Книга: Левая рука тьмы: Левая рука тьмы. Планета изгнания. Гончарный круг неба. Город иллюзий
Назад: 17. Орготский миф о сотворении мира
Дальше: 19. Возвращение

18. На льду

Иногда, засыпая в темной тихой палатке, я на мгновение вижу перед собой картины прошлого. Стены палатки наклоняются над моим лицом, не видимые, но слышные. Слышно, как трется о них падающий снег. Ничего не видно. Свет печи Чейва погашен, и она существует только как теплый шар, сердце тепла. Слабый шелест спального мешка, звук снега, еле слышное дыхание спящего Эстравена, тьма, и больше ничего. Мы вдвоем внутри, в убежище, в центре всех предметов. Снаружи, как всегда, лежит огромная тьма, холодное смертельное одиночество.
В такие отчетливые моменты, засыпая, я знаю, что все прошлое существует в настоящем и что здесь, в сердце тепла, истинный центр моей жизни.
Не хочу сказать, что я был счастливым в эти недели изнурительного труда, когда мы тащили сани по ледяному щиту среди смертоносной зимы. Я был голоден, измучен, беспокоен, и чем дальше, тем становилось хуже. Я, несомненно, не был счастлив. Счастье имеет причину, и только причина дает счастье. То, что было дано мне, невозможно заслужить или удержать, часто даже невозможно узнать вовремя. Я имею в виду радость.
Я всегда просыпался первым, обычно перед рассветом. Уровень обмена веществ у меня выше средней нормы гетенианца, как рост и вес. Эстравен учитывал эту разницу при расчете режима пищи, и с самого начала я получал в день на несколько унций пищи больше, чем он. Протесты против несправедливости замолкали перед очевидностью такого деления. Впрочем, увеличенная порция все же была мала. Я был голоден постоянно и ежедневно.
И просыпался я от голода.
Если было еще темно, я включал свет печи Чейва и ставил кастрюлю со льдом, принесенным с вечера и уже растаявшим за ночь, на печь. Эстравен тем временем вел свою обычную яростную молчаливую борьбу со сном, как будто боролся с ангелом. Победив, он садился, сонно смотрел на меня, тряс головой и просыпался. К тому времени, когда мы были уже одеты, обуты и сворачивали свои мешки, готов был завтрак: кружка кипящего орша и кубик гичи-мичи, превращенный горячей водой в маленькую тестообразную булочку. Мы жевали медленно, торжественно, подбирая все крошки.
Пока мы ели, печь остывала. Мы упаковывали ее вместе с кастрюлей и кружками, надевали верхнюю одежду, капюшоны и рукавицы и выползали наружу. Холод снаружи был невыносим. Каждое утро я заново должен был свыкаться с ним.
Иногда шел снег, иногда долгий зимний день был удивительно золотым и голубым на протяжении многих миль льда, но чаще он был серым.
На ночь мы брали термометр с собой в палатку, а когда выносили его наружу, было интересно следить, как указатель быстро скользит направо (шкалы гетенианцев рассчитаны на чтение против часовой стрелки), спускаясь на двадцать, пятьдесят, восемьдесят градусов, пока не достигал отметки где-нибудь между нулем и минус шестьюдесятью.
Один из нас снимал палатку и сворачивал ее, а другой в то же время грузил на сани печь, мешки и прочее. Палатка клалась поверх всего, и мы были готовы встать на лыжи и тащить упряжь. В нашем снаряжении было мало металла, но на упряжи были пряжки из алюминиевого сплава, их нельзя было застегнуть в рукавицах, а они при морозе обжигали руки, как будто были раскалены докрасна. Мне приходилось быть очень осторожным при температуре ниже двадцати градусов, особенно когда был ветер, потому что я весьма легко обмораживался, особенно пальцы. Ноги мои никогда не страдали — исключительно важное обстоятельство в зимнем путешествии, где обморожение может стоить недели пути или всей жизни. Эстравену приходилось угадывать мой размер, и снегоступы оказались мне немного велики, но промежуток заняли лишние носки. Мы надевали лыжи, как можно быстрее впрягались в упряжку, раскачивали сани, если полозья примерзли, и трогались.
По утрам после сильных снегопадов приходилось тратить время на то, чтобы выкопать палатку и сани из-под снега.
Свежий снег убирать было легко, хотя он и образовывал вокруг нас внушительные сугробы. Эти сугробы оказывались единственным препятствием, единственным выдающимся над ровной поверхностью льда предметом на сотни миль.
Мы двигались на восток по компасу.
Ветер обычно дул с севера на юг, с ледника.
День за днем он дул на нас слева, когда мы шли. Капюшон спасал мало, и я надевал лицевую маску, чтобы защитить нос и левую щеку. И все же однажды я обморозил левый глаз и даже подумал, что больше не смогу им видеть. Даже когда Эстравен дыханием и языком растопил покрывающий глаз лед, я некоторое время не видел им. В солнечную погоду мы оба надевали гетенианские защитные очки, и никто из нас не страдал от снежной слепоты. Впрочем, для этого у нас было мало возможностей. Эстравен говорил, что над центральной зоной льда удерживается область высокого давления, где тысячи квадратных миль белой поверхности отражают солнечный свет. Мы, однако, были не в центральной зоне, а на самом краю ее, между ней и зоной воздушных волнений, зоной выпадения осадков, откуда на прилегающие зоны срывались сильные бури. Когда ветер менялся, он приносил с собой снег, похожий на песчаную бурю. Тогда на поверхности появлялись движущиеся снежные змеи и все становилось белым в белом воздухе — не видно ни солнца, ни теней из-под наших ног.
В полдень мы останавливались, и, если дул сильный ветер, вырубали блоки льда и строили из них защитную стену от ветра, а потом нагревали воду, растворяя в ней гичи-мичи, запивали горячей водой с кусочком сахара, надевали упряжку и двигались дальше.
В пути или за едой мы редко разговаривали. Губы у нас растрескались, а когда открываешь рот, туда врывается холодный воздух, обжигая язык, горло и легкие. Нужно было держать рот закрытым и дышать через нос, по крайней мере тогда, когда температура была ниже минус сорокапятидесяти градусов, а когда было особенно холодно, процесс дыхания затруднялся тем, что воздух тут же замерзал, и если не уследишь, лед закроет ноздри, и тогда, чтобы не задохнуться, приходится набирать полные легкие острых игл.
Мы тащили сани, пока не уставали, пока не становилось темно, затем останавливались, ставили палатку, привязывали к колышкам сани, если угрожал сильный ветер, и устраивались на ночлег. Обычно за день мы шли одиннадцать-двенадцать часов и проходили от двенадцати до восемнадцати миль.
Это не очень много, но условия были нелегкими. Наст на снегу редко подходил для лыж и для санных полозьев. Когда он был тонким и новым, сани шли легко, но когда он подмерзал, сани начинали срываться, и нас часто останавливало рывком. Часто встречались на пути заструги — длинные, нанесенные снегом волны, достигавшие четырех футов в высоту. Нам приходилось каждый раз вытаскивать сани на такой заостренный конус, затем осторожно спускать их и переходить к следующему.
Они всегда шли перпендикулярно нашему курсу. Я представлял себе ледяное плато Гобрин, как замерзший пруд, на самом деле это были сотни миль внезапно застывшего в бурю моря.
Ставить палатку, укреплять ее, удалять снег с внутренней полости — все это очень утомляло. Иногда казалось, что не стоит этого делать.
Было так холодно, мы так уставали, что хотелось лучше закутаться в спальные мешки, лечь в санную колею и не беспокоиться о палатке. Я помню, как негодовал на методическую тираническую настойчивость своего компаньона, который заставлял все проделывать тщательно и правильно. В такие минуты я его ненавидел. Я ненавидел все то, что приходилось делать во имя жизни.
Закончив все, мы заползали в тепло печи Чейва.
Чудесная вещь окружала нас — тепло.
Смерть и холод оставались снаружи. Мы ели и пили, потом разговаривали. В сильные холода даже великолепная изоляция палатки не помогала, и мы лежали в мешках как можно ближе к печи. В метель через вентиляционные отверстия в палатку набивался снег, и воздух внутри становился туманным. По ночам бури издавали странные звуки и не давали нам разговаривать, так что нам приходилось кричать.
В другие ночи было так тихо, что казалось, что весь мир перестал существовать.
Через час после ужина Эстравен уменьшал нагрев печи, если это было возможно, и выключал свет. Делая это, он бормотал короткую строчку — единственное ритуальное заклинание, которое я услышал у жанндара: «Хвала тьме и несовершенному творению». И наступила тьма. Мы засыпали. Утром все начиналось сначала.
Так продолжалось свыше сорока дней.
Эстравен продолжал вести своей дневник, хотя на протяжении недели на льду он мог записывать лишь погоду и пройденное за день расстояние. Среди этих записей встречаются упоминания о собственных мыслях и о наших разговорах. Но там нет ни слова о тех беседах, которые мы вели между ужином и сном на протяжении всего первого месяца на льду, пока у нас оставалась энергия для разговоров. Кроме того, несколько дней из-за бури мы провели в палатке. Я сказал ему, что мне не запрещено использовать мыслительную речь на планетах, не входящих в союз, но делать это не рекомендуется, и я прошу его сохранить это умение в тайне, пока я не посоветуюсь со своими коллегами на корабле. Он обещал и сдержал свое слово.
В его записях нет ни слова о наших молчаливых беседах.
Мозговая речь — единственное, что я мог дать Эстравену из всей нашей цивилизации, которой он так глубоко интересовался. Я мог рассказывать и описывать многое, но дать мог только мозговую речь. В сущности, это было единственное существенное, что мы могли дать Зиме. Но не могу сказать, что не нарушил закон и культурное эмбарго из благодарности. Я не платил ему долг. Такие долги остаются неоплатными.
Эстравен и я просто оказались в таких отношениях, когда делишь все, чем обладаешь.
Думаю, что возможно половое сношение между двуполым гетенианцем и однополым человеком с Хейна, хотя такие отношения неизбежно будут стерильными, но это требует доказательства, и мы с Эстравеном лишь вскользь коснулись этой темы. Самый критический момент в наших сексуальных влечениях наступил в самом начале пути, во вторую ночь на льду.
День был тяжелый, мы пересекли покрытый трещинами район, к востоку от Огненных Холмов. В этот вечер мы были усталые, но возбужденные, понимая, что скоро перед нами откроется ровная поверхность. Но после ужина Эстравен стал беспокоен и обрывал разговоры. После очередного отпора я сказал:
— Харт, я что-то неверно сделал? Скажите, что?
Он молчал.
— Я допустил ошибку в шифгреторе. Простите, никак не могу научиться. Я так и не понял истинного значения этого слова.
— Шифгретор? Он происходит от старого слова, означающего «тень».
Некоторое время мы оба молчали, затем он прямо и искренне посмотрел на меня.
Его лицо слегка покраснело от света печи, оно казалось таким уверенным, таким отдаленным, как лицо женщины, которая смотрит на вас, задумавшись, и молчит.
Я снова увидел то, что старался не замечать, боялся увидеть: что он женщина в такой же степени, как и мужчина. До сих пор я не воспринимал его полностью, отрицал его сущность. Он имел право сказать мне, единственный человек на Гетене который поверил в меня, кто понял во мне человека, кто видел во мне личность, и он поэтому ожидал от меня такого же отношения. А я боялся ответить ему тем же. Я не хотел давать свою дружбу, свою верность мужчине, который был женщиной, и женщине, которая была мужчиной.
Он просто и коротко объяснил, что находится в кеммере и старается избегать меня.
Я тоже должен избегать его.
— Я не должен касаться вас, — принужденно добавил он.
Говоря это, он смотрел в сторону от меня.
— Понимаю, совершенно верно, — ответил я ему.
Мне казалось — я думаю, и ему тоже, — что из-за сексуального напряжения, принятого и понятого, но не успокоенного, возникла уверенность в дружбе между нами, в дружбе, так необходимой нам обоим в этом изгнании и так помогавшей нам в дни и ночи тяжелого пути. Это может быть названо и любовью. Но любовь эта исходила не из сходства, а из различия между нами.
Она была мостом, соединявшим нас.
Сексуальная встреча поставила бы нас в положение чужаков. Мы соприкоснулись единственным возможным для нас путем. И так все и осталось. Не знаю, были ли мы правы.
В этот вечер мы еще немного разговаривали, и я помню, как тщетно пытался объяснить ему, что такое женщина. В следующие несколько дней мы общались друг с другом с осторожностью. Любовь между людьми означает, кстати, возможность наносить друг другу глубокие раны.
До этой ночи мне никогда не приходило в голову, что я могу ранить Эстравена.
Теперь, когда исчезли барьеры, ограничения, наложенные на наше общение, казались мне невыносимыми. Очень скоро, два или три дня спустя, после праздничного ужина — добавочной порции похлебки из кадика, — которой мы отметили пройденные за день двадцать миль, я сказал:
— Весной, в нашу последнюю встречу в вашем доме, вы говорили, что хотите больше узнать о мозговой речи.
— Да.
— Хотите я научу вас ей?
Он рассмеялся.
— Хотите уличить меня во лжи?
— Если вы даже когда-то лгали мне, это было давным-давно и в другом мире.
Он был честным человеком, но вряд ли прямым. Мои слова, видимо, обрадовали его, и он сказал:
— В другом мире я могу по-другому лгать вам. Но я думал, вам запрещено учить мозговой речи туземцев, пока мы не присоединены к Экумену.
— Не запрещено. Просто так не делают. А я сделаю, если хотите. И если смогу. Я не выявитель.
— Значит, есть специальные преподаватели этого искусства?
— Да. Но не на Альтерре, где у жителей естественная восприимчивость и где, как утверждают, матери разговаривают со своими неродившимися детьми. Не знаю, что отвечают им дети. Но большинство из нас можно обучить иностранному языку. Или, скорее, родному языку, которому начинаешь учиться поздно.
Я думаю, он понял, почему я предлагаю обучать его этому искусству, и очень захотел научиться. Нужно было начинать. Я вспомнил, как меня самого учили в двенадцатилетнем возрасте. Я велел ему очистить мозг, впустить в него пустоту. Он сделал это быстро и тщательно, лучше, чем я когда-либо; не зря он был адептом жанндары.
Я начал как можно яснее мысленно говорить с ним. Никакого результата. Я попытался снова. Я старался в течение получаса, пока мозг у меня не «охрип». Он уныло посмотрел на меня.
— Я думал, для меня это будет легко, — сознался он.
Мы оба устали. Я отложил попытки. Следующие попытки тоже были безуспешными.
Я пытался проникнуть в мозг Эстравена, когда он спал, вспомнив, что говорил мой Выявитель о «посылке» снов, встречающейся у дотелепатических народов, но тоже безуспешно.
— Наверное, мы лишены этой способности, — сказал Эстравен. — У нас много сказаний и слухов о словах власти, но никаких доказательств существования телепатии.
Так было и с моим народов в течение тысячелетий. Несколько естественно воспринимающих, но не осознающих свой дар, и никого, кто сознательно общался бы с ними. Все в скрытом состоянии. Я говорил вам, что за исключением прирожденных воспринимающих, эта способность является психологической производной культуры, побочным результатом использования мозга. Умственно отсталые дети, члены отсталых примитивных обществ не могут пользоваться мозговой речью. Вначале должна развиться определенная степень организации мозга. Невозможно создать аминокислоты из атомов одного водорода. Вначале они должны сами создать сложную структуру. Здесь такая же ситуация. Абстрактное мышление, сложная специальная организация, усложненная культура, эстетические и этические концепции — все это должно достичь определенного уровня, прежде чем окажется возможной мысленная связь, хотя потенцально она всегда возможна.
— Может быть, гетенианцы еще не достигли такого уровня?
— Вы далеко превзошли его. Но необходима и удача. Как в случае с аминокислотами. Или возьмем аналогию культурного плана — только аналогию, но очень подходящую. Научный метод, например, использование конкретной экспериментальной техники в науке. В Экумене есть народы, обладающие высокоразвитой культурой, сложной социальной организацией, философией, искусством, этикой, огромными достижениями во всех этих сферах, и все же они не умеют точно взвесить камень. Конечно, они могут научиться этому. Но в течение полумиллиона лет они обходились без этого. Есть народы, вообще не знающие высшей математики, ничего, кроме простейших правил арифметики. Они могут научиться этому, научиться делать расчеты, но сами по себе этого не делают. Кстати, мой собственный народ, земляне, очень долго не подозревали о существовании нуля.
При этом Эстравен заморгал.
— А что касается гетенианцев, то мне очень любопытно узнать, обладаем ли мы их способностью к предсказанию, является ли эта способность результатом эволюции, можно ли ей научиться.
— Вы думаете, это полезное свойство?
— Точные пророчества? Конечно!
— Со временем вы поймете, что практически они бесполезны.
— Ваша жанндара очаровывает меня, Харт, но временами я думаю, как мог развиться такой парадоксальный способ мышления.
Мы снова попытались использовать мысленную речь. Раньше мне никогда не приходилось обращаться к совершенно невосприимчивому. Опыт оказался неудачным.
Я чувствовал себя, как молящийся атеист.
Вскоре Эстравен зевнул и сказал:
— Я глух, как скала. Лучше ляжем спать…
Я согласился. Он выключил свет, пробормотал свою короткую похвалу тьме, мы закутались в мешки и через минуту окунулись в сон, как пловец погружается в темную воду. Я чувствовал его сон, как свой собственный. Между нами установилась эмпатическая связь, и я мысленно обратился к нему сквозь сон, назвав его по имени:
— Терем!
Он мгновенно сел, и во тьме громко прозвучал его голос:
— Арек! Это ты?
— Нет. Это Дженли Ай. Я мысленно говорю с вами.
У него перехватило дыхание. Тишина.
Он завозился у печи Чейва, включил свет, посмотрел на меня темными глазами, полными страха.
— Мне снилось, что я дома.
— Вы слышали мою мозговую речь.
— Вы позвали меня. Это был мой брат. Я слышал его голос. Он мертв. Вы назвали меня Теремом? Я… Это ужаснее, чем я думал.
Он покачал головой, как человек, прогоняющий ночной кошмар, и обхватил лицо руками.
— Харт, простите.
— Нет, зовите меня по имени. Если вы мысленно можете разговаривать со мной, да еще голосом мертвого человека, значит, можете называть меня по имени! Он не называл меня «Харт». О, теперь я понимаю, почему в мозговой речи не бывает лжи. Это ужасно… Ладно, поговорите со мной еще.
— Подождите.
— Нет, начинайте.
Ощущая на себе его яростный и в то же время испуганный взгляд, я снова мысленно заговорил с ним.
— Терем, друг мой, нам нечего опасаться друг друга.
Он продолжал смотреть на меня, и я даже подумал, что он не понял. Но он понял.
— Ах, есть чего опасаться.
Немного погодя, справившись с собой, он уже спокойно сказал:
— Вы говорите на моем языке.
— Конечно. Вы ведь не знаете моего.
— А я думал, что мозговая речь, понимаете…
— Нет.
— Объясните мне это позже. Но почему вы говорите голосом моего брата?
Голос Эстравена был напряжен.
— Не могу ответить. Не знаю. Расскажите мне о нем.
— Иусут. Мой полный брат, Арек Харт рем ир Эстравен, был на год старше меня. Он стал лордом Эстра. Мы… Я оставил дом из-за него. Он уже четырнадцать лет как мертв.
Некоторое время мы оба молчали. Я не знал, что скрывается за этими словами, но не стал спрашивать. Ему и так слишком много стоили сказанные им немногие слова.
Наконец я сказал:
— Попытайтесь мысленно говорить со мной, Терем. Назовите меня по имени.
Я знал, что он сможет это сделать: раппорт был налицо, или, как говорят специалисты, установилась совместная связь, и все же он, конечно, понятия не имел, как сознательно снимать барьер.
Будь я Слушателем, я бы услышал его мысли.
— Нет, — сказал он. — Еще нет…
Но ни шок, ни страх, ни ужас больше не могли сдерживать его ненасытное, расширяющееся сознание. После того, как он снова выключил свет, я неожиданно услышал, как он, заикаясь, внутренней речью произнес:
— Дженри.
Даже в мысленной речи он не смог произнести звук «л».
Я немедленно ответил. Во тьме послышались нечленораздельные восклицания, в которых смешивались страх и удовлетворение.
— Больше не нужно, — сказал он вслух.
Немного погодя мы уснули.
Ему это давалось не легко.
Не то, чтобы у него не было способностей или он не мог учиться, но иностранная речь мешала ему.
Он быстро научился воздвигать барьеры, но я чувствовал, что он не может на них полагаться. И все мы, вероятно, были в таком положении, когда несколько столетий назад прибыли первые Выявители с Роканнона и начали учить нас «последнему искусству». Возможно, гетенианцы воспринимали мозговую речь, как нарушение своей целостности, как трудно переносимую брешь в своей сущности. А может, виноват характер Эстравена, в котором были так сильны искренность и сдержанность. Каждое слово вырывалось у него из глубин молчания.
Он воспринимал мой мысленный голос, как голос мертвого. Я не знал, что кроме любви и смерти, лежало между ним и его братом, но я чувствовал, что когда я мысленно говорю с ним, что-то в нем вздрагивает, как будто я касаюсь открытой раны. И связь, установившаяся между нами, оказалась открытой и суровой, и не проливала свет (как я прежде надеялся), а выявляла глубокую тьму.
День за днем мы продвигались на восток по ледяной поверхности равнины. Середина запланированного пути, тридцать третий день, Одорни Аннер, застала нас далеко от средней точки маршрута.
По измерителю расстояния мы действительно покрыли около четырехсот миль, но лишь три четверти из них были реальным продвижением вперед, и мы лишь очень приблизительно могли оценить, сколько нам еще предстоит пройти. Эстравен не беспокоился, как я, из-за сотен лежавших впереди миль.
— Сани легки, — говорил он. — К концу пути они станут еще легче, а в случае необходимости, мы можем еще сократить рацион. До сих пор мы питались очень хорошо.
Я думал, он иронизирует, но мне следовало лучше знать его.
Весь сороковой день и два последующих дня нас заносила метель. Долгие часы Эстравен почти непрерывно спал и ничего не ел, хотя часто пил растопленную воду. Он настаивал, чтобы я ел, хотя бы половину нормы.
— У вас нет опыта в голодовке, — говорил он.
Я почувствовал себя уязвленным.
— А у вас есть такой опыт, лорд домейна и премьер-министр?
— Дженри, мы приучаемся к лишениям сознательно, пока не привыкнем к ним. Я научился голодать еще ребенком в Эстра. Меня учили этому жанндары в крепости Ротерер. Конечно же, в Эрхенранге у меня не было такой практики, но в Мишпори я снова начал привыкать. Пожалуйста, мой друг, делайте, как я говорю. Я знаю, что делаю.
Я повиновался.
Через четыре дня мы снова двинулись в путь. Стояли сильные холода, температура никогда не поднималась выше минус двадцати пяти градусов. Потом с востока снова нам в лицо ударила метель. После первого порыва ветра пошел такой густой снег, что я не видел Эстравена в шести футах от себя. Чтобы не задохнуться, я повернулся к ветру спиной, а когда минуту спустя снова повернулся, то ни Эстравена, ни саней не было, ничего не было.
Я сделал несколько шагов в том направлении, где они должны были быть, и упал. Я закричал, но не услышал собственного голоса. Я был нем и одинок во вселенной, полной жалящего снега и ветра. В панике я слепо побрел вперед, мысленно крича: «Терем!»
Он сказал рядом со мной:
— Дайте мне руку. Вот палатка.
Я больше никогда не вспоминал об этом приступе паники.
Метель продолжалась два дня. Потрачено было пять дней, а сколько их еще предстоит! Аннер и Ниммер — месяцы сильных бурь.
— Продуктов совсем мало, — сказал я однажды вечером.
Я отмерил порцию гичи-мичи, чтобы смешать ее с кипятком.
Он посмотрел на меня. Его широкое лицо казалось осунувшимся, глаза глубоко запали, губы потрескались. Бог знает на кого был похож я, если так выглядел он, но он лишь улыбнулся.
— Если повезет, доберемся.
То же самое он говорил и вначале.
Я, со всеми своими бедами, со всей отчаянной решимостью поставить все в последней игре, в тот миг не поверил ему. Даже теперь, когда мы так столько перенесли.
Впрочем, Лед не знал, сколько мы уже испытали. Какое ему до этого дело!
— Часто ли вам везло, Терем? — спросил я наконец.
На это он не улыбнулся, только помолчал и ответил:
— С самого начала я думаю об этом.
С самого начала! За этими словами стояли юг, мир безо льда, земля, люди, дороги, города — все то, что здесь трудно было представить себе реально существующим.
— Вы знаете, покидая Мишпори я отправил королю сообщение, касающееся вас. Я сообщил ему то, что рассказал мне Шусгис: что вас отправили на Пулафенскую ферму. У меня тогда не было ясных намерений, я действовал импульсивно. С тех пор я обдумывал этот мой импульс. Может случиться вот что. Король увидит возможность сыграть в шифгретор. Тайб будет возражать против этого, но к этому времени король начнет уставать от Тайба и не обратит на его совет внимания. Он будет оскорблен. «Где посланник, гость Кархида?» Из Мишпори придет лживый ответ: «Он умер осенью от лихорадки хоры, мы весьма сожалеем». — «Тогда почему же наш посол информирует, что он сослан на Пулафенскую ферму?» — «Его там нет, можете проверить сами». — «Нет, конечно, мы верим слову сотрапезников Оргорейна». И вот спустя несколько недель после этого обмена нотами посланник появляется в Северном Кархиде, сбежав с Пулафенской фермы. Ужас в Мишпори, негодования Эрхенранга. Сотрапезники потеряли лицо, их уличили во лжи. Для короля Аргавена вы станете сокровищем, Дженри, дороже брата по очагу. На некоторое время. При первой же возможности вы должны будете вызвать звездный корабль. Призовите своих людей и завершите миссию раньше, чем Аргавен увидит в вас возможного врага, прежде чем Тайб или какой-нибудь другой советник снова напугает его, играя на его безумии. Если он заключит с вами договор, то выполнит его. Нарушить договор — значит нарушить свой шифгретор. Короли династии Харт держат свои обещания. Но вы должны будете действовать быстрее, прежде всего, как можно быстрее посадить корабль.
— Я так и поступлю, если получу хоть малейшее доказательство, что его появление приветствуется.
— Нет. Простите за совет, но вы не должны ждать доказательства. Я знаю, что ваше заявление будут приветствовать. Как и появление корабля. За последние полгода Кархид испытал сильное унижение. Вы дадите Аргавену возможность отыграться. Думаю, он воспользуется этой возможностью.
— Хорошо. А вы тем временем…
— Я Эстравен-предатель. Я не должен иметь с вами ничего общего.
— Вначале.
— Вначале, — согласился он.
— Вы сможете спрятаться, если будет опасно?
— О, конечно.
Ужин был готов, и мы начали есть. Еда была таким важным и всепоглощающим занятием, что мы никогда не разговаривали за едой. Табу действовало в своей полной, вероятно, первоначальной форме. Пока не съедена последняя крошка, не произносилось ни слова. Когда мы поели, Эстравен сказал:
— Надеюсь, я все рассчитал верно. Вы должны… Простите меня…
— Вы даете мне прямой совет?
Наконец я начал кое-что понимать.
— Конечно, я так и сделаю, Терем. Неужели вы сомневаетесь? И вы знаете, у меня нет шифгретора.
Это позабавило его, но он продолжал размышлять.
— Почему вы пришли один, почему вас послали одного к нам? — сказал он наконец. — Все теперь зависит от появления корабля. Почему вы сделали вступление таким трудным для нас и для себя?
— Таков экуменийский обычай, и у него есть основания. Хотя теперь я сомневаюсь, правильно ли я их понимал. Я думал, что ради вас я прихожу один, такой одинокий и такой уязвимый, что сам по себе не могу представлять угрозу, нарушить равновесие, это не вторжение, а всего лишь послание. Но в этом заключается и нечто большее. Один я не могу изменить ваш мир, но сам могу измениться. Я должен не только говорить, но и слушать. Отношения, которые я устанавливаю, относятся не только к политике. Они индивидуальны и личностны, а это и больше, и меньше, чем политика. Не «мы» и «они», не «я» и «он», нет — «я» и «ты». Отношения не политические, не прагматические, а мистические. В определенном смысле и сам Экумен — не политическая, а мистическая организация. Он считает начала чрезвычайно важными. Начала и средства. Его доктрина резко противостоит утверждению, что цель оправдывает средства. Он действует необычными путями, которые могут показаться и странными, и рискованными. Так действует эволюция, и Экумен в некотором смысле — ее модель. Послан ли я один из-за вас или из-за себя? Не знаю. Да, это делает вступление более трудным. Могу спросить вас, почему вы не изобрели самолет? Один маленький украденный аэроплан избавил бы нас с вами от всех затруднений.
— Нормальному человеку не может и в голову прийти мысль о полете, — строго сказал Эстравен.
Это был честный ответ, в мире, где нет крылатых животных и где сами ангелы йомештской иерархии не летят с неба, а падают, как снежинки, как семена, переносимые ветром.
В середине Ниммера после многих холодных ветреных дней мы вступили, в район спокойной погоды. Бури остались далеко на юге, и мы находились в районе, где лишь небо было постоянно затянуто облаками.
Вначале облачный слой был тонким, так что рассеянный солнечный свет отражался от облаков и снега, сверху и снизу. Наутро облака сгустились, яркость исчезла, не оставив ничего. Мы ступили из палатки в ничто. Сани и палатка были на месте.
Рядом со мной стоял Эстравен, но ни он, ни я не отбрасывали тени. Повсюду был тусклый свет. Когда мы двинулись по скрипучему снегу, за нами не оставалось следов. Ни солнца, ни неба, ни горизонта, ни мира.
Сёровато-белый свод. Мы в нем как будто висим. Иллюзия настолько полная, что я с трудом удерживаю равновесие. Мое внутреннее чувство привыкло получать сведения о моем положении. Теперь этих сведений не стало, я как будто ослеп. Грузить еще было несложно, но идти, когда глазу не на чем остановиться, когда вокруг ничего нет, крайне утомительно. Мы шли на лыжах, поверхность была ровная, наст крепкий, под нами пять-шесть тысяч футов льда. Казалось бы, можно идти быстро, но мы двигались очень медленно, чуть ли не на ощупь, и нам нужны были большие усилия, чтобы идти нормальным шагом. Любая, самая ничтожная неровность поверхности воспринималась как что-то невероятное, как какая-то лестница, продолжение которой мы не видим.
Мы снова брели вперед с открытыми глазами. День за днем ничего не менялось, и с каждым днем мы проходили все меньше. Уже к полудню мы дрожали от усталости и напряжения. Я начал мечтать о буре, о метели, о чем угодно. Но каждое утро, выползая из палатки, я видел все тот же свод, все ту же серую белизну, которую Эстравен называл Лишенной Тени.
На шестьдесят первый день путешествия Одорни Ниммер, тупое, слепое ничто вокруг нас стало течь и дергаться. Сначала я решил, что глаза обманывают меня, и не обращал внимания на бессмысленные движения, пока вдруг не увидел над головой маленькое, тусклое, мертвое солнце. Посмотрев вперед, я увидел, что из свода выступает какая-то огромная черная форма. Изгибаясь, тянулись черные щупальца. Я замер, чуть не сбив Эстравена. Мы оба были в упряжке.
— Что это?
Он посмотрел на чудовищную фигуру, притаившуюся в тумане, и сказал наконец:
— Утесы. Должно быть, утесы Эшерхота.
Он снова потянул сани. Мы были во многих милях от таинственных форм, а мне казалось, что они на расстоянии вытянутой руки. Незадолго до захода солнца они стали виднее — вершины огромных гор, как айсберги в океане, затонувшие во льду, мертвые в течение тысячелетий.
Если судить по нашей неточной карте, мы оказались намного севернее кратчайшего из путей. На следующий день мы впервые повернули на юго-восток.
Назад: 17. Орготский миф о сотворении мира
Дальше: 19. Возвращение