II
Боже ты мой, думал Эрик, из окна своей большой, темной, пустой комнаты глядя во двор колледжа, где вот как раз из каких-то недр вылез тутор, в сосредоточенной беседе с деканом, облаченным по случаю партии тенниса в шорты; трое молодых людей болтают, перебросив через плечи плащи; слуга несется с парой чьих-то ботинок — о, как же я это все ненавижу!
Стоя так, он окутывал, он одевал их всех своей ненавистью — тонно-остроумных донов, плетущих легенды о Прусте; задушевных юных невротиков, строчащих друг дружке письма по десять страниц во объяснение своего поведения на вчерашней попойке; местных спортсменов, рвущихся между хорошенькими продавщицами, покером и университетским крикетом; посыльных, сплошь тающих от подобострастия ко всем этим богатым кретинам; уборщиков, вороватых, болтливых хамов, хлещущих виски своих джентльменов, сколько влезет, и так провонявших, что даже в их отсутствие носа к ним не сунешь в чулан. Будь моя воля, думал Эрик, отдал бы я приказ — и Круглая церковь, Тринити-холл, Главная библиотека и десятки других всемирно прославленных несравненно-архитектурных кладовок, забитых бесценным хламом, взлетели б на воздух от мощного динамитного взрыва, а юных джентльменов в шелках и милейших старых профессоров штыками повытурили бы из шикарных академических апартаментов. И вернулся бы Кембридж к своему исконному статусу — захудалого торгового городишки, и толклись бы тут коммивояжеры, аукционщики, скототорговцы, разжалованные жокеи и прочие завсегдатаи кабаков — кислое племя неудачников, пьянствующих, бьющихся об заклад, с больными легкими и ревматизмом из-за болотистой местности. Туда и дорога.
Ладно, пойду я, не пойду, все равно, он же знает, что я о нем думаю. В Лондоне на прошлых каникулах я очень определенно высказался. И Морис как будто вполне проникся. Да, Эрик, да, я понимаю. Да-да, по-моему, ты абсолютно прав. Спасибо тебе колоссальное, что сказал.
Будь на месте Мориса любой другой, получилось бы намеренное оскорбление. Но Морис в жизни своей никого не оскорбил. Он не может, он не умеет. Просто он, как всегда, был бездумен и невнимателен, как дитя.
А как надоели мне эти дети. Все здесь дети — милые, веселые мальчики-переростки. Такие открытые, резвые и наивные. У Мориса хоть выходит лучше, чем у других. Как-то натуральней, что ли. Все равно — надоело, осатанело.
Вообще, та поездка в Лондон на прошлых каникулах была сокрушительным, жутким провалом. А ведь мечтал, предвкушал весь последний семестр. Хотелось сбежать подальше от Чейпл-бридж, от всей этой обстановки в Холле. Дохнуть прежней атмосферой Гейтсли.
Куда там. Дом тети Мэри у конюшен, кажется, ничего общего не имеет с ее старым домом. И даже Рэмсботтэмы, даже Билли Хокс имеют, кажется, больший успех у новых ломучих приятельниц тети Мэри в этих их черных громадных шляпах. Ну, сама-то тетя Мэри все та же, конечно. И Энн. Только говорят обе на каком-то новом, птичьем языке. Как-то они стерлись, что ли; уже не такие особенные. Утратили крепость, что ли.
Только Морис один, как бы это поточней сформулировать, ну что ли, не стал лондонцем. Морис не пострадал от трансплантации. Потому и возникла мысль, что стоит сказать то, что тогда было сказано. Разумеется — о, еще бы! — имена никакие не были названы. Но даже Морис, конечно, не так туп — нет-нет, тут никуда не денешься, Морис, естественно, вполне точно понял, кто имелся в виду.
И вот вам результат — приглашение на обед.
* * *
Холл Эрик ненавидел. Иногда просто задыхался в этом Холле, будто его душат.
— Когда он будет мой, — говорил матери, — я его снесу. Лили не ужасалась — видимо, не очень-то верила. А раз так — ну что ж, хорошо, — он пускался в рассуждения о коммунизме, цитировал Ленина, назидательно толковал о трущобах Манчестера:
— Мы не имеем права жить здесь, когда столько людей голодает.
Но она ничего — не спорила. Приходилось дальше ее подначивать:
— А я знаю, что я сделаю. Отдам землю этой корпорации, под образцовую деревню.
Она отвечала:
— Просто не знаю, что бы я делала, если бы что-то случилось с Холлом.
Значит, абсолютно не слышала слов, только тон уловила, желанье обидеть. Эта ее вялая печаль его приводила в бешенство.
— Этот дом тебе дороже людей.
Она только и отвечала с настойчивой грустью:
— Он дорог мне тем, что напоминает о времени, когда я была счастлива.
Так и жили, вместе, в медленно ветшающем доме, одни во всем мире, потому что Дед теперь стал до того коматозен, что не назовешь ни живым ни мертвым, а миссис Поттс и миссис Беддоуз держались на почтительном расстоянии — одни-одинешеньки, без Гейтсли, без Скривенов, медленно изводя друг друга, терзая друг другу нервы.
Бывали просветы, когда даже обсуждал с ней создавшееся положение, стараясь разложить все по полочкам, быть строго объективным. Бойко обобщал:
— Всюду одно и то же. Родители не ладят с детьми. Такова человеческая природа.
Вот интересно, не явилась ли тут обоим одновременно мысль о тете Мэри? Но Лили просто сидела с мокрыми глазами и трясла головой:
— Все это выше моего понимания. По-моему, наше поколение вообще такими вопросами не задавалось.
— Но мама, ты же сама видишь, так дальше продолжаться не может. Что нам делать?
— Ты знаешь, детка, я одного хочу, чтобы ты был счастлив. Делай то, что считаешь нужным.
Нет, она не пойдет навстречу. Не уступит ни пяди. Как, между прочим, и я.
— Вечно ты споришь, — сказала она как-то.
— Я терпеть не могу спорить.
Ах, ее нежно-ироническая усмешка! Взорвался нелепо, абсурдно:
— Я терпеть не могу спорить, потому что я всегда прав. Ужасно, ужасно. И ведь стало привычкой, вошло в обиход.
Не оставалось, кажется, ни единой темы, какой можно коснуться без риска. И всегда, всегда, уж потом это понял, сам был во всем виноват. Эта грубость, взгляд свысока. Она была мягка, непреклонна. Будто и не спорила вовсе — просто с брезгливой миной вяло поддерживала разговор. Еще в пору заиканья, когда только начал ее поучать, как терпеливо она пережидала, пока он задыхался, хватал губами воздух, багровея, ярясь на свою увечность.
Ничего, он за все расплатился сполна, с лихвой, он достаточно перестрадал. Угрызения совести истерзали. Дневник был полон обещаний исправиться, прекратить эти жалкие перепалки. Конечно, часто из мухи делал слона. «Опять чудовищная сцена за завтраком», — регулярная запись. Говорил себе: а что бы сказал отец? Отец, оставивший ее на моем попечении, предположим, вдруг восстал бы из гроба, ну оказалось бы, вовсе и неубит, лежал, контуженный, неопознанный, где-то у черта на рогах, в лазарете — и вот снова обрел память? Неотступный ночной кошмар. Отец возвращается и видит, что два человека, которых он так любил, которые раньше так сильно любили друг друга, ведут эту скверную мелкую жизнь. Эрик думал: да я бы застрелился, я бы умер со стыда.
И такое существование продолжается, и нет никакого просвета. И на обоих напала жуткая какая-то легкость — притерпелись, смирились. И тут только стало до него доходить, что мученья рапределяются вовсе не поровну. Мать, да, теперь это ясно, вовсе не так мучительно воспринимает трения. Часто она, кажется, даже не сознает, что закрепленная потом в дневнике «чудовищная сцена», вообще имела место. И нельзя не заметить, что чувства ее огрубели, затупились — Боже мой, какая тоска! Может огрызнуться, вовсе не замечая, что подает повод к ссоре. И вот это — мое отражение в ней, как в зеркале, — вот это больше всего остального и мучит.
Бывали и серьезные ссоры, бывали конечно. Эти ссоры ранили, и раны не могли затянуться, ежедневно вскрываясь от банальностей, от злых замечаний.
Как-то раз усталый пришел домой и обнаружил у себя в спальне сомнительную книжицу — «Миссис Эдди». Был в диком, нелепом, обидчивом настроении. Вспомнил материнскую приятельницу, которую не терпел, некую мисс Прендергаст. Сразу вообразил низкий заговор с целью распропагандировать исподтишка. Решительно ворвался к матери:
— Как эта книга попала ко мне в комнату?
— Что за книга, детка?
— Эта. — Швырнул книжонку к ней на диван.
Ее покоробила грубость. Ответила уже холодней:
— Видно, я по ошибке оставила.
— Так она твоя?
— Книга принадлежит мисс Прендергаст.
— Ну и пусть она держит ее при себе.
— Она мне дала почитать, — сказала Лили. — Очень интересная книга.
Не выдержал, крикнул со свирепой издевкой:
— Я-то думал, ты такая заядлая протестантка!
— Это мне не мешает прислушиваться к тому, что могут сказать другие.
— Считаешь, каждой религией не грех побаловаться?
— Я считаю, не грех быть терпимыми.
— Не очень-то вы, протестанты, терпимы к католикам.
— Вы, протестанты, — она не сдержала улыбки. — Ну а кто же ты у нас, детка?
— Неважно, кто я. Я — ат… — но нелепое слово не выговорилось. Бешено повернулся, отчаянно махнул рукой.
— Я ни во что не верю.
Как серьезно она это приняла, слегка ошарашила даже, ведь ждал насмешки. Она ответила:
— Но ты же, конечно, не против того, чтобы разные люди по-разному видели Истину?
— Ты не поняла. Нет, я именно против. Потому что никакая это не Истина. Я не терплю религию. Я ее презираю. Все религии скверны. А религиозные люди — либо идиоты, либо ханжи.
Вот! Наконец-то выговорил. Но она ответила с ледяным достоинством:
— Если у тебя такие чувства, не понимаю, зачем ты ходишь со мной в церковь по воскресеньям.
— Хожу с тобой за компанию. Больше не буду — если тебе так лучше.
— Мне лучше, чтоб ты оставался дома.
На этом собеседование закончилось. Вечером, зайдя к ней, застал в слезах. Произошло примирение. Молил прощения за грубость. Были поцелуи. Ночью, в постели, потом весь следующий день перебирал собственные слова. И хотя терзался раскаянием, почти нестерпимо терзался, из-за того что так с ней себя вел, не мог взять назад, даже в душе, ни единого сказанного о религии слова. Ну просто высказал наконец все, что накипало годами. Когда настало воскресенье, он, тем не менее, был готов пойти с матерью в церковь, если позовет. Очень хотелось окончательно помириться. Но Лили не позвала. Больше она никогда не звала его в церковь.
* * *
Он отвернулся от окна, глубоко вздохнул. Надоело, надоело до смерти. Холл надоел, Кембридж, Лондон, сам себе надоел, все и вся надоели. Так устаешь, что даже тоски не чувствуешь, разве что приступами. Надо работать. Вечно надо работать. Даже сутулиться начал, и постоянно болит голова. Нужны очки посильней. Сто раз себе твердишь, а все руки не доходят. Есть даже удовлетворение какое-то в том, чтоб портить себе здоровье, есть даже гордость, что ли, этой своей дурацкой силой сопротивления. То и дело слышишь — у такого-то нервный срыв. Скажите пожалуйста. А тут — устал не устал, а надо себя перебороть. Получить эту их магистерскую степень. Другие блистательны, у них наития. А тут — упорством берешь. И ничего с собой не поделаешь. Если даже, скажем, войти в экзаменационный зал с твердым намерением провалиться — не получится, воспротивится все нутро. И совершенно зря тутор время от времени тревожно остерегает: «Не перенапрягайтесь. Смотрите, не выдохнитесь». Ничего, небось, не слабонервный боксер-тяжеловес. Болельщики будут довольны.
В первый год все, в общем, удачно клеилось. Хорошая школа — тоже не фунт изюма. На какое-то время вписался, втянулся, занялся даже местной политикой, строчил статейки в один университетский журнальчик, который чуть попристойней, иногда выступал в Союзе, где взвешенные фразы, с печатью победы над заиканием, произвели-таки впечатление. Вступил в соответственный клуб и пускался в долгие изнурительные пробеги. Пустая трата времени, теперь очевидно. И вот — вовсе выпал из жизни колледжа, затворник, мишень для незлобных шуточек.
Ладно, решил Эрик, пойду. Какое мне дело, в сущности, будет он там, не будет. Какая разница. Хоть обстановку переменю. Вылезу, по крайней мере, на часок-другой из этой комнаты.
А сейчас надо работать, — повернулся устало к своим книгам, ящичкам с выписками, сел за стол и снова взнуздал свой терпеливый мозг, перегруженный всем тем, что на него навьючивалось два последних года, — сейчас надо работать.
* * *
— А, это ты, моя радость? Входи, — кричал Морис с верхней ступеньки.
Он был очень элегантно одет и явно не забывал об этом ни на минуту. Эрика далеко не привел в восторг двубортный пиджачок, очень по моде куцый, остроносые туфли. Стаканчик-другой явно был уже опрокинут.
— Сто лет не видались!
— Со вчерашнего вечера, — Эрик улыбнулся.
— А-а, мы, значит, видались вчера вечером? Ой, ну конечно! Вот идиот, да?
— И какова же дальнейшая судьба указателя?
— В гостиной стоит. Но миссис Браун его не одобряет, правда, миссис Браун? — потому что эта дама явилась в дверях с подносом.
— Ну конечно, мистер Скривен. И я надеюсь, скоро вы уберете эту грязную гадость. Не то у меня будут неприятности.
— Ах, миссис Браун, дорогуша, ну конечно, мы его уберем, раз вы, правда, уверены, что он вам не импонирует.
Эдвард Блейк был в гостиной, с женщиной. Эрик удивился, узнав художницу, которую раза два видел у тети Мэри на прошлых каникулах. Маргарет Ланвин. Тетя Мэри еще устроила выставку ее картин у себя в Галерее. Когда здоровались, она улыбнулась, как будто спрашивая: «Удивляетесь, наверно, причем тут я?» Эрик вспомнил, что она ему тогда понравилась.
— Эдвард демонстрирует совершенно офигенный новый коктейль, — кричал Морис. — Как он называется, а, Эдвард?
— Поцелуй Сатаны, — сказал Эдвард Блейк. Поздоровался он ласково, хоть, как всегда, Эрик углядел саркастичность в этой легкой ухмылке. Вид у него был скверный, еще хуже, чем раньше. Лицо серое, в каких-то разводах, будто его терли ластиком, резкие складки в углах рта. Большие бледные глаза насмешливы, так и горят. Пальцы в желтых никотиновых пятнах, тощие — одни кости. Перстень с печаткой, держась на честном слове, затрясся и звякнул, Эрик заметил, когда Эдвард поднял стакан.
— Осталось там что-нибудь? — спросил Морис.
— Увы.
— Ну тогда, будьте ангел, сотворите еще немножечко.
— Мы, кажется, извели всю Angostura Bitters.
— И получится уже несколько иной поцелуй, — вставила Маргарет Ланвин.
— Хоть и не бывает двух одинаковых поцелуев, — поддержал Эдвард Блейк.
Рот у него странно, нервно дернулся на сторону, и он заговорил — старательно, сосредоточенно выговаривая слова. Создавалось неожиданное впечатление будто бы иностранной речи.
Эрик пригубил коктейль — редкую пакость, кстати. Что-то, скорей похожее на микстуру от кашля. Но Морис объявил, что он еще прекрасней прежнего.
— И как это только вам удается, Эдвард? Кудесник! Эдвард не отвечал. Улыбался.
— Может, это прозвучит ужасно невоспитанно, Морис, — протянула Маргарет Ланвин, — но я просто умираю от голода. От всех этих прелестей на буфете у меня буквально слюнки текут.
— Ничего, что все тут холодное? — вскинулся Морис.
Но на самом деле он извинялся перед Эдвардом, не перед Маргарет.
За обедом Эдвард почти не притронулся к еде, хотя ни от чего не отказывался. Пил он много — сперва местный эль, который Эрику показался немыслимо крепким; потом коньяк, который Морис подал с сигарами. Пил, пил и, кажется, поуспокоился. Руки уже не дрожали.
Морис ему расписывал, какой у Карри «санбим».
— Господи, ну до того шикарная тачка! Знаете что, Эдвард, вам надо машину.
— А зачем она нужна, машина? — отозвался Эдвард.
— Ну, чтобы ездить, главным образом. В сто раз дешевле обходится, если, естественно, хочешь куда-нибудь подальше податься.
— Но я не хочу никуда ехать.
— Морис, конечно, с удовольствием бы вас повозил, — Маргарет улыбалась.
Конечно, она вовсе не собиралась никого обижать, но Морис чуть ли не огрызнулся:
— И какой же смысл, интересно.
Потом Эдвард показывал трюк — жонглировал ножом, двумя рюмками и апельсином. Трюк не слишком мудреный. Самое удивительное, что он у Эдварда еще получался. Очевидно — сплошная, голая сила воли. А Морис все повторял:
— Эдвард, ну просто чудо, чудо!
— А такое не угодно ль попробовать? — Эдвард взял нож. Он обращался исключительно к Морису. Крутанулся в кресле, оказался ко всем остальным спиной. Медленно разжимал, разжимал кулак — и вот нож как будто прилип к ладони.
— Господи, да как же это такое? — Морис вытаращил глаза.
— А вот смотри еще раз.
Эдвард сидел, улыбался, держал нож на весу, с видом укротителя змей. И говорил таким тоном, будто они с Морисом совершенно одни в комнате. Эрик вдруг глянул на Маргарет Ланвин. Она улыбнулась в ответ.
— Нет, понятия не имею. Умоляю, объясните, Эдвард.
— Еще посмотри, повнимательней. Морис посмотрел повнимательней.
— Ой, ну скажите!
— А ты понимаешь, как это делается? — Эдвард вдруг повернулся к Эрику.
Эрик сам почувствовал, как краснеет от злости. — Да.
Взял нож, отражая взглядом насмешку Эдварда. Медленно, неловко, разжал ладонь.
— Вот умница! — вскрикнула Маргарет.
— По-моему, теперь я раскусил, что к чему, — сказал Морис. Эдвард смолчал. Только улыбнулся, снова налил себе виски. Эрик еще больше покраснел. Долго молчали.
— Мне, пожалуй… да, мне пора, — вдруг сказал Эрик решительно.
— О, Эрик, — Морис вдруг огорчился, — рано тебе еще. Но Эрик уже вскочил на ноги. Маргарет Ланвин глянула на свое запястье.
— Где бы насчет поездов узнать?
— В привратницкой, — сказал Морис. — Я покажу.
Но ему явно не хотелось расставаться с Эдвардом Блейком.
— Да, кстати, Эдвард, — сказал он. — Может, пойдем посмотрим номер, который я для вас заказал? Вдруг не понравится.
Эрик даже сам удивился, когда вдруг сказал Маргарет:
— Если хотите, пойдемте со мной, я узнаю для вас расписание в нашей привратницкой.
Она тут же встала.
— Большое спасибо. — Повернулась к Морису: — И большое спасибо за дивный обед.
Эдварду она сказала:
— Еще увидимся?
— А вы возвращайтесь чай пить, — сказал Морис, — только понимаете ли какая штука… если нас не будет… ну… вы не обидитесь?
Маргарет улыбнулась:
— Я, наверно, прямо на вокзал пойду; но все равно спасибо большое. Я тут твою матушку поддержать обещала на каком-то кошмарном мероприятии.
— Привет ей от меня.
— Передам. Ну, до свиданья и еще раз спасибо. До свиданья, Эдвард. Желаю приятно провести время.
— Постараюсь, — Эдвард ей отвесил поклон.
Эрик вышел следом за Маргарет. Молча пошли по улице.
— Это Кингс-колледж, да? — спросила она наконец. — Да.
Потом он спросил:
— Уже тут бывали?
— Когда-то. Сто лет назад. Еще до войны. Выяснили у привратника насчет поездов. Эрик сказал:
— В общем… если хотите… я могу вам приготовить чай у себя в комнате. В секунду. На вокзал вам пока рано идти.
Она улыбнулась:
— Спасибо большое.
— О, тут у вас очень мило, — она огляделась в гостиной. Прошлась вдоль полок, взяла Каннингема, перелистнула несколько страниц, задумчиво постучала указательным пальцем по Стаббсу, будто проверяла на прочность. Эрик как-то жался, стеснялся. Остро ощущая эту ее полубогемистую элегантность, ее обаяние, — очень, конечно, привлекательная женщина, хотя уже, надо думать, чуть ли не под сорок, — взял чайник, налил, поставил на газовую горелку в прихожей, сунул голову в шкаф, высматривая чашки. Когда вошел уже с чаем, она на коленках у камина ворошила огонь кочергой.
— А хорошая тут жизнь, наверно, — так мне кажется, — она сказала. И он не стал спорить, опровергать, он даже в мыслях не обозвал ее дурой.
Долго молчали. Потом она спросила, задумчиво, как бы размышляя сама с собой:
— Вы ведь, кажется, близкий друг Эдварда Блейка?
— Я очень давно его знаю, — сказал Эрик. — Он дружил с моим отцом.
Она, кажется, ничего такого не заметила в тоне ответа. Только и сказала:
— Понятно.
Снова долго молчали. Потом поговорили о том о сем, беспорядочно роняли слова. Потом она сказала, что теперь ей уж и вправду пора. Он предложил проводить ее на вокзал. Она отказалась с улыбкой:
— Я и так уже вам надоела, хватит.