Книга: Мемориал. Семейный портрет
Назад: II
Дальше: IV

III

 

«Вот я и сматываюсь, — писал Эдвард, удерживая руку от дрожи на скачущем столике, — а ты, будь добра, умиротвори Мэри, уж я на тебя полагаюсь. Ради Бога, изобрети какой-нибудь исключительно изящный предлог для моей отлучки, только не забудь написать и точно мне его изложить. И тогда я пошлю ей рождественскую открытку. Но если честно, мне вдруг было ослепительное видение — вся предстоящая колбасня у Гауэров, у Кляйнов и миссис Гидден на Новый год. И душа не выдержала. Прости мне, пожалуйста, это мое, естественно, не последнее свинство».
Уже давно миновали Ганновер; отобедали. Серые грустные поля, без оград, размежеванные пунктиром лесов, мягко кружили за толстым стеклом, от малейшего сквозняка защищенным зеленой бязью. Вагон-ресторан густо пропах сигарами крепких, обритых наголо, пассажиров со студенческими шрамами на щеках. Он их озирал не без наглости, барабаня пальцами по ножке бокала.
Поднял его, отпил; послюнил карандаш, прибавил:
«Вернусь сразу после Нового года».

 

* * *
Он лежал в шезлонге под облезлым эвкалиптом. Легкий бриз, улетая на мол, мимоходом шуршал листвой. Взгляд сонно скользил по уступчатым склонам, простеганным чернотой виноградных лоз, по рыжим и розовым домикам, жмущимся к колокольне. Как каждый камешек остро и четко рисуется на ярком свету! А за темно-синим заливом, на той стороне, почти не видать их, затаились низкие, серые миноносцы. Дальше, выше, высоко над земным горизонтом, снежные грани альпийских круч недопроявленными снимками стынут в слепящем просторе.
Рядом встает Маргарет. Только что вышла из дома.
Она улыбается. Зубы особенно ярко белеют на фоне загара. Она вся сияет. Глаза излучают свет.
— Кушать подано.
— И что там? — с широким зевком.
— Омлет, фрукты, салат… я сегодня новый способ испробовала, какой нам демонстрировала Тереза.
— Роскошно.
Поднялся устало — от долгого сидения устал. Наелся давно и надолго. Не хочется есть — под ее взглядом, подталкивающим в рот каждый кусок. Она допытывается озабоченно:
— Вкусно?
— Высший класс.
— Нет, ты только скажи, заправка точно такая же, нет? Он старательно вдумывается.
— Может быть, следовало бы чуть-чуть еще подбавить этой штуковины — петрушка на вид, но не петрушка, ну, как ее?
— Да. Ты прав. Совершенно точно.
Потом он лежал и смотрел, как она стоит у мольберта. Работает споро, решительно, как-то победно касаясь холста и про себя улыбаясь. Знал: любит она, чтоб лежал тут как тут, на веранде, или под тем эвкалиптом. Если уйти в одиночестве в город, или через мол к Пампелонне, воротясь, обнаружишь, что она почти ничего не сделала. От тоски по своему любимому котику-песику.
А сама все подбивает прогуляться немного. Быть независимым.
— Кажется, старый Морель завтра гонит машину в Сент-Ра-фаэль. Не хочешь смотаться?
— Не особенно. А ты?
— О, мне работать надо.
— Спровадить меня надумала. Она смеется:
— Сам знаешь прекрасно, что нет.
— Так поехали вместе.
— Давай, если я тебе нужна.
— С чего ты взяла, что можешь быть не нужна? И оба остаются дома.
Часто осеняла догадка: а ведь если заявиться домой вдребадан, она бы только обрадовалась. Даже хочет, чтоб вел себя гнусно. Поощряет отлучки по вечерам. Вот и брел добросовестно к узенькой гавани: рыбачьи лодки, три кабака и бардак, кичащийся непристойностью допотопного, от старости моросящего фильма. Иногда чуть ли не до утра там просиживал — трепался с художниками, в карты играл. Поджарые, тонкие, ломкие французы, теребя сигареты, медленно заводят себя, как пружины, под жужжание разговора, чтобы в первую же паузу с налету вклиниться со своим «Je suppose que…» Маленькие, грязноватые, настороженные испанцы, мрачно трагичные, но все равно почему-то смахивающие на парикмахеров. Ленивые, громадные русские с множеством жен. И почти ни единого англичанина. Вот за это — большое спасибо. Но все равно — такая тоска.
Тоска — как ностальгия по всему миру сразу. Вот именно что — хорошо исключительно там, везде там, где нас нет.
Если вечером оставался на вилле, сидел вместе с Маргарет на веранде. Читали друг другу вслух. Или в покер играли, с двумя саквояжами, на которых были карманы для карт. А в двенадцать — спать. Целовались:
— Спокойной ночи.
Маргарет и Тереза делали все по дому. И рад бы помочь, да разве они дадут.
— Женщинам нужно работать, мужчинам нужно спать, — усмехался он.
Она только смеялась своим тихим, победным, обескураживающим смехом. Иногда он был прямо невыносим, этот смех. Будто треплют тебя по головке.
Пристрастился к купанью. Уходил к Пампелонне, на огромный, пустынный пляж, как костями, усеянный выбеленными отбросами моря. Теченья тут были опасны. Иногда, обозлясь, нарочно ее мучал тревогой. И — каждое утро эти упражнения на веранде; лежал растянутый, распятый, голым телом впивая солнце. Кожа забронзовела. Совершенно голый, распираемый бешеной энергией, исполнял этот комически-религиозный обряд: упасть, вытянуться, отжаться. Она смотрела, улыбалась. И, как заметишь на себе ее взгляд, сразу стыдно делается, кураж как рукой снимает.
А еще ходили под парусом, с сынком смотрителя маяка. Часто пропадали вдвоем с утра до заката. Маргарет приходила на берег — встречать.
— Напишу-ка я, пожалуй, портрет Мими, — она как-то сказала.
— С какой радости?
— Великолепнейший тип. Очень даже красивый по-своему. Такое в нем звериное что-то.
— Правда? — Ощутил раздражение и укол вины бог весть от чего. — Ей-богу, Маргарет, — прибавил с самой своей неприятной ухмылкой, — ты людей описываешь, как няня детишкам в Национальной галерее.
Но прогулки с Мими после этого прекратились. Другой мальчик, Гастон, с превеликой радостью его заменил. Один глаз у этого Гастона смотрел в одну сторону, другой в другую.
Несколько дней спустя поинтересовался, заговаривала ли она с Мими про портрет.
— Ничего не говорила.
— Почему? Уверен, он будет в восторге.
А Мими, оказывается, вовсе питал слабость к Маргарет. Нашел какой-то предлог, объявился на вилле. И Эдвард — при Маргарет — ему сообщил про портрет. Мальчишка страшно обрадовался. Тут уж естественно, Маргарет некуда было деваться. И хуже этого портрета она, ей-богу, в жизни ничего не писала. Такая дешевка, нагло прущая завлекательность. Как-то вернулся домой — а она свое прелестное творение вешает у него в спальне. Буквально взорвался:
— Убери ты эту гадость куда подальше!
И портрет в конце концов был преподнесен самому Мими. Надо думать, на маяке он занял почетное место.

 

* * *
И вот, вечером как-то, Маргарет вдруг спросила:
— Эдвард, ты долго еще намерен здесь оставаться?
— А куда ты хотела бы двинуться?
— Ты меня неправильно понял. Я… я понимаю, иногда тебе хочется быть одному. Ты вовсе не обязан себя чувствовать связанным.
— Тебе тут разве не нравится? — неловко промямлил он.
— Ну почему. Если тебе нравится.
И на этом кончился разговор. А через несколько дней она объявила:
— Эдвард, на той неделе я еду в Париж.
Вот и все. Виллу эту в одиночестве больше двух дней невозможно было выдержать. Подался в Марсель, и дальше, пароходом, в Константинополь. Осенью был снова в Париже с легкой простудой. Встретились. Сказал ей:
— Видишь, я к тебе бегу, едва палец порежу. Она засмеялась:
— Милый. Да мне ж только того и надо.

 

* * *
Но им хорошо было вместе. Много бродили, разыгрывая из себя янки, впервые попавших в Париж. Купили очки в роговой оправе и разговаривали, как им это представлялось, с американским акцентом. Затея, правда, сразу иссякла, когда напоролись на одного исключительно симпатичного скульптора из Каролины и пришлось перед ним оправдываться за свое поведение.
Скоро перебрались в Лондон. Маргарет обосновалась у себя в мастерской, он снял квартиру. Но являлись повсюду вместе — приглашали как женатую пару. Бесконечно оба острили на эту тему — особенно Маргарет. Мэри была особенно трогательна, прямо прелесть. Эта ее тактичность, бережность, ненавязчивое как бы благословенье — ну просто с ума сойти.
Маргарет говорила:
— Что за чудо эта наша Мэри. Потрясающая невинность. — И прибавляла: — Ах, Эдвард — если бы только они тебя знали как следует!
Такие шуточки задевали. Она избрала неверный тон; юмор был слегка натужный. Наедине теперь оставаться не очень тянуло. Зато в гостях они неизменно блистали, как вышколенные актеры, разыгрывая свой спектакль на двоих.
Собственно, и на вилле уже обсуждалось то, что он сформулировал, как «наш долг перед соседями». Он тогда говорил: «Конечно, надо бы как-нибудь попробовать. Чем черт не шутит. Попытка не пытка». И Маргарет хохотала: «Только подумать, Эдвард, а вдруг я тебя излечу».
И вот как-то раз, в мастерской, воротясь после особенно буйной попойки, они было попытались — и оказалось ужасно смешно, ничуточки не противно, — но начисто безнадежно. Сидели в постели и хохотали, и хохотали. «Ох, Эдвард! — хохотала Маргарет (потому что тоже прилично наклюкалась), — я теперь уже с мужчиной спать не смогу. В решающий миг всегда тебя буду вспоминать».
— Боюсь, что должен вернуть тебе твой комплимент.

 

* * *
Весной опять подались на юг, по пути на несколько недель застряв в Париже. И — всего-ничего пробыли на вилле, как вдруг новость: всеобщая забастовка. Он порывался сразу вернуться.
— Что тебе-то там делать? — она спрашивала, забавляясь, хоть в то же время, кажется, под некоторым впечатлением.
Не мешало бы сначала определиться хотя бы, на какой надо быть стороне. Ах, как она его высмеяла. Он злился, как мальчишка.
— Ты не понимаешь. Свершается нечто важное. Революция, может быть. А ты хочешь, чтоб я тут торчал, прятался в этой проклятой стране.
— Почему не сознаться, милый, что просто тебе скучно? Ужасно было обидно. Отчасти верно. Отчасти — обычная бабья философия. Мелькала мысль — может, бросить ее. Стала бы цепляться, удерживать — и бросил бы за милую душу. Но нет уж, не на такую напал. Дни текли. И наконец пришло письмо от Мэри, и оказалось, что все вместе взятое, конечно, просто-напросто лопнуло, как кошмарный мыльный пузырь. Блеф. Морис какую-то машину водил. Они с Энн служили в столовой. Письмо кончалось:
«Нам дико вас не хватало. Вот бы вы развлеклись».
— Уж прости, — сказала Маргарет, — такая досада, если это из-за меня ты в конце концов не поехал.
Проходило лето. Гавань кишела художниками. Он плавал, ходил под парусом, жарился на солнцепеке. Больше Маргарет не предлагала писать никаких Мими, но он часто чувствовал на себе ее иронический взгляд. Иногда вдруг положение представлялось невыносимым; а на другой день — смотришь, и снова все тишь, да гладь, и даже неясно, что могло покорежить. Любимая фраза Маргарет:
— Ничего, по-моему, нет такого неодолимого, если только люди по-настоящему честны друг с другом.
Как укол в самое сердце. Ей-богу, в один прекрасный день вдруг не выдержу: «Так-так, и кто же тут у нас честен?»
Похолодало, погода портилась, и как-то Маргарет предложила:
— Почему бы нам не пригласить сюда Оливье?
Оливье — один парижский знакомый. Молоденький балетный танцовщик.
— С какой это радости нам его приглашать?
— Просто, по-моему, он тебе нравится.
Как ни старался сдержаться, почувствовал, что краснеет:
— Я только очень хорошо знаю, что тебе-то уж он вовсе не нравится.
Маргарет залилась хохотом:
— Милый, ну с чего ты взял? И вообще, я-то причем? Не хватало нам только встревать в наши отношения с друзьями!
— Что-то я не заметил, — ответил злобно, — чтобы ты своих друзей-подруг сюда табунами водила.
— Моих друзей-подруг? — она улыбнулась. — Да откуда я их возьму.
На том разговор и кончился. А через несколько дней она опять перешла в наступление:
— Эдвард. Я хочу, чтоб ты сюда пригласил Оливье.
И так настроение было паршивое. Весь день дул мистраль, на вилле тряслись все окна, со стороны города неслись серые пыльные вихри. А у знакомого аптекаря вышли все порошки, которыми тот потчевал хронических жертв непогоды. Метнул в нее взгляд:
— С чего это ты взяла, что я сохну по Оливье?
Она ответила холодновато, как бы имея дело с капризным ребенком, холодновато, но терпеливо:
— Кто говорит, сохнешь? Просто я слишком хорошо знаю, что иногда тебе, кроме моего, требуется общество несколько иного рода. Вот я и предлагаю Оливье.
— Интересно, что ты хочешь сказать этим своим «обществом несколько иного рода»?
— Что говорю, то и хочу сказать.
— Типично женская черта — вечно тыкать человека носом в его обязательства.
— Не поняла.
— Ладно, объясняю доходчиво. Ты на меня смотришь так, будто я на тебе женат.
— Эдвард — ты это серьезно?
— Но я не потерплю, слышишь? Я не потерплю, чтобы надо мной потешались.
И по спокойствию ее ответа стало очевидно: она просто увещевает больного.
— Говоришь, сам не знаешь что.
Мгновенье он смотрел на нее со своей нехорошей усмешкой. Потом сказал:
— Могла бы, по-моему, избавить меня от этого последнего унижения и хотя бы не сводничать.
Она вышла из комнаты.
Потом снова был мир. Преувеличенное раскаяние, полная капитуляция. Все это печень. Мистраль. И мало ли что я плел — не верь ни единому слову. Она грустно качала головой:
— Нет, милый. Не надо. Кое-чему из того, что ты плел, хочешь не хочешь приходится верить. — Помолчали. Потом она прибавила: — Но ты, может, и прав. Иногда я бываю чуточку… собственницей. — Как он тряс головой. Но она сказала:
— Иногда я думаю — может, это никуда не годится. Я про наш образ жизни.
— На что-то сгодился же, нет? Она печально улыбнулась:
— Ты считаешь?
— Значит, для тебя не годится?
— О, я-то как раз всем довольна, — она ответила быстро.
«А зря» — вертелось на кончике языка. Но осталось невысказанным. Трус, как всегда, побоялся поставить точку над «i». Вечер прошел ласково — но печально. Все было очень корректно. А наутро она объявила, что через несколько дней уезжает в Англию. Как всегда, взяла на себя этот неприятный труд — сделала первый ход.

 

* * *
— Я уверен, что одолеваю эти трудности, — говорил на своем прихрамывающем, но смелом английском молодой голландец, выбивая пепел из своей небольшой трубки и равнодушно озирая Place de L'Opera. Бледный, можно сказать, плотный Эдвард кивнул вдумчиво и заказал себе еще абсенту. Голландец пил исключительно лимонад.
Неделю спустя они уехали из Парижа. Опыты производились в одном местечке, недалеко от Бовэ. Голландец изобрел новый тип самолетного двигателя. Экономил, как только мог, но скоро оказался на мели. Речь шла о каких-то несчастных нескольких сотнях. Эдвард телеграфировал к себе в банк. Маргарет написал с бесстыдным восторгом: «Я верю, это подлинное Воскресение из мертвых. Поразительно, после всех этих лет снова на что-то сгодиться. Одно жаль — я, кажется, начисто растерял все свои небогатые познания в технике. Но даже они постепенно, потихонечку возвращаются».
Маргарет ответила тепло, великодушно. Правда, между строк сквозила тревога. Зато прямой текст дышал верой в будущее. Глядишь, оно и принесет ему невероятную славу.
Все шло великолепно. Французское правительство заинтересовалось. Через несколько недель намечался приезд экспертов. Явилось несколько репортеров, поошивались поблизости день-другой и отчалили, разочарованные. Дни быстро мелькали в долгих часах работы, в спорах, пробных полетах. Да, оказалось — есть еще порох в пороховницах. Покончил с питьем. Сбросил с себя десять лет.
Голландец разбился, как-то утром, летая один, за несколько дней до приезда экспертов. Элементарная халатность одного из механиков. В воздухе сломалось шасси. Самолет скользнул на крыло и сгорел, превратился в груду лома через несколько минут после того, как грянулся оземь. Эдвард кидался в пламя, пытался добраться до места пилота — идиотство, конечно, но что же еще он мог. И как его только вытащили живым.
— Я буду продолжать, — объявил он Маргарет два месяца спустя, когда вышел из больницы.
— Если б только я могла побольше тебе помочь, — вздохнула она.
Но дело оказалось не так-то просто. Обнаружились какие-то юридические сложности, связанные с правом собственности на чертежи. Эдвард, разумеется, и не думал ничего оформлять. Явились родственники из Амстердама и все сгребли. Эдвард неделю целую лез на стенку, рвал и метал, грозился судом, писал бешеные письма. Маргарет помалкивала. Оба знали, что ничего он не может поделать.

 

* * *
Месяц спустя он смылся — прочь из Европы. Сначала в Дамаск, но нигде не находил себе места, мотало. Киркук, Сулеймания, Халабия. Кидался в горы. Посещал шейха Махмуда в пещере. В Халабии чуть не подох. Заражение крови — левая кисть и рука. Когда вернулся поздней осенью в Лондон, сказал Маргарет:
— Старею. Все, хватит, это было в последний раз. Больше никогда не сбегу.

 

* * *
Никогда не говори «никогда». На другое лето в Париже он встретил Митьку.
Прошел месяц. Вдруг накатило, и написал Маргарет — она еще оставалась на вилле. Приезжай, мол, к нам в гости. Как ни странно, она ответила, что приедет.
Эдвард подыскал себе мастерскую на Рю Лепик. Маргарет, улыбаясь, одобрительно ее оглядывала, пока он готовил чай.
— Ты на такое местечко даже права не имеешь, мой милый. Ответил — мол, придется заняться скульптурой, чтоб оправдать свое существование. Говорили по-французски. Затея Маргарет: все эта ее тактичность. Но из Митьки не удалось ни единого слова вытянуть. Сидел, смотрел на них, время от времени — украдкой — сдвигая с глаз светлую прядь. От удивленной улыбки Маргарет ничто не могло утаиться. Задавала свои вопросики:
— А кто вам носки штопает? — и
— А кто из вас завтрак готовит?
Нет, это становилось невыносимо. Пришлось снабдить Митьку пятью франками: вытурить в кино. Маргарет смотрела на этот трогательный спектакль с улыбкой.
Остались наедине. Глядя в окно, хмурясь, руки в карманах, он спросил без прелюдий:
— Ну?
— Что ну, милый?
Он еще больше нахмурился:
— Как он тебе?
— По-моему, прелесть, — нежно выпела Маргарет. Начинало накрапывать. Он отвернулся устало от мокрой оконницы, медленно прошел по комнате, сел на диван:
— Дурак я, что тебя сюда пригласил.
— Намекаешь, мой милый, — дура я, что приехала?
— Нет.
— Должна признаться, — сказала Маргарет, — главным образом, я это из любопытства.
— Не одобряешь.
— Неужели мое одобрение столь существенно для твоего счастья?
— Наоборот.
— Но тогда…
— Суть в том, — он сказал со своей беглой, несчастной, нехорошей усмешкой, — что тебе надо было окончательно убедиться, что исключение и впрямь подтверждает правило.
Она со вздохом спросила:
— Стоит ли нам в этом копаться?
— По-моему, не мешало бы. Разнообразия ради. Она смолчала.
— Но вот ты скажи, Маргарет, просто мне интересно. Что ты имеешь против Митьки?
— Против этого ребенка? Да я его толком и не разглядела.
— Этого ребенка? — передразнивая ее тон. — Да ты, кажется, рисуешься, моя радость?
— Ну, может быть, разве что чуточку, — она улыбалась. — Но ей-богу, я же ничего абсолютно не говорю против… Митьки, да? Какое милое имя.
— Очень. То есть ты считаешь, что такие вещи всегда обречены на провал?
— Нет, почему. Не всегда. — Она запнулась. — Не для всех.
— Но для меня?
— Да, Эдвард, признаться, я так считаю.
Повисла пауза. Он осторожно прочистил горло; спросил уже другим, примиренным тоном:
— Почему?
— Ну, не знаю. Не твой стиль. Это так… — вдруг она осеклась, против воли усмехнулась. — Ой, Эдвард, прости, но я просто себе не представляю — ты и…
— Давай-давай, уж выкладывай свою остроту.
— Какие остроты. Иди по крайней мере… ой, нет, не могу, это так смешно, это как…
— Ну?
— Как няня при ребеночке. Или гувернер в благородном семействе.
— Спасибо большое.
— Прости, Эдвард. Ты же сам меня к стенке припер, знаешь ли. Но все так и есть. По-моему, тут бы надо абсолютно не иметь чувства юмора. А у тебя его слишком много.
— Может, не так много все же, как тебе кажется.
— Милый, но ты не сердишься, нет? — Нет.
— Сердишься.
— С чего бы. Мне исключительно интересно. Снова она вздохнула.
— Ох Господи, поздно уже. Я пойду.
Он проводил ее вниз на несколько маршей.
— Милый, — она вдруг сказала, — знаешь, я очень надеюсь, что ошибаюсь.
— Уверен, ты надеешься, что ты права.
Прощались с улыбками. Осклабясь, он отвесил свой фирменный легкий поклон. Но он ее ненавидел. По-настоящему ненавидел. Взяв себя в руки, сжав волю в крепкий кулак, сам весь сжавшись — сплошное упрямство, ненависть, — медленно побрел по лестнице наверх, в мастерскую, — ждать Митьку.

 

* * *
Как-то вечером, месяцев семь спустя, Митька ушел из мастерской. В кафе, сказал, сбегаю, за пачкой сигарет. Он не слишком удивился, когда Митька не пришел и через три часа. Но заснуть не мог. Вообще, последнее время насчет сна дело обстояло из рук вон, если только в доску не напиться. Так что сидел чуть ли не до утра, надирался.
И наутро Митьки не дождался. В тот вечер решил закатиться на рю де Лапп. И назавтра до вечера в мастерскую не возвращался.
На третий день позвонил в полицию, обзвонил больницы. Ни среди задержанных, ни среди жертв несчастного случая Митьки не оказалось. Просто он ушел.
Ушел. Вот оно, вот наконец и случилось — так мелькнуло в последний миг перед тем, как сознание погасло тогда, после катастрофы во Фландрии. Слава Богу!

 

* * *
Меньше недели спустя он выходил из поезда на Виктории, зверски пьяный. «Больше в жизни не протрезвлюсь, — было объявлено Маргарет. — Никогда, никогда, хватит». Она, кажется, испугалась. Все, кажется, были слегка испуганы. Кролики. Да не обижу я вас, очень надо. Что за комичный городок, этот Лондон. Ну и таскался по их кроличьим вечеринкам, сам из себя разыгрывал кролика — самого большого из всех. Незнакомые были в восторге. Друзья — исключительно приветливы и милы, но чуть-чуть испуганы.
Но все это временно, временно. Не может такое тянуться вечно. Понятно же, чем дело кончится. И хватит, и надо остаться с самим собой, один на один. Но только не здесь. И не в Париже. Кто-то помянул в разговоре Берлин. Принял за знак свыше. И через сорок восемь часов был в пути.

 

* * *
И было все это год назад.
Блестящие, сирые глаза Эдварда смотрели из теплого, озаренного вагона-ресторана на холодный, быстро вечереющий мир. Сумерки собирались на громадном вертящемся диске равнины. Пассажиры расходились по своим купе. Ждать осталось недолго. Рот дернуло нервной усмешкой. Вдруг он схватился за карандаш. Вдруг кое-что смешное пришло в голову, надо Маргарет написать.
Назад: II
Дальше: IV