ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Иван Петрович
1
Снова, как три года назад, лошадка бежала по поляне, через овраги, от деревни к деревне, по слабо наезженной даже за долгую зиму дороге, в дальний от Волги край.
Только не красавица Майка, с гордо вскинутой головой, мерила расстояния тонкими быстрыми ногами, а маленький черногривый азиатский меринок (с начала войны этих выносливых лошадок порядочно завезли в леспромхозы от монголов): ровно трусил, пошумливая сбруей. И рядом с Иваном Петровичем в тесной кошевке сидел не рассудительный, доброй памяти, конюх Василий Иванович, а утонувшая с головой в большом дорожном, как и у него, тулупе Серафима Галкина, с чьей судьбой столкнулся он по общему несчастью; Серафима так и осталась в поселке, привязанная к нему благодарностью за оказанное ей человеческое соучастие.
И Василий Иванович, и Майка были на войне. На Майке, наверное, красовался какой-нибудь молодой кавалерист-генерал — отменно хороша была молодая кобылица! — и, подумав так, Иван Петрович подумал об Алеше, и тотчас прижала сердце непритихающая тревога за его жизнь. Он хотел заговорить о сыне, вызвать Серафиму на утешающий разговор, но промолчал — у женщины хватало своих забот: муж в отходе по трудповинности, пятилетний сын на всю долгую их поездку оставлен без материнского глаза, под присмотром живущей у нее эвакуированной немощной учительницы.
Война все время присутствовала в сознании Ивана Петровича, и все, что случалось на войне, что доходило до него через утренние и вечерние сводки, через рассказы людей, там побывших, отзывалось в нем то гордостью и надеждой, то угрюмой болью. Он мог молчать, мог говорить о будничных, житейских делах, но война, идущая в невидимом ему отдалении, пульсировала в нем, как ток собственной крови, то затихающие, то оглушающие ее удары он чувствовал каждую минуту.
После Сталинградской битвы, после победы под Курском и Белгородом, когда в московское небо взлетели первые победные салюты, Иван Петрович успокоился за общий исход войны, и только тревога за Алешу нет-нет да туманила его нетерпеливое ожидание победы.
Но жизнь, не там, где были фронты, а здесь, в глубоком зимнем затишье приволжских лесов, пока не менялась, шла в тех же, установленных, повторяющихся изо дня в день трудовых заботах. И, привыкнув к этим обязательным, нужным войне заботам, и к другим, мелким, но тоже необходимым заботам по дому, которые хотя и в спешке, но равно старался он делить с Еленой Васильевной, Иван Петрович уже не ждал перемен в своей жизни, по крайней мере до ожидаемого теперь конца войны. И вдруг этот вызов, да еще к самому Никтополеону Константиновичу Стулову!..
В белом пустынном далеке изредка проступало пятно встречного возка, постепенно сближалось, обозначивалось лошадью, санями, бородатым лицом мужика, выглядывающего из-за лошади, слышался беспокойный отклик: «Эге-гей!.. Разминемся ли?!» Мужичонка предупредительно соскакивал с саней, утопая в снегу, обводил под уздцы лошадь целиной, и — снова бежала под полозья безлюдная, с желтоватостью редкого лошадиного помета, неровная стежка одинокой среди снегов дороги, открытые матово-синие взгорки, темные клинья залесенных оврагов, деревеньки по косогорам с редкими дымами над ватно-пухлыми крышами, сплошь засугробленные леса вдоль невидимой Нёмды да широкий прогляд небесной синевы сквозь морозный, стоящий над полями туманец, — простор, тишь обезлюдевшей в войне России!
Что-то невыразимо грустное, светло-печальное рождалось от вида пустых полей, деревенского безлюдья, одинокости их возка в снеговых просторах, от общей нетронутости игристого холодного сверканья в снегах и в самом воздухе.
И долго еще, пока в неспешной торопливости они ехали, казалось, по нескончаемой дороге, держал Иван Петрович у сердца это щемящее и тревожное ощущение Родины.
2
Жизнь в своем извечном движении по огромным галактическим спиралям, по спиралям земным и но крохотным спиралям отдельной человеческой судьбы завершала очередной свой виток, — повторялось то, что уже было: снова, и по вызову товарища Стулова, Иван Петрович ехал теми же зимними дорогами, с такими же раздумьями о себе, о том, что могло его ждать в еще не скором конце пути.
Нельзя сказать, что неожиданный и категоричный (как всё у товарища Стулова), срочный вызов в обком партии совершенно не волновал Ивана Петровича: проехать на лошади почти две сотни верст пустынными зимними дорогами, при общей скудости жизни военной поры, уже было заботой. Но само душевное состояние, в котором он ехал теперь, заметно отличалось от прошлой, памятной ему, поездки. Какой-либо вины, за которую предстояло бы оправдываться, он не знал за собой; причину вызова предугадывал, хотя бы по тому, что, прежде чем явиться в обком, должен был заехать в леспромхоз «Северный», на месте, как указывалось в телеграмме, ознакомиться с положением дел. Означать это могло только одно: «Северный» выбился из плановых заданий, и товарищ Стулов вынужденно отступал от своих, жестких по отношению к нему, позиций. Всем опытом большой и малой своей работы Иван Петрович знал, что ощущение прочности своего бытия человек обретает не от состояния собственного здоровья и не от благополучия в домашнем своем устройстве — ощущение прочности жизни и душевного спокойствия всегда приходило к нему от дела, от успешности дела. Дело было главной опорой его жизни. И чем крепче, лучше, зримее образовывалось его усилиями большое, малое ли, в столице или в глухом, не очень-то приметном уголке России порученное ему дело, тем определеннее, прочнее становилось и душевное его состояние. Такое устоявшееся ощущение прочности было у Ивана Петровича теперь, когда, неумело успокоив Елену Васильевну, он отправился в дорогу. И, ощущая свое душевное спокойствие, он определенно знал, что шло оно от успешности того, пусть малого, но нужного дела, которое сейчас он исполнял. Когда по зимней Волге, санными дорогами, приходили в поселок обозы, загружались ружейными болванками, сухо постукивающими на морозе лыжами, гладкими шуршащими листами авиационной фанеры, производство которой с трудом, но удалось ему наладить в небольшом своем леспромхозике; когда по весне, по мутным неспокойным волжским водам, буксиры уводили длинные, медлительно изгибающиеся плоты, красновато отсвечивающие в жарком солнце ребристой плотностью сосновых стволов, а в подогнанные баржи грузили рудстойку для шахт освобожденного Донбасса, он, глядя на этот овеществленный труд, в котором была значительная доля его ума, нравственной и физической его энергии, испытывал не просто удовлетворение делового человека — он обретал спокойствие и так ценимое им ощущение прочности своей жизни, малой части обозреваемого им целого, которым всегда была для него жизнь его страны.
Прошагавший по служебной лестнице снизу вверх и сверху вниз, Иван Петрович знал, что только такое, идущее от прочно налаженного дела спокойствие дает силу выстаивать перед изменчивыми, а порой и небезопасными наплывами настроений выше стоящих на служебной лестнице руководящих товарищей, — не каждый из них бережно пользовался предоставленным по должности высоким правом руководить и взыскивать. Иван Петрович по своему опыту знал об этом, как знал и о том, что среди руководящих товарищей есть люди, которые, достигнув служебной высоты, перестают обращать внимание на мнения, которые складываются о них внизу, как раз на то, где, в конечном счете, определяется все, в том числе и судьба самого руководящего работника.
Никтополеон Константинович Стулов, о предстоящей встрече с которым Иван Петрович не без настороженности размышлял в дороге, по признанию многих людей, по собственным наблюдениям Ивана Петровича, не принадлежал к тем руководящим товарищам, которых заметно беспокоило бы мнение, складывающееся о нем где-то на нижних уровнях жизни. Однако утвердиться в этом своем огорчительном мнении о товарище Стулове Иван Петрович не спешил. Он знал, что даже у очень высоких и ответственных руководителей случаются минуты, когда вдруг задетое самолюбие разрешается вспышкой не удержанных разумом чувств. В такие минуты человек обычно и совершает ошибку — не в расчете каких-либо плановых наметок, не в решении какого-либо хозяйственного дела, — он совершает ошибку в своих отношениях с другим человеком. Главную ошибку, потому что каждый ответственно и перспективно думающий хозяйственный или партийный руководитель знает, по крайней мере должен знать, что нехватка металла, бетона или леса может быть со временем восполнена, как могут быть налажены и механизмы вдруг остановившегося завода; но когда сбой происходит в человеческих отношениях, когда уважение и доверие между людьми, пусть стоящими на разных ступенях служебной лестницы, но призванными заботиться об одном, общем для всех деле, подменяется обидой или, того хуже, неверием и равнодушием, никакие запасы металла и леса, никакие совершенные заводские механизмы уже не смогут дать полной, необходимой для успешного продвижения общего дела отдачи.
По своему опыту, по опыту людей, чья работа и жизнь шли на его глазах, Иван Петрович знал, как озабочиваются в таких случаях руководители умные и ответственные. Прежде всего они поправляют нарушенные доверительные отношения с человеком; потом уже заботятся о всем прочем, что обеспечивает материальные необходимости и ход производственной жизни.
Никтополеон Константинович подобной озабоченности в повседневной руководящей своей работе не проявлял. И хотя Иван Петрович не сомневался в ответственном и деловом уме товарища Стулова, сомнения в самом человеческом его характере, от которого не менее, чем от ума, зависели его отношения с людьми, в том числе лично их не совсем по-доброму и не совсем доверительно складывающиеся отношения, были.
Иван Петрович помнил один из дней трудной осени сорок первого года, когда в техникумском поселке, где к тому времени заканчивалось размещение эвакуированного из Брянска Лесного института, появился без предупреждения и в сопровождении Доры Павловны Кобликовой сам Никтополеон Константинович Стулов. Интересовало его, в основном, размещение института в поселке, явно не рассчитанном на столь великое множество прихлынувших людей. Иван Петрович, как еще действующий хозяин учебных корпусов и жилых помещений, в озабоченности водил гостей, знакомил руководство области и района с возможностями размещения студентов и профессуры, но все время и с нетерпением ждал, когда товарищ Стулов заговорит наконец о новом его рабочем месте. Однако Стулов не заговаривал ни о телеграмме, посланной ему в первые дни войны, ни о леспромхозе «Северном». Иван Петрович понял, что Никтополеон Константинович не готов или не хочет решать его судьбу в том варианте, на который он дал свое согласие. И тогда, как это нередко случалось с ним в его отношениях с начальством, почему-либо не расположенным к нему, Иван Петрович с дерзким, нарочитым самоуничижением сам предложил себя на вновь организуемый здесь же, при поселке, на базе учебного лесхоза, маленький, районного значения, леспромхозик. Объем работы этого мизерного леспромхозика был до смешного несоразмерен с возможностями и опытом прошлой крупномасштабной его работы. Он ждал, что Никтополеон Константинович поймет довольно отчетливую ею иронию и, учитывая трудное время и повсеместную нехватку опытных кадров, предложит дело более нужное и важное для области и войны. Но Стулов не счел нужным даже улыбнуться.
— А что, Дора Павловна, может быть, это и есть решение вопроса с товарищем Поляниным?! — сказал он медлительным сочным басом; и в неподвижных его глазах, устремленных на Дору Павловну Кобликову, проступило достаточно ясно видимое удовлетворение.
«Вот так тебе!.. — с таким же, несколько даже веселым удовлетворением думал теперь Иван Петрович, плотнее стягивая мохнатый ворот пахнущего влажной овчиной тулупа и отгораживаясь от колкого, холодящего встречного ветра. — Так тебе! За характер, за неумную твою гордыню!..»
Иван Петрович помнил, что ни Стулова, ни Дору Павловну он не пригласил к себе на чашку чая, хотя приезд начальства предполагал это никем не установленное, но бытующее гостеприимство. Подобное приглашение никого ни к чему как будто не обязывало и все-таки, как казалось Ивану Петровичу, ощутимо несло в себе дух подобострастия и расчета. В маленьком директорском кабинетике, где Стулов с ним разговаривал, и в общей инспекторской ходьбе по поселку он чувствовал, что Никтополеон Константинович ждал, именно от него, Ивана Петровича Полянина, приглашения к домашнему столу. Вероятно, он знал о расположении к нему Арсения Георгиевича Степанова, может быть, хотел, чтобы Иван Петрович сам перешагнул черту суховатой официальности, которая с прошлого, памятного им обоим, вызова установилась в их отношениях. Это ожидание, сдержанное, как все эмоции и жесты Стулова, он чувствовал и в каком-то внутреннем сопротивлении к тому, что чувствовал, не пригласил ни его, ни Дору Павловну к себе в дом. Правда, и угощать ему было нечем, разве что картошкой с солью. Но главное было не в том: со Стуловым они расходились по человеческим параметрам; он не чувствовал в себе потребности и возможности разговаривать с Никтополеоном Константиновичем на уровне простого, доверительного человеческого общения…
Иван Петрович поежился, не от холода — от мимолетного пустячного воспоминания, которое относилось хотя и к Доре Павловне Кобликовой, однако имело отношение и к ходу нынешних его размышлений. Он вспомнил про сапоги. Самые обычные сапоги, которые до войны он имел возможность без хлопот купить в магазине или на базаре. Война отняла эту возможность у него и у всех других — исчезли из торгового оборота самые необходимые вещи, каждый донашивал то, что оставалось в доме от прежних времен. В этих весьма неудобных, но, в общем-то, терпимых житейских обстоятельствах Дора Павловна решила порадовать людей из делового своего окружения дорогим для военного времени подарком: из каких-то обнаруженных запасов кожи распорядилась сшить по паре сапог для районного актива. Каким-то образом попал в этот тщательно обдуманный список и Иван Петрович. Пришел к нему человек, снял мерку с его ноги, загадочно улыбаясь, пообещал в скором времени появиться еще раз. Но не появился. Через какое-то время, будучи в райкоме, он увидел многих знакомых ему номенклатурных работников, щеголяющих в одинаково новеньких хромовых сапогах, и понял с кольнувшим сердце неприятным чувством, что в число этих номенклатурных он по каким-то причинам не попал. Дело как будто бы не стоило переживаний, но дело касалось отношений и первичная (как называл Иван Петрович возникающую на какой-либо раздражитель непосредственную реакцию чувств) горечь обиды все же обожгла ему душу. Не далее чем через день от случайного доброхота он узнал, что из списка избранных собственноручно вычеркнула его Дора Павловна, вычеркнула за недавнее критическое выступление на районном активе. Наступившая ясность успокоила Ивана Петровича совершенно: дело касалось его убеждений, а убеждения на сапоги он не менял.
«Сложный это мир — отношения людей, особенно руководителей разных степеней!.. — думал Иван Петрович, улавливая нечто общее в главном — в отношении к людям — у Доры Павловны Кобликовой и Никтополеона Константиновича Стулова. — Если законы производственных отношений определяются необходимостями самого производства, то какие законы определяют отношения между людьми с разными характерами, с разной долей самолюбия, с разным пониманием своих руководящих обязанностей? Что определяет мои отношения с Дорой Павловной, с самолюбивым и властным товарищем Стуловым? Только ли интересы самой производственной жизни? Или недобрая память Никтополеона Константиновича о прошлом нашем несогласии?!»
«В том-то вся штука, — думал Иван Петрович в способствующем размышлению крохотном уюте дальней дороги. — Вся штука в разности человеческих характеров! Не каждый подчиняет свой характер интересам общего дела. А закон тут один: уж если поставили тебя над людьми — до крови закусывай удила, а поднимайся выше своих сиюминутных симпатий и антипатий, болезненных ожогов самолюбия, добренькой покладистости от лично тебе сделанных приятных услуг! Необходимость жизни все равно заставит поступиться своим ради общего. С потерями времени, сил, нервной энергии, рано или поздно, но заставит. Как заставила Никтополеона Константиновича Стулова, вопреки огромной распорядительной его власти, поступиться своим характером, личной своей неприязнью и вызвать из небытия для дел несравненно больших, чем те, над которыми трудился я сейчас!..»
Иван Петрович размышлял о своей жизни, о жизни вообще, думал о возможных, все-таки приятных ему переменах и в то же время чувствовал какое-то смутное беспокойство, которое словно бы тянулось за ним от самого дома.
Причину смутного своего беспокойства он искал поначалу в том, что как-никак, а покидать Семигорье будет не в радость: до самого последнего времени он не представлял, как глубоко вросли душевные его корни в землю родной стороны. Но скоро он понял, что тревожит его не только предстоящая разлука с родными местами.
Елена Васильевна, как будто предчувствуя перемены, еще до его отъезда осторожно намекнула, что не хотела бы до конца войны что-либо менять в жизни. Уклончиво, сдержанно, в то же время не уступая возможному его несогласию, она объяснила, что дождаться Алешу они должны на том месте, откуда он ушел на войну. «Мне кажется, — сказала она, и глаза ее увлажнились, и голос задрожал от волнения, — он может не вернуться, если мы уедем из Семигорья…»
В другое время он взорвался бы, наверное, накричал о мистике и прочей чертовщине, которая неизвестно из каких углов лезет в голову современной интеллигентной женщины. Но почему-то промолчал. Больше того, забеспокоился неясной, но действительно возможной опасностью, которая могла обрушиться на их семью. В неловкости он постукал пальцами по столу, встал, молча прошелся по комнате; молчанием дал понять Елене Васильевне, что над ее словами подумает.
Идущая война вмешивалась в решение всех жизненных вопросов. И хотя теперь, на третьем году войны, никто не сомневался в победе, сражающимся армиям надо было пройти до победного края еще полторы тысячи самых трудных километров. И потому Иван Петрович, глядя обочь дороги на белую пустошь полей и редкие дымы угадываемых вдали деревень, думал с такой же, как Елена Васильевна, может быть только более скрытной, тревожностью о том, что нынешний их переезд хотя и не в такие далекие, но все-таки новые места, вряд ли будет ко времени. И если переезд все же случится, обживаться на первых порах ему придется одному, — он чувствовал, что Елена Васильевна хотя и в скорбной покорности, но всегда следующая за ним в необходимостях его работы, на этот раз не поступится своим материнским правом дождаться Алешу там, откуда забрала его война. Не поступится, даже если придется расстаться ей с домом, с привычностью всей их жизни, с самим Иваном Петровичем. Странно, он почувствовал на этот раз в ее характере и неуступчивость, и поистине железное упорство и теперь с удивлением, с некоторой даже растерянностью думал об этом.
3
— …Как прикажете понимать? Вы отказываетесь от «Северного»?.. — Стулов, опираясь локтями на стол, придавив массивным подбородком близко сведенные кулаки, смотрел на Ивана Петровича вежливым, как будто медленно сжимающим его взглядом. Вежливый взгляд был обретением Никтополеона Константиновича; Иван Петрович слышал, что в новой должности Стулов научил себя быть вежливым. Но, помнится, кто-то признавался, что от вежливости товарища Стулова у него холодеет сердце и спину пробирает дрожь.
Полуутопленный в низком мягком кресле перед высоким столом, Иван Петрович вынужден был смотреть на Стулова снизу вверх. Он чувствовал нависающую над ним чужую волю, но не изменил ни своего неудобного, как будто нарочито приниженного положения, ни общего своего устало-спокойного вида. Сцепив на коленях красные, только начавшие отходить с мороза руки, он без всякого на то желания выдерживал медлительно-сдавливающий его взгляд и, хотя знал, что должно последовать за вежливым этим вопросом, ответил сдержанно:
— Могу повторить. Рычагова Николая Васильевича освобождать от руководства «Северным» нецелесообразно. Убежден, человек способен работать. Мыслит верно, достаточно широко. И, безусловно, перспективен.
Стулов медленно повел рукой над зеленым сукном стола, артистическим движением удлиненных пальцев перебрал аккуратную пачку бумаг, безошибочно извлек нужную, положил перед собой.
— То, что утверждаете вы, не соответствует положению дел. Товарищ Рычагов неплохо работал в прошлом году. В этот год тянул только до октября. В ноябре дал шестьдесят процентов к заданию. В декабре — пятьдесят. По-вашему — это способность и перспектива. По-нашему — безобразие. Если не хуже… Думаю, не мне вам объяснять, что страна живет по законам военного времени. Бой выигрывают или проигрывают. Производственные задания выполняют или срывают. Товарищ Рычагов задание сорвал. Рассуждать сейчас о перспективах — это, извините, роскошь, позволить которую в настоящих обстоятельствах мы не можем…
Иван Петрович даже в идущем напряженном разговоре обладал способностью наблюдать и оценивать человека не только непосредственной реакцией чувств, но и вторичным, задним, как величают его в народе, умом. Задний его ум наблюдал собеседника, равно как и самого Ивана Петровича, как бы со стороны, всегда пристально и чуть иронично. В разговоре участие этого вторичного ума не ощущалось: все, что наблюдалось им, придерживалось до поры, и самые верные оценки чужого и своего поведения Иван Петрович получал уже после доброго или недоброго общения с человеком, получал именно от него, от наблюдательного, ироничного, притаенного заднего своего ума.
Сейчас, в обязательном, вежливом и напряженном разговоре с Никтополеоном Константиновичем, Иван Петрович как бы проверял прежние свои оценки и не мог уйти от впечатления, что товарищ Стулов и по прошествии времени, в новых обстоятельствах и в новой должности, не лучшим образом подтверждает себя прежнего. Он видел, как Стулов медленно наливался гневом; матовые его глаза не пропускали всей накаленности чувств, но красные пятна, проступавшие на плоском неподвижном его лице, Иван Петрович видел. Он снял очки, с подчеркнутой тщательностью протирал их платком, как бы давая Никтополеону Константиновичу время перегореть в неправедном гневе.
Спокойствие Ивана Петровича не было показным. Он знал: что бы ни случилось, жизненные его тылы обеспечены прочно, обеспечены именно той работой, которую все три до невозможности трудных года войны он с предельным чувством ответственности исполнял. Предоставить ему меньшую работу, чем имел он сейчас, было невозможно, как невозможно отстранить рабочего от станка, крестьянина от земли. Стулов вправе был упрекнуть его в нежелании принять на себя груз больший, чем лежал на его плечах сейчас; в его власти было сделать так, чтобы в партийном порядке строго взыскали с Ивана Петровича за это его нежелание. Но сам же Никтополеон Константинович не мог не помнить, что вина за судьбу «Северного» лежала на нем, на самом Никтополеоне Константиновиче Стулове, на особенностях его характера, переступить через который в свое время он не счел нужным или возможным.
Иван Петрович понимал, что область чисто человеческих его взаимоотношений с товарищем Стуловым осложняет, в какой-то мере влияет на результат разговора, а следовательно, и дела. Мысль Арсения Георгиевича Степанова, высказанная им при последней их встрече, мысль о том, что каждой высокой государственной и партийной должности необходимо должны соответствовать не только деловые, но и высокие нравственные, чисто человеческие качества лица, занимающего эту должность, была в полном созвучии с собственными его мыслями, с его пониманием государственной и партийной службы. Беда Никтополеона Константиновича Стулова была именно в человеческих его качествах. При общении с ним не возникало желания помогать ему, лично ему, в его стремлениях и усилиях, даже очевидно направленных на общую пользу. С товарищем Стуловым работали, выполняя свой долг, свои обязанности перед партией, перед государством. Но желания, идущего от уважения, может быть, даже больше — от любовного уважения к самому человеку, его уму, характеру, его душевности, того самого желания, которое порождает беспокойное и счастливое стремление делать на своем рабочем месте больше, лучше, умнее, чем предусмотрено, положено по долгу службы, — такого желания, такого истинно творческого побуждения дополнять обязанности возможностями своей души, при общении с Никтополеоном Константиновичем Стуловым не возникало.
Иван Петрович слышал набирающий силу голос Стулова, и как бы сами собой выплывали из его памяти оставленные в наследство им, большевикам, слова: «Партийный руководитель должен действовать не силой власти, а силой авторитета» — эти слова Ленина любил повторять его нарком. Теперь слова эти как бы плыли перед глазами и настолько четко обозначали себя в пространстве между ним и Никтополеоном Константиновичем, что удивительно было, как не видел, не прочитывал их Стулов.
Иван Петрович знал свой долг и перед страной и перед все еще идущей войной. И, конечно, он перешагнул бы через свое нежелание, через обидную, памятную ему забывчивость Никтополеона Константиновича, если бы «Северный» действительно страдал из-за плохого руководства. Но три дня, проведенные им в «Северном», убедили его в том, что в леспромхозе просто случилась беда, и беду эту не захотел разглядеть Никтополеон Константинович, раздраженный низкими цифрами сводок о вывезенном и отправленном лесе. В действительности же — на верхнем складе новой, врубившейся в спелый бор лесосеки лежало свыше тысячи кубов заготовленного леса, протянута была к нему и железнодорожная ветка. Но план вывозки и отправки повис, и только оттого, что между веткой и широкой колеей нижнего склада, откуда лес уже прямым ходом отправлялся в освобожденные наступающей армией районы, зияла сорокаметровая пустота снесенного неожиданно бурным осенним паводком моста. Вся вина нынешнего директора «Северного», Николая Васильевича Рычагова, в том и была, что этот погибший в паводке мост стал для леспромхоза камнем преткновения.
«Видать, сам господь бог ножку подставил! — сокрушался Рычагов, раскрываясь настежь перед Иваном Петровичем. — Паровой копер с превеликими муками достали, перевезли, установили, думали до морозов сваи вогнать — на седьмой свае все разлетелось к ядрене-бабушке! Знаете небось, что за техника в тылу, под нашими руками!.. Пока то да се, пока ручной копер сооружали, речка, считай, до дна промерзла. Теперь всё, капут — до лета без моста, до весны без плана…»
Рычагов без дела не сидел. Все силы бросил на вывоз леса по лежневке. Но ни лошади, ни газогенераторные машины, что были на ходу, при всем старании вытянуть план не могли. Рычагов чувствовал, что судьба его, как директора, решена, и, то зажимая в крепких желтых зубах, то гоняя во рту из угла в угол неприятно дымящую, скрученную из газеты цигару, говорил с отчаянной бесшабашностью русского мужика, стоящего у края лиха:
— Вот, Иван Петрович, ты — на судьбу, а она — из-под тебя да на тебя! Вроде все прикинуто-раскинуто, все пущено в ход, отдачи-удачи ждешь. А тут — хоп! — мосточек под хвосточек, и ты — как молодая лошадь с перехваченной жилой: и силен, и рвешься, а шагу нет!.. — Рычагов был симпатичен своей жадностью до большого дела, открытостью и тем, что, как будто уже передавая ему хозяйство, говорил, с видимо крепко сидевшей в нем честной озабоченностью о всем, что могло ему, Ивану Петровичу, пригодиться в новой его работе.
С мостком, проклятым Николаем Васильевичем, Иван Петрович все же помог. Нечто подобное бывало в прошлой его работе, и про палочку-выручалочку он знал. Попросил собрать стариков из окрестных деревень, из семей, живших в леспромхозовских поселках. Собралось их двенадцать, с седыми апостольскими бородами, в облезлых шапках, поддевках, потертых армяках, с виду немощных, вроде бы неловких в конторской, непривычной им обстановке; но даже в обесцвеченных временем глазах, в настороженном их пригляде угадывался опыт ума, который перетащили они на себе через век. У них, стариков, не лукавя и не заискивая, и спросил Иван Петрович совета.
Покряхтели, подымили щедро предложенной им махоркой, поворочались на неудобных им табуретах старики, выдали свое решение: «Ряжи, ряжи вязать! Во льду колодцы долбить, на дно ряжи опускать, бутить. На ряжи — переклады, настил, — сдюжат и танку, и железного коня!..» Так сказали мужики. И Рычагов размашисто прихлопнул себя по лбу, забыл, что вроде бы сготовился передавать дела, — помчался оприходовать стариковский подсказ…
«Мосток, мосток, — думал Иван Петрович. — Сооружение-то — всё ничего. А нет его — и набродишься, если не сломишься, на окольных путях… Сколько таких спрямляющих мостков не ставится вовремя между людьми!.. А от духовных этих мостков зависят не только кубометры — судьбы людей. Даже их жизни!..»
Иван Петрович протирал платком очки, слушал голос Никтополеона Константиновича, думал, стараясь не дать ответно подняться недоброму чувству: «Вот где, вот когда собрать бы тех умудренных стариков, дать бы сказать им слово в этом высоком кабинете, рассудить, что от дела, что от лукавого, перетащенным на себе через жизнь их опытом состроить через непонимание мосток, — на ряжах, на сваях, на мудром ли слове, но — мосток, необходимо нужный не только им двоим! Ох, как нужна этому кабинету обстоятельная, неторопливая мудрость таких стариков!..»
— Итак, насколько можно понять, готовности принять «Северный» вы не выражаете. Мало того, на себя вы берете ответственность утверждать, что товарищ Рычагов способен в текущий месяц дать не только план, но и достаточно быстро покрыть задолженность по вывозке и по отгрузке леса. Правильно ли я понял вас, товарищ Полянин? — Стулов каким-то образом еще сдерживал басовую силу своего голоса; но отзвень металла в самом звуке напряженно произносимых им слов достаточно определенно говорила, что Никтополеон Константинович шутить не собирается. Иван Петрович это чувствовал. Он надел свои невзрачные, в тонкой железной, потускневшей от ветров и дождей оправе очки, заправил дужки за обмякшие в тепле и теперь горевшие уши, посмотрел на Стулова снизу вверх внимательным, каким-то даже сочувствующим взглядом.
— Вы правильно поняли, — сказал он, стараясь смиренностью голоса удержать Никтополеона Константиновича от ненужного взрыва. — Хотел бы добавить, что убеждение мое относится не только к плану ближайшего месяца. Мое убеждение касается и перспектив работы товарища Рычагова. Он — человек дела и большой энергии. Будущее у него есть.
Стулов, сдерживая себя, пальцами тронул свой побелевший нос — разговоров о будущем он не любил; красные пятна на его плотных щеках потемнели.
— Еще раз напоминаю, товарищ Полянин, что нас интересует сегодняшний день!.. Допустим. Допустим и дадим товарищу Рычагову для реабилитации две недели. Ровно через четырнадцать дней мы вернемся к вопросу. Просил бы вас помнить, что вы состоите в партии… — Стулову хотелось добавить: «Пока состоите», но сказать это всегда больно ударяющее слово человеку, который большевиком прошел через первые дни революции, он не решился. Иван Петрович наблюдал, как поднял он со стола лист бумаги, медленным, точным движением вложил в папку.
— Хорошо. Идите, — сказал он, придерживая руку на папке.
Похоже было, товарищ Стулов удалял его из кабинета. Подобных отстраняющих концовок Иван Петрович не терпел ни в деловых, ни в личных разговорах. Потому словно бы в задумчивости потирал пальцами напряженный лоб, как бы не замечая взгляда матово-холодных глаз Никтополеона Константиновича. После достаточно ощутимой, трудно давшейся ему паузы он с той же медлительностью, с какой вел весь разговор Стулов, сказал:
— Неясным остается еще один вопрос — о главном инженере «Северного». В нашу область эвакуирован вместе с семьей из Крестецкого опытного леспромхоза Сергей Иванович Орешкин, специалист исключительно высокого уровня. Мы уже говорили об этом человеке. В Крестцах он разрабатывал поточный метод заготовки и вывозки древесины в системе ЦНИИМЭ. Сейчас обосновался в Буе, занимается непрямыми своими обязанностями, страдает, что война оторвала от дела всей его жизни. Человек этот смог бы, в помощь товарищу Рычагову, стать и организатором и катализатором производственной жизни «Северного». В перспективе и в сегодняшнем дне…
Иван Петрович с умыслом подчеркнул — «и в сегодняшнем дне», он знал, что Никтополеон Константинович при всем своем самолюбии человек дела и не сможет не согласиться с очевидной выгодой дня. И когда Стулов, помедлив в некотором раздумье, согласился, Иван Петрович удовлетворенно заключил:
— Теперь, кажется, всё. — И спокойно поднялся: разговор закончил он, и на той точке, которую наметил сам.
4
И снова лошадка, потряхивая заиндевелой гривой, одиноко бежала среди заснеженных полей, от деревни к деревне, вдоль лесов, через овраги, мимо застуженных березнячков, по российским притихшим просторам. Смягченный снегом постук подков, позвякиванье сбруи, ровный скрип оглобель в гужах, само движение к уже угадываемому где-то за снегами дому рождали приятное чувство освобождения от долгих и нелегких дорожных забот. Впечатления последней недели, прожитой вне дома, вне привычных хозяйственных забот, еще не улеглись, и, как всегда после усилий, связанных с новыми делами, Иван Петрович неторопливо осмысливал суетные дни, старался для себя понять, что сделал он хорошо, что не совсем хорошо, в чем был прав, в чем не прав, где уступил характеру, проявил несдержанность, и во всем ли остался верен своим убеждениям. Все, что успел он сделать за трехдневное пребывание в «Северном», в том числе по восстановлению разрушенного моста, вызывало теперь, уже в несколько отстраненной оценке, удовлетворение. Как вызывало удовлетворение и то, что сумел он выстоять перед властным нажимом товарища Стулова, выстоял сам и помог достойному человеку остаться при деле. И все-таки, как это бывает, когда человек уже настроится на большое дело и обстоятельства или сам человек отменяют уже поселившуюся в его мыслях и душе заботу, он чувствовал вместе с удовлетворением и какую-то неловкость, и беспокойство, и что-то похожее на ощущение вины — нет, ни перед Никтополеоном Константиновичем, — перед интересами самого дела, которое всегда было для него выше личных, семейных и прочих интересов. Нет-нет, в Николая Васильевича Рычагова он верил, как верил и в Сергея Ивановича Орешкина, — для «Северного» это, конечно же, будет надежная и широкая перспектива. И все-таки… Пока Сергей Иванович переедет, пока умом приладится к работе…
Уйти от неприятного ощущения своей вины, какой-то неточности в своем поступке он не мог, как не мог высвободиться в дороге из тесной поскрипывающей кошевки, увлекаемой бойкой лошадкой по промятой в глубоких снегах дороге.
Облегчить себя живым словом он мог только с Серафимой Галкиной, которая из уважения к молчаливости Ивана Петровича всю дорогу стойко обарывала свою женскую потребность в разговоре и отводила душу с хозяйками и старухами в деревенских избах, где приходилось им останавливаться на ночлег. Сноровистость Серафимы, умело управляющей лошадью в дороге и заботливо обихаживающей ее на постое, приятно удивляла Ивана Петровича. Случая высказать ей свое одобрение он не находил и теперь, сам томимый долгим молчанием, в неловкости поворочался в тесноте тулупа, спросил Серафиму о муже, — поездка дала ей возможность навестить своего многострадального хозяина, который по трудповинности работал на маленьком военном предприятии при здешней железнодорожной станции.
Серафима откликнулась тотчас:
— Ой, Иван Петрович, тяжко им там! В дощатых барачках мины начиняют! Считай, тут и живут, кто как… Сам-то мой плохонькой! Да не в том беда — душой он надорванный после тех-то, нехороших годов… Споведовался он мне, Иван Петрович. Ведь от Доры Кобликовой лихо под него подкатило!..
Иван Петрович будто споткнулся на разгоне, и желание говорить пропало. На доверительное признание Серафимы он не ответил. Но знакомая, вроде бы уже забытая в событиях войны, тоскливая нотка зазвучала в нем от неосторожных ее слов. Он подумал о Стулове, о себе, о том, что, если бы пришлось принять ему «Северный», он оказался бы под прямой опекой Никтополеона Константиновича и вряд ли достало бы ему силы выдержать постоянный его догляд. Когда там, на месте, он взвешивал и решал для себя вопрос о «Северном», он не думал об этой как бы несуществующей стороне предстоящей его работы; он думал о самом деле, исходил из действительных интересов и перспектив. Теперь ему казалось, что устоял он перед товарищем Стуловым не только по убеждению, но и потому, что во втором, настороженном его уме жило вот это опасение прямой беспощадной опеки Никтополеона Константиновича.
Тоскливый звук, который впервые он услышал в поезде, увозившем его, расстроенную Елену Васильевну и жаждущего перемен Алешу из Москвы в Семигорье, в обычном плацкартном вагоне, среди множества других людей, продолжал звучать. И под недоброй памяти этот звук он думал, что, будь на месте товарища Стулова Арсений Георгиевич Степанов, он, наверное, принял бы «Северный». Наверное, принял бы. Года на два. Оставил бы Рычагова в заместителях, помог бы ему поймать «второе дыхание» крупного руководителя и тогда, уже спокойно, с сознанием исполненного долга, отошел бы на запасные позиции, приличествующие его возрасту и уже не прежним силам.
«Если бы!..» — думал Иван Петрович. Этого «если бы» не было; и шаг, который он сделал, хотя и был в какой-то мере компромиссом, казался ему теперь единственно приемлемым как для Стулова, как для «Северного», так и для него самого.
«Самое трудное в жизни, — думал он, — отстаивать свое право на самостоятельность — в работе, в мыслях, в поступках. Быть просто исполнителем легче. Много легче, чем думать и по убеждению поступать. Но ведь и человеком быть много труднее, чем просто жить!!!»
Лошадка бежала ровно. Серафима молчала. Она вообще тонко чувствовала настроение своего директора и до удивления была деликатна в своем отношении к нему. Иван Петрович почти успокоился ясностью додуманных мыслей. Где-то за снегами уже виделась ему Волга, Семигорье, обжитый домик на берегу Нёмды, где терпеливо ждала его возвращения Елена Васильевна. Теперь он может сказать ей успокаивающие слова. И Алешу они встретят на родном ему пороге, через который с солдатским мешком на плече он перешагнул, уходя на войну. Мать права: дождаться сына они должны на месте. И вообще — не надо им трогаться со своей земли.
Институт уже готовится к возвращению в Брянск. Восстановится с его отъездом техникум. Спираль военных годин завершает свой звенящий от напряжения виток. С потерями, горем, лихом, со страждами изболевших душ, но жизнь возвращается на круги своя. Только бы вернулся Алеша. И возвратился бы к своим делам Арсений Георгиевич Степанов…
Иван Петрович покосился на матово-пунцовевшее в овчинных отворотах тулупа лицо Серафимы, хотел попросить поторопить ровно бегущую лошадку, но промолчал: слишком хорошо он понимал, что время и пространство неподвластны даже самому нетерпеливому человеческому желанию.