ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Возмездие
1
Вторые сутки Макар вел машину по белорусской земле. Было душно, пыльно, устало и — радостно: корпус вырвался на простор, за все линии многолетних укреплений, и шел уже по тылам отступающих немецких армий.
Эту пылающую, окиданную смертями землю Макар прошел в горьком июле сорок первого, и память тех дней будто спеклась, тяжелила неотступно душу, как настывшая на металл окалина. Помнил он все: и гибель эшелона на безымянном разъезде среди полей; и бой на старом тракте у леса, где от выстрела по танку в упор погиб молоденький их командир, Соколов Володя; и свой последний в тот год бой, уже в одиночестве, у незнакомой деревни Речица, с немецкой пехотной колонной; и смерть свою там; и возвращенную ему Анной жизнь; и тяжелое расставание с ней, с бедовым Серегой, со старой женщиной Таисией Малышевой, по-матерински благословившей его в прощании. Говорят: кто переживает свою смерть, живет долго, — будто бы смерти не хватает сил на второй замах. Так ли оно или не так, но минула его вторая смерть, когда он пробирался из Речицы по вражеским тылам. Минули и все другие, что подступали в партизанской нелегкой жизни. Духовщинские партизаны и перебросили его, спустя год, на Большую землю — для новых формируемых танковых армий нужны были опытные механики-водители.
Может, верна оказалась народная мудрость. Может, идущее от твердого разумного сердца благословение старой женщины оберегло его от летающей, подстерегающей; стреляющей войны. Но обошло его то, что не обошло многих других, хотя себя он не берег, но, понятно, и в глупую смерть не лез. Как бы там ни било, на обратной дороге войны выпала ему на пути та самая, уцелевшая в войне Речица, где держал он свой бой с пехотной немецкой колонной, и командир их танкового полка гвардии капитан Кузьменко Степан Егорович, потерявший на белорусской земле в 41-м всех родных, человек добрый даже в своей скорби и, при всей командирской строгости, располагающий к себе безоглядно, отозвался на скупую его просьбу. С тракта, через памятную канаву, Макар провел свою рокочущую «семигорочку» — так звал он свой танк за номером семь, — бережно остановил у самого крыльца породненного с ним дома, привычно выбросил свое тело через люк. Волнуясь радостным, стеснительным волнением, встал мо́лодцем перед крыльцовыми ступенями, заслышав открывшуюся в сени дверь. Ожидал обрадовать и самому обрадоваться сразу всем — и Таисье Александровне, и Анне, и бедовому Сереге, и желающей всему миру добра Катеньке-Годиночке; да сердце оборвалось, усунулось в черные памятные ему бездны, когда будто вытаяла — вышла из тьмы сеней на крыльцо старая женщина вместе с Катенькой — внученькой, обхватив, казалось, намертво своими костлявыми пальцами безвольную, как пруток, руку девочки. Смотрела застылым, без скорби, взглядом, будто не признавая, и девочка прижималась к старой женщине, пугливо оглядывалась на заслонивший землю и половину неба танк.
Потерявшись от такого нежданного привета, Макар сдернул с головы шлем, думая, что признают его по цыганским волосам, густо поседевшим в ту давнюю пору, когда здесь, в потаенной, за этой вот стеной, кладовочке, его вытаскивали из уже охватившей тело и душу погибели. Но и тут не потеплел взгляд старой женщины. Сказал Макар, не скрывая горечи:
— Или не признали, Таисия Александровна?
И тогда только старая женщина молвила:
— Признала, солдат. Заходи в дом. Товарищей своих зови…
Перед холодной печью, положив на пустой стол черные, до костей исхудалые руки, поведала им старая женщина о жизни, напрочь разломанной оккупантом:
— Вот так, солдат. Анну повесили на виду деревни, у дороги. Семь ден висела, не дозволяли снять. Хоронили — дочь свою в ней не признала. А погибла, солдат, за таких, которых окруженцы ни вынести, ни вывести не осиливали. После тебя в дому цельный лазарет наладила. От глаз такое разве убережешь. Тимофей-услужник доглядел, пожаловал с гостями. Не уступила Анна порога. Прямо при солдатах рубанула унтера топором… Серегу и Натоху, дружка его деревенского, пристрелили на огородах: пулемет пристроили в плетне, посекли прислужника Тимку Кривого… Вот так, солдат. Корову забрали. Курей побили. Дом вычистили до овсины, до последней картофелины. Спалить хотели. Оставили до какой-то своей поры. А пора вышла такая, что спехом пришлось убраться им из Речицы — охватили их будто где-то позади… С Катенькой худую ту зиму держались соседями. Жив был мир деревенский. Не каждый от ворога заледенел. Людские души тоже были…
Таисия Александровна говорила, как всегда, голосом ровным, будто все уже было уложено и оплакано в ее душе. В слове ее не чувствовалось былой неуступной силы; надлом был и в голосе ее и взгляде. Казалось, если и ходила-действовала еще старая женщина, то не из своих сил, — опека-забота о Годиночке додерживала ее на земле.
Когда, дослушав ее слово, все они: капитан — их командир, наводчик молодой Сашко, заряжающий Матвей Матвеев, сам Макар — поднялись в неловкости перед пустым домом и опустошенной жизнью когда-то сильной крестьянской семьи, и капитан только взглянул, только едва кивнул Сашку, и понимающий Сашок в мешке приволок из танка весь наличный запас их армейских пайков, и всё с быстрой аккуратностью выставил и выложил на стол, и Катенька, округлив на бледном, с истонченной синеватой кожей лице свои когда-то доверчиво распахнутые в мир глаза, задрожала, и заплакала, и упрятала лицо под неподвижную руку старой женщины, — такой тоской и яростью скрутило Макару душу, что едва не вышел он из дома первым.
Старая женщина будто не видела лежащего на столе, спасающего богатства; не без труда Макар выдерживал направленный ему в глаза прежний, памятный ему, твердый, неуступающий взгляд.
— Сходи, солдат, Анне поклонись, — сказала старая женщина. — Что вернулись насовсем, вижу. По силе вижу. Что слово твое при тебе, тоже вижу. До победы дождусь. Придешь — Годиночку примешь. Кроме тебя — некому…
Ровное подвывание сильного мотора, привычное покачивание, потные руки на рычагах; в открытый люк будто сама собой движется завешенная пылью дорога; напахивает в люк гарью впереди идущих машин. А перед глазами старая женщина, истонченная голодом Годиночка, уткнувшая лицо под неподвижную ее руку. Боль за Анну. И неизбывная вина за Серегу, не убереженного его словом. Перед тем как уйти, он ночь караулил указанного Серегой предателя Тимку! До рассвета просидел перед его домом, надеясь перехватить возможную беду, — не дождался: подонка призвали хозяева, с другими вместе бросили куда-то кого-то карать. Ждать дольше не было возможности…
Вот она, теперь на всю жизнь, его вина перед Серегой, перед старой женщиной, — уже не солдатская, человеческая его вина. Попробуй-ка приглуши вину, ежели она перед теми, кто дал тебе вторую, вот эту, нынешнюю жизнь…
Макар слышал, как командир принимал передаваемый по колонне приказ: их полк менял направление, на предельной скорости должен был выйти к железнодорожной станции, где разгружались прибывшие немецкие танковые эшелоны.
Они мчались под белесым от зноя небом в реве мотора, в бьющем дрожании гусениц, прихватывающих в бешеной быстроте сухую землю проселков, навешивая над полями, над перелесками широкий клин неоседающего пыльного тумана; и с каждым оставленным позади километром еще не отвоеванной, но уже доступной для них земли Макар все с нарастающим чувством приближающегося возмездия выжимал из воющего мотора всю возможную двигающую его мощь.
И настолько велико было сейчас это желание возмездия, до невозможности растревоженное еще и скорбным словом старой женщины, что Макар даже одним своим танком — не полусотней мчащихся впереди и позади сильных, готовых к бою машин — не помешкал бы обрушиться на где-то впереди маячившую железнодорожную станцию.
Война в этот час повторила для Макара июльский вечер сорок первого. Развернувшись дугой, не замедляя хода, танки пошли по когда-то бывшему здесь полю, сминая лебеду и уже поднявшийся лесной подрост, на большую многопутную станцию, обозначенную дымами паровозов, вагонами и платформами с угловатыми выступами машин, слитыми в одну неясную пятнистую линию от нанесенных на них разводов.
Выстрелов идущих по бокам машин он не слышал, — приостанавливая по команде капитана машину, он ощущал только тупые удары своей танковой пушки, — но видел, как мгновенные вспышки, как будто догоняя друг друга, разбегались по путям, вдоль платформ и вагонов. Запылали, зачадили запаленные ими костры. Завилось над вагонами в огненную трубу солнечно-желтое пламя: от пронесшегося над всем составом сполоха отделилось смолянисто-черное, шевелящееся, разбухающее облако гаревого дыма. Горели и платформы и танки на них, разбегались, спасали себя люди. И Макар, все это вбирая нежалеющим взглядом, испытывал глухое, мрачное удовлетворение от вида гуляющего, рвущего железо, вагоны и людей, сжигающего огня.
Танки, теперь уже медленно, с двух сторон охватывали огненный круг пылающих эшелонов, когда из разбухающего, текущего по ветру на поле, им навстречу, черного дыма, выполз тяжелый танк, пошел, заметно набирая скорость, по верху насыпи. Макар помнил, как в горький день сорок первого их танк и танк Артюхова вырвались из огня для того, чтобы снова вернуться в огонь, и, приближаясь к пожарищу, цепко удерживал взглядом уходящий по насыпи танк, стараясь предугадать его боевой разворот. Но те, кто был в танке, как будто не думали входить в бой; даже башня с тяжелой пушкой не была развернута в их сторону, — похоже, немецкие танкисты уходили, спасая себя.
И когда бьющая выхлопами машина с быстрого хода занырнула за насыпь, он понял, что так оно и есть, и услышал голос командира:
— Третий!.. Третий… Примите руководство полком. Пошел на преследование… Разуваев! Не дай уйти подлецам!.. — Капитан тоже следил за выходящим из боя танком, и Макар, откликаясь движением рук на команду, привычно сосредоточиваясь, оторвал свою «семигорочку» от других машин, сжимающих дугу на дымном, горящем разъезде.
Людей, спасающих себя броней и мощью мотора, он не видел. Но все они, какие бы ни были — кадровые или молодые, с гитлеровскими усиками или с твердыми, чисто побритыми скулами, — все они были теперь для Макара на одно лицо, — это было лицо врага. И не видя, он уже ненавидел тех, кто прятал себя за броней чужой машины; презирал их, трусливо уклоняющихся от открытого боя, хотя тяжелый немецкий танк по силе огня превосходил «семигорочку».
Танк, на броне которого уже не раз мелькала оранжевая, с оскаленной пастью голова тигра, то притаивался в залесенных низинах, то, как гонный зверь, пытался уходить, петляя по полям и обозначая свой ход цепкой полосой вздыбленной пыли; тогда Макар гнал свой танк напрямик, вырывал из разделяющего их расстояния очередную сотню метров. Где-то в придорожных ольхах желто-пятнистый танк запал. И когда Макар, широким полукругом охватывая плохо примеченное место, вывел машину на склон пологой высотки, тупой оглушающей звенью отозвалась «семигорочка» на удар посланного из засады снаряда, — люди, таившиеся в танке, были не только трусливы, они были еще и коварны!
В излучине петляющей внизу речки снаряд Сашка́ достал наконец тяжелую машину. Из опахнувшего ее дыма суетно выбежали трое быстрых людей, бросились почему-то не в заросли у воды, не в речку, а побежали пологим берегом вдоль, отблескивая подошвами ботинок.
Макар добросил до них разгоряченную машину, стараясь подмять под гусеницы сразу всех троих, но услышал предостерегающий голос капитана:
— Не трогать!..
И, почти настигнув их черные, подпрыгивающие в отчаянном беге спины, он выжал в досаде сцепление, взвыл танковым мотором, в моторный вой вкладывая свое право на возмездие, молча и мрачно смотрел, как чужие солдаты, в ужасе перед настигшей их смертью охватив головы руками, распластались на земле.
Макар слышал, как откинул крышку люка капитан.
— Aufgestanden! — услышал он его властный голос.
Немецкие танкисты, в недоверии к приказывающему им голосу, оглядывались, робко поднимались, тянули перед собой вверх грязные ладони, жалкими, испуганными улыбками показывали полную свою покорность.
— Das Gewehr hinlegen! — снова прозвучал голос капитана. Двое, с испуганными мальчишескими лицами, отстегнули, с одинаково спешащим усердием, висящие впереди, у правого бедра, кобуры, вынули, бросили в траву пистолеты. Третий, заметно старше, в шлеме, с лицом, окинутым копотью («Из водителей, видать», — подумал Макар, не чувствуя обычного в таких случаях участия), боясь отвернуться от рокочущего недобрым голосом танка, в каком-то заискивающем полупоклоне тыкал рукой позади себя, показывая на лежащий там автомат. В квадрате раскрытого люка Макар близко видел всех троих, услужливо покорных в своем спасающем себя усердии перед чужой силой, жалких, совсем не похожих на тех, из июля сорок первого, которые даже под падающей на них танковой громадой стояли у своих орудий, и не было жалости в нем. И когда капитан приказал немецким танкистам забраться на броню, сам остался стоять в открытом люке и подал команду к движению, он не выдержал: по праву доверительных человеческих отношений, которые сам капитан установил в экипаже, проговорил, выводя на обратный к задымленному разъезду путь:
— Пооберегитесь, товарищ капитан! К худу бы не обернулась ваша доброта…
На что капитан с непонятным Макару удовлетворением ответил:
— Все нормально, Разуваев. Не отвлекайся… Это уже люди…
Макар знал, что командир их, капитан Кузьменко, предельно точный и умелый в действиях, решительный и бесстрашный в бою, был до удивления, терпим и любопытен к уже поверженному врагу. Историк из города Самары, он, зная немецкий, с какой-то непонятной Макару дотошностью расспрашивал пленных офицеров и солдат, пытался расшевелить в них что-то, чего, по убеждению Макара, не было и не могло быть в их, настроенных на войну и жестокость головах. Капитан же при каждом удобном случае внушал, что немцы — враги на поле боя; в жизни они такие же люди у них; своя история, своя культура, такие же, как у всех, житейские и человеческие заботы. «Немцев одурманил фашизм, — спокойно убеждал капитан. — Поражение в войне образумит немецкую нацию. Опыт истории просветляет разум…» Капитан верил в опыт истории. Макар знал опыт войны. Он точно знал, что было бы с ними, если бы снаряд, посланный помилованными танкистами из засады, не срикошетил на обводах башни, если бы «семигорочка» загорелась. Этим покорно заискивающим сейчас танкистам в голову не пришла бы мысль о милосердии. Весь экипаж «семигорочки», в том числе и капитан, лежал бы сейчас в этом поле, прошитый пулями, вмятый в землю гусеницами раскрашенного танка.
Все время, пока Макар вел «семигорочку» к обозначенной широким дымным облаком станции, его не покидало ощущение какой-то нечистоты от присутствия чужих солдат на броне его машины. Круче, чем надо, он делал повороты, рывком набирал ход, мертво тормозил, как будто ему не терпелось сбросить с танка и с себя это ощущаемое им недоброе присутствие врагов.
Когда пленных, наконец сдали, штабу случившейся на пути пехотной части, Макар подвел свою «семигорочку» к первому же ручью, молча зачерпнул ведром воды, с подчеркнутым усердием, как бы не, замечая иронической улыбки командира, оплеснул, тряпкой протер броню, где только что лепились, спасенные капитаном чужие танкисты.
2
Разбитые, охваченные на подходе к Минску, танковыми корпусами и мотопехотой, немецкие армии сдавались.
В один из дней, еще не остыв от горячности только что затихшего боя, Макар поставил машину лбом к дороге, вылез на броню, смотрел на врагов по войне, молча бредущих мимо настороженных танков. В куртках, в шинелях, в сапогах и ботинках, в пилотках и без пилоток, в пятнистых шароварах и таких же накидках, разные, по виду и возрасту, шли они — солдаты, унтеры, фельдфебели, молодые, старые и в самой сильной по возрасту поре, — одинаково растерянные, оглушенные, словно пригнутые к земле удивлением перед силой людей, которых призваны были они покорить и которые, остывая, после боя с ними, теперь, безоружными и, послушными, сидели и лежали на танках под припекающим солнцем, поглядывали на них с высоты машин. Шли среди пленных, укрываясь за спинами и других, и крепкого вида не рядовые, но, в солдатских куртках, видать по всему, с чужого плеча; выдавали их черные галифе, сапоги и притаенные взгляды из-за чужих голов, в которых не было безразличия и общей тупой покорности. Макар на таких и на всех прочих смотрел без сочувствия, в недоверчивости кривил тугие, неохочие даже на усмешку губы. Вспоминалось почему-то, как однажды, еще в ранней молодости, заполучил он в капкан матерого, на общий двор повадившегося волка. Волоча, за собой капкан с привязанной к нему колодой, волк ушел. Но по следу он дотропил его в густом засугробленном еловом подросте. Ружья не было; попробовал тут же выломанной дубиной расправиться с серым, угрюмо припавшим к снегу зверем и едва остался жив, — до сей поры не сошли с ноги лиловые, пугающие чужой глаз отметины.
В урок стал ему тот случай, как и многие другие, прибавленные уже войной. И в том, что сейчас он видел, было нечто от того притаенного волка. Потому даже на броне танка не отпускала Макара ставшая привычной настороженность, и, вроде бы не по обстановке и все же с беспокойством, следил он за идущими мимо молчаливыми людьми и за своим командиром, который вместе с другими командирами-танкистами стоял у самой дороги, с оживленностью, с любопытством вглядывался в лица чужих солдат, выбредающих, казалось, бесконечно, из окруженных танками лесов.
Капитан вдруг пошел к машине, как всегда легко и быстро поднялся к башне, сказал, словно оспаривая возможное молчаливое несогласие Макара:
— Была сила. А сломили силу силой и — вот: послушная Гитлеру, жестокая армия превращается в людей. Простых, усталых людей, которым осточертело оружие, война и сам фюрер… Давай-ка, Разуваев, «семигорочку» по-тихому вдоль колонны. Сказать хочу им пару человеческих слов…
Макар, в душе не одобряя желание командира, спустился, в люк. Повел машину мимо стоящих в перелеске других машин полка к дороге. Он вел танк метрах в двадцати от бредущих навстречу им чужих солдат, окутанных поднятой их же ногами пылью, и капитан четким, успокаивающим этих чужих солдат, радостным голосом выкрикивал:
— Soldaten! Der Krieg in Rußland ist für euch beendet. Ihr, werdet Zeit haben, über euer Schicksal, über das Schicksal eures Vaterlandes nachzudenken. Wir hoffen, das ihr euer Leben und die Zukunft Deutschlands nie mehr solchen wahnsinnigen Predigern der Gewalt anvertraut, wie es euer Führer erwiesen hat. Von eurer Vernunft hängt euer Zukünftiges Leben. Jeder von euch…
Макар догадывался по голосу, что командир снова и снова пытается пробудить какие-то человеческие чувства в этих тупо бредущих, не внимающих его голосу солдатах, и видел по выражению их лиц, что капитан старается зря.
В танке было как в печи. Макар сдвинул на затылок шлем, время от времени отирал рукавом комбинезона потное лицо. Теперь яснее он слышал рокот работающего на малых оборотах мотора, слышал в окне переднего откинутого люка шум множества ног, вразнобой ступающих по твердой, каменистой здесь дороге.
Что-то неприятное было в близком шарканье чужих ног, но капитан как будто не видел ни безразличия солдат, ни нарочито ускользающих взглядов на потных грязных лицах, которые подмечал Макар. Капитан стоял в открытом люке башни, старательно подбирал слова, выкрикивал:
— Jeder von euch…
Однообразный шум множества переступающих по дороге ног, похожий на топот идущего по прогону стада, вдруг перекрылся коротким трескучим звуком.
Макар не сразу сообразил, что услышанный им треск — звук автоматной очереди. Только когда непослушное тело неживой пугающей тяжестью навалилось ему на плечи и, взглянув в оторопи, он близко увидел испятнанное пулями незнакомое лицо капитана, он понял, что произошло.
Внутрь машины уже падали заряжающий Матвеев и с каким-то собачьим подвыванием Сашок. Ударила с глухим звоном крышка башенного люка, донесся будто спотыкающийся на всхлипах голос Сашка:
— От дороги… От дороги отдайся, Константиныч!
Макар ударом руки надвинул шлем, услышал в шлемофоне срывающуюся в крик команду замполита Мозгового:
— Полк! К бою!.. — и понял: весь полк видел, как был расстрелян их командир.
Тараня позади поросль леса, он отпятил танк от дороги. Рядом разворачивались, рвали гусеницами землю, составлялись в линию другие ожившие машины.
Макар слышал, как прихватисто щелкнул затвор пушки; конец ее длинного ствола опускался рывками, нацеливаясь на дорогу.
В открытый люк он видел, как на всем протяжении дороги, перед низкоопущенными и нацеленными в упор стволами пушек, метались, сталкивались, падали, ползли, старались укрыться друг за друга уже не могущие ни убежать, ни врыться в землю чужие солдаты. Он представлял, что будет сейчас на этой открытой огню дороге, и ждал и хотел огня.
Почти одновременно взбухло перед лбом танка и сверкнуло на дороге пламя, поднялись в воздух одежда и камни. Пороховой дымный запах знакомо потек по танку. Снова щелкнул, зажимая снаряд, затвор пушки.
Макар прикрыл глаза: он жаждал мести, но смотреть, как орудийные залпы разнесут сейчас распластанных на дороге людей, было даже ему не по силам.
Вместе с щелчком пушечного затвора Макар услышал хриплую, будто через силу, троекратно поданную на изготовившийся к бою полк команду:
— Отставить!.. Отставить огонь! Огонь отставить…
И, бережно придерживая плечом неживое тело капитана, слыша, как Сашок в неутоленной ярости бьет кулаком в глухую броню, притаенно перевел дух, медленно отер лицо от простудившего облегчающею пота.