Книга: Годины
Назад: ГЛАВА ПЕРВАЯ Июль 41-го…
Дальше: ГЛАВА ТРЕТЬЯ Годиночка

ГЛАВА ВТОРАЯ
Переправа

1
Степанов не мог различить, где берег, где вода и есть ли на всем видимом ему пространстве отдельные люди, — все смешалось в одну будто на огне кипящую массу. Людские толпы стекали от жиденького побитого леска по открытому песчаному склону к реке, туда, где ближе казался другой, спасительный, берег; вся обширность реки, просвеченная высоким солнцем и голубеющая вдали, была багрово-серой здесь, на переправе. В воздухе еще стоял гул немецких самолетов; обломки разбитых понтонов, лодок, расщепленные бревна от давно, и теперь снова, разбитого моста сносило течением реки вместе с кровавой пеной, телами людей и лошадей, копнами сена, тележными колесами. Самолеты ушли, и людская лавина снова потекла с берега в узкие горловины двух понтонов, протянутых по обе стороны разбитого моста, закрывая путь всему, что было на колесах. Танки, беспомощно выставив короткие стволы пушек, словно тонули в обтекающей, их плотной человеческой массе. Лошади, впряженные в артиллерийские орудия, понукаемые отчаянными жестами сидящих на них ездовых, яростными их криками, почти неслышными в общем плотном, как будто сгущающемся и нарастающем беспокойном шуме, как-то еще протаскивались вместе с людьми, но в конце концов и они остановились, не дотянув до понтонов.
Нижний по течению наплавной мост был разбит, но люди уже не могли остановиться: напор общего движения сталкивал их в широкий разлом, солдаты падали в воду, старались добраться до другого, развернутого течением, конца. Кто-то добирался, кого-то выносило на стрежень, и головы плывущих пропадали в заворотях неспокойной воды; многие, перебирая руками боковины понтонов, тянулись обратно к берегу, от которого они хотели уйти.
Выше этих двух понтонов, наведенных саперными частями отступающей армии генерала Елизарова, жались к береговому лесу не менее многолюдные толпы беженцев. С высоты берега видны были повозки, коровы, козы, тачки, коляски, пестрые платья и платки женщин; у кромки воды, будто испуганные кулички, сновали ребятишки. Переправа разделила военных и невоенных людей. Сдвинутые сюда отступающим фронтом гражданские люди даже не пытались пробиться на воинскую переправу сквозь плотную солдатскую массу. В той безнадежности, в которой они оказались, они искали свои пути на другой, им казалось спасительный, берег. Кто-то, видимо, нащупал что-то похожее на брод. Многие уже шли по воде, придерживая на плечах узлы и ребятишек. Люди медленно брели, будто сцепленные друг с другом и, перепоясывая светлое пространство реки, и, насколько видел Степанов, дотягивались до противоположной стороны. Ближе к тому берегу, там, где обширную отмель огибало русло, людей как будто размывало: кто-то решался и плыл, многие, в надежде на помощь с того берега, стояли по пояс в воде, ожидая. И тех, кто ожидал, становилось все больше…
Арсений Георгиевич Степанов прибыл в армию генерала Елизарова два дня тому назад, уже после того, как части, составляющие армию, дважды прорывались сквозь охватывающую их танковую группировку генерала Гудериана и, после тяжелого сражения, с большими потерями вышли севернее Смоленска к Днепру. Степанов распоряжением Ставки был назначен на место погибшего в этих боях члена Военного совета армии, в боях участвовать ему еще не пришлось. Он только приглядывался к новой для него фронтовой обстановке и пока что мыслил и оценивал то, что видел, памятью прежней, пережитой им в молодости гражданской войны и опытом мирной партийной работы. Потому, когда с берегового возвышения он разглядел заполненный людьми берег, он понял, что перед водной ширью реки в худшем положении, чем армия, находятся тысячные толпы беженцев. Давняя выработанная деятельная потребность помогать тому, кто слабее, быть там, где труднее, побудила Степанова к естественному для него решению организовать переправу выше понтонов, там, где искали себе путь оставшиеся без помощи люди. Поддаваясь потребности быть там, где беда казалась большей, он с обычной своей, сейчас особенно ощутимой хрипотцой проговорил:
— Смотри, Иван Григорьевич, сколько там женщин и детей! Пойду помогать…
Генерал Елизаров, стоявший рядом со Степановым, бывший в одних с ним годах и в равной власти над вверенной им армией, но переживший и понявший за неделю отступления и боев больше, чем за годы всей своей военной жизни, очевидно, понял это чисто человеческое побуждение своего нового комиссара. Напряженным взглядом оценивая возможности наведенной и снова разбитой переправы, зная предел оставшегося времени, которое с каждой минутой как будто спрессовывалось вослед им идущей немецкой армией и все ощутимее превращалось из понятия жизни в понятие смерти для многих тысяч сдвинутых к переправе людей, — зная все это, видя и беженцев, остановленных рекой, и общую солдатскую стихию, которая выше возможного заполонила обе нитки понтонов и с которой уже смешались части его армии, понимая, что только огневые средства, выставленные на том, противоположном берегу, в какой-то мере еще могут спасти людей, задержанных на этой стороне реки, поднял на Степанова глаза, охваченные воспаленными, припухлыми веками, сказал, самой категоричностью голоса удерживая его от невозможного сейчас шага:
— Нельзя, Арсений Георгиевич. Армию погубим. И тех людей не спасем. Немецкая пехота на подходе к Речице. От Речицы до места, где сейчас с тобой стоим, три часа хода. Бери на себя левый, действующий, понтон. Сам займусь разбитым. Немедленно надо перебросить на тот берег всю артиллерию, по возможности — танки. Там их примет, распределит по рубежу полковник Самохин. Имей в виду: заслон в сторону Речицы слаб. Противника не удержит. В лучшем случае предупредит. Все, Арсений Георгиевич. Пошли действовать!
Степанов принял как необходимость то, что сказал, что приказал ему и себе командующий. Молча кивнул; затаивая неловкость и вину перед пестрой толпой людей там, у леса, решительно пошел вниз, запыленными сапогами осыпая с иссохшего склона песок.
— Погоди-ка, Арсений Георгиевич! Куда это ты один? — окликнул генерал. Но в шуме напряженного, непрерывного движения тысяч людей Степанов его не расслышал. Генерал движением руки подозвал автоматчика — знакомого ему паренька с почти девичьим, даже в усталости привлекательным лицом, приказал:
— Чудков! Возьмешь пятерых из взвода автоматчиков и — за комиссаром. Ни на шаг от него!.. — и подумал с тревожностью: «Еще не понял ты этой войны, дорогой товарищ Степанов: Не понял…»
2
Степанов не смог бы пробиться к понтону, если бы не молоденький автоматчик Чудков. Он появился вдруг, на ходу доложил: «По приказу генерала с вами, товарищ дивизионный комиссар!..» — и повел его, высвобождая ему дорогу, среди солдатских плеч и спин, обтянутых выбеленными до портяночной бесцветности гимнастерками; от солдат, как от измученных лошадей, терпко пахло потом. Чудков лавировал в душном, почти не двигающемся людском столпотворении, как лодочка среди сплошнякам идущего по воде молевого сплава. Он то просил голосом негромким, убеждающим: «Отдайся чуток, солдатик! Приказ генерала. Генерала приказ, говорю!» То мальчишеский, задиристый его голос вдруг обретал командирскую силу, когда, затертый массивными солдатскими телами, откуда-то снизу он кричал: «А ну, не напирай! Расступись, говорю. Дай дорогу начальнику переправы!..» Сам выбравшись из этой живой глубины, он выводил комиссара и уже похлопывал кого-то впереди по широкой спине, с веселой отчаянностью бросал шуточки в гущу, казалось, безразличных, ко всему притерпевшихся людей: «И спина же у тебя, дядя! Не спина — плот. Подавайся к реке, на тебе два солдата поплывут!»
Степанов с трудом протискивался за веселым, сразу расположившим его к себе пареньком и все острее чувствовал, как опасно напряжена охватившая его со всех сторон солдатская масса, движимая сейчас единственной близко видимой целью — уйти на тот, свой, берег, за спасительный рубеж реки, оторваться наконец-то от назойливости огненного немца. Почему-то именно два слова — «огненный немец» — повторял он с особой настойчивостью, когда пробирался к переправе, мысленно прикидывая, как овладеть движением тысяч людей. Слова эти, запавшие в память, услышал он ночью от пожилого солдата, который, как узнал он, оказался земляком — семигорским жителем, Василием Ивановичем Гожевым, работавшим у Ивана Петровича Полянина при лесхозовских лошадях. Самого человека он не вспомнил — не с каждым встречался и говорил на широких дорогах, — но общих знакомых они тут же, в сложившейся беседе, припомнили с понятным интересом. Солдат и сказал рассудительно эти не сразу показавшиеся ему важными слова: «Нонешний немец, товарищ комиссар, огненный немец. Огня у него много. С земли, с неба — отовсюду у него огонь. А мы все с винтовочкой — пять пуль, и то чередом. И не то чтобы духом пали, про то не скажу. Но ежели огнем не раздобудемся — не кинем немца назад. Это уж так, товарищ комиссар…» Так сказал ему бывший конюх, теперь солдат Василий Иванович. Шли они в еще светлой ночи июля, в одной из растянувшихся по дороге колонн, шли вольным усталым шагом, беседуя накоротке. Еще с гражданской войны, в долгих походах, любил Степанов пристраиваться к бойцам и говорить вот так, без каких-либо условностей. Он и теперь, прибыв на фронт новой войны, оживил в себе прежние комиссарские привычки и доволен был, что в первом же безрадостном переходе попал на рассудительного земляка, к тому же повидавшего немца. Как ни короток был разговор, Степанов запомнил солдата, запомнил и слова с их по-солдатски выстраданным смыслом, — приоткрывалось нечто, имеющее отношение и к общему отступлению их армий, и к новой для него войне.
«Огненный… огненный немец…» — думал Степанов, пробираясь в плотном окружении автоматчиков вслед за умелым Чудковым и повторяя слова солдата: «Огня у него много… огня…» Он был уже невдалеке от понтона, когда занимавшая его, казавшаяся важной мысль отступила перед охватившей его вдруг неприятной потревоженностью: в шелестящем шуме движения множества людей он отчетливо расслышал откровенно насмешливый голос: «Расступись, солдатня, — начальство драпает!..» Степанов тут же повернулся на голос, на мгновение увидел нацеленный в него враждебный взгляд высокого, выше многих других, солдата. Загорелое его лицо чем-то — сытостью, что ли? — отличалось от всех виденных им за последние дни солдатских лиц. Подозвать солдата, внушить ему что-то Степанов не успел: враждебный ему насмешник будто растворился среди покачивающихся грязных от пота и пыли солдатских лиц. И самого Степанова уже сдвинуло от того места, перенесло ближе к понтону. Но услышанный им насмешливый голос, откровенно рассчитанный на то, чтобы возбудить людей, полоснул будто шашкой, и какое-то время Степанов не мог подавить чувство растерянности, слепо двигался в безразличной к нему, теснящей его, все уплотняющейся солдатской массе.
У воды, перед накатом из толстых, измолотых ногами и колесами бревен, открывающим путь на понтон, Степанов попытался остановиться. Чувствуя всю безнадежность одиноких своих усилий, но еще больше понимая необходимость немедленного действия, он, в окружении автоматчиков, поднялся по исшарканному, разболтанному настилу, остановился с краю, повыше, чтобы могли его видеть, вскинул руку, напрягая грудь, крикнул во всю возможную силу голоса:
— Солдаты! Внимание!.. Освободить проход танкам и артиллерии!..
Голос его за годы кабинетных сидений, видно, потерял былую командирскую властность, может быть, просто потонул в гуле множества других голосов, ругани, рокоте моторов, ржании лошадей, шорохе тысяч ног, мявших сыпучий песок. Но вид дивизионного комиссара, стоявшего на возвышении, в полной форме, при ясно видимых знаках различия, при орденах, которые Степанов все надел, отправляясь на фронт, на какое-то время приостановил ближайших к нему, уже подступавших к переправе солдат. Напряженными спинами сопротивляясь общему движению, они упирались ногами, старались задержаться перед комиссаром, но напор людей, двигавшихся к реке и ничего впереди не видящих, кроме недалекого спасительного берега, был неостановим: упирающихся солдат подняло и понесло на Степанова, как полая стремительная вода поднимает и несет впереди себя летние жиденькие запруды. Снова хлынула на понтон людская масса, и автоматчики едва успели оттеснить неосторожного комиссара от ее сметающей силы.
Степанов видел и сознавал, что людской поток, в котором смешались остатки соединений, частей, разных родов войск, где четкий, привычный для солдата и командира воинский порядок был разрушен оглушающими ударами врага, невозможно ни вдруг остановить, ни подчинить даже высокому командирскому приказу. Вся масса войск, стекающая с берега на переправу, подчинялась сейчас не армейскому закону, имя которому — воля и слово командира, а тому, казалось, неподвластному закону необходимости спасения своей жизни, который действовал вопреки воле и слову командира. И хотя страх, подгоняющий людей к переправе, не был той гибельной для армия паникой, которая совершенно лишает солдата разума, достоинства и силы, он все же был, этот страх, — люди не хотели оставаться на открытом, ничем не защищенном берегу, каждый из них для себя знал и верил, что, прорвавшись через бомбы и огонь самолетов за пространство реки, они наконец-то найдут тот прочный рубеж, откуда начнется порядок, ясность и утерянная под напором врага военная их сила.
Поверх плотно окружающих его автоматчиков он вглядывался в солдатские лица, понимал страх и надежду этих солдат, рвущихся на понтоны, знал, что все эти люди так или иначе должны уйти на тот берег. Но знал он и другое: на том берегу не ждут их свежие дивизии и готовые рубежи, что все эти солдаты разбитых соединений, разными дорогами приведенные к переправе, пополнят полки их отступающей армии, будут в спешке рыть иссушенную землю, сами создавать тот рубеж обороны, в который сейчас верили; знал он и то, что «огненного немца», даже на широкой реке, винтовками и пулеметами не задержать. Каждого солдата в отдельности он мог бы убедить в том, что ему, солдату, без артиллерии не выстоять за рекой, и каждый в отдельности солдат понял бы то, чего добивается он, и посторонился бы, и пропустил орудия и танки. Но солдат было тысячи, и остановить, убедить каждого он не мог, — команда его не действовала, да и голоса его не слышали эти тысячи. Все это Степанов сознавал, напряженно вглядываясь в проходящих мимо него в угрюмой торопливости солдат. Но то, что он сознавал, не делало его сильнее: мудрость не всегда сила. Чтобы поступить по необходимости, нужна была сила бо́льшая, чем заполнившая весь берег реки людская стихия. Такой силы у Степанова не было. Автоматчики плотно прикрывали его спинами, ощетинив перед собой резные стволы автоматов; но это была лишь сила, охранявшая его, комиссара, и привести ее в действие против людей, даже исступленных жаждой спасения, он никогда бы себе не позволил. Но Степанов не был бы Степановым, если бы признал свое бессилие. Он знал, что должен овладеть переправой, должен навязать необходимый для этих людей порядок. Мысль его работала быстро, настойчиво выискивала решения, тут же взвешивала, отвергала. Наконец решение появилось, ему нужны те шесть танков, которые стояли метрах в ста от понтона, казалось намертво зажатые стекающими к реке людьми.
— Чудков! — Степанов окликнул негромко, но молодой автоматчик тотчас повернулся, смотрел на комиссара сочувствующим взглядом. И, видя этот его взгляд, в котором не было растерянности, была только готовность помочь, он не приказал, а скорее попросил:
— Чудков, старшего командира вон тех танков ко мне…
В живых глазах Чудкова вспыхнула откровенная радость от того, что комиссар и в безнадежности нашел какое-то решение. В радости он выдохнул: «Есть!» — что-то сурово сказал автоматчикам и снова, как остроносая лодочка, ловко толкнулся навстречу сплошному, на него идущему людскому потоку.
Вернулся Чудков раньше, чем Степанов ожидал. За ним как будто выдрался из движущейся солдатской массы танкист в истрепанном, потерявшем цвет комбинезоне; шлема на нем не было, волосы, будто пук спелого, спутанного ветром ячменя, прикрывали висок и серое от пыли ухо.
— Старший лейтенант. Один за всех командиров 121-го танкбата… — выговорил он глухо. Голос его едва можно было расслышать: его занемевший от усталости язык едва проталкивал слова.
Степанов видел, какую усталость носит в себе старший лейтенант, и постарался не заметить, ни нарушенной формы доклада, ни распахнутого ворота надорванного комбинезона; он догадывался, через какой огненный ад прошел этот по виду безразличный ко всему молодой командир, и, не желая показывать свое человеческое сочувствие, которое вопреки всему в нем было, стараясь возбудить в танкисте какой-то последний резерв его человеческой силы, сказал:
— Прошу вас, старший лейтенант, сделать невозможное: подведите танки, отгородите танками горловину понтона. Если в ближайший час мы не переправим на тот берег артиллерию — люди на берегу обречены…
Танкист с трудом удерживал тяжелые веки, веки опускались на глаза, он даже покачнулся в забытьи, вздрогнул, приходя в себя из мгновенного сна. Слова, которые ему говорили, медленно входили в его сознание. Степанов повысил голос, резче, чем прежде, спросил:
— Вы поняли, старший лейтенант?
Танкист старался понять, что от него хотят; рука его поднялась, в неловкости придавила к горлу надорванную половину ворота, скользнула по груди. Невозможно было представить, в который раз он преодолевал усталость, но сознание вернуло его в действительность: взгляд прояснел, руки вытянулись вдоль тела, голосом глухим, но достаточно отчетливым он сказал:
— Понял вас, товарищ дивизионный комиссар!..
Степанов кивнул:
— Исполняйте! Возьмите автоматчиков, они помогут. Хоть метрами, хоть сантиметрами, но приказываю двигаться к понтону!
Старший лейтенант и автоматчики пошли в обход, вдоль берега, с трудом одолевая напор встречь им идущих солдат. Один Чудков не двинулся с места. Степанов вопросительно и недовольно смотрел на него, но маленький автоматчик как будто еще крепче врос в песчаную кромку берега, где сейчас они стояли. Искоса, напряженным взглядом, он смотрел на Степанова, опережая его слово, неуступчиво сказал:
— По приказу генерала не имею права оставить вас, товарищ дивизионный комиссар! — и как бы для убедительности обеими руками тряхнул висевший на груди автомат.
В душе Степанов одобрил солдатскую исполнительность упрямого автоматчика.
Поджидая танки, не вполне уверенный в том, что старшему лейтенанту удастся продвинуться к переправе, он с давно забытым чувством бессилия оглядывал ближайший к понтону, заполненный напирающим войском берег. Среди множества словно плывущих лиц взгляд выхватил вдруг знакомое лицо высокого усмешливого солдата, который, явно рассчитывая на солдатское расположение, выкрикнул смутившие его слова. Взгляды их опять встретились, и Степанов опять отметил на обожженном, как у всех, солнцем, но сытом лице бегающие, как будто что-то ищущие глаза. Высокий солдат тут же исчез среди голов и плеч, лицо его промелькнуло уже ближе, но в стороне от понтона, и Степанов с неприятным удивлением подумал, что солдат не торопится на переправу. Было что-то настораживающее в назойливом присутствии этого странного солдата. Но возникшая было настороженность тут же ушла: он увидел, как качнулись стволы танковых пушек: разделенные людской текучей массой, танки начали медленно сдвигаться. Сомкнувшись, посверкивая сквозь покрывающую их пыль металлом, танки короткими, какими-то судорожными рывками, но все-таки поползли. Однако, пройдя половину нужного пути, машины встали: перед самым понтоном солдаты как будто слипались друг с другом, пробиться сквозь сплошную людскую стену было невозможно. За танками втянулись в проложенный ими коридор несколько артиллерийских упряжек. Теперь все они снова замерли; по-прежнему двигались одни солдаты, с еще большей исступленностью прижимаясь к впереди идущим, — глухо, безостановочно людская масса втискивалась на понтон.
Степанов ясно представлял, какой кровавый ад случится здесь через час-два, когда на переправу выйдет немецкая колонна. Он знал, что должен принять решение — не свойственное ему, жестокое решение, но принять его он должен.
Старший лейтенант-танкист, наполовину высунувшись из открытой башни, сорванным, каким-то рыдающим голосом бесполезно материл закрывших ему путь солдат, и Степанов, понимая, что должно сейчас случиться по его приказу, уже повернулся к Чудкову, готовый послать его к старшему лейтенанту-танкисту.
Приказать он не успел: воздух прорезал гул моторов. Из-за леса, с той стороны реки, вынырнула тройка «мессеров», ринулась с нарастающим созвучным ревом вниз, нацеливаясь прямо на горловину понтона, у которого стоял Степанов.
Минуту, назад казалось, что нет силы ни отодвинуть, ни задержать наплывающее на понтон половодье отступающих армий. Но лобовой нарастающий рев стремительно пикирующих на переправу «мессеров» оказался для людей сильнее страха той опасности, которая была где-то за их плечами. Под ударившим в воду и в песок проливнем пуль сплошная масса солдат будто вздыбилась, люди волнами отплеснулись от понтона на обе стороны, насколько это было возможно в той тесноте, в которой они были. Самолеты, оглушая, пронеслись, казалось, над самыми головами, взмыли в небо, широким кругом пошли на новый заход. Степанов, хмурясь от проявленной слабости, поднялся от бревна, к которому его придавил моторный рев и хлещущие удары пуль, движением руки отряхнул песок с груди, с колен, с неожиданным облегчением увидел почти свободную от людей горловину понтона. Не сразу понял, почему не двигаются к понтону танки, не сразу услышал, кому и что кричит высунувшийся из башни танкист. Потом понял: перед танком лежали убитые солдаты, и старший лейтенант-танкист кричал автоматчикам, чтобы они оттащили убитых. С тяжелым, похожим на упрек себе чувством Степанов подумал, что старший лейтенант-танкист не исполнил бы его вынужденного жестокого приказа, если бы такой приказ ему, дивизионному комиссару Степанову, пришлось отдать.
Автоматчики, озирая небо, с суетностью движений и какой-то виноватостью на лицах, оттаскивали к свободной кромке берега убитых. Степанов видел, как повсюду, в приостановленном движении войск, попарно, по трое, солдаты выносили убитых и раненых к крутояру, и удивительно было смотреть, как податливая, только что, казалось, наглухо отвращенная от всяких разумных поступков людская масса упредительно раздвигалась перед солдатами, несущими скорбную ношу. Он успел это заметить и в озабоченности своим делом почувствовал, что сможет совершить то, что надлежало.
Пока «мессеры», сопровождаемые настороженными, недобрыми взглядами тысяч глаз, делали по небу широкий круг, танки подвинулись к воде, лбами уткнулись в зады друг друга, наискось перекрыв горловину понтона, — проход остался лишь с той стороны, где был Степанов. В этот проход устремились стоявшие за танками четыре упряжки с полковыми пушками, грохоча колесами по бревенчатому настилу, въехали на понтоны. И тотчас, как будто все ждали увидеть это движение, масса войск, отринутая было огнем самолетов, с еще большей стремительностью хлынула на переправу. Солдаты, отсеченные стеной содвинутых танков, с шумом входили в воду, и уже с воды, сбоку, взбирались на колеблющийся и оседающий под тяжестью людей, орудий, лошадей наплавной мост; эти солдаты сдерживали, но уже не останавливали движения въехавших на понтоны артиллерийских упряжек. Степанова теперь беспокоил хотя и ослабленный, но по-прежнему неуправляемый поток людей, который прохлынул в оставленный проход. Тяжелые 152-миллиметровые орудия на тракторной тяге, которые было двинулись к понтону, опять встали, захлестнутые плотным движением солдат. Нужна была еще какая-то сила, какое-то решительное действие, чтобы отсечь, хотя бы на самое малое время, напористый поток пехоты, пропустить, кроме двух тяжелых гаубиц, еще четыре видимые ему батареи полковых орудий, обоз с ранеными, несколько танков, безнадежно застывших на крутояре. Обдумывая свое возможное решительное действие, Степанов в то же время следил за самолетами, почему-то не уходившими от реки. «Мессеры», сторожа, но уже не останавливая общего движения людей, делали третий широкий круг над переправой. Похоже было, что они израсходовали боеприпасы и теперь звали другие самолеты на легкую добычу, и люди догадывались об этом, еще нетерпеливее теснились и торопились пройти опасный путь.
Один из самолетов вдруг отделился, кренясь и снижаясь, вышел на середину реки, выровнял полет, нарастая звуком мотора, устремился на переправу, Степанов видел, как от самолета отпало, показалось почему-то — желтое, тело бомбы, и короткий свист ее, пронизывающий воздух, оборвался глухим, каким-то утробным взрывом. Река взыграла, как будто кто-то снизу с силой выбросил воду в небо, опрокидывая и смывая с моста людей; нитка сочлененных понтонов лопнула, концы разорванного моста под напором течения начали расходиться.
Самолеты наконец ушли. От противоположного берега отплыли две лодки; часто махая веслами, люди спешили к месту разрыва. Видно, кто-то из саперных командиров на том берегу неотступно следил за работой переправы, потому что ниже торчащих из воды свай старого, почти полностью уничтоженного бомбами деревянного моста уже действовала и вторая нитка понтонов, у которой распоряжался генерал Елизаров. Степанов видел, как медленно ползли по тем понтонам артиллерийские упряжки в таком, же плотном, окружающем их потоке солдат.
Степанов и не глядя на часы чувствовал, как, сжимается время, беспощадное к нему, к этим тысячам людей, задержанным рекой, — время определялось сейчас только пространством от недалекого села Речицы до этой вот переправы. Едва Степанов давал себе думать о том, что случится здесь, когда выскочат на крутояр немецкие танки, — сохло горло, сводило плечи, как будто лед протаскивали по спине: ни одно из бывших здесь, зажатых людьми орудий не смогло бы сделать даже выстрела!
Солдаты видели разведенный, забитый людьми мост и все-таки продолжали продвигаться, еще больше уплотняя, казалось, до предела заполненные понтоны; многие, проталкиваясь мимо стоявшего в окружении автоматчиков комиссара, забредали в воду, прихватывали отпилки бревен, плавающие в реке доски, оглобли, тележные колеса, придерживаясь боковых понтонов, плыли к тому берегу, надеясь на всесильное русское «авось».
Взглядом напряженным и пристальным Степанов выискивал в людском потоке еще какую-то силу, способную принять и исполнить его приказ. Для себя он уже определил эту силу и каждого, на ком видел знаки командирского отличия, окликал громко и властно. И лейтенанты, капитаны, старшины подчинялись его властным окрикам, выбирались из плотного людского скопища, как будто виноватясь за себя, за своих и не своих солдат, с тяжелой, глухой настойчивостью заполняющих переправу, докладывали о себе, вставали позади, ожидая указаний. Группа командиров росла, и Степанов видел, что обретает силу, которой прежде у него не было; плечи его как будто становились шире, он чувствовал, что эти уже подвластные ему широкие плечи смогут помочь ему в нужный момент. Саперы на лодках и солдаты, облепившие понтоны, натужно тянули канаты, сводили концы порванного взрывом бомбы и расчлененного течением наплавного моста. Сейчас понтоны соединятся, и снова взыграет в людях, исступленных усталостью, жарой, постоянной близостью смерти, стихия видимого им на том берегу спасения — и тогда ни отсекающая танковая изгородь, ни заслон из автоматчиков и командиров не удержат с трудом освобожденную горловину понтонов.
Ищущий взгляд Степанова отметил на высоте берега новую, только что появившуюся часть. Взгляда было достаточно, чтобы увидеть, что эта новая небольшая часть и в отступлении сохранила свой воинский порядок. Командир остановил бойцов на склоне, подозвал к себе других командиров, все они встали в полукруг, разглядывая затопленную войсками переправу. Солнце освещало склон, высвечивало лица стоящих на склоне людей, и Степанов, сощуренными глазами заостряя взгляд, с чувством нужного ему обретения разглядел на плотном невысоком командире зеленую фуражку пограничника.
Он обернулся к группе собранных им командиров, быстрым взглядом выделил артиллерийского капитана, судя по крупным чертам лица, твердому подбородку, спокойному прямому взгляду — человека неуступчивой воли, сказал, подойдя на шаг:
— Задание вам, капитан. Передайте командиру только что подошедшей части приказ: пробить к переправе коридор, подтянуть к понтонам все застрявшие пушки. И помогите ему, времени мало!
Капитан исчез так быстро, что Степанов не успел дать в провожатые ему Чудкова. Внимание его тут же сосредоточилось на все возрастающем напряжении у входа на понтоны. За танковой загородью по-прежнему двигалась в реку не могущая остановить себя людская масса. Часть солдат, общим напором сброшенная в воду, плыла к тому берегу, придерживаясь свай разбитого моста. Многие плыть не решались, лезли из воды на понтоны, кричали, в нетерпении ожидали, когда саперы вновь спаяют оба берега реки. Вся половина моста вместе с артиллерийскими упряжками, с трудом туда проведенными, и теперь стоявшими, и тоже сплошь облепленными солдатами, напоминала раздраженно гудящий пчелиный рой, случайно опустившийся на переправу.
Другой поток людей, стремящийся на мост и приостановленный автоматчиками и старшим лейтенантом-танкистом, загнавшим свой танк почти в горловину понтона, набирал всё бо́льшую, угрожающую силу. Степанов видел, как под напором хмурых, озленных препятствием солдат пятились автоматчики — спинами они жались к танку, лица их были бледны и решительны, но они тоже понимали, что бессильны перед массой напирающих на них людей. Артиллерийский капитан еще не дошел до командира-пограничника, Степанов видел его, в зеленой фуражке, в окружении своих командиров. Саперы почти состыковали понтоны, еще несколько минут — и солдаты ринутся на переправу, и все опять вернется к началу.
Надо было выстоять, совсем немного, но выстоять: он видел, как выдрал себя из плотной массы людей артиллерийский капитан, спеша побежал на склон, Степанов обернулся, негромко, как будто не приказывая, сказал:
— Товарищи командиры, прошу помочь… — и первым шагнул к танку, в еще свободное от людей пространство. Он не рассчитывал на физическую силу своих с возрастом ослабленных мускулов, да и смешно было бы рассчитывать на физическую силу там, где не могло помочь даже оружие, — он рассчитывал на то, что ближние к нему солдаты, пока приостановленные, оторванные от общего стихийного движения, не могут не вспомнить про свой солдатский долг в виду стоящих перед ними, с высокими воинскими званиями, командиров.
Но прежде, чем Степанов успел что-либо сказать, он увидел среди одинаково осунувшихся, угрюмых, даже озлобленных лиц уже знакомое ему, отличное от всех других лицо высокого солдата. Солдат был близко, настороженно следил за каждым движением Степанова, и, когда взгляды их встретились, солдат не заспешил, как это было прежде, укрыться за чужими спинами. Напротив, он как-то ловко скользнул телом между молча и нетерпеливо стоящими солдатами, передвинулся ближе. Его усмешливо растянутые губы, будто прицеливающийся взгляд явно выражали готовность к действию. И Степанов, взглянув на передвинувшегося ближе к нему высокого солдата, вдруг ясно понял, что этот солдат без пилотки, недавно наголо остриженный, с настороженным взглядом неглупых глаз, отлично знает, что только он, дивизионный комиссар, стоящий здесь, у начала переправы, пока еще мешает общему взрыву все сметающей людской стихии.
Степанов опять ощутил неприятное чувство от близкого присутствия этого непохожего на других солдата, хотел сказать Чудкову, чтобы подвели к нему странного человека, но вздрогнул от натужного, взвинченного до пронзительного крика голоса:
— Братцы! Немец на переправе! Все тикай на паром!.. Бей предателя-комиссара…
Когда слух изумленного Степанова еще воспринимал натужный, насильственно взъяренный голос высокого солдата, он увидел направленный ему в грудь пистолет.
Выстрел он тут же услышал, но удара пули не почувствовал. Еще не успев понять, он увидел, как обмякло на руке высокого солдата маленькое тело автоматчика Чудкова; Чудков подогнул колени, как-то нехотя, лицом вниз, повалился на песок.
Степанов на гражданской войне и в мирной жизни встречался с трусостью, изворотливостью, даже предательством. И все-таки, по устоявшемуся в нем, несмотря на горький опыт, доверию к людям, по обретенному им в этом доверии душевному благородству, не предполагал до самой этой минуты, что нынешний враг, превосходящий в огне и военной силе, еще и грязен, и коварен, и подл даже в таких вот мелких проявлениях войны. Ни на минуту он не сомневался, что высокий солдат — не боец Красной Армии: ни один из советских солдат не мог бы поднять руку на своего комиссара. Потом, вспоминая все, что было на переправе, он, словно шкуру, сдирал с себя былые представления о войне, о враге, с которым пришлось сойтись в противоборстве, и молча и тяжело страдал, переживая в себе ту, прежде немыслимую им, кровь, которую увидел на переправе, — за одни сутки переправа обнажила перед ним все, что не было еще прожито на самой войне.
У высокого солдата уже выбили пистолет; и те самые до безразличия усталые солдаты, которые в отупении, в страхе перед идущим вслед немцам готовы были, отводя глаза, протолкнуться в общей массе мимо пытавшегося остановить их комиссара, — те самые солдаты теперь ломили диверсанту руки к спине так, что грудью он давил согнутые колени, пытался повернуть лицо к солдатам, с яростью пойманного зверя рвался, кричал проклятья комиссарам, и кто-то из солдат шагнул к нему и наотмашь ударил по мокрому, раскрытому рту.
Степанов обводил медленным взглядом плотную, близкую, шумно дышащую на него толпу; ему казалось, толпа стала еще плотнее и неподвижнее: солдаты, которые были впереди, будто вросли в размятый песок берега и силой напряженных ног и плеч уже сами противостояли напору тех, кто был позади. От передних пошел и говор, быстро передаваемый по сторонам и в задние напиравшие ряды: «В комиссара стреляли… диверсанта словили…»
Степанов слышал перекидывающийся говор, удивленный, вроде бы даже виноватый, отметил и упорствующих общему движению стоящих перед ним солдат, как заметил для себя и то, что бывшая почти безликой, казалось, безразличная ко всему, кроме движения, людская масса вдруг обрела лица, одинаково хмурые, утомленные, но отличные одно от другого. Он видел и лица солдат, взахлест охвативших руки диверсанта. Один, что был невысок, но крепок в груди, придавливал заломленную руку с какой-то злорадностью в выпуклых глазах, косо нацеленных в темный стриженый затылок пригнутого к самому песку диверсанта; другой, пожилой и похудее, в мятой, почему-то мокрой пилотке, крепко прихватив сильное плечо все еще пытавшегося кричать подлеца, с угрюмостью смотрел на лежащего у его ног молоденького автоматчика Чудкова. Степанов вглядывался в лица солдат и на хмурых — старых и молодых — лицах, одинаково темных, как будто усохших от зноя на открытых дорогах отступления, не видел сочувствия стрелявшему мерзавцу — Степанов даже про себя не мог назвать его солдатом. В числе других вокруг стоявших военных людей он увидел и знакомого рассудительного земляка Василия Ивановича Гожева — стоял он прямо в воде, мокрый по грудь, с перекинутой за спину винтовкой, придерживал на плече бухту пенькового каната, в другой держал топор: видно, кто-то нарядил его, а скорее всего — по своей воле он шел помогать саперам. Василий Иванович как вступил в воду, нагруженный саперным припасом, так и остановился в полуобороте, став свидетелем того, что случилось; в его лице, озабоченном работой, Степанов не прочитал ничего, кроме тяжелой сдержанной гадливости. Многие солдаты, встречая взгляд Степанова и виноватясь за случившееся зло, отводили глаза; пожилой боец с курчавой, словно опаленной, щетиной на скулах, бывший ближе других к Степанову, глаз не отвел: как бы не уступая Степанову своей самостоятельности, сузил глаза, сказал вроде бы за всех:
— Дайте его нам, товарищ комиссар… Не из наших он! Надо думать, специально забросили!
Вокруг стояли те же солдаты, которые минутами раньше не слышали, старались не слышать его приказов. Надо было чему-то случиться в этой многотысячной, разобщающей души людей стихии спасения, чтобы люди вновь почувствовали свою причастность к общему делу. Солдаты, видевшие сотни смертей в боях, лежавшие под бомбами в пулеметным огнем, сражавшиеся и отходившие под силой немца, не могли, не оказались равнодушными к рассчитанной подлости, к этому выстрелу из-за их спин. Те самые солдаты, которые не хотели его видеть и торопились пройти мимо, теперь стояли и ждали его приказа.
Степанов все это чувствовал, видел и, как бы заново обретая силу, данную ему его воинским званием, негромко сказал:
— Спасибо, солдаты, за веру! — и, обращаясь к автоматчикам, товарищам Чудкова, приказал: — Расстрелять…
3
Слаженная, послушная воле командира воинская часть майора погранвойск влилась в людское половодье, колыхнула, раздвинула, как раздвигает многопудье волн упрямая грудь парохода. Солдаты майора пробились и тут же, будто надолбами, вросли в песок — образовали коридор от артиллерийских орудий до танковой загороди. Упряжки лошадей, исступленно подстегиваемые ездовыми, двинули орудия к понтону, влились в общее, уже начавшееся по наплавному мосту движение. Трактора подтащили ближе тяжелые гаубицы, и Степанов понял, что пик той невероятной трудности, перед которой он был поставлен обстоятельствами и словом генерала Елизарова, миновал. Когда он это понял и, чувствуя облегчение, снял фуражку, серым от пыли комком платка протер мокрую от пота голову и тоже потную, горевшую от солнечных ожогов шею, в небе снова обозначился гул: шестерка «юнкерсов» заходила к реке, как всегда со стороны солнца, хотя каждый из сидящих там, в крылатых машинах, не мог не знать, что на переправе не было зенитных средств — три зенитных батареи, открывшие огонь по первым появившимся самолетам, были начисто разбиты бомбами.
Самолеты вышли на открытость, реки, друг за другом низко прошли над скопищем войск, заставляя людей падать и цепенеть в ожидании смерти. Лихой, впритирочку к воде, пролет для бомбежки был не нужен — это была игра в силу. И Степанов, понимая это, оглушенный дрожащим, трамбующим воду и землю, забивающим слух ревом, с трудом, но устоял, не лег под перекладины понтона.
Тень от самолета как будто ударила его по лицу — он откинул голову, дотянулся пальцами до ворота гимнастерки, тяжестью руки разорвал: ворот душил.
«Юнкерсы», отблескивая выпуклостями крыльев и кабин, ушли в солнечную высь, не спеша построились в круг, и первый самолет, опрокидываясь на крыло, пошел с нарастающим воем вниз, растягивая круг в спираль.
В памяти Степанова остался однажды пережитый им на охоте случай: к пролетающему над озером чирку метнулся болотный лунь. Вскинув напряженные крылья, вытянув вперед когтистые лапы, он с высоты косо падал на молоденькую, летящую над водой уточку, и уточка, заметив падающую на нее тень смерти и отчаянно заспешив, вдруг покорно раскинула крылья и приняла удар; у нее еще было мгновение занырнуть в спасительную воду, но страх сковал ее, и возможное спасительное мгновение не спасло. Степанова поразила тогда не сама гибель уточки — поразила беззащитность одной живой частички природы перед силой, быстротой, когтями такого же другого живого существа, сотворенного той же природой, — беззащитность и, особенно, покорность, какая-то как будто уже от рождения заявленная покорность перед другой враждебной силой.
Когда ведущий «юнкерс», растягивая круг в спираль, пошел вниз, к незащищенному скоплению людей, Степанов напряженным, обострившимся взглядом увидел вытянутые вперед колеса, расширенные шпорами кожухов, и мгновенно вспомнил мохнатые, нацеленные ноги хищника. И та давняя мысль о силе и покорности, которой он был тогда свидетель, отозвалась в нем протестующим, упругим толчком. Он понимал: ничто — ни высокое воинское его звание, которое имело власть над солдатами его страны, ни физическая, еще сохраненная им сила, ни богатый опыт нравственной жизни, помогающий ему понимать людей и влиять на их судьбы, — ничто не защитит его от падающего на него самолета, придуманного человеческим умом, нацеленного на него чужим, враждебным ему человеком. Сейчас, здесь, на переправе, открытой недоброму небу войны, он был как та, памятная ему уточка в последнем своем полете. Но все в нем протестовало против покорности падающей на него силе. И, задавливая в себе тоску от предчувствия возможной близкой смерти, силой ума, волей своей одолевая дикий позыв броситься под слепую защиту ободранного, зашарканного ногами бревенчатого наката, он заставил себя остаться на месте. Он никому ничего не приказывал, он просто стоял, широко поставив ноги, среди бегущих от понтона и от берега к лесу людей, гонимых знакомым ему страхом смерти, и, не отрывая взгляда от падающего к реке самолета, все-таки успел заметить краем глаза, что вдруг образовавшееся вокруг него безлюдное пространство вновь наполняется движением командирских голов и плеч; оттого, что он заметил это движение стягивающихся к нему людей, он почувствовал себя тверже.
Степанов смотрел, как приближается, увеличивается в размерах вытянутая вперед, будто живая, морда самолета, отблескивая лобовым фонарем кабины; веером выпали из-под колес черные предметы, к реву мотора добавился нарастающий, как у сирены, просверливающий душу звук. В то мгновение, когда бомбы отделились, самолет будто клюнул пронизанное солнцем пространство и круто, как по горке, пошел вверх, оставляя в воздухе летящие к воде снаряды.
Почему-то на этот раз летчика, ведущего всю шестерку, привлекли не понтоны и не остатки свай когда-то бывшего здесь деревянного моста. Выше по реке, где пологая песчаная коса ближе всех отмелей подходила к другому берегу и люди тысячами шли по косе, по воде, плыли там, где не доставали дна, где образовалась своя отчаянная переправа, перепоясавшая реку настолько плотной живой стеной, что за ней — это было видно от понтона — река словно бы набухла и даже подтопила песчаную пологость берега, — именно туда, в эту живую, движущуюся людскую череду, в которой мало было солдат, но почти сплошь шли и плыли беженцы из занятых чужой армией городов и селений, косо летела с воем, с нарастающим визгом быстрая стайка бомб. Другие налетчики в точности повторили то, что сделал первый из них; шесть бомбовых залпов с дробным, сотрясающим все окрест гулом разметали живую людскую плотину. Вскипевшая мутная вода хлынула в обозначившиеся провалы, вместе с пеной, кровавой в отблесках солнца, сплошь поплыли по текучей середине реки человеческие тела.
Шестерка «юнкерсов» выстроилась в круг, и, как будто повторяя для зрителей устрашающий цирковой номер, пошел вниз, растягивая круг в спираль, все тот же первый самолет. На двух ревущих его моторах встопорщились, забились, словно от ураганного ветра, огненные усы, и по краю реки, по измятому сухому песку берега, на котором ничком сплошь лежали люди, осыпью ударил убивающий металл.
Степанов стоял, плотно упираясь расставленными ногами в песок, как будто собирался устоять даже тогда, когда ударит в него снаряд. Приподняв левое плечо, наклонив голову, он из-под глыбастого лба, затененного козырьком фуражки, следил за каждым низко проносящимся, казалось лихо играющим силой крыльев, пулеметов и пушек, ревущим стервецом; он как будто закаменел под секущим воду и людей невообразимым проливнем. Он выстоял двенадцать огневых штурмов и, когда последний самолет ушел ввысь, оставив на земле замирающий вой, едва оторвал будто вросшие в песок ноги. Он еще плохо воспринимал обычные звуки, и странно было ему видеть, как беззвучно по всему широкому берегу поднимались живые солдаты, осторожными улыбками виноватясь перед мертвыми, в неловкости отряхивались, косились на небо, где после оглушающего рева, казалось, беззвучно ходили в высоте по кругу неулетающие самолеты.
Степанов снял фуражку, медленным движением провел ладонью по бритой, в струях нервного пота, голове. Голоса он уже слышал, но не мог понять совершенно новый здесь, на переправе, непривычно слабый звук. Он повернулся; взгляд его выхватил кромку берега и лежащую в воде, на спине, женщину; волосы ее, распущенные, почти белые, колыхались, темнея в приливах воды, колыхалась вместе с водой откинутая рука, глаза смотрели в небо. За женщиной, у бока ее, что-то слабо шевелилось.
Степанов подумал, что женщина еще жива и пытается рукой дотянуться до раны. Но взглядом, вдруг обострившимся до боли, заметил другие, маленькие руки, цепляющиеся за складки платья, лобастую голову с наплывом мокрых волос, глаза, распахнутые недоумением, растянутый в плаче рот и сквозь гуд, еще стоявший в ушах, услышал сам плач и разглядел всего младенца: суча голыми ножками, младенец выбрался наконец из воды и, цепляясь за платье и пачкаясь в крови, упрямо полз к безответному материнскому лицу.
Среди неподвижных лежащих в реке тел он заметил другое суетное движение — выбирался из воды мальчик с белыми, как у женщины, волосами, выбирался как-то странно, на боку, рывками поддергивая тело, обтянутое мокрой матроской и липнувшими, к телу короткими штанишками на лямках. Только теперь, когда мальчик выполз на мелкое место, Степанов заметил, что за мальчиком черным полотенцем тянется полоса крови, и, чувствуя, как каменеют виски и боль стягивает затылок, разглядел, что мальчик в синих штанишках ползет без ноги; ни гримасы боли, ни слез на белом лице, только испуг. Из последних сил он спешил доползти до матери и не дополз: руки подогнулись, он упал лицом в воду и уже не поднялся.
Степанов не успел ни сказать, ни приказать — лица солдат и командиров, бывших вокруг, поднялись к небу: снова приближался самолетный рев. Из круга, образованного шестеркой, один из самолетов снизился, шел над самой водой, ревом моторов глуша звуки земли, он как будто оглядывал содеянное, покачивал крылами, всем показывал свои черно-желтые кресты. Степанов увидел за стеклом кабины голову в шлеме, в квадратных очках, показалось даже, что летчик в очках удовлетворенно ему улыбнулся. Степанов перехватил эту улыбку тяжелым, страшным взглядом: рубец, которым он был отмечен еще в гражданскую войну, проступил и угрожающе багровел на крутом его надбровье. Случись кому-нибудь там, на мирной, обычной его работе, принять на себя подобный его взгляд — человек счел бы себя уже ненужным ни людям, ни делу. Но летчик, которого видел Степанов, был из чужого мира, он не был в его власти. Возможно, в какое-то мгновенье летчик тоже разглядел человека в фуражке, может быть, понял, что стоит у понтона командир, и, может быть, пожалел, что бомбы сброшены и все патроны расстреляны; он повернул лицо и поднял руку в перчатке. И Степанов понял этот жест уверенной в себе силы: летчик обещал возвратиться.
…Степанов молча стоял, чувствуя, что еще что не способен владеть собой. Все, что он видел за дни фронтового присутствия, что принимал как неминуемую жестокость войны, обретало иной смысл: прежнее понимание военных действий, с которым он пришел на войну, переставало в нем быть. Действительность оказалась страшнее: враг не различал войско и беженцев, солдата и младенца — он посылал огонь туда, где людей было гуще, он бил там, где можно было больше убить. Страшным своим взглядом он провожал самолет и, может быть, впервые до ясности прозрел тупую смертную силу, которая обрушилась на его Россию; и от мгновенного этого прозрения сдавило сердце сознанием долгой, кровавой, всеохватной, ничего не прощающей врагу войны.
Он овладел собой; увидел пробирающегося на мост с топором и лесиной уже выделенного им из всех прочих знакомого семигорского солдата Гожева, обратился к нему:
— Василий Иванович! Прошу вас: убита женщина, мать. Ребенка надо передать какой-нибудь женщине из беженцев. Видавшей горе женщине. Вы поняли меня?
— Как не понять, товарищ комиссар! — тоже не по-уставному отозвался Гожев. Положил лесину на понтон, топор заткнул за пояс, под висевшую на спине винтовку, в неторопливости направился к убитой женщине. Степанов и все стоявшие с ним рядом молча смотрели, как неспешно он подошел, с мягкой настойчивостью отцепил от материнского платья обессиленного криком младенца, обмыл ему ноги, прижал к себе, прикрыл бережливыми ладонями, обходя людей, тяжело пошел по растоптанному песку к лесу. Степанов проводил его взглядом, жестко глянул на стоявших вокруг командиров, стараясь удержать в себе пробужденную недобрую силу и все-таки чувствуя, как прорывается она в его напряженном голосе, отрывисто и четко приказал:
— Все пулеметы — «максимы» и ручные — поставить для стрельбы по самолетам! Все, сколько есть в наличии на берегу. На танки, на телеги, колеса, столбы, — но поставить! Дать огонь! Дать огонь! И никому у пулеметов не ложиться. Стрелять. Бить!..
Он помолчал, с трудом справляясь с ненужной в приказе яростью.
— Вам, капитан. Собрать все топоры и пилы. Взять людей. Валить лес и вязать плоты. Понтонами и переправой войск занимаюсь я. Переправляйте беженцев. Это люди. Это наши люди!..
Степанов повернулся и, зная, что слова, сказанные им, обернутся сейчас делом, не оглядываясь, стал пробираться краем забитого людьми наплавного моста туда, где саперы вместе с солдатами, неудержимо матерясь, тянули канаты, в который уже раз стягивая снова разорванные понтоны.
Назад: ГЛАВА ПЕРВАЯ Июль 41-го…
Дальше: ГЛАВА ТРЕТЬЯ Годиночка