Книга: Этот бессмертный
Назад: Глава 2
Дальше: Глава 4

Глава 3

Он был собакой.
Но не обычной собакой.
Он выехал за город сам по себе.
По виду крупная немецкая овчарка, если не считать головы, — он сидел на переднем сиденье, смотрел в окно на отстающие машины и на все, что видел вокруг. Он обогнал другие автомобили, потому что ехал по высокоскоростной полосе.
День был холодный, на полях лежал снег; деревья были в ледяных куртках, и все птицы в небе и на земле казались удивительно черными.
Его голова была больше, чем у любой другой собаки, исключая, может быть, ирландского волкодава. Глаза темные, глубоко сидящие, а рот был открыт, потому что пес смеялся. Он ехал дальше.
Наконец автомобиль перешел на другую полосу, замедлил ход, перешел на крайнюю правую, через некоторое время свернул и проехал несколько миль по сельской дороге, а затем съехал на тропинку и припарковался за деревом. Машина остановилась, дверца открылась. Собака вышла и закрыла дверцу плечом. Увидя, что свет погас, пес повернулся и пошел по полю к лесу.
Он осторожно поднимал лапы, осматривая свои следы.
Войдя в лес, он несколько раз глубоко вздохнул, встряхнулся, залаял странным не собачьим лаем и пустился бегом.
Он бежал между деревьев и скал, перепрыгивал через замерзшие лужи, узкие овражки, взбирался на холмы и сбегал по склону, проносился мимо застывших кустов в радужных пятнах, мимо ледяного ложа ручья.
Он остановился, отдышался и понюхал воздух.
Он открыл пасть и засмеялся — он научился этому от людей.
Затем пес глубоко вздохнул, закинул голову и завыл — этому он от людей не учился. Он даже не знал точно, где научился этому.
Его вой прокатился по холмам, и эхо было подобно громовой ноте горна.
Его уши стали торчком, пока он прислушивался к этому звуку.
Затем он услышал ответный вой, похожий и непохожий на его вой. Совсем похожего не могло быть, потому что его голос не был вполне собачьим. Он прислушался, принюхался и снова завыл.
И снова пришел ответ, теперь уже ближе…
Он ждал, нюхая воздух, несший известие.
К нему на холм поднималась собака, сначала быстро, потом перешла на шаг и, наконец, Остановилась в сорока футах от него. Вислоухая крупная дворняжка…
Он вновь принюхался и тихо заворчал. Дворняжка оскалила зубы. Он двинулся к ней. Когда он был примерно в десяти футах, она залаяла.
Он остановился. Собака стала осторожно обходить его кругом, нюхая ветер. Наконец он издал звук, удивительно похожий на «хэлло». Он шагнул к ней.
— Хорошая собака, — сказал он.
Собака склонила голову набок.
— Хорошая собака, — повторил он, сделал к ней еще шаг, еще один и сел. — Оч-чень хорошая собака.
Собака слегка вильнула хвостом. Он встал и подошел к ней. Она обнюхала его. Он ответил тем же. Она замахала хвостом, обежала его дважды, откинула голову и гавкнула. Потом двинулась по более широкому кругу, время от времени опуская голову, а затем бросилась в лес.
Он понюхал землю, где только что стояла собака, и побежал следом. Через несколько секунд он догнал ее, и они побежали рядом.
Из-под куста выскочил кролик. Пес догнал кролика и схватил его своими громадными челюстями. Кролик отбивался, но спина его хрустнула, и он затих.
Некоторое время он держал кролика, оглядываясь вокруг. Собака подбежала к нему, и он уронил кролика к ее ногам.
Собака посмотрела на него с надеждой. Он встал. Тогда она опустила голову и разорвала маленький труп. Кровь дымилась в холодном воздухе. Собака жевала и глотала, жевала и глотала. Наконец и он опустил голову, оторвал кусок. Мясо было горячее, сырое и дикое. Собака отпрянула, когда он схватил кусок, рычание замерло в ее глотке.
Он был не очень голоден, поэтому бросил мясо и отошел. Собака вновь наклонилась к еде.
Потом они еще несколько часов охотились вместе. Он всегда превосходил дворнягу в искусстве убивать, но всегда отдавал добычу ей. Они вместе загнали семь кроликов. Последних двух не съели.
Дворняга села и посмотрела на него.
— Хорошая собака, — сказал он.
Она вильнула хвостом.
— Плохая собака, — сказал он.
Хвост перестал вилять.
— Очень плохая собака.
Она опустила голову. Он повернулся и пошел прочь. Она пошла за ним, поджав хвост. Он остановился и оглянулся через плечо. Собака съежилась. Он несколько раз пролаял и завыл. Уши и хвост собаки поднялись. Она подошла и снова обнюхала его.
— Хорошая собака, — сказал он.
Хвост завился.
Он засмеялся.
— Ми-кро-це-фал-ка, и-ди-от-ка.
Хвост продолжал вилять.
Он снова засмеялся.
Собака покружила, легла, положила голову между передними лапами и посмотрела на него. Он оскалил зубы, прыгнул к собаке и укусил ее за плечо.
Собака взвизгнула и пустилась наутек.
— Дура! — закричал он. — Дура!
Ответа не было. Он снова завыл: такого воя не издало бы ни одно животное. Затем он повернулся к автомобилю, открыл носом дверку и залез внутрь.
Он нажал кнопку, и машина завелась. Пес лапой набрал нужные координаты. Машина задом выбралась из-за дерева и двинулась по тропе к дороге, быстро выбралась на шоссе и исчезла.
Где-то гулял человек.
В это холодное утро ему следовало бы надеть пальто потеплее, но он предпочел легкое пальто с меховым воротником.
Заложив руки в карманы, он шел вдоль охранного забора. По ту сторону забора ревели машины.
Он не поворачивал головы.
Он мог бы выбрать множество других мест, но выбрал это.
В это холодное утро он решил погулять.
Он не хотел думать ни о чем, кроме прогулки.
Машины неслись мимо, он же шел медленно, но ровно. Он не видел никого, кто бы шел пешком.
Воротник его был поднят от ветра, но от холода не спасал.
Он шел, а утро кусало его и дергало за одежду. День удержал его в своей бесконечной галерее картин, недописанных и незамеченных.
Канун Рождества. В противоположность Новому году это время семейных сборов, пылающих дров, время подарков, особых кушаний и напитков.
Это больше личное, чем общественное время; время сосредоточиться на себе и семье, а не на обществе; время замерзших окон, ангелов в звездной оболочке, горящих поленьев, плененной радуги и толстых Санта Клаусов с двумя парами брюк — потому что малыши, садящиеся к ним на колени, легко грешат; время кафедральных витражей, снежных бурь, рождественских гимнов, колоколов, поздравлений от далеко и не очень далеко живущих, трансляций Диккенса по радио, время свечей, снежных сугробов, огней елок, сосен, Библии и средневековой Англии. «О маленький город Вифлеем», время рождения и обещаний, света и тьмы, ощущений до осознания, осознания до свершения, смены стражи года, время традиций, одиночества, симпатий, сочувствия, сентиментальности, песен, веры, надежды, смерти; время собирать камни и время разбрасывать камни, время обнимать, получать и терять, смеяться, возвращаться, молчать, говорить; время разрушать и время строить, время сажать и время вырывать посаженное…
Чарльз Рендер, Питер Рендер и Джилл де Вилл праздновали сочельник вместе.
Квартира Рендера помещалась на самом верху башни из стали и стекла. Здесь царила определенная атмосфера постоянства. Ряды книг вдоль стен; в некоторых местах полки прерывались скульптурами; примитивная живопись в основных цветах занимала свободное место. Маленькие зеркала, вогнутые и выпуклые, теперь обрамленные ветвями радуба, висели в разных местах.
На каминной доске лежали поздравительные открытки. Горшочные растения — два в гостиной, одно в кабинете — и целый куст в спальне были осыпаны блестящими звездочками. Лилась музыка.
Пуншевая чаша была из драгоценного камня в ромбовидной оправе. Она стояла на низком кофейном столике грушевого дерева в окружении бокалов, сверкающих в рассеянном свете.
Настало время развернуть рождественские подарки…
Джилл развернула свой и закуталась в нечто похожее на полотно пилы с мягкими зубьями.
— Горностай!. — воскликнула она. — Какой величественный! Какой прекрасный! О, спасибо, дорогой Творец!
Рендер улыбнулся и выпустил кольцо дыма.
Свет упал на мех.
— Снег, но теплый, лед, но мягкий… — говорила Джилл.
— Шкурки мертвых животных, — заметил Рендер, — высокая награда за доблесть охотника. Я охотился за ней для тебя, я исходил вдоль и поперек всю Землю. Я пришел к самым красивым из мертвых животных и сказал: «Отдайте мне ваши шкурки», и они отдали. Рендер — могучий охотник.
— У меня есть кое-что для тебя, — сказала она.
— Да?
— Вот. Это тебе подарок.
Он развернул обертку.
— Запонки, — сказал он. — Символические. Три лица одно над другим — золотые. Оно, Я и суперЭго — так я назову их. Самое верхнее лицо наиболее экзальтированное.
— А самое нижнее улыбается, — сказал ГІитер.
Рендер кивнул сыну.
— Я не уточнил, какое самое верхнее, — сказал он мальчику. — А улыбается оно потому, что имеет собственные радости, каких вульгарное стадо никогда не поймет.
— Это из Бодлера? — спросил Питер.
— Хм, — сказал Рендер. — Да, Бодлер.
— … Чертовски неудачно сказано.
— Обстоятельства, — сказал Рендер, — это дело времени и случая. Бодлер под Рождество — в этом что-то старое и что-то новое.
— Звучит как на свадьбе, — сказал Питер.
Джилл вспыхнула под своим снежным мехом, но Рендер как бы не заметил.
— Теперь твоя очередь открыть свои подарки, — сказал он сыну.
— Идет. — Питер разорвал пакет. — Набор алхимика, — заметил он, — как раз то, что я всегда хотел — перегонный куб, реторты, водяная баня и запас жизненного элексира. Мощно! Спасибо, мисс де Вилл.
— Пожалуйста, называй меня Джилл.
— Хорошо. Спасибо, Джилл.
— Открой и второй.
— О’кей. — Он сорвал белую бумагу с падубом и колокольчиками. — Сказочно: вторая вещь, которую я всегда хотел! Семейный альбом в голубом переплете и копия отчета Рендера сенатскому подкомитету протоколов о социоматическом неумении приспособиться к обстановке среди правительственных служащих. А также собрание сочинений Лофтинга, Грехэма и Толкиена. Спасибо, папа. Ох, еще! Таллис, Лорели, Моцарт и добрый старый Бах. Мою комнату наполнят драгоценные звуки! Спасибо, спасибо вам. Что я вам дам взамен? Так, мелочь… Как вам это? — Он протянул один пакет отцу, другой Джилл.
Оба вскрыли свои пакеты.
— Шахматы, — сказал Рендер.
— Пудреница с пудрой и румянами, — воскликнула Джилл. — Спасибо.
— Не за что.
— Почему ты пришел с флейтой? — спросил Рендер.
— Чтобы вы послушали.
Питер собрал флейту и заиграл.
Он играл о Рождестве и святости, о вечере и пылающей звезде, о горячем сердце, о пастухах, королях, о свете и голосах ангелов.
Закончив, он разобрал флейту и убрал ее.
— Очень хорошо, — сказал Рендер.
— Да, хорошо, — сказала Джилл. — Очень…
— Спасибо.
— Как школа? — спросила Джилл.
— Хорошая, — ответил Питер.
— Много было беспокойства с переходом?
— Нет. Потому что я хороший ученик. Папа меня здорово учил, очень здорово.
— Но тут будут другие учителя…
Питер пожал плечами.
— Если знаешь учителя, то знаешь только учителя. А если знаешь предмет, то знаешь его. Я знаю много предметов.
— А ты знаешь что-нибудь об архитектуре? — спросила Джилл.
— Что именно вы хотите знать? — спросил Питер с улыбкой.
— Раз ты задал такой вопрос, значит, ты кое-что знаешь об архитектуре.
— Да, — согласился он. — Я недавно изучал ее.
— В сущности, я именно и хотела узнать.
— Спасибо. Я рад, что вы думаете, что я кое-что знаю.
— А зачем ты изучал архитектуру? Я уверена, что она не входит в учебный план.
— Из любознательности, — он пожал плечами.
— О’кей, я просто интересовалась. — Она быстро взглянула на свою сумочку и достала сигареты. — А что ты о ней думаешь?
— Что можно думать об архитектуре? Она как солнце: большая, яркая и она тут. Вот примерно и все — если только вы не хотите получить что-нибудь конкретное.
Она снова покраснела.
— Я имею в виду — она тебе нравится?
— Нравится — если она старая и я снаружи или, если новая, а я внутри, а снаружи холодно. Я утилитарен в целях физического удовольствия и романтичен в том, что относится к чувствительности.
— Боже! — сказала она и поглядела на Рендера. — Чему ты учил своего сына?
— Всему, чему мог и насколько мог.
— Зачем?
— Не хочу, чтобы ему когда-нибудь наступил на ноги кто-то размером с небоскреб, набитый фактами и современной физикой.
— Дурной тон — говорить о человеке, как будто его тут нет, — сказал Питер.
— Правильно, — сказал Рендер, — но хороший тон не всегда уместен.
— По-твоему, человек и извиняться не должен?
— Это каждый решает сам для себя, иначе это не имеет смысла.
— В таком случае, я решил, что не требую ни от кого извинения, но если кто-то желает извиниться, я приму это как джентльмен, в соответствии с хорошим тоном.
Рендер встал и поглядел на сына.
— Питер… — начал он.
— Можно мне еще пунша? — спросила Джилл. — Он очень вкусный.
Рендер потянулся к чаше.
— Я подам, — сказал Питер, взял чашу и встал, опираясь локтем о спинку кресла.
Локоть соскользнул. Чаша упала на колени Джилл. По белому меху побежала полоса земляничного цвета. Чаша скатилась на софу, выливая на нее остатки пунша.
Питер, сидя на полу, вскрикнул и схватился за лодыжку. Зажужжал телефон. Рендер буркнул что-то по-латыни, взял одной рукой колени сына, а другой — лодыжку.
— Здесь больно?
— Да!
— А здесь?
— Да! Везде больно!
— А тут?
— Сбоку… Вот!
Рендер помог ему встать и держал, пока мальчик тянулся за костылями.
— Пошли. Опирайся на меня. Внизу в квартире доктора Хейделла любительская лаборатория. Я хочу еще раз просветить ногу рентгеном.
— Нет? Это не…
— А что будет с моим мехом? — спросила Джилл.
Телефон прожужжал снова.
— Черт бы вас всех побрал! — проревел Рендер и включил связь. — Да! Кто это?
— Ох, это я, босс. Я не вовремя?
— Винни! Послушайте, я не собирался рычать на вас, но тут случилось черт знает что. Поднимитесь сюда. К тому времени, как вы придете, тут все будет в порядке…
— О’кей, если вы считаете, что это можно. Только я на минутку. Я иду в другое место.
— Понятно. — Он выключил связь. — Останься здесь и прими ее, Джилл. Мы вернемся через несколько минут.
— А что делать с мехом? И с софой?
— Успеется. Не переживай. Пошли, Пит.
Он вывел сына в коридор. Они вошли в лифт и направились на шестой этаж. На пути вниз они встретили другой лифт, поднимающий Винни наверх.
— Питер, почему ты ведешь себя как сопливый подросток?
Пит вытаращил глаза.
— Видишь ли, я акселерат, а что касается сопливости… — Он высморкался.
Рендер вздохнул.
— Поговорим позднее.
Двери лифта открылись.
Квартира доктора Хейделла находилась в конце коридора. Большая гирлянда из вечнозеленых растений и сосновых шишек висела над дверью, окружая дверной молоток. Рендер поднял его и постучал.
Изнутри доносились слабые звуки рождественской музыки. Через минуту дверь открылась. Перед ними стоял доктор Хейделл, глядя на них из-под толстых очков.
— Добро пожаловать, чужестранцы! — проговорил он низким голосом. — Входите, Чарльз и…
— Мой сын Питер, — сказал Рендер.
— Рад встретиться с тобой, Питер. Входи и присоединяйся к празднеству. — Он распахнул дверь и посторонился.
Они вошли, и Рендер поспешил объяснить:
— У нас маленькое несчастье. Питер недавно сломал лодыжку и вот сейчас опять упал на нее. Я хотел бы воспользоваться вашим рентгеновским аппаратом, чтобы просветить ногу.
— Конечно, пожалуйста, — сказал маленький доктор. — Пройдите сюда. Очень грустно слышать об этом.
Он провел их через гостиную, где в разных местах сидели семь или восемь человек.
— Счастливого Рождества!
— Привет, Чарли!
— Счастливого Рождества, док!
— Как идет промывка мозгов?
Рендер автоматически поднял руку и помахал в четырех разных направлениях.
— Это Чарльз Рендер, нейросоучастник, — объяснил Хейделл остальным, — и его сын Питер. Мы вернемся через несколько минут. Им нужна моя лаборатория.
Они вышли из комнаты, сделали два шага по вестибюлю, и Хейделл открыл дверь в свою изолированную лабораторию. Она стоила ему много времени и средств. Потребовалось согласие местных строительных властей, подписей больше, чем для целого госпиталя, согласие квартирного хозяйства, которое, в свою очередь, упирало на письменное согласие всех других жильцов. Как понял Рендер, для некоторых жильцов потребовалось экономическое стимулирование.
Они вошли в лабораторию, и Хейделл пустил в ход свою аппаратуру. Он сделал нужные снимки, быстро проявил их и высушил.
— Хорошо, — сказал он, изучив снимки. — Никакого повреждения, и перелом практически заживает.
Рендер улыбнулся и заметил, что его рука дрожит. Хейделл хлопнул его по плечу.
— Итак, возвращаемся и попробуем наш пунш.
— Спасибо, Хейделл. Попробую. — Он всегда звал Хейделла по фамилии, потому что они оба были Чарльзами.
Они выключили оборудование и вышли из лаборатории.
Вернувшись в гостиную, Рендер пожал несколько рук и сел с Питером на софу.
Он потягивал пунш, когда один из мужчин, с которым он только сейчас познакомился, — доктор Минтон — заговорил с ним.
— Вы Творец, да?
— Да.
— Меня всегда интересовала эта область. На прошлой неделе в госпитале мы как раз разговаривали об отказе от этого.
— Вот как?
— Наш постоянный психиатр заявил, что нейротерапия не более и не менее успешна, чем обычный терапевтический курс.
— Я вряд ли поставил бы его судьей, особенно если вы говорите о Майке Майсмере, а я думаю, вы говорите именно о нем.
Доктор Минтон развел руками.
— Он сказал, что собрал цифры.
— Изменение пациента в нейротерапии — это качественное изменение. Я не знаю, что ваш психиатр подразумевал под «успешным». Результаты успешны, если вы ликвидируете проблему пациента. Для этого есть различные пути, их так же много, как и врачей, но нейротерапия качественно выше некоторых, потому что она производит умеренные органические изменения. Она действует непосредственно на нервную систему под паутиной реальности и стимулирует нейростремительные импульсы. Она действует непосредственно на нервную систему под паутиной реальности и стимулирует нейростремительные импульсы. Она вызывает желаемое состояние самосознания и направляет неврологическое основание для поддержки этого состояния. Психоанализ же и смежные с ним области чисто функциональны. Проблема менее склонна к рецидиву, если она упорядочена нейротерапией.
— Тогда почему вы не пользуетесь ею для лечения психотиков?
— Раза два это делалось. Но вообще-то это слишком рискованное дело. Не забывайте, что «соучастие» — ключевое слово. Участвуют два мозга, две нервные системы. Это может обернуться своей противоположностью — антитерапией, если схема отклонения слишком сильна для контроля оператора. Состояние самосознания самого оператора может ухудшиться, его неврологический фундамент изменится. Он сам станет психотиком, страдающим органическим повреждением мозга.
— Наверное, есть какая-то возможность выключить обратный принцип связи? — спросил Минтон.
— Пока нет. Этого нельзя сделать, не пожертвовав некоторой эффективностью оператора. Как раз сейчас над этим работают в Вене, но до решения еще очень далеко.
— Если вы найдете решение, то, вероятно, сможете вторгнуться в более значительные области душевных болезней, — сказал Минтон.
Рендер допил свой пунш. Ему не понравилось подчеркнутое слово «значительные».
— А пока, — сказал он после паузы, — мы лечим то, что можем, и лучшим способом, какой знаем, а нейротерапия — лучшее из того, что мы знаем.
— Кое-кто утверждает, что вы в действительности не лечите неврозы, а угождаете им — удовлетворяете пациентов, давая им маленькие миры, в которых их собственные неврозы свободны от реальности, миры, где они командуют, как помощники Бога.
— Не совсем так, — сказал Рендер. — То, что случается в этих маленьких мирах, не обязательно приятно пациенту. И он почти ничем не командует: командует Творец, или, как вы сказали, Бог. Это познавательный опыт. Вы познаете радость и познаете боль. В основном в этих случаях больше боли. — Он закурил и получил вторую порцию пунша. — Так что я не считаю эту критику верной, — закончил он.
— А она широко распространена.
Рендер пожал плечами. Он дослушал рождественский гимн и встал.
— Большое спасибо, Хейделл, — сказал он, — мне пора.
— Что вы торопитесь? — спросил Хейделл. — Оставайтесь подольше.
— Рад бы, но у меня наверху люди, так что я должен вернуться.
— Да? Много?
— Двое.
— Давайте их сюда. Я тут устроил буфет, и всего более чем достаточно. Накормлю и напою их.
— Идет, — сказал Рендер.
— Ну и прекрасно. Почему бы вам не позвонить им отсюда? Рендер так и сделал.
— Лодыжка Пита в порядке, — сообщил он.
— Замечательно. А как насчет моего манто? — спросила Джилл.
— Забудь о нем пока. Я займусь им позднее.
— Я попробовала теплой водой, но оно все еще розоватое…
— Положи его обратно в коробку и больше не морочь мне голову! Я же сказал, что займусь им.
— Ладно, ладно. Мы через минуту спустимся. Винни принесла подарок для Питера и кое-что для тебя. Она собирается к сестре, но сказала, что не спешит.
— Прекрасно. Тащи ее вниз. Она знает Хейделла.
— Отлично. — Она выключила связь.
Канун Рождества. В противоположность Новому году это скорее личное время, чем общественное; время сосредоточиться на себе и семье, а не на обществе; это время многих вещей; время получать и время терять; время хранить и время выбрасывать; время насаждать и время вырывать посеянное…
Они ели в буфете. Большинство пило горячий ренрикс с корицей и гвоздикой, фруктовый коктейль и пахнущий имбирем пунш. Разговаривали об искусственных легких, о компьютерной диагностике, о бесценных свойствах пенициллина. Питер сидел, сложив руки на коленях, слушал и Наблюдал. Его костыли лежали у ног. Комната была полна музыки.
Джилл тоже сидела и слушала.
Когда говорил Рендер, слушали все. Винни улыбалась, взяв еще стаканчик. Рендер говорил как диктор, с иезуитской логикой. Ее босс — человек известный. А кто знает Минтона? Только другие врачи. Творцы знамениты, а она секретарша Творца. О Творцах знает всякий. Подумаешь — быть специалистом по сердцу или костям или по внутренним болезням! А ее босс был ее мерилом славы. Девушки вечно расспрашивали ее о нем, о его волшебном аппарате…
В еженедельнике «Тайм» Рендеру было отведено три столбца — на два больше, чем другим (не считая Бартельметра, конечно).
Музыка сменилась легкой классической. Винни почувствовала ностальгию, ей вновь хотелось танцевать, как она танцевала в давние времена. Праздничное настроение, компания вкупе с музыкой, пуншем и полумраком заставили ее ноги медленно пританцовывать, а мозг — вспоминать сцену, полную света и движения, и себя. Она прислушалась к разговору.
— … если вы можете передавать и воспринимать их, значит, можете и записывать? — спрашивал Минтон.
— Да, — ответил Рендер.
— Я вот что подумал: почему нам не покажут подробнее все ваши чародейства?
— Лет через пять-десять, а может, и раньше — покажут. Но сейчас использование прямой записи ограничено — только для квалифицированного персонала.
— Почему?
— Видите ли… — Рендер сделал паузу, чтобы закурить, — … если быть полностью откровенным, то вся эта область остается под строгим контролем, пока мы не узнаем о ней побольше. Если это дело широко обнародовать, его могут использовать в коммерческих целях… и, возможно, с катастрофическими последствиями.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду, что мог бы взять вполне стабильную личность и построить в ее мозгу любой вид сна, какой вы могли бы назвать, и множество таких, что вы назвать не сможете — сон с градацией от насилия и секса до садизма и извращений, сон о заговоре, безумии, сон о немедленном выполнении любого желания. Я даже мог бы ввести визуальное искусство, от экспрессионизма до сюрреализма, если хотите. Сон о насилии в кубистической постановке — нравится? Прекрасно. Можете стать лошадью из «Герники». Я мог бы записать все это и проиграть вам или кому угодно множество раз.
— Вы Бог!
— Да, Бог. Я мог бы сделать Богом и вас тоже, если бы вы захотели, мог бы сделать Создателем и оставить вас на полные семь дней. Я управляю чувством времени, внутренними часами и могу растянуть реальную минуту в субъективные часы.
— Рано или поздно такие вещи произойдут, не так ли?
— Да.
— И каковы будут результаты?
— Никто не знает.
— Босс, — тихо сказала Винни, — вы могли бы снова вернуть к жизни воспоминания? Могли бы воскресить что-то из прошлого и дать ему жизнь в мозгу человека, и чтобы все это было как бы реальным?
Рендер прикусил губу и как-то странно поглядел на нее.
— Да, — сказал он после долгой паузы, — но это не было бы добрым делом. Это поощряло бы жизнь в прошлом, которое уже не существует. Это нанесло бы ущерб умственному здоровью. Это регресс, атавизм, невротический уход в прошлое.
Комната наполнилась звуками «Лебединого озера».
— И все-таки, — сказала Винни, — я хотела бы снова стать лебедем.
Она медленно встала и сделала несколько неуклюжих па — отяжелевший, подвыпивший лебедь в красновато-коричневой одежде. Затем она покраснела и поспешно села, но засмеялась, и все засмеялись с ней.
— А куда бы. вы хотели вернуться? — спросил Минтон Хейделла.
Маленький доктор улыбнулся.
— В один летний уик-энд моего третьего года в медицинской школе, — сказал он. — Да, я истрепал бы эту ленту за неделю. А как насчет тебя, сынок? — спросил он Питера.
— Я слишком, мал, чтобы иметь какие-то хорошие воспоминания, — ответил Пит. — А вы, Джилл?
— Не знаю… Я думаю, я хотела бы снова стать маленькой девочкой, и чтобы папа — я имею в виду моего отца — читал мне воскресными зимними вечерами. — Она взглянула на Рендера. — А ты, Чарли? Если бы ты не был в данный момент профессионалом, в каком времени ты хотел бы быть?
— В этом самом, — с улыбкой ответил он. — Я счастлив как раз там, где я есть, в настоящем, которому принадлежу.
— Ты и в самом деле счастлив?
— Да, — сказал он и взял еще бокал пунша. — Я и в самом деле счастлив. — Он засмеялся.
Позади него послышалось тихое посапывание. Винни задремала.
А музыка кружилась и кружилась, и Джилл смотрела на Рендеров — то на отца, то на сына. Лодыжка Питера снова была в гипсе. Сейчас мальчик зевал. Она разглядывала его. Каким он будет через десять-пятнадцать лет? Вспыхнувшим гением? Мастером какой-нибудь еще неисследованной проблемы? Она смотрела на Питера, а он следил за отцом.
— Но это могло бы быть подлинной формой искусства, — говорил Минтон, — и никто больше него не имеет права на самоубийство…
Она коснулась его руки. Он вздрогнул, как бы проснувшись, и отдернул руку.
— А устала, — сказала она. — Ты не отвезешь меня домой?
— Чуть позже, — ответил он. — Дай Винни еще немного подремать. — И он вновь повернулся к Минтону.
Питер повернулся к Джилл и улыбнулся.
Она внезапно почувствовала, что и в самом деле очень устала. А ведь раньше она очень любила праздновать Рождество.
Винни продолжала похрапывать. Время от времени слабая улыбка мелькала на ее лице. Видимо, она танцевала.
Она всегда приходила рано и уходила одна и всегда садилась на одно и то же место. Они сидели в десятом ряду в правом крыле, и единственной досадой для нее были антракты. Она не могла знать, когда кто-нибудь захочет пройти мимо нее.
Она приходила рано и оставалась до тех пор, пока театр не погружался в тишину.
Она любила звук культурного голоса, поэтому предпочитала британских актеров американским.
Она любила музыкальные спектакли не потому, что очень любила музыку, а потому что ей нравилось чувство волнения в голосах. Поэтому же ей нравились стихотворные пьесы.
Ее вдохновляли древнегреческие пьесы, но она терпеть не могла «Царя Эдипа».
Она надевала подкрашенные очки, но не темные. И никогда не носила трость.
Однажды вечером, когда должен был подняться занавес перед последним актом, темноту прорезало световое пятно. В него шагнул мужчина и спросил:
— Есть ли в зале врач?
Никто не отозвался.
— Это очень важно, — продолжал он. — Если здесь есть доктор, просим его немедленно пройти в служебный кабинет в главном фойе.
Он оглядывался вокруг, но никто не шевельнулся.
— Благодарю, — сказал он и ушел со сцены.
Затем поднялся занавес и вновь возникли движение и голоса.
Она подождала, прислушиваясь. Затем встала и двинулась вверх по крылу, ощупывая стену пальцами. Выйдя в фойе, она остановилась.
— Могу я помочь вам, мисс?
— Да, я ищу служебный кабинет.
— Вот он, слева от вас.
Она повернулась и пошла влево, слегка вытянув вперед руку. Коснувшись стены, она вела по ней рукой, пока не нащупала дверь. Тогда она постучалась.
— Да? — Дверь открылась.
— Вам нужен врач?
— Да.
— Быстрее! Сюда!
Она пошла по звуку его шагов внутрь и в коридор, параллельный крылу зала. Она услышала, как человек поднимается по лестнице, и последовала за ним.
Они дошли до костюмерной и вошли в нее.
— Вот он.
— Что случилось? — спросила она, вытянув руку и коснувшись человеческого тела.
Послышался булькающий звук и кашель без дыхания.
— Это рабочий сцены, — сказал мужчина. — Я думаю, он подавился ириской. Он вечно жует их. Видимо, она застряла в горле, и вытащить никак не удается.
— Вы вызвали «скорую»?
— Да, но посмотрите на него, он же весь посинел! Не знаю, успеют ли они.
Она откинула голову пострадавшего и ощупала горло внутри.
— Да, какое-то препятствие. Я тоже не могу его извлечь. Дайте мне короткий острый нож — простерилизованный. Быстро!
— Сию минуту, мэм.
Она осталась одна. Пощупала пульс сонной артерии. Положила руки на напряженную грудь больного, откинула его голову еще больше назад и ощупала горло.
Прошла минута с небольшим. Звук поспешных шагов.
— Вот… мы вымыли лезвие спиртом…
Она взяла нож в руки. Лезвие спиртом…
Вдалеке послышалась сирена «скорой помощи», но она не была уверена, что врачи успеют вовремя.
Поэтому она проверила нож кончиком пальца, исследовала шею человека, а затем повернулась к тому, чье присутствие ощущала рядом.
— Не думаю, что вам стоит смотреть. Я собираюсь сделать ему срочную трахеотомию. Это неприятное зрелище.
— Ладно, я подожду за дверью.
Удаляющиеся шаги…
Она разрезала.
Вздох, затем поток воздуха. Затем мокрота… пузырящийся звук.
Она повернула голову больного. Когда врач «скорой» появился в двери сцены, ее руки снова лежали спокойно, потому что она знала: человек будет жить.
— … Шалотт, — сказала она врачу, — Эйлин Шалотт, Стейт Псик.
— Я слышал о вас. Но вы…
— Да, но людей я читаю лучше.
— Да, вижу. Значит, мы можем встретиться с вами в Стейт?
— Конечно.
— Спасибо, доктор. Спасибо вам, — сказал менеджер.
Она вернулась на свое место в зрительный зал.
Последний занавес. Она сидела, пока зал не опустел.
Сидя здесь, она еще чувствовала сцену.
Сцена для нее была центральной точкой звука, ритма, чувства, движения, нюансов света и тьмы — но не цвета: это был центр особого рода блеска для нее; место пульса, конвульсия жизни, через цикл страстей и восприятий; место, где страдающий, способный и благородный страдал благородно; место, где даровитые французы ткали легкую ткань комедии между столбами идеи; место, где черная поэзия нигилистов продавала себя за доступную цену тем, кто над ней насмехался; место, где проливалась кровь и крики имели приличную дикцию, и песни звенели, и где Аполлон и Дионис ухмылялись из-под крыльев, где Арлекин постоянно ухитрялся извлечь капитана Спецфера из его штанов. Это было место, где любое действие можно было имитировать, но где над всеми действиями реально стояли лишь две вещи: счастье и горе, комическое и трагическое, то есть любовь и смерть — две вещи, называемые человеческим бытием. Это было место героев и не вполне героев. Это было место, которое она любила. Она видела там только одного человека, лицо которого она знала. Он шел по поверхности этого места, осыпанный символами… Поднять руки против моря тревог, злой встречи в лунном свете и обратить это в их противоположность, призвать силу мятежных ветров и создать ревущую битву между зеленью моря и лазурным сводом… Какая же это искусная работа — человек! Сколько у него нескончаемых способностей, форм, движений!
Она знала его во всех его ролях, того, кто не мог бы существовать без зрителей. Он был Жизнью.
Он был Творцом.
Он был Действующим и Двигающим.
Он был более велик, чем герои.
Мозг может совершать множество вещей. Он учится. Но он не может научиться не думать.
Эмоции качественно остаются теми же всю жизнь. Стимулятор, на который они отвечают, — предмет количественных вариаций, но ощущение — это основа дела.
Вот почему театр выжил: это культурный перекресток. Он содержит Северный и Южный полюсы человеческого состояния. Эмоции падают в его притяжение, как железные опилки.
Мозг не может научиться не думать, но ощущения падают предназначенным узором.
Он был ее театром.
Он был полюсами мира.
Он был всеми действиями.
Он был не имитацией действий, но самими действиями.
Она знала, что он очень способный человек и зовут его Чарльз Рендер.
Он Творец.
В мозгу содержится много вещей.
Но ОН больше любой другой вещи.
Он был всегда.
Она чувствовала его.
Когда она встала и пошла, ее каблуки гулко стучали в опустевшей тьме.
Пока она поднималась по проходу, звуки ее шагов снова и снова возвращались к ней.
Она шла по пустому театру, уходила от пустой сцены. Она была одна.
У выхода из зала она остановилась.
Как далекий смех внезапно обрывается шлепком, упала тишина.
Она не была теперь ни зрительницей, ни актрисой. Она была одна в темном театре.
И ей стало страшно.
…Человек продолжал идти вдоль шоссе, пока не дошел до определенного дерева. Там он остановился, держа руки в карманах, и долго смотрел на дерево. Затем повернулся и пошел обратно, откуда пришел. Завтра будет другой день.
— О, увенчанная скорбью любовь моей жизни, почему ты покинул меня? Разве я не красива? Я давно любила тебя, и все тихие места слышат мои стенания. Я любила тебя больше себя и страдала от этого. Я любила тебя больше жизни со всей ее сладостью, и сладость стала горька. Я готова оставить эту свою жизнь для тебя. Почему ты должен уехать на ширококрылом, многовесельном корабле в море, взяв с собой свои лавры и пенаты, а я здесь одна? Я бы сожгла пространство и время, разделяющее нас. Я должна быть с тобой всегда. Я пошла бы на это сожжение не тихо и молча, но с рыданиями. Я не обычная девушка, чтобы чахнуть всю жизнь и умереть пожелтевшей и с потухшими глазами: во мне кровь Принцев Земли, и моя рука — рука воина в битве. Мой поднятый меч разрубает шлем моего врага, и враг падает. Я никогда не была покорной, мой господин. Но мои глаза болят от слез, а мой язык — от воплей. Заставить меня увидеть тебя — это преступление хуже убийства. Я не могу забыть ни свою любовь, ни тебя. Было время, когда я смеялась над любовными песнями и жалобами девушек у реки. А теперь мой смех вырван, как стрела из раны, и я без тебя одинока. И не взыскивай с меня, любимый, потому что я любила тебя. Я хочу разжечь огонь моими воспоминаниями и надеждами. Я хочу сжечь мои уже горящие мысли о тебе, положить их тебе, как поэму на костер, чтобы ритмичные фразы превратились в пепел. Я любила тебя, а ты уехал. Никогда в жизни я не увижу тебя, не услышу музыку твоего голоса, не почувствую трепета от твоего прикосновения. Я любила тебя, а мои слова попадали в глухие уши, а сама я стояла перед невидящими очами. Разве я не красива, о ветры Земли, овевающие меня, о жизнь сердца в моей груди? Я иду теперь к пламени моего отца, чтобы быть лучше принятой. Из всех любовников прошлого никогда не было такого, как ты. Пусть боги благословят тебя и поддержат, пусть не слишком строго судят они тебя за то, что ты делал. Знай, я сгорю из-за тебя! Костер, будь моей последней любовью!
Когда она покачнулась в круге света и упала, раздались аплодисменты. Затем зал потемнел.
Через мгновение свет снова загорелся, и все члены клуба «Искусство и миф» встали и выступили вперед, чтобы поздравить ее с такой доходчивой интерпретацией. Они говорили о значении народного мотива от сати до жертвоприношения Брунгильды. Хорошо, основа — костер, решили они. «Костер… моя последняя любовь» — хорошо: Эрос и Танатос в финальном очищении пламени.
Когда они высказали свою оценку, в центр зала вышли маленький сутулый мужчина и его похожая на птицу и по-птичьи идущая жена.
— Элоиза и Абеляр, — объявил мужчина.
Вокруг почтительное молчание.
Высокий мускулистый человек средних лет с блестящим от пота лицом подошел к нему.
— Мой главный кастратор, — сказал Абеляр.
Крупный мужчина улыбнулся и поклонился.
— Ну, давайте начнем…
Хлопок — и упала тьма.
Глубоко закопанные, как мифологические черви, силовые линии, нефтепроводы и пневматические трубы тянутся через континент. Подобно пульсирующим кишкам, они глотают землю. Они несут масло и электричество, воду и уголь, посылки, тюки и письма. Все эти вещи, идя под землей, извергаются в местах назначения, и машины, работающие в этих местах, принимают их.
Они слепые и уползают подальше от солнца; они не имеют вкуса и не переваривают землю; они не имеют ни обоняния, ни слуха. Земля — их каменная тюрьма. Они знают только то, к чему прикасаются, и прикосновение — это их постоянная функция.
Такова глубоко закопанная суть червя.
В новой школе Рендер поговорил со штатным психологом и осмотрел оборудование в зале физического воспитания. Он также осмотрел квартиры учащихся и был удовлетворен.
Но сейчас, когда он вновь оставил Питера одного в учебном заведении, он чувствовал какое-то недовольство. И сам не знал почему. Все, казалось, было в полном порядке, как и в первое его посещение. Питер вроде бы был в хорошем настроении. Даже в исключительно хорошем.
Рендер вернулся в свой автомобиль и выехал на шоссе — громадное дерево без корней, ветви которого покрывали два континента, — думал и удивлялся, что не находит ответа своему недовольству. Руки его лежали на коленях, ландшафт плавал вокруг него вверх и вниз, потому что он ехал по холмам.
Руки снова поднялись к панели.
— Алло?
— Эйлин, это Рендер. Я не мог позвонить вам раньше, но слышал, что вы сделали трахеотомию в театре.
— Да. Я сделала доброе дело — я и нож. Откуда вы звоните?
— Из машины. Я только что отвез Питера в школу и теперь возвращаюсь.
— Да? Как он? Как его лодыжка?
— Отлично. Мы тут слегка напугались на Рождество, но все обошлось. Расскажите, что случилось в театре, если это вас не смущает.
— Разве врача смущает кровь? — Она тихо засмеялась. — Так вот, было уже поздно, перед последним актом…
Рендер откинулся, закурил и с улыбкой слушал.
Местность снаружи стала гладкой равниной, и автомобиль катился по ней, как кегельный шар точно по канавке.
Под проводами высокого напряжения и над захороненными кабелями человек снова шел рядом с главной ветвью дороги-дерева, шел сквозь заснеженный воздух и радиосигналы.
Мимо неслись машины, и некоторые пассажиры видели его.
Руки он держал в карманах, голову опустил, потому что не смотрел ни на что. Воротник пальто был поднят, и тающие снежные хлопья приклеивались к полям его шляпы.
Он был в галошах. Земля была мокрая и грязноватая.
Он с трудом тащился — случайный заряд в поле громадного генератора.
— … обедаем вечером в «К. и С.»?
— Почему бы и нет? — сказал Рендер.
— Скажем, в восемь?
— Договорились.
Некоторые из них падают с неба, но большинство выбивается из дорог…
Машины высадили своих пассажиров на платформы в больших машинных ульях. Возле киосков кольцевой линии подземки стояли на стоянках аэротакси.
Но люди шли в выставочный зал пешком.
Здание было восьмиугольное. Крыша напоминала перевернутую супницу. Восемь треугольников из черного камня украшали каждый угол.
Крыша была избирательным фильтром. Сейчас она высосала всю голубизну серого вечера и слабо светилась, белая, белее выпавшего вчера снега. Внутри потолок был безоблачным летним днем, но без солнца.
Люди шли под этим небом среди экспонатов, как темный поток среди скал.
Они двигались волнами и редкими водоворотами. Они клубились, сближались, журчали и бормотали. Иногда оживлялись…
Они ровно выливались из припаркованных машин за голубым горизонтом.
Закончив обход, они возвращались к выходу во внешнюю часть.
Во внешней части была выставка, организованная ВВС. Она работала две недели по двадцать четыре часа в сутки и привлекала посетителей со всего мира.
Это была выставка достижений Человека в космосе.
Руководителем выставки был двухзвездный генерал со штатом из дюжины полковников, многих майоров, капитанов и бесчисленных лейтенантов. Генерала даже никто не видел, кроме полковников и работников «Выставки, Инк.». Компании «Выставки, Инк.» принадлежал выставочный зал рядом с космопортом, и она устраивала все как надо для тех, кто снимал зал..
Как входишь в Холл Поганок, как его кто-то окрестил, сразу же направо идет Галерея.
В Галерее висели фото во всю стену, так что посетитель мог почти войти в них, потеряться в громадных стройных горах за Лунной Базой III, выглядевших так, словно они качаются от ветра, только никакого ветра там не было; войти в купол-пузырь подземного города; провести рукой по холодным частям наблюдательного мозга и почувствовать, как в нем щелкают быстрые мысли; войти в грубую пустыню под зеленоватым небом, обойти высокие стены Портового комплекса — монолитные, серо-голубые, построенные на бог весть каких развалинах, войти в крепость, где в марсианском складе люди двигались как призраки, ощутить текстуру гласситовых стен, которые произвели сенсацию во всем мире; пройти ад меркурианского пекла, посмотреть на цвета — пылающий, желтый, серо-коричневый и оранжевый — и, наконец, затеряться в Большом Ледяном Боксе, где ледяной гигант сражается с огненным существом и где каждое отделение запечатано и отделено, как в подводной лодке или транспортной ракете, и по тем же причинам; или пройтись, заложив руки за спину, посчитать цветные полосы на стенах, похожих на скалы, увидеть солнце или сверкающую звезду, поежиться, выпустить пары и признать, что все эти места крайне удивительны и фото тоже хороши.
После Галереи шли гравитационные комнаты, где человек поднимался по лестнице, пахнувшей свежеспиленным деревом. Наверху он мог выбрать любую гравитацию: лунную, марсианскую, меркурианскую — и спуститься обратно на уменьшенной воздушной подушке вроде лифта, познав на миг ощущение переноса личного веса на выбранный мир. Платформа опускалась, посадка была мягкой… будто упал в сено или в перину.
Дальше шли латунные перила по пояс вышиной. Они окружали Фонтан Миров. Наклонись и смотри…
Вычерпанные из света бездонные сферы мрака…
Это планетарий.
Миры в нем качаются на магнитных силовых линиях. Они двигаются вокруг горящего лучистого шара-солнца. Расстояние от одного до другого уменьшено, и они холодно и бледно сияют во мраке. Земля — изумруд и бирюза, Венера — молочный янтарь, Марс — оранжевый шербет, Меркурий — масло, Нептун — свежеиспеченный хлеб.
В Фонтане Миров есть и пища, и богатство. Жаждущие и вожделеющие наклонялись над латунными перилами и смотрели. Это вызывало болезненные мечты.
Другие бросали взгляд и проходили мимо, чтобы увидеть реконструкцию декомпрессионной комнаты на Лунной Базе I в натуральную величину или услышать представителя промышленности, сообщающего малоизвестные факты насчет конструкций пресс-шлюзов и энергии воздушного насоса. Можно было также проехаться через холл по подвесной монорельсовой дороге или посмотреть двадцатиминутный фильм. Можно было подняться на свежеобрушенную стену и попробовать себя, орудуя захватами-клешнями, какими пользуются во внеземных горных разработках.
Но алчные оставались на одном месте. Они стояли дольше, смеялись меньше. Они были частью потока, образовывающего заводи…
— Думаешь отправиться куда-нибудь?
Мальчик повернул голову, двинувшись на костылях, и посмотрел на обратившегося к нему полковника. Офицер был высокого роста, с загорелыми руками и лицом, с темными глазами; маленькие усики и тонкая коричневая дымящаяся трубка больше всего бросались в глаза после свежей, хорошо сшитой формы.
— Почему? — спросил мальчик.
— Ты как раз в том возрасте, когда планируют будущее. Карьеру надо нанести на карту заранее. В тринадцать лет человек может промахнуться, если он не думает наперед.
— Я читаю литературу…
— Без сомнения. В твоем возрасте все читают. Но сейчас ты видишь модели и думаешь, что это модели настоящего. Но между ними большая разница, громадная. Ты не поймешь этого ощущения, лишь читая буклеты.
Наверху прошуршал монорельсовый вагон. Офицер показал на него трубкой.
— Даже это не та вещь, что едет над Большим Ледяным Каньоном, — заметил он.
— Тогда это беда тех, кто пишет буклеты, — сказал мальчик. — Любой человеческий опыт должен быть описан и интерпретирован достаточно хорошим писателем.
Офицер искоса взглянул на него.
— Повтори-ка это еще раз, сынок.
— Я сказал, что если ваши буклеты не говорят того, что вы хотите от них, то это не вина материала.
— Сколько тебе лет?
— Десять.
— Ты чертовски умен для этого возраста.
Мальчик пожал плечами, поднял костыль и показал им в направлении Галереи.
— Хороший художник мог бы сделать вам в пятьдесят раз лучшую работу, чем эти большие глянцевые фото.
— Это очень хорошие фотографии.
— Конечно, хорошие. Отличные. И вероятно, дорогие. Но любая из этих сцен у настоящего художника была бы бесценной.
— Пока что здесь нет места художникам. Сначала идут землекопы, а культура потом.
— А почему бы не сделать наоборот? Выбрать нескольких художников, а они помогут вам найти кучу землекопов.
— Хм, — сказал офицер, — интересная точка зрения. Не прогуляешься ли со мной немного? Посмотришь еще кое-какие достопримечательности.
— Что ж, — сказал мальчик, — почему бы и нет? Правда, прогуляться — не совсем подходящее слово.
Он качнулся на костылях, поравнялся с офицером, и они пошли мимо экспонатов.
Скилботы ползли по стене, клешни цеплялись за малейшую неровность.
— Дизайн этих вещей основан на структуре ног скорпиона?
— Да, — ответил офицер. — Один блестящий инженер украл этот трюк у Природы. Именно такого сорта мозги мы и стремимся привлечь.
Мальчик кивнул.
— Я жил в Кливленде. Там в низовьях реки пользовались штукой под названием Холан-конвейер для разгрузки судов с рудой. Это устройство основано на принципе ноги кузнечика. Какой-то смышленый молодой человек с таким мозгом, какой вы хотите привлечь, лежал однажды во дворе, обрывал ноги кузнечикам, и вдруг его осенило. «Эй, — сказал он, — это может пригодиться». Он разодрал еще несколько кузнечиков, и родился Холан-конвейер. Как вы сказали, он украл трюк, который природа потратила на существ, всего лишь скачущих по полям да жующих табак. Мой отец однажды взял меня в путешествие по реке, и я увидел эти конвейеры в действии. Это громадные металлические ноги с зазубренными концами, и они производят самый ужасный шум, какой я когда-либо слышал — словно призраки всех замученных кузнечиков. Боюсь, что у меня не тот род мозга, какой вы хотели бы привлечь.
— Ну, — сказал офицер, — похоже, что у тебя мозг иного рода.
— Какого иного?
— Такого, о котором ты говорил: тот, что будет видеть и интерпретировать и сможет сказать людям здесь, дома, на что это похоже там.
— Вы взяли бы меня как хроникера?
— Нет, мы взяли бы тебя для другого. Но это не должно остановить тебя. Сколько людей тянется к мировым войнам с целью написать военный роман? Сколько военных романов написано? А сколько из них хороших? Очень мало. Ты мог бы начать свою подготовку с этого конца.
— Возможно, — сказал мальчик.
— Пойдем сюда? — спросил офицер.
Едва заметное ощущение движения, затем дверь открылась. Они оказались на узком балконе, идущем вокруг края крыши. Он был закрыт гласситом и тускло светился.
Под ними лежали огороженные площадки и часть поля.
— Несколько машин скоро взлетят, — сказал офицер. — Я хочу, чтобы ты увидел, как они поднимаются среди огня и дыма.
— Среди огня и дыма, — улыбаясь, повторил мальчик. — Я видел эту фразу в куче ваших буклетов. Вы по-настоящему поэтичны, сэр.
Офицер не ответил. Ни одна из металлических башен не шевелилась.
— Вообще-то они далеко не ходят, — сказал, наконец, полковник. — Они только перевозят материалы и персонал орбитальных станций. Настоящие большие корабли здесь никогда не садятся.
— Да, я знаю. Это верно, что один парень совершил на вашей выставке самоубийство этим утром?
— Нет, — сказал офицер, не глядя на него. — Это был несчастный случай. Он шагнул в помещение марсианской гравитации до того, как платформа была на месте и установлена воздушная подушка. Он упал в шахту.
— Почему же не закрыли этот отдел выставки?
— Потому что вся защитная аппаратура функционировала нормально. Предупреждающий свет и охранные перила работали нормально.
— Тогда почему же вы назвали это несчастным случаем?
— Потому что он не оставил записки. Вот! Смотри, сейчас одна поднимется. — Он помахал трубкой.
Бурлящий пар появился у основания одного из стальных сталагмитов. В центре его вспыхнул свет. Затем загорелось под ним, и волна дыма растеклась по полю и поднялась высоко в воздух.
Но не выше корабля… потому что он теперь двигался.
Почти незаметно корабль поднимался над грунтом. Вот сейчас движение уже было заметным…
И вдруг он оказался высоко в воздухе, в громадном потоке пламени.
Был он как фейерверк, потом стал вспышкой и, наконец, звездой, быстро удаляющейся от них.
— Ничего похожего на ракету в полете, — сказал офицер.
— Да, вы правы.
— Ты хотел бы следовать за ним? Следовать за этой звездой?
— Да. Когда-нибудь я так и сделаю.
— Мое обучение было очень тяжелым, и сейчас требования даже более суровы.
Они следили, как взлетели еще два корабля.
— Когда вы в последний раз сами летали? — спросил мальчик.
— Не так давно…
— Я, пожалуй, пойду. Мне еще надо сделать письменную работу для школы, — сказал мальчик.
— Возьми несколько наших новых буклетов.
— Спасибо, я все их собираю.
— До свидания. Счастливо, парень.
— До свидания! Спасибо за показ.
Мальчик пошел обратно к лифту. Офицер остался на балконе, пристально глядя вдаль. Трубка его давно погасла.
Свет, движущиеся, борющиеся фигуры.
Затем темнота.
— О, сталь! Такая боль, точно вошли лезвия! У меня много ртов, и все они блюют кровью!
Тишина.
Затем аплодисменты.
Назад: Глава 2
Дальше: Глава 4