпак такой, словно ты месяц на земле спал да подкладывал его то под голову, то под задницу. Хорошо хоть не подтирался им. В сапогах по болоту бродил, да не раз. Или еще чем торгуешь?
— Иду, — ответил Лук. — Иду на юг. К морю.
— Понятно, — кивнул селянин. — Помыться решил в соленой водичке? А родители-то знают?
— А при чем тут родители? — не понял Лук.
— Так тебе, зеленоглазый, годков шестнадцать, не больше, — заметил селянин.
«Так, — равнодушно подумал Лук. — Опять зеленоглазый».
— Ты давно в зеркало-то смотрелся? Нет, оно понятно, всякий юнец бородку или усы на лицо мостит, только пока ты молод, она твой возраст почище кожи твоей молодой да стати выдает. Это разве волос? Пух! Юнец и есть.
«Неужели? — удивился Лук, провел ладонью по подбородку. — Почему же Нега не сказала?»
— Что кривишься? — хохотнул селянин. — Зубы болят? Место я тебе на краю телеги предлагаю. За два медяка. До Хурная не довезу, а до Дубков только так. Село наше Дубки называется. Может, слышал? Самое большое село от Зены до Хурная. Там рынок, сторожевая башня с зеркалами. Все как положено. Перекресток! Одна дорожка на юг, по которой ты сейчас топаешь, другая — прямая — на запад, к Аку. Есть и путейка на Намешу, но она через поганый город идет, через Араи, так по ней меньше народу топает. Да, и пристань у нас на Хапе последняя до Хурная, дальше тракт от реки отходит, за увалами ползет. Садись, парень, или медяков нет? До Дубков еще полтораста лиг, сапоги стопчешь. А я тебя и покормлю, и разговором уважу. Ночью караул над товаром в очередь возьмем, если твое знатное нутро против не попрет. Тоска одному. Жена моя говорит, что я болтлив очень, а что самому с собой болтать-то, только ветер месить. Ну ты как?
— Есть медяки, — звякнул монетами Лук и запрыгнул на телегу. — Вот.
— Другое дело, — расплылся селянин, прибрал монеты, покопался в корзинке, на которую опирался локтем, развернул тряпицу, протянул Луку толстую пряную лепешку, украшенную двумя ломтями копченой свинины, подал фляжку. — На-ка, подкрепись. Сам-то из каких краев?
— Из-за Туварсы, — пробубнил с набитым ртом Лук. — Вот же браслет. Счастья искал в Хилане, да не нашел.
— Ну ты нашел где счастья искать, — расплылся в улыбке селянин. — Браслет, правда, по виду бабский, ну да какая разница. И вправду по масти похож на рогатика, только глаза подкачали, в зелень пошли. Не иначе как из клана Травы кто-то проезжал через твою деревню? Ну не обижайся, не обижайся. Может, прабабку твою в замужество кто-то из Кеты привез? Хотя где Туварса и где Кета. Да и не видал я травников с зелеными глазами. Значит, из клана Рога? А звать как?
— Кай, — ответил Лук.
— Из арува? — прищурился селянин.
— Какая разница? — вздохнул Лук. — По масти и ярлыку вроде из арува, по стати и кошельку из бесчинных.
— Да, — согласился селянин. — Стать подкачала. Хотя спинка ровная, плечи не вниз, а в стороны, может, и нарастет еще мясо-то? Ничего, пока со мной — не обидят. Я ведь тоже ростом не так чтобы очень, зато шириной свое взял. Меня Кулаком зовут. В отроках дрался много, прозвали Кулаком, а там и прилипло. Я из ремесленных, сапожник местный. Хороший, врать не буду. А сын у меня в Зене, лавку держит. И у меня лавка тоже есть в селе. Жена заправляет, дочка, еще один сын. Вот я съездил в Зену, сдал старшему обувку, кое-какую кожу, ремешки там, доспех легкий, прикупил товара для своей лавки, обратно везу. Сейчас ведь самое время. Вельможи все к морю тянутся. Сам иша там. Тебя ведь обгоняли вчера стражники? Видел, что творится?
Речь Кулака текла подобно весеннему половодью. Луку хотелось закрыть глаза, опрокинуться на спину и забыть обо всем. Впрочем, спать он не хотел. Ночью отошел от дороги, упал на траву, засунув колпак под голову, и уснул. О еде не думал со вчерашнего утра. Теперь же почувствовал, что и в самом деле пришла пора перекусить. И хлеб, и мясо, и слабое, разбавленное деревенское вино были весьма кстати. А ведь и в самом деле, повеселил он, наверное, конных да тележных путников, которые с утра обгоняли его или попадались навстречу: идет себе оборвыш не оборвыш, но никак на вид не арува, на голове обвисший колпак, на боку невзрачный внешне меч. Или переросток чей-то украл оружие у отца и к морю отправился, или деревенский увалень-недоумок выстругал из деревяшки клинок, обернул воловьей шкурой да пошел искать подвигов на свою голову. В кошеле еще звенели несколько золотых, да серебра хватало, медяков горсть, можно было и приодеться, и коня справить не из последних, и на Хурнай еще бы осталось, с лишком осталось, только зачем? Зачем все?
Лук откинулся назад, оперся спиной на мешок, наполненный, судя по всему, сушеными бобами, закрыл глаза.
— Ты поспи, поспи, сынок, — донесся голос Кулака. — Мне все равно, спишь ты или глазами хлопаешь, главное, чтобы с лошадьми не говорить. Глупо это — с лошадьми говорить. У нас в селе был такой случай — один селянин набрался и начал с лошадью своей разговаривать. Ну жалуется ей, стало быть, на жену свою, плачется, только что губами в лошадиную морду не тычется. И на его беду, ехал через село зенский смотритель. Увидел, что мужик с лошадью целуется, остановил возок, подошел. А тот, балда, просит лошадь, чтобы та, стало быть, с его же женой по-своему, значит, по-лошадиному переговорила, чтобы та…
Лук открыл глаза. Светло-красноватое, цвета сухой глины, небо покачивалось над головой. Не голубое, о котором говорил Харава. Странным бы оно было, голубое небо. Холодно, наверное, под голубым небом? А если оно и в самом деле голубое? Но разве можно небо перекрасить? Если только заменить. Заменить нормальное небо донышком перевернутого котелка. Ну и что, что донышко перевернутого котелка? От края до края сколько получается? Он поморщился, вспомнил вычитанное в Намешских палатах. Четыре тысячи лиг? Разве мало? От Хилана до Сакхара почти две тысячи, а был ли он там когда-нибудь? Сам не был, а уже с тремя выходцами из клана Хара столкнулся. С Курантом, с Игаем, с Хуртой. Как она была похожа на Негу. Да и Нега из Туварсы, а из Туварсы до края Текана, до Пустоты, каких-то двести лиг. Бывал Лук в Туварсе. Пару раз повозка Куранта добиралась до удивительного города, который весь был построен на скалах. Лепился к ним, словно осиные гнезда, а внизу, у их подножия, лежал узкий, в сотню шагов, пляж из белого, сверкающего на солнце песка. Зеленое море, белый песок, черные скалы, серые дома, красное небо, становящееся на западе почти багровым. А ну как небо и в самом деле станет голубым, что останется от этой красоты?
И все-таки жаль, что не удалось подольше поговорить с Харавой. Да, конечно, хотелось узнать о собственном отце, но ведь и о Текане Лук почти ничего не знает. Вот всего-то две книжки полистал в Намеше, а уже сколько всего в голове появилось. Значит, за горами Южной Челюсти имеется Запретная долина, в центре которой, или не в центре, но в центре всего Текана, лежит город Анда. Никогда не слышал о таком городе Лук. Оно и понятно, долина-то запретная. А может, и нет никакого города, только руины вроде тех, что остались от Харкиса? А может, и сохранились какие-то здания. К примеру…
Лук поднял руку и нащупал на груди глинку. На одной стороне ее было изображено солнце, но не в виде мутного пятна, а в виде четкого диска с лучами. Такого четкого, что казалось, будто смотришь на него напрямую, а не через мутное стекло, туман, облака или… или через донышко котелка. Лук нахмурил лоб. Если Харава говорит, что соскучился по голубому небу, и если оно когда-то было голубым, значит, когда-то и солнце было иным? Бред какой-то. Если это и было когда-нибудь, то уж точно много-много-много лет назад. Так много, что даже слухов о тех временах не сохранилось. И сколько тогда лет самому Хараве? Или Хаштаю? Да как бы его ни называли!
Лук почти рассмеялся, представив себе худого и седого лекаря, который бродит по дорогам Текана, перебирается из города в город, меняя имена, сотни и тысячи лет. Вот уж, наверное, надоело бедолаге. Зато многое видел. Знает, что за разрушенный город лежит на берегах Натты. Знает, откуда и что есть в Текане, как начиналось да откуда вышло. Знает, скорее всего, отца Лука. Знает, точно знает. И уж, наверное, знает, что за здание изображено на оборотной стороне глинки. А если оно из этой самой Анды? Ведь надо было показать ему глинку, надо! Зачем только сиун бросил эту глинку ему в плошку? Зачем подставил меч под его удар? Зачем дал ему этот меч? И почему разбудил его на болоте? Тогда ведь не дал ему попасть в сети Хаппараиджи, а после, когда Лук был с Негой, дал. Почему? Ведет его? Ведет его на юг? Зачем? Ведь не для того же, чтобы отрезать уши Квену? Тогда зачем? Он, Лук, убил уже двоих слуг Пустоты. Точно двоих, пусть даже Хаппараиджа и не ловчий, а Хозяин леса, но кто их разберет? В гниль распался точно так же, как и зверь Ваппиджи. Значит, Лук убил уже двоих слуг Пустоты. Пусть повезло в первый раз, пусть и в самом деле прав был Харава, и Хаппараиджу Лук никогда бы не убил сам, но оказался в руке его древний нож, который сразил мерзость, слуг-то Пустоты все равно убито уже двое? Что же это значит? Выходит, бежать теперь надо Луку от любой встречи с тем же Хантежиджей? Ведь если Лук убьет его, наступит Пагуба? А если не убьет, но и ни в чьи руки не дастся, тоже наступит Пагуба? Опять о том же, опять о том же…
Лук снова закрыл глаза и вскоре почувствовал, как в голове его смешиваются круги и кольца, увидел какой-то город среди гор, в котором посредине главной площади стоял не необычный, украшенный колоннами, Храм Пустоты, а огромная, до неба, глинка с его изображением. Увидел огненный круг в чистом поле, внутри которого светились двенадцать кругов, и в каждом кто-то стоял, то ли человек, то ли сиун, какие-то мелькнувшие лица показались знакомыми, какие-то нет, но толком Лук разглядел только одно лицо — лицо Харавы, тот стоял в пылающем круге и посмеивался, глядя на Лука. И сиуна рядом с ним не было.
— …а рабов в нашем селе вовсе нет, — продолжал рассказ Кулак. — Как-то не срослось. Было дело, мельник как-то купил себе раба, из обедневших гиенских луззи, бывает там у них такое, сами себя за долги в рабство отдают. Купил и купил, тот помогает ему на мельнице, парень крепкий, едва за двадцать, мешки таскает по два сразу, жернова правит, все как надо. А какой он гиенский сыр измысливал… Облизал бы пальчики, да откусить боишься. Ну да ладно. Купил раба и купил, а тут глянь — а дочка-то мельника о деревенских парнях забыла, только на этого раба и смотрит. Увидел это дело мельник, чуть с ума не сошел. Надзор за рабом установил. А по тому видно, что и ему дочка мельника приглянулась. Видно-то видно, да с виду монету-то не стрясешь! Короче, бухнулась дочка в ноги отцу — не могу жить без этого парня. Он ее розгами. Она не отступает. Он ее розгами, она не отступает. Засек до полусмерти, запер в баньке, только хлеб да воду матери наказал дочери передавать. И что ты думаешь? Парня-то этого все село к тому времени полюбило! Безотказный, работящий, в руках у него все спорится, этому поможет, тому поможет, а уж сыр… — Кулак причмокнул и даже хлобыстнул лошадей вожжами, чтобы побыстрее тащили. — Короче говоря, сама мамка этой девки, жена, стало быть, мельника, пошла по селу занимать монету. Набрала тридцать монет серебра. Большие деньги по тем временам. Да и сейчас немалые. Пришла к зачинному, села, принесла монету, показывай, говорит, купчую на этого гиенского луззи. А в купчей и сказано, что либо служить этому парню до самой смерти тому, кто его купит, либо заплатить хозяину двадцать серебра, пять серебряных пошлину ише да идти куда глаза глядят. Так что принесла она ему вольную и говорит: вот тебе, парень, ярлык, иди куда хочешь, только дочку мою спаси, пока отец ее до смерти не засек. Короче, пока мельник мотался по своим делам, достали они дочку из баньки да свадебку и сыграли. Веселая была свадебка, только невеста на лавке сидеть не могла. А потом уж… Ну что сказать, мельник вернулся, мамка спряталась в баньке, молодые в рощице. Неделю старик бушевал, зачинный только присматривал, чтобы баньку вместе с бабой своей не спалил. Но ничего, побушевал да перестал. Остыл. Бабу выпустил, молодых из леса выкликал, парня снова к делу приставил, а там уж и пора внуков пришла нянчить. Одно его злило до конца дней: что потом его же зятю пришлось отрабатывать да отдавать ту переплату, что зачинному пришлось выплатить. А ведь мог мельник и задарма парня отпустить, мог. Да и взял он его в Гиене всего за десять монет серебра.
— А что же стало с тем мужиком, который с лошадью разговаривал? — спросил Лук. — Ну к нему еще смотритель зенский подошел… Я что-то прослушал.
— Э, брат, — рассмеялся Кулак. — Крепко же ты спал. Тому рассказу уже десяток лиг минуло. Да ничего с ним не стало. Смотритель велел дробилку сколачивать, чтобы этого мужика за колдовство и разговоры с живностью неразумной раздробить, как в городах колдунов дробят. Ну тут жена этого мужика прибежала, староста, зачинный, да вся деревня. Бухнулись на колени, стали ползать, умолять этого смотрителя. Дело-то известное: одного раздробят, потом и понравится, зачастят. Опять же у мужика пятеро детей, что их, на шею всему селу вешать? И мало ли кто спьяну с кем разговаривает? Я вот, когда подопью, то с шилом, то с сапожным ножом, то с дратвой разговоры веду. Короче, плюнул этот смотритель да укатил в свою Зену.
До Дубков воз Кулака полз три дня. Наверное, это были не самые худшие дни в жизни Лука, пусть и случились они почти сразу после той черной пропасти, которая поделила его жизнь на две части. Когда была убита его мать, он был еще слишком мал. Когда погибли Курант, Самана, да что там — Арнуми, Нигнас, Намувай, Такш — жизнь не заканчивалась. Она становилась другой, окрашивалась в черное, жгла сердце, но не заканчивалась. А теперь, теперь, после гибели Неги, как будто не было больше ничего. И даже эти три дня поездки случились словно не с Луком, а с кем-то еще. Он сидел на телеге, поддакивал говорливому селянину, иногда что-то рассказывал ему и сам, в основном о разных городах Текана, условившись, что путешествовал в ребячестве вместе с отцом. Помогал смотреть за лошадьми, в очередь нес дозор, по утрам, когда Кулак начинал фыркать над ведром воды, уходил в ближайший перелесок и упражнялся с мечом, потом опять слушал разговоры Кулака. И так все тянулось и тянулось, пока в самую последнюю ночь, когда селянин уже собирался на боковую, не спросил он вдруг непривычно коротко и сухо:
— Что стряслось-то?
— Ты о чем? — поднял взгляд Лук, хотя вопрос понял.
Кулак присел на чурбачок, протянул широкие натруженные ладони к костру, вздохнул.
— Что стряслось-то с тобой? С первого дня, как тебя увидел, ты словно пришибленный шел. Я ж не всякого на телегу беру, а тут гляжу, вроде не пьяный, а кренделя по дороге выписывает. И молодой еще совсем. Что стряслось-то?
— Тебе зачем? — спросил Лук.
— Надо, раз спрашиваю, — прищурился Кулак.
— Хорошо, — кивнул Лук. — Беда у меня. Отца, мать, сестру, да и девушку мою убили.
— Ее браслетик-то? — спросил Кулак.
— Ее, — ответил Лук.
— А кто убил, знаешь? — сдвинул брови селянин.
— Знаю, — ответил Лук. — Не всех, но знаю.
— Живы еще, выходит? — вздохнул Кулак.
— Жив, — стиснул зубы Лук. — Один точно жив.
— Не иша? — прошептал Кулак.
— Нет, — покачал головой Лук.
— Ну и слава Пустоте, — похлопал ладонью по груди Кулак. — А больше мне и знать не надо. Завтра мое село, а там уж пойдешь по своим делам. Только ты бы, парень, соскоблил бы с лица эту маску, я о гримасе твоей говорю. Держи себя. Знаешь, у нас в селе кузнец есть, так он говорит, что закаленное железо блестеть должно.
— По-разному бывает, — пробормотал Лук и не сдвинулся с места уже до утра.
С утра Кулак был молчалив. Заварил ягодку в кипятке, разломил последнюю краюху, разорвал вяленого сома на волоконца, потом затоптал костерок, дождался, когда Лук сядет на край телеги, и двинул с места лошадок.
Село Дубки появилось еще до полудня. Сначала на горизонте блеснула зеркалом сторожевая башня, затем показались шатры рынка, постоялый двор, простор Хапы вынырнул из-за перелеска и раскинулся чуть ли не до горизонта, а там уж пошли и домишки, которые теснились вдоль акского тракта. У башни, на которой суетились, управляясь с зеркалом, трое дозорных, а внизу пританцовывали у коновязи три крепкие гиенские лошаденки, Кулак обернулся и обидчиво бросил:
— Не поджимайся, парень, не из таких мы. Не приучены доносы строчить. Да и о чем мне на тебя доносить? Я ж ничего о тебе не знаю. Здесь сойдешь или прокатишься по улице? Сразу скажу, если перекусить, чтоб посытней да подешевле, нужно к западному кабаку идти. Лигу придется вычесывать по селу, давай подвезу?
— Давай, — кивнул Лук.
Именно теперь он даже и не знал, прямо ему идти на Хурнай или забрести сначала в какую-то деревушку, заплатить бабке или деду серебряный да проваляться еще с неделю на сеновале.
— Однако тихо что-то в селе, — заметил Кулак. — На рынке никого нет, шатры закрыты. А ну-ка. Смотри-ка, и на улице ни души!
Возок пополз между двух рядов обычных сельских домов, сложенных из трамбованной глины да крашенных охрой, с крышами из черепицы, из дранки, из соломы — как у кого сложится да скопится. Перед домами плетеной полосой вставали плетни, кое-где паслись куры, но людей и в самом деле не было, никого. Затем попалась одна дохлая собака, другая, а потом, когда уже Кулак настегивал, торопил лошадей, то и Лук не сидел на телеге, а бежал рядом, потому как узнал глубокие и тяжелые следы копыт огромного черного коня.
Посреди деревни у двух изб не оказалось плетней. От дома до дома во всю улицу был вычерчен уже знакомый круг с двенадцатью меньшими кругами внутри. Дыма от него уже не было, хотя пахло гарью и линии были выжжены, а один круг так и вовсе был черен. В центре круга, где сходились черные прямые, лежала мертвая девка, одной руки у которой не было, а живот был пронзен и выжжен. А на том самом черном кругу стоял белый сиун.
Он был словно столб дыма. Столб белесого дыма. И стоило Кулаку спрыгнуть с телеги, как столб развеялся и почти исчез, пополз мутным сгустком вдоль по улице на восток, точно туда же, куда вели следы коня-зверя.
— Внучка мельника! — обернулся с ужасом и одновременно с нескрываемым облегчением Кулак, и почти сразу из-за лишившегося плетня дома, и из-за соседнего дома, и откуда-то с другого конца села начал раздаваться женский вой.
Лук сполз с телеги. На противоположной стороне улицы стояла лошадь, а на траве у ее ног сидел светловолосый голубоглазый воин. Лук смотрел на него одно мгновение и за это мгновение успел различить и плащ хиланского стражника, и меч стражи на поясе, и походную суму на крупе коня, и зажатый в руке подшлемник и понял, что этого воина он видел. И не только когда тот преследовал на тракте Ваппиджу. Был этот воин и на водяной ярмарке. В первый же день выступления труппы Куранта стоял в толпе с молодой красивой женщиной, держал на плечах ребенка, мальчика лет трех. Потом передал паренька женщине, наверное жене, и вышел сразиться с Луком. Хорошо сражался, не сразу, но проиграл, да и Лук не хотел огорчать ребенка неудачей отца, даже чуть не поддался пару раз, делал вид, что ронял меч, но все-таки выиграл. И то сказать, честность прежде всего. Не этому ли учил его Курант? А воин этот даже не огорчился. С уважением похлопал Лука по плечу, положил в плошку полновесный хиланский медяк и пошел к жене, тем более что сынок его уже махал руками, и жена его звала. Как же она его звала? Как звала? Ну точно, Тарп.
Тарп смотрел на собственные пыльные сапоги.
«Зеленые глаза», — вспомнил Лук… прижал ладонь ко лбу и повел ее вниз, от бровей, давя на глазные яблоки, на скулы, сплющивая нос, словно мог вот теперь, в секунду, поменять и цвет глаз, и черты лица, и вообще все. Впрочем, что он, шрама на лбу нет, волос черный, от самодовольной физиономии юного циркача только зеленые глаза и остались. А какие бы он хотел, чтобы они теперь были? Голубые, черные, коричневые? Как у Неги. Словно ядра лесного ореха, если уронить их в масло. Темные, блестящие, глубокие. Лук закрыл глаза и представил, что это она стоит, замотанная в паутину, а его рвут на части, выгрызают ему со спины сердце, и он чувствует боль, но смотрит на нее и ждет, когда и она почувствует его боль или хотя бы поймет, что ему больно. Он прикрыл веки и представил, что там, под кожей, у него два ореха в масле. Два ореха. Без скорлупы. Вышелушенные кем-то.
Глаза засаднило. Лук вспомнил вдруг рассказ Куранта, представил мертвеца с вырванными у того глазами, вздрогнул и повернулся к Кулаку, который сидел на дороге и зачем-то пересыпал из ладони в ладонь пыль.
— Кто лошадей в деревне продает?
Он произнес это тем самым тоном, которым еще недавно разговаривали с ним самим — «Отдай нож», но Кулак услышал. Услышал, но не понял. Посмотрел на Лука, потер глаза, забросил их пылью, встал на четвереньки, мотая головой, потом на колени, пока наконец не проморгался.
— Что у тебя с глазами, парень?
— Вот они, — провел по лицу Лук.
— Нет! — погрозил ему пальцем Кулак, вскочил на ноги, запрыгнул на телегу, ударил вожжами по спинам лошадок и погнал, погнал их дальше по улице, едва не переехав убитой уцелевшую руку.
Лук посмотрел на Тарпа, который продолжал рассматривать собственные сапоги, и двинулся следом за Кулаком.
Улица оставалась пустынной, но вой за домами был все громче, словно кто-то видел дымящиеся линии, видел труп, но не решался подойти к нему. Через десяток домов Лук догнал телегу Кулака. Селянин, а с ним и двое молодых людей — девчушка и парень, уменьшенные копии собственного отца, разве что без усов, — помогали разгружать телегу. Лук поклонился в спину попутчику и пошел дальше. До конца деревни оставалось полтора десятка домов с каждой стороны улицы, затем высилась бревенчатая громадина трактира, за ней на пригорке вяло шевелила крыльями мельница, а напротив нее стоял вросший в землю оплот. Из-за железной двери выходили люди. Их было много, испуганные лица покрывал пот, и каждый, кто оказывался снаружи, жадно вдыхал воздух и смотрел на небо. Каждый смотрел на небо.
— Эй, любезный, — окликнул Лука белоголовый старичок. — Ну как там? Убрался этот урод или нет? Поймал кого или нет? Пагуба будет или не будет?
— Позже, — показал на небо Лук. — Чуть позже.
— Так кого поймал-то? — не отставал старичок.
— Внучку мельника, — сказал Лук.
— Что ж, — вздохнул старик и фыркнул на заохавших вокруг него женщин. — Жалко, конечно, но с другой стороны, если на нас тут всех Пагуба накатит, то она-то, считай, что уж и отмучилась. Только не внучка она мельника. Того мельника, которому она внучка, уж пять лет как схоронили. Она теперь дочка мельника. Гиенца нашего, значит. А вон и сам мельник.
Сказал старик и вдруг зажал рот. Лук повернулся к мельнице. В двух десятках шагов от нее лежал ничком крепкий мужчина.
— Бабы! — заорал старик. — Зовите кого-нибудь. Гиенца прибрать надо. Кончился наш гиенец. Что ж делается-то? — Старик пригладил дрожащими пальцами пух на лысине. — Ну ладно, я-то уж пожил. А остальным как же? — и вдруг вцепился цепким взглядом в Лука. — А ты чего хотел-то, черноглазый? Может, и ты из этих?
— Из каких? — не понял Лук.
— А вот из таких, — огрызнулся старик. — Вчера тоже сидел у меня в трактире путничек. Правда, без ножика с локоть, как ты, а с дубинкой. С палкой суковатой. Сидел, ел, зыркал во все стороны, и глаз у него тоже блестел, как у тебя. То черный, то красный, то зеленый, то еще какой, Пустота его разберет. А потом подобрался — да к двери, я только и успел монету у него стребовать да насчет жалоб испросить. Прыг на коня — и ускакал. Туда! — Старик махнул рукой на восток. — В Ак, наверное?
— Седой, — описал Лук. — Черты лица тонкие. Нос узкий. Под глазами мешки. Подбородок острый. Говорит медленно, глотает окончания слов. Шепчет иногда. Он?
— Он! — вытаращил глаза старик.
— На что жаловался? — спросил Лук.
— Так это, — пожал старик плечами, — ни на что. Сказал, что торопится, а то пакость какая-то накатывается, по следам идет. Ты, что ль, пакость? Или нет, это ж…
Схватился старик пальцами за нижнюю челюсть, даже присел.
— Дальше деревни есть? — махнул рукой туда, куда уходили следы, Лук.
— А как же, — чуть не подпрыгнул старик. — Через каждые лиг пять, а то и чаще. Обрывы, Овраги, Стога, Речки, Увалы… Много. Ну ближе к Аку, когда холмы да степи начнутся, там пореже, а так много. Но трактир не в каждой. Вот в Обрывах и Оврагах вовсе нет, а в Стогах — да. А ты чего хотел-то?
— Лошадь я куплю в Обрывах или Оврагах? — спросил Лук. — Нужна хорошая лошадь. На гиенскую не рассчитываю, но хоть степную взял бы. Лучше кобылу, поспокойнее, но выносливую, не старше пяти лет. В лошадях разбираюсь, плохую не возьму. И чтоб со сбруей. Как положено. Подсумки не обязательно, а седло чтобы по размеру, с потником, ну там подпруга, стремена, повод.
— А цену какую дашь? — прищурился старик.
Лук оглянулся, посмотрел на маленькие фигурки в середине села у трупа дочери мельника, стиснул зубы, глядя на бегущих мимо мельницы голосящих женщин, вытащил золотую монету.
— Вот, если со сбруей и лошадь хороша, отдам.
— Не! — замахал руками старик. — У нас такую не купишь. И в Оврагах не купишь, и в Обрывах не купишь. Не!
Сказал и побежал, засеменил куда-то по деревне. Лук вздохнул, потер глаза, которые и в самом деле казались ему теперь орехами, опущенными в масло, и вправду что-то сочилось из них и текло по щекам, и пошел дальше. У мельницы лежал мужчина лет сорока со сплющенной чудовищным ударом грудью. Земля возле него была взрыта копытами. Рядом валялась обглоданная рука с девичьей кистью.
— А хоть бы и Пагуба, — пробормотал Лук и пошел по следам.
Примерно через полчаса его обогнал Тарп. Воин был хмур. Возле Лука он было придержал коня, но тот, не останавливаясь, вытащил ярлык иши, и без единого вопроса Тарп поскакал дальше. Еще через полчаса Лука нагнал старик. Он спрыгнул с гиенской лошадки, похлопал бодрую конягу по крупу и подмигнул Луку:
— Ну как?
— Украл, — предположил Лук. — У дозорных украл.
— Украл? — вытаращил глаза старик. — Украдешь у них, как же. Все трое с нашего села. Зеркалами теперь машут, в Хилан вести отправляют, а чего их отправлять-то? Иша-то в Хурнае, воевода в Хурнае, смотритель новый и тот в Хурнае. Купил я ее. Для тебя, дорогой, купил. Глаза вроде у тебя честные, дай, думаю, удружу хорошему человеку. Вот купчая. Вот ярлычок на лошадку. Честь по чести. Это ж надо было еще и зачинного найти, чтобы печатку приложил! Рискую!
Лук обошел лошадь, погладил ее, посмотрел копыта, зубы, подмигнул старику.
— Да ты не мигай мне, не мигай! — обиделся тот. — Смотри лучше. Вон! Даже подсумки есть! Один полон овса, а в другом от меня гостинец. Четверть окорока, хлеб и мех с вином. И лошади через полгода только четыре стукнет! Это не кобыла! Это девочка лошадиная!
— Ладно, — кивнул Лук и бросил старику золотой, который тот сразу же принялся пробовать на зуб. — И вот, — он взлетел в седло, погладил лошадь по шее, показал серебряный. — Добавлю, если скажешь, сколько выиграл на сделке.
— Давай! — растопырил ладони старик. Поймал монету, сунул ее за щеку, отбежал шагов на двадцать и только оттуда заорал: — Пятнадцать монет серебра поимел. С этой — шестнадцать! В добрый путь, черноглазый!