Мы предчувствовали полыханье
этого трагического дня.
Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.
Родина! Возьми их у меня!
Я и в этот день не позабыла
горьких лет гонения и зла,
но в слепящей вспышке поняла:
это не со мной – с Тобою было,
это Ты мужалась и ждала.
Нет, я ничего не позабыла!
Но была б мертва, осуждена –
встала бы на зов Твой из могилы,
все б мы встали, а не я одна.
Я люблю Тебя любовью новой,
горькой, всепрощающей, живой,
Родина моя в венце терновом,
с темной радугой над головой.
Он настал, наш час,
и что он значит –
только нам с Тобою знать дано.
Я люблю Тебя – я не могу иначе,
я и Ты – по-прежнему – одно.Июнь 1941
Война постучала в окно,
отцу до зари не уснуть.
«Ну что же, – сказал он, – сынок,
мужчины отправятся в путь.
Ты слышишь за окнами гул
далеких родных батарей?
(Он встал и крючки застегнул
на старой кожанке своей.)
Так пусть застучит пулемет
под верной моею рукой:
отчизна, как прежде, зовет
солдата Ивана Ревко».
И сын отвечает: «Идем.
Ровесники ждут у ворот.
Мы взвод молодой соберем,
ты примешь и выучишь взвод.
За отчий, за радостный дом,
за то, чтоб дышалось легко, –
идем в ополченье, идем», –
сказал Анатолий Ревко.
«Идите, – промолвила мать, –
с победой вернитесь под кров.
Отчизну должна отстоять
бесстрашная русская кровь».
Из города взвод молодой
уходит на фронт далеко,
и юных ведет за собой
седой пулеметчик Ревко.
С ним рядом мужающий сын,
погодки его и друзья.
И все старику, как один,
возлюбленные сыновья.
Да здравствуют наши бойцы –
земля не знавала храбрей.
Да здравствуют наши отцы
и злая любовь матерей!Июль 1941
…Всю ночь не разнимали руки,
всю ночь не спали мы с тобой:
я после долгой, злой разлуки
опять пришла к тебе – домой.
Мы говорили долго, жадно,
мы не стыдились слез отрадных –
мы так крепились в дни ненастья…
Теперь душа светла, мудра,
и зрелое людское счастье,
как солнце, встретит нас с утра.
Теперь навек – ты веришь, веришь? –
любовь одна и жизнь одна…
…И вдруг стучит соседка в двери,
вошла и говорит:
«Война!»
Война уже с рассвета длится.
Войне уже девятый час.
Уж враг за новою границей.
Уж сотни первых вдов у нас.
Войне идет девятый час.
И в вечность канул день вчерашний.
Ты говоришь:
«Ну как? Не страшно?»
«Нет… Ты идешь в военкомат?»
Еще ты муж, но больше – брат…
Ступай, родной…
И ты – солдат,
ты соотечественник мне,
и в этом – всё.
Мы на войне.1941 или 1942
Вставал рассвет балтийский,
ясный,
когда воззвали рупора:
«Над нами грозная опасность.
Бери оружье, Ленинград!»
А у ворот была в дозоре
седая мать троих бойцов,
и дрогнуло ее лицо,
и пробежал огонь во взоре.
Она сказала:
«Слышу, маршал.
Ты обращаешься ко мне.
Уже на фронте сын мой старший,
и средний тоже на войне.
А младший сын со мною рядом,
ему семнадцать лет всего,
но на защиту Ленинграда
я отдаю теперь его.
Иди, мой младший, мой любимый,
зови с собой своих друзей.
Да не падет на дом родимый
бесчестье плена и плетей!
Нет, мы не встанем на колени!
Не опозорить, не попрать
тот город, где Владимир Ленин
учил терпеть и побеждать.
Нет, осиянный ратной славой,
великий город победит,
мстя за Париж, и за Варшаву,
и за твою судьбу, Мадрид».
…На бранный труд, на бой, на муки,
во имя права своего,
уходит сын, целуя руки,
благословившие его.
И, хищникам пророча горе,
гранаты трогая кольцо, –
у городских ворот в дозоре
седая мать троих бойцов.20 августа 1941
…Я говорю с тобой под свист снарядов,
угрюмым заревом озарена.
Я говорю с тобой из Ленинграда,
страна моя, печальная страна…
Кронштадтский злой, неукротимый ветер
в мое лицо закинутое бьет.
В бомбоубежищах уснули дети,
ночная стража встала у ворот.
Над Ленинградом – смертная угроза…
Бессонны ночи, тяжек день любой.
Но мы забыли, что такое слезы,
что называлось страхом и мольбой.
Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады –
мы не покинем наших баррикад.
И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамена Петрограда.
Руками сжав обугленное сердце,
такое обещание даю
я, горожанка, мать красноармейца,
погибшего под Стрельною в бою:
Мы будем драться с беззаветной силой,
мы одолеем бешеных зверей,
мы победим, клянусь тебе, Россия,
от имени российских матерей.22 августа 1941
Солдат метался: бред его терзал.
Горела грудь. До самого рассвета
он к женщинам семьи своей взывал,
он звал, тоскуя: «Мама, где ты, где ты?»
Искал ее, обшаривая тьму…
И юная дружинница склонилась
и крикнула – сквозь бред и смерть – ему:
«Я здесь, сынок! Я здесь, я рядом, милый!»
И он в склоненной мать свою узнал.
Он зашептал, одолевая муку:
«Ты здесь? Я рад. А где ж моя жена?
Пускай придет, на грудь положит руку».
И снова наклоняется она,
исполненная правдой и любовью.
«Я здесь, – кричит, – я здесь, твоя жена,
у твоего родного изголовья.
Я здесь, жена твоя, сестра и мать.
Мы все с тобой, защитником отчизны.
Мы все пришли, чтобы тебя поднять,
вернуть себе, отечеству и жизни».
Ты веришь, воин. Отступая, бред
сменяется отрадою покоя.
Ты будешь жить. Чужих и дальних нет,
покуда сердце женское с тобою.Август 1941
Машенька, сестра моя, москвичка!
Ленинградцы говорят с тобой.
На военной грозной перекличке
слышишь ли далекий голос мой?
Знаю – слышишь. Знаю – всем знакомым
ты сегодня хвастаешь с утра:
«Нынче из отеческого дома
говорила старшая сестра».
…Старый дом на Палевском, за Невской,
низенький зеленый палисад.
Машенька, ведь это – наше детство,
школа, елка, пионеротряд…
Вечер, клены, мандолины струны
с соловьем заставским вперебой.
Машенька, ведь это наша юность,
комсомол и первая любовь.
А дворцы и фабрики заставы?
Труд в цехах неделями подряд?
Машенька, ведь это наша слава,
наша жизнь и сердце – Ленинград.
Машенька, теперь в него стреляют,
прямо в город, прямо в нашу жизнь,
пленом и позором угрожают,
кандалы готовят и ножи.
Но, жестоко душу напрягая,
смертно ненавидя и скорбя,
я со всеми вместе присягаю
и даю присягу за тебя.
Присягаю ленинградским ранам,
первым разоренным очагам:
не сломлюсь, не дрогну, не устану,
ни крупицы не прощу врагам.
Нет. По жизни и по Ленинграду
полчища фашистов не пройдут.
В низеньком зеленом палисаде
лучше мертвой наземь упаду.
Но не мы – они найдут могилу.
Машенька, мы встретимся с тобой.
Мы пройдемся по заставе милой,
по зеленой, синей, голубой.
Мы пройдемся улицею длинной,
вспомним эти горестные дни,
и услышим говор мандолины,
и увидим мирные огни.
Расскажи ж друзьям своим в столице:
«Стоек и бесстрашен Ленинград.
Он не дрогнет, он не покорится –
так сказала старшая сестра».12 сентября 1941
Я говорю, держа на сердце руку.
Так на присяге, может быть, стоят.
Я говорю с тобой перед разлукой,
страна моя, прекрасная моя.
Прозрачное, правдивейшее слово
ложится на безмолвные листы.
Как в юности, молюсь тебе сурово
и знаю: свет и радость – это ты.
Я до сих пор была твоим сознаньем.
Я от тебя не скрыла ничего.
Я разделила все твои страданья,
как раньше разделяла торжество.
…Но ничего уже не страшно боле:
сквозь бред и смерть сияет предо мной
твое ржаное дремлющее поле,
ущербной озаренное луной.
Еще я лес твой вижу
и на камне,
над безымянной речкою лесной,
заботливыми свернутый руками
немудрый черпачок берестяной.
Как знак добра и мирного общенья,
лежит черпак на камне у реки,
а вечер тих,
неслышно струй теченье
и на траве мерцают светляки…
О, что мой страх,
что смерти неизбежность,
испепеляющий душевный зной
перед тобой – незыблемой, безбрежной,
перед твоей вечерней тишиной?
Умру – а ты останешься, как раньше,
и не изменятся твои черты.
Над каждою твоею черной раной
лазоревые вырастут цветы.
И к дому ковыляющий калека
над безымянной речкою лесной
опять сплетет черпак берестяной
с любовной думою о человеке…Сентябрь 1941
1
…Видим – опять надвигается ночь,
и этому не помочь:
ничем нельзя отвратить темноту,
прикрыть небесную высоту…2
Я не дома, не города житель,
не живой и не мертвый – ничей:
я живу между двух перекрытий,
в груде сложенных кирпичей…3
О, это явь – не чудится, не снится:
сирены вопль, и тихо – и тогда
одно мгновенье слышно – птицы, птицы
поют и свищут в городских садах.
Да, в тишине предбоевой, в печали
так торжествуют хоры вешних птиц,
как будто б рады, что перекричали
огромный город, падающий ниц…4
В бомбоубежище, в подвале,
нагие лампочки горят…
Быть может, нас сейчас завалит.
Кругом о бомбах говорят…
…………………………………………….
…Я никогда с такою силой,
как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
такой влюбленной не была…5
Да, я солгу, да, я тебе скажу:
«Не знаю, что случилося со мной,
но так легко я по земле хожу,
как не ходила долго и давно.
И так мила мне вся земная твердь,
так песнь моя чиста и высока…
Не потому ль, что в город входит смерть,
а новая любовь недалека?..»6
…Сидят на корточках и дремлют
под арками домов чужих.
Разрывам бомб почти не внемлют,
не слышат, как земля дрожит.
Ни дум, ни жалоб, ни желаний…
Одно стремление – уснуть,
к чужому городскому камню
щекой горящею прильнуть…Сентябрь 1941
О нем говорили – «наш».
Он был из таких людей,
которым ты всё отдашь
и в счастье своем, и в беде.
Затем, что себя не жалел,
ни юность, ни жизнь свою.
Легко ходил по земле,
других выручал в бою.
Ты имя его сохрани.
Он родом с сибирской реки,
меж сверстников – «наш Леонид»,
в строю – лейтенант Коротких.
Я песню веду с рубежа,
откуда вечерней порой
в атаку, в атаку бежал
неистовый взвод молодой.
А он, как всегда, – впереди.
Ревут автоматы в дыму.
Он падает с пулей в груди,
и бросились люди к нему.
Но миг остановки – беда,
в атаке мгновенье в цене.
«Вперед, – закричал он тогда, –
не сметь подходить ко мне!»
И, вздрогнув, послушался взвод.
Рыданье сдавил на бегу.
И, прыгая через него,
ударил, как смерч, по врагу.
И песнь, обрываясь, звенит
на самой высокой струне.
Пусть имя твое, Леонид,
запомнится нашей стране.
Затем, что себя не жалел,
ни юность, ни жизнь свою.
Легко ходил по земле,
других выручал в бою.
………………………
Я жадно, ревниво коплю
свидетельства чести людской.
Мой друг, я тебя люблю
за то, что и ты – такой.Сентябрь 1941
…Я буду сегодня с тобой говорить,
товарищ и друг ленинградец,
о свете, который над нами горит,
о нашей последней отраде.
Товарищ, нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды,
но мы не забыты с тобой, не одни, –
и это уже победа.
Смотри – материнской тоскою полна,
за дымной грядою осады,
не сводит очей воспаленных страна
с защитников Ленинграда.
Так некогда, друга отправив в поход,
на подвиг тяжелый и славный,
рыдая, глядела века напролет
со стен городских Ярославна.
Молила, чтоб ветер хоть голос домчал
до друга сквозь дебри и выси…
А письма летят к Ленинграду сейчас,
как в песне, десятками тысяч.
Сквозь пламя и ветер летят и летят,
их строки размыты слезами.
На ста языках об одном говорят:
«Мы с вами, товарищи, с вами!»
А сколько посылок приходит с утра
сюда, в ленинградские части!
Как пахнут и варежки, и свитера
забытым покоем и счастьем…
И нам самолеты послала страна –
да будем еще неустанней! –
их мерная, гулкая песня слышна,
и видно их крыльев блистанье.
Товарищ, прислушайся, встань, улыбнись
и с вызовом миру поведай:
«За город сражаемся мы не одни –
и это уже победа.
Спасибо. Спасибо, родная страна,
за помощь любовью и силой.
Спасибо за письма, за крылья для нас,
за варежки тоже спасибо.
Спасибо тебе за тревогу твою –
она нам дороже награды.
О ней не забудут в осаде, в бою
защитники Ленинграда.
Мы знаем – нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды.
Но Родина с нами, и мы не одни,
и нашею будет победа».4 октября 1941
Его ввели в германский штаб,
и офицер кричал:
«Где старший брат? Твой старший брат?
Ты знаешь – отвечай!»
А он любил ловить щеглят,
свистать и петь любил,
и знал, что пленники молчат, –
так брат его учил.
Сгорел дотла родимый дом,
в лесах с отрядом брат.
«Живи, – сказал, – а мы придем,
мы всё вернем назад.
Живи, щегленок, не скучай,
пробьет победный срок…
По этой тропочке таскай
с картошкой котелок».
В свинцовых пальцах палача
безжалостны ножи.
Его терзают и кричат:
«Где старший брат? Скажи!»
Молчать – нет сил. Но говорить –
нельзя… И что сказать?
И гнев бессмертный озарил
мальчишечьи глаза.
«Да, я скажу, где старший брат.
Он тут, и там, и здесь.
Везде, где вас, врагов, громят,
мой старший брат – везде.
Да, у него огромный рост,
рука его сильна.
Он достает рукой до звезд
и до морского дна.
Он водит в небе самолет,
на крыльях – по звезде,
из корабельных пушек бьет
и вражий танк гранатой рвет…
Мой брат везде, везде.
Его глаза горят во мгле
всевидящим огнем.
Когда идет он по земле,
земля дрожит кругом.
Мой старший брат меня любил.
Он всё возьмет назад…»
…И штык фашист в него вонзил.
И умер младший брат.
И старший брат о том узнал.
О, горя тишина!..
«Прощай, щегленок, – он сказал, –
ты постоял за нас!»
Но стисни зубы, брат Андрей,
молчи, как он молчал.
И вражьей крови не жалей,
огня и стали не жалей –
отмщенье палачам!
За брата младшего в упор
рази врага сейчас,
за младших братьев и сестер,
не выдававших нас!Между 3 и 15 октября 1941
К сердцу Родины руку тянет
трижды проклятый миром враг.
На огромнейшем поле брани
кровь отметила каждый шаг.
О, любовь моя, жизнь и радость,
дорогая моя земля!
Из отрезанного Ленинграда
вижу свет твоего Кремля.
Пятикрылые вижу звезды,
точно стали еще алей.
Сквозь дремучий, кровавый воздух
вижу Ленинский Мавзолей.
И зарю над стеною старой,
и зубцы ее, как мечи.
И нетленный прах коммунаров
снова в сердце мое стучит.
Наше прошлое, наше дерзанье,
всё, что свято нам навсегда, –
на разгром и на поруганье
мы не смеем врагу отдать.
Если это придется взять им,
опозорить свистом плетей,
пусть ложится на нас проклятье
наших внуков и их детей!
Даже клятвы сегодня мало.
Мы во всем земле поклялись.
Время смертных боев настало –
будь неистов. Будь молчалив.
Всем, что есть у тебя живого,
чем страшна и прекрасна жизнь –
кровью, пламенем, сталью,
словом, –
задержи врага. Задержи!16 октября 1941
…Ночь, триумфальной арки колоннада,
и у костра – красногвардейский взвод…
Сегодня на защиту Петрограда
вооруженный выступил народ.
У каждого чуть видимого зданья,
на перекрестках встали, по мостам,
и невских звезд осеннее сиянье,
холодное, струится по штыкам.
О, гневные полночные дозоры,
негромкий окрик:
«Кто на фронт идет?»
А фронт за пустырем, за тем забором…
И отвечают: «Мы идем, народ».
Путиловцы, наборщики, студенты
сражаются у Пулковских высот,
не зная, что свершаются легенды,
когда вооружается народ.
И штык разит, зазубренный и ржавый,
и мечет смерть калека-пулемет.
Все в действии. На бой святой и правый
вооруженный выступил народ.
Так были смяты юнкера Краснова,
Юденич был отброшен и разбит.
И годы шли. Но враг заклятый снова
орденоносцу городу грозит.
Вот он ползет в коричневой рубахе,
в безжизненном мерцании ночей.
Он тащит плети, виселицы, плахи,
ведет тюремщиков и палачей…
Нет, врешь, не выйдет!
Врешь, еще завоешь.
И не сегодня-завтра час придет –
ты сам узнаешь, что это такое,
когда вооружается народ.
Уже в руках нагрелися приклады,
уже штыки устремлены вперед.
Железом пахнут ночи Ленинграда,
когда вооружается народ.
И страшного оружия немало
у ленинградских граждан про запас.
Да не иссякнут недра Арсенала,
открытые и щедрые – для нас.
И мужество сердцам да не изменит,
скорбь о погибших да не замолчит.
В своей крови, в своей предсмертной пене
вы сами захлебнетесь, палачи.
Вас втопчет в землю вставшая громада,
раздавит, растерзает, разотрет.
На грозную защиту Ленинграда
вооруженный выступил народ.Октябрь 1941
И под огнем на черной шаткой крыше
ты крикнул мне,
не отводя лица:
«А если кто-нибудь из нас…
Ты слышишь?
Другой трагедию досмотрит до конца».
Мы слишком рано вышли –
в первом акте,
но помнил ты, что оставлял.
И я не выйду до конца спектакля –
его актер, и зритель, и судья.
Но, господи, дай раньше умереть,
чем мне сказать:
«Не стоило смотреть».Октябрь (?) 1941
И мы справляли, как могли,
великий день…
И, как дерзанье,
в бомбоубежищах прошли
торжественные заседанья.
Сюда, под землю, принесли
мы наши гордые знамена.
А бомбы с грохотом рвались,
и с пением мешались стоны…
Мы под землею пронесли
знамена наши, песни, силу…
Мы праздновали, как могли,
великий день для всей России…
Да, зубы сжав и брови сдвинув,
не отведя от смерти глаз,
мы отмечали грозный час
двадцать четвертой годовщины.
И вот сейчас, когда в огнях,
в живых огнях трепещет Невский,
мне не забыть об этих днях,
подобных мужественной песне.6 ноября 1941, 1945
Покуда небо сумрачное меркнет,
мой дальний друг, прислушайся, поверь.
Клянусь тебе, клянусь, что мы бессмертны,
мы, смертью попирающие смерть.
Мы защищаем город наш любимый,
все испытанья поровну деля.
Клянусь тебе, что мы неистребимы,
за нами – наша русская земля.
Она могучая, она у нас большая.
Припомни-ка простор ее сплошной.
Клянусь тебе, мы подвиг совершаем
во имя всей земли своей родной.
Мы, ленинградцы, ныне держим знамя,
мы – Родины передовой отряд.
Весь шар земной сейчас следит за нами,
пароль и отзыв мира: «Ленинград».
Клянусь тебе, у нас не будет трусов.
Мы закричим бегущему вослед:
«Ты предал нас фашистам. Ты не русский».
И не оставим труса на земле.
Клянусь тебе, мы страшно будем биться,
клянусь тебе – мы скоро победим,
и даже смерть отступит, устрашится
и рухнет наземь остовом своим.Осень 1941
Сорок пятой гвардейской посвящаю
Никто из них не помышлял о славе.
О ней ли думать в страшный час, когда
родную землю топчет и кровавит
проклятая германская орда?
Они дрались – и не могли иначе.
Они забыли жалость, боль и страх.
Что значит боль, когда ребенок плачет,
когда молчит под пыткою сестра.
Что значит страх, когда с клеймом, с цепями
крадется к женщинам и детям враг,
чтобы сослать – пожизненно – рабами…
Они забыли, что такое страх.
Республиканцы, граждане, солдаты
красногвардейской выправки былой,
их каждый бой кровавой был расплатой
за боль и кровь земли своей родной.
И, чуя в них свою и мощь, и силу,
ту, что врага испепелит дотла,
отчизна их сама вознаградила
и гвардией своею назвала.
О гвардия, твоими именами
она гордится в горестные дни,
особое тебе вручает знамя:
борись под ним, лелей его, храни.
О гвардия, где каждый ныне рыцарь,
настанет день – и, радуясь, народ
простые их, обветренные лица
на бронзовых медалях отольет.
Не нам искать и добиваться славы.
Единственная слава – жизнь твоя.
Твое, страна, незыблемое право
дарить бессмертье верным сыновьям.1941
О, если бы дожить –
дожить с тобою
до самого последнего отбоя.
Как долго будет петь тогда рожок
в прозрачной и печальной тишине.
Живые лягут на землю ничком,
уткнув лицо в кровавые ладони,
а всех убитых на спину положат,
чтобы они смотрели прямо в небо
и видели – там нету ничего,
и больше самолетов не боялись.
Кому дадут сыграть отбой последний,
ребенку? Матери?
Седому старику?
Кому ж доверят
возвестить о мире,
кому не стыдно будет
взять рожок?
Глухонемой,
незрячий пастушок –
ему, наверное, дадут рожок.1941
В дни, когда на фронт пошли полки,
чтоб воздать злодеям полной мерой, –
на завод вернулись старики,
персональные пенсионеры.
Их вернулось двадцать, как один,
к агрегатам старого завода,
все – в суровой красоте седин,
верная рабочая порода.
Кавалеры многих орденов,
выправку хранящие поныне,
бившие сегодняшних врагов
в восемнадцатом на Украине.
«Разве, – говорят они, – сейчас
можем отдыхать мы без заботы?
В этот славный и опасный час
руки наши требуют работы.
У тисков, вагранок и станков,
там, где только это будет нужно, –
мы заменим воинов-сынов,
мы дадим сынам своим оружье».
И на приумолкшие станки,
не забытые за дни разлуки,
тихо положили старики
мудрые и любящие руки.
И запели светлые резцы,
мастеров узнав прикосновенье…
Было утро. Шли на фронт бойцы,
чтоб принять и выиграть сраженье.1941
Дарья Власьевна, соседка по квартире,
сядем, побеседуем вдвоем.
Знаешь, будем говорить о мире,
о желанном мире, о своем.
Вот мы прожили почти полгода,
полтораста суток длится бой.
Тяжелы страдания народа –
наши, Дарья Власьевна, с тобой.
О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба –
он почти не весит на руке…
Для того чтоб жить в кольце блокады,
ежедневно смертный слышать свист –
сколько силы нам, соседка, надо,
сколько ненависти и любви…
Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаешь:
«Вынесу ли? Хватит ли терпенья?»
Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.
Дарья Власьевна, еще немного,
день придет – над нашей головой
пролетит последняя тревога
и последний прозвучит отбой.
И какой далекой, давней-давней
нам с тобой покажется война
в миг, когда толкнем рукою ставни,
сдернем шторы черные с окна.
Пусть жилище светится и дышит,
полнится покоем и весной…
Плачьте тише, смейтесь тише, тише,
будем наслаждаться тишиной.
Будем свежий хлеб ломать руками,
темно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.
А тебе – да ведь тебе ж поставят
памятник на площади большой.
Нержавеющей, бессмертной сталью
облик твой запечатлят простой.
Вот такой же: исхудавшей, смелой,
в наскоро повязанном платке,
вот такой, когда под артобстрелом
ты идешь с кошелкою в руке.
Дарья Власьевна, твоею силой
будет вся земля обновлена.
Этой силе имя есть – Россия.
Стой же и мужайся, как она!5 декабря 1941
Мне скажут – Армия…
Я вспомню день – зимой,
январский день сорок второго года.
Моя подруга шла с детьми домой –
они несли с реки в бутылках воду.
Их путь был страшен,
хоть и недалек.
И подошел к ним человек в шинели,
взглянул –
и вынул хлебный свой паек,
трехсотграммовый, весь обледенелый.
И разломил, и детям дал чужим,
и постоял, пока они поели.
И мать рукою серою, как дым,
дотронулась до рукава шинели.
Дотронулась, не посветлев в лице…
Не ведал мир движенья благодарней!
Мы знали всё о жизни наших армий,
стоявших с нами в городе, в кольце.
…Они расстались. Мать пошла направо,
боец вперед – по снегу и по льду.
Он шел на фронт, за Нарвскую заставу,
от голода качаясь на ходу.
Он шел на фронт, мучительно палим
стыдом отца, мужчины и солдата:
огромный город умирал за ним
в седых лучах январского заката.
Он шел на фронт, одолевая бред,
всё время помня – нет, не помня – зная,
что женщина глядит ему вослед,
благодаря его, не укоряя.
Он снег глотал, он чувствовал с досадой,
что слишком тяжелеет автомат,
добрел до фронта и пополз в засаду
на истребленье вражеских солдат…
…Теперь ты понимаешь – почему
нет армии на всей земле любимей,
нет преданней ее народу своему,
великодушней и непобедимей!Январь 1942
Памяти друга и мужа Николая Степановича Молчанова
Отчаяния мало. Скорби мало.
О, поскорей отбыть проклятый срок!
А ты своей любовью небывалой
меня на жизнь и мужество обрек.
Зачем, зачем?
Мне даже не баюкать,
не пеленать ребенка твоего.
Мне на земле всего желанней мука
и немота понятнее всего.
Ничьих забот, ничьей любви не надо.
Теперь одно всего нужнее мне:
над братскою могилой Ленинграда
в молчании стоять, оцепенев.
И разве для меня победы будут?
В чем утешение себе найду?!
Пускай меня оставят и забудут.
Я буду жить одна – везде и всюду
в твоем последнем пасмурном бреду…
Но ты хотел, чтоб я живых любила.
Но ты хотел, чтоб я жила. Жила
всей человеческой и женской силой.
Чтоб всю ее истратила дотла.
На песни. На пустячные желанья.
На страсть и ревность – пусть придет
другой.
На радость. На тягчайшие страданья
с единственною русскою землей.
Ну что ж, пусть будет так…Конец января 1942
1
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова,
я тоже – ленинградская вдова.
Мы съели хлеб,
что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде.
Один, стуча, трудился метроном…
И стыли ноги, и томилась свечка.
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то Армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.2
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина…
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных…
Так с декабря кочуют горожане
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых, обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа.
Седая полумаска на лице,
в руках бидончик – это суп на ужин.
Свистят снаряды, свирепеет стужа…
«Товарищи, мы в огненном кольце».
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтинское кладбище везет.
Везет, качаясь, – к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин!
Провозят ленинградца,
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже недосчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на Охтинском, на правом берегу.3
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем – близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце, во мраке, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним,
свободным, щедрым днем,
мы этот день уже завоевали.4
Враги ломились в город наш свободный, –
крошились камни городских ворот…
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом в груди:
«Умрем, но Красный Питер
не сдадим!..»
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
и собирал бутылки каждый дом,
и собственную строил баррикаду.
И вот за это долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем…
«Ты сдашься, струсишь, – бомбы нам
кричали, –
забьешься в землю, упадешь ничком.
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди – камни Ленинграда!»
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Настанет день,
и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье,
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием – лопатой.5
О древнее орудие земное,
лопата,
верная сестра земли!
Какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою…
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны,
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, – не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
………………………………………………………6
Я никогда героем не была,
не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что как роса сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть как тень тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли –
достойно не воспетое пока, –
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака;
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить,
когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни, будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься, вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда!
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин!
Сестра моя, товарищ, друг и брат,
ведь это мы, крещенные блокадой!
Нас вместе называют – Ленинград,
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним,
счастливым, щедрым днем –
мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках, в промерзших
полумасках,
как равные, приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая Слава,
держа венок в обугленных руках.Январь – февраль 1942
1
Я как рубеж запомню вечер:
декабрь, безогненная мгла,
я хлеб в руке домой несла,
и вдруг соседка мне навстречу.
«Сменяй на платье, – говорит, –
менять не хочешь – дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит.
Не хороню. Ей гробик нужен.
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала…»
И я сказала: «Не отдам».
И бедный ломоть крепче сжала.
«Отдай, – она просила, – ты
сама ребенка хоронила.
Я принесла тогда цветы,
чтоб ты украсила могилу».
…Как будто на краю земли,
одни, во мгле, в жестокой схватке,
две женщины, мы рядом шли,
две матери, две ленинградки.
И, одержимая, она
молила долго, горько, робко.
И сил хватило у меня
не уступить мой хлеб на гробик.
И сил хватило – привести
ее к себе, шепнув угрюмо:
«На, съешь кусочек, съешь… прости!
Мне для живых не жаль – не думай».
…Прожив декабрь, январь, февраль,
я повторяю с дрожью счастья:
мне ничего живым не жаль –
ни слез, ни радости, ни страсти.
Перед лицом твоим, Война,
я поднимаю клятву эту,
как вечной жизни эстафету,
что мне друзьями вручена.
Их множество – друзей моих,
друзей родного Ленинграда.
О, мы задохлись бы без них
в мучительном кольце блокады.2
Вот предо мной письмо бойца.
Он – с Ладоги, а сам – волжанин.
Я верных рук ему не жала,
не видела его лица.
Но знаю – друга нет верней,
надежней, преданней, бесстрашней,
его письмо – письмо к жене –
твердит о давней дружбе нашей.
Он пишет: «Милая Наташа,
прочти и всей родне скажи:
спасибо вам за ласку вашу,
за вашу правильную жизнь.
Но я прошу, Наташа, очень:
ты не пиши, как прошлый раз,
мол, «пожалей себя для дочки,
побереги себя для нас…».
Мне стыдно речи эти слушать!
Прости, любимая, пойми,
что Ленинград ожег мне душу
своими бедными детьми.
Я в Ленинграде, правда, не был,
но знаю – говорят бойцы:
там дети плачут, просят хлеба,
а хлеба нет… А мы отцы…
И я, как волка, караулю
фашиста – сутками в снегу,
и от моей свирепой пули
пощады не было врагу.
Лежу порою – до костей
достигнет снег. Дрожу, устану…
Уйти? А вспомню про детей –
зубами скрипну – и останусь.
«Нет, – говорю, – позорный гад,
палач детей, я здесь, я слышу.
На, получай еще заряд
за ленинградских ребятишек».
…Наташа, береги Катюшу,
но не жалей меня, жена.
Не обижай тревогой душу,
в которой ненависть одна.
Нельзя дышать, нельзя, жена,
когда дитя за хлебом плачет…
Да ты не бойся за меня.
А как я жить могу – иначе?»3
О да – иначе не могли
ни те бойцы, ни те шоферы,
когда грузовики вели
по озеру в голодный город.
Холодный ровный свет луны,
снега сияют исступленно,
и со стеклянной вышины
врагу отчетливо видны
внизу идущие колонны.
И воет, воет небосвод,
и свищет воздух, и скрежещет,
под бомбами ломаясь, лед,
и озеро в воронки плещет.
Но вражеской бомбежки хуже,
еще мучительней и злей –
сорокаградусная стужа,
владычащая на земле.
Казалось – солнце не взойдет.
Навеки ночь в застывших звездах,
навеки лунный снег, и лед,
и голубой свистящий воздух.
Казалось, что конец земли…
Но сквозь остывшую планету
на Ленинград машины шли:
он жив еще. Он рядом где-то.
На Ленинград, на Ленинград!
Там на два дня осталось хлеба,
там матери под темным небом
толпой у булочной стоят,
и дрогнут, и молчат, и ждут,
прислушиваются тревожно:
«К заре, сказали, привезут…»
«Гражданочки, держаться можно…»
И было так: на всем ходу
машина задняя осела.
Шофер вскочил, шофер на льду.
«Ну, так и есть – мотор заело.
Ремонт на пять минут, пустяк.
Поломка эта – не угроза,
да рук не разогнуть никак:
их на руле свело морозом.
Чуть разогнешь – опять сведет.
Стоять? А хлеб? Других дождаться?
А хлеб – две тонны? Он спасет
шестнадцать тысяч ленинградцев».
И вот – в бензине руки он
смочил, поджег их от мотора,
и быстро двинулся ремонт
в пылающих руках шофера.
Вперед! Как ноют волдыри,
примерзли к варежкам ладони.
Но он доставит хлеб, пригонит
к хлебопекарне до зари.
Шестнадцать тысяч матерей
пайки получат на заре –
сто двадцать пять блокадных грамм
с огнем и кровью пополам.
…О, мы познали в декабре –
не зря «священным даром» назван
обычный хлеб, и тяжкий грех –
хотя бы крошку бросить наземь:
таким людским страданьем он,
такой большой любовью братской
для нас отныне освящен,
наш хлеб насущный, ленинградский.4
Дорогой жизни шел к нам хлеб,
дорогой дружбы многих к многим.
Еще не знают на земле
страшней и радостней дороги.
И я навек тобой горда,
сестра моя, москвичка Маша,
за твой февральский путь сюда,
в блокаду к нам, дорогой нашей.
Золотоглаза и строга,
как прутик, тоненькая станом,
в огромных русских сапогах,
в чужом тулупчике, с наганом, –
и ты рвалась сквозь смерть и лед,
как все, тревогой одержима, –
моя отчизна, мой народ,
великодушный и любимый.
И ты вела машину к нам,
подарков полную до края.
Ты знала – я теперь одна,
мой муж погиб, я голодаю.
Но то же, то же, что со мной,
со всеми сделала блокада.
И для тебя слились в одно
и я, и горе Ленинграда.
И, ночью плача за меня,
ты забирала на рассветах
в освобожденных деревнях
посылки, письма и приветы.
Записывала: «Не забыть:
деревня Хохрино. Петровы.
Зайти на Мойку, сто один,
к родным. Сказать, что все здоровы,
что Митю долго мучил фриц,
но мальчик жив, хоть очень слабый…»
О страшном плене до зари
тебе рассказывали бабы
и лук сбирали по дворам,
в холодных, разоренных хатах:
«На, питерцам свезешь, сестра.
Проси прощенья – чем богаты…»
И ты рвалась – вперед, вперед,
как луч, с неодолимой силой.
Моя отчизна, мой народ,
родная кровь моя, – спасибо!5
О, сквозь кольцо пробитый путь,
единственный просвет в отчизну!
Но враг хотел кольцо замкнуть
совсем. Отнять дорогу к жизни.
Был Тихвин взят. Рыча и злясь,
фашисты лезут к Волховстрою.
Всё туже смертная петля
на горле города-героя.
Нет! Не дадим петлю стянуть!
Дорогу к городу – не троньте!
И бьются за последний путь
солдаты Северного фронта.
Войскам приказ – идти в атаку.
Заданье получает взвод,
где командир Семен Потапов.
Он говорит: «Бойцы, вперед!
Сейчас рубеж займем. За ним
враги. Они хотят прорваться.
Смелей, бойцы! Не предадим
железный подвиг ленинградцев!»
Огонь. Ползут. «Вставай!»
Рванулись.
«За мною!» – крикнул командир
и вдруг упал с немецкой пулей,
с проклятой пулею в груди.
Бойцы – к нему. Но промедленье
в атаке – проигрыш, конец.
И командир в самозабвенье
кричит: «Не подходить ко мне!
За Ленинград – вперед!»
Неистов
его приказ. И верен взвод.
И, прыгая через него,
летит вперед и мнет фашистов.
Штыки вонзает на бегу
в черно-зеленые мундиры…
…А он остался на снегу,
как сотни красных командиров,
как сотни тех, кто вел и звал,
к себе не ведая пощады,
своею смертью смерть попрал,
витавшую над Ленинградом.
А он лежал в крови густой,
ничком, с простертыми руками,
как будто прикрывал собой
под ним распластанное знамя.
И что же – верно: кровь свою
он, точно стяг, легко и гордо
пронес в решающем бою
за жизнь твою, любимый город.
За дочку, за жену, за мать,
в ком эта жизнь горит и бьется,
кто будет ждать его – так ждать,
как ждут того, кто не вернется.6
Вот так, исполнены любви,
из-за кольца, из тьмы разлуки
друзья твердили нам: «Живи!»,
друзья протягивали руки.
Оледеневшие, в огне,
в крови, пронизанные светом,
они вручили вам и мне
единой жизни эстафету.
Безмерно счастие мое.
Спокойно говорю в ответ им:
«Друзья, мы приняли ее,
мы держим вашу эстафету.
Мы с ней прошли сквозь дни зимы.
В давящей мгле ее страданий
всей силой сердца жили мы,
всем светом творческих дерзаний.
Да, мы не скроем: в эти дни
мы ели клей, потом ремни;
но, съев похлебку из ремней,
вставал к станку упрямый мастер,
чтобы точить орудий части,
необходимые войне.
Но он точил, пока рука
могла производить движенья,
а если падал – у станка,
как падает солдат в сраженье.
Но люди слушали стихи,
как никогда, – с глубокой верой,
в квартирах черных, как пещеры,
у репродукторов глухих.
И обмерзающей рукой,
перед коптилкой, в стуже адской,
гравировал гравер седой
особый орден – ленинградский.
Колючей проволокой он,
как будто бы венцом терновым,
кругом – по краю – обведен,
блокады символом суровым.
В кольце, плечом к плечу, втроем –
ребенок, женщина, мужчина
под бомбами, как под дождем,
стоят, глаза к зениту вскинув.
И надпись сердцу дорога –
она гласит не о награде,
она спокойна и строга:
«Я жил зимою в Ленинграде».
Гравер не получал заказ.
Он просто верил – это надо.
Для тех, кто борется, для нас,
кто должен выдержать блокаду.
Так дрались мы за рубежи
твои, возлюбленная Жизнь!
И я, как вы, – упряма, зла –
за них сражалась, как умела.
Душа, крепясь, превозмогла
предательскую немощь тела.
И я утрату понесла.
К ней не притронусь даже словом –
такая боль… И я смогла,
как вы, подняться к жизни снова.
Затем, чтоб вновь и вновь сражаться
за жизнь.
Носитель смерти, враг –
опять над каждым ленинградцем
заносит кованый кулак.
Но, не волнуясь, не боясь,
гляжу в глаза грядущим схваткам:
ведь ты со мной, страна моя,
и я недаром – ленинградка.
Под эстафетой вечной жизни,
тобой врученною, отчизна,
иду с тобой путем единым,
во имя мира твоего,
во имя будущего сына
и светлой песни для него.
Для дальней полночи счастливой
ее, заветную мою,
сложила я нетерпеливо
сейчас, в блокаде и в бою.
Не за нее ль идет война?
Не за нее ли ленинградцам
еще бороться, и мужаться,
и мстить без меры?..
Вот она:
«Здравствуй, крестник
красных командиров,
милый вестник,
вестник мира.
Сны тебе спокойные приснятся –
битвы стихли
на земле ночной.
Люди
неба больше не боятся,
неба, озаренного луной.
В синей-синей глубине эфира
молодые облака плывут.
Над могилой красных командиров
мудрые терновники цветут.
Ты проснешься
на земле цветущей,
вставшей не для боя – для труда.
Ты услышишь
ласточек поющих:
ласточки вернулись в города.
Гнезда вьют они – и не боятся!
Вьют в стене пробитой, под окном:
крепче будет
гнездышко держаться,
люди больше не покинут дом.
Так чиста теперь людская радость,
точно к миру прикоснулась вновь.
Здравствуй, сын мой,
жизнь моя,
награда,
здравствуй, победившая любовь!»
Вот эта песнь. Она проста,
она – надежда и мечта.
Но даже и мечту враги
хотят отнять и обесчестить.
Так пусть гремит сегодня гимн
одной неутолимой мести!
Пусть только ненависть сейчас,
как жажда, жжет уста народа,
чтоб возвратить желанный час
любви, покоя и свободы!ЛенинградИюнь – июль 1942
О, скорбная весть – Севастополь оставлен…
Товарищи, встать, как один, перед ним,
пред городом мужества, городом славы,
пред городом – доблестным братом твоим!
Но мы не хотим и не будем прощаться
с тобой, не смирившийся город-солдат:
ты жив,
ты в сердцах москвичей,
сталинградцев,
дыханье твое бережет Ленинград.
Мы знаем, на всех пламенеющих тропах,
со всеми, кто бьет ненавистных врагов,
идет Севастополь,
родной Севастополь,
и кровь, и огонь от его берегов…
Промчится година железа и горя,
мы кончим победою наши бои –
у теплого моря, у синего моря
он встанет опять из развалин своих.
Нет, только не плачь – мы не чтим его память,
и этой минуты великая тишь
затем, чтоб сказать:
«Севастополь, ты с нами!
Ты с нами,
ты бьешься,
ты победишь».3 июля 1942
Капитану подводной лодки Грищенко
Подводная лодка уходит в поход
в чужие моря и заливы.
Ее провожают Кронштадт и Кроншлот
и встречи желают счастливой.
Последний привет с боевых катеров,
и вот уж нельзя разглядеть их,
и мы далеко от родных берегов
и близко от славы и смерти.
Нас мало, мы горсточка русских людей
в подводной скорлупке железной.
Мы здесь одиноки средь минных полей
в коварной и гибельной бездне.
Но вот над подлодкой идет караван,
груженный оружьем проклятым.
Ты врешь! Ни эсминцы твои, ни туман
тебя не спасут от расплаты.
Пора, торпедисты! И точно в упор
вонзаются наши торпеды.
Республика, выполнен твой приговор
во имя грядущей победы!
И с берега видит расправу с врагом
земляк наш, томящийся в рабстве.
Мужайся, товарищ, – мы скоро придем,
мы помним о долге и братстве.
Подводная лодка обратно спешит,
балтийское выдержав слово.
Ты долго ее не забудешь, фашист,
и скоро почувствуешь снова…
Заносит команда на мстительный счет
пятерку немецких пиратов.
И гордо подводная лодка идет
в любимые воды Кронштадта.КронштадтАвгуст – сентябрь 1942
Ненастный вечер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
в огромных новых нежилых домах.
Тяжелый свет артиллерийских вспышек
то озаряет контуры колонн,
то статуи, стоящие на крышах,
то барельеф из каменных знамен
и стены – сплошь в пробоинах снарядов…
А на проспекте – кучка горожан:
трамвая ждут у ржавой баррикады,
ботву и доски бережно держа.
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
угрюмо сомкнуты ее уста,
доска в гвоздях – как будто часть распятья,
большой обломок русского креста.
Трамвая нет. Опять не дали тока,
а может быть, разрушил путь снаряд…
Опять пешком до центра – как далёко!
Пошли… Идут – и тихо говорят.
О том, что вот – попался дом проклятый,
стоит – хоть бомбой дерево ломай.
Спокойно люди жили здесь когда-то,
надолго строили себе дома.
А мы… Поежились и замолчали,
разбомбленное зданье обходя.
Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,
и граждане под сеткою дождя.
…О, чем утешить хмурых, незнакомых,
но кровно близких и родных людей?
Им только б доски дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей.
И я не утешаю, нет, не думай –
я утешеньем вас не оскорблю:
я тем же каменным, сырым путем угрюмым
тащусь, как вы, и, зубы сжав, – терплю.
Нет, утешенья только душу ранят –
давай молчать…
Но странно: дни придут,
и чьи-то руки пепел соберут
из наших нищих, бедственных времянок.
И с трепетом, почти смешным для нас,
снесут в музей, пронизанный огнями,
и под стекло положат, как алмаз,
невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!
Седой хранитель будет объяснять
потомкам, приходящим изумляться:
«Вот это – след Великого Огня,
которым согревались ленинградцы.
В осадных, черных, медленных ночах,
под плач сирен и орудийный грохот,
в их самодельных временных печах
дотла сгорела целая эпоха.
Они спокойно всем пренебрегли,
что не годилось для сопротивленья,
всё отдали победе, что могли,
без мысли о признанье в поколеньях.
Напротив, им казалось по-другому:
казалось им порой – всего важней
охапку досок дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей…
…Так, день за днем, без жалобы, без стона,
невольный вздох – и тот в груди сдавив,
они творили новые законы
людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
очищена от ржавчины и смрада, –
мы чтим тебя, священная зола
из бедственных времянок Ленинграда…»
…И каждый, посетивший этот прах,
смелее станет, чище и добрее,
и, может, снова душу мир согреет
у нашего блокадного костра.Октябрь 1942
…Октябрьский дождь стучит в квадрат
оконный,
глухие залпы слышатся вдали.
На улицах, сырых и очень темных,
одни сторожевые патрули.
Мерцает желтый слепенький фонарик,
и сердце вдруг сжимается тоской,
когда услышишь:
«Пропуск ваш, товарищ…»
Как будто б ты нездешний и чужой.
«Вот пропуск мой. Пожалуйста, проверьте.
Я здешняя, и этот город – мой.
У нас одно дыханье, дума, сердце…
Я здешняя, товарищ постовой».
…Но я живу в квартире, где зимою
чужая чья-то вымерла семья.
Всё, что кругом, – накоплено не мною.
Всё – не мое, как будто б я – не я.
И точно на других широтах мира,
за целых два квартала от меня,
моя другая – прежняя квартира,
без запаха жилого, без огня.
Я редко прихожу туда, случайно.
Войду – и цепенею, не дыша:
еще не бывшей на земле печалью
без слез, без слов терзается душа…
Да, у печали этой нет названья.
Не выплачешь, не выскажешь ее,
и лишь фанерных ставенек стенанье
негромкое – похоже на нее.
А на стекле – полоски из бумаги,
дождями покороблены, желты:
неведенья беспомощные знаки,
зимы варфоломеевской кресты.
Недаром их весною отдирали
те, кто в жилье случайно уцелел,
и только в нежилых домах остались
бумажные полоски на стекле.
Моя квартира прежняя пуста,
ее окошки в траурных крестах.
Да я ли здесь жила с тобой? Да я ли
кормила здесь когда-то дочерей?
Меня ль, меня ль глаза твои встречали
у теплых, у клеенчатых дверей?
Ты вскакивал, ты выбегал к порогу,
чуть делались шаги мои слышны.
Ты восклицал: «Пришла? Ну, слава богу!»
А было тихо – не было войны.
И странно: в дни обстрелов и бомбежек,
когда свистела смерть на всех углах,
ты ждал меня, ни капли не тревожась,
как будто б я погибнуть не могла;
как будто б я была заговоренной
несокрушимой верностью твоей.
И тот же взгляд – восторженный,
влюбленный –
встречал меня у дорогих дверей.
Я всё отдам – любовь, и вдохновенье,
и славу, щедро данную войной, –
за ту одну минуту возвращенья
к тебе, под кров домашний, старый, мой…
Как будто я ослепла и оглохла:
не услыхать тебя, не увидать.
Я слышу только дождь: он бьется в стекла,
и только дождь такой же, как тогда…Октябрь 1942
Мы засыпали с думой о тебе.
Мы на заре включали репродуктор,
чтобы услышать о твоей судьбе.
Тобою начиналось наше утро.
В заботах дня десятки раз подряд,
сжимая зубы, затаив дыханье,
твердили мы:
«Мужайся, Сталинград!»
Сквозь наше сердце шло твое страданье.
Сквозь нашу кровь струился горячо
поток твоих немыслимых пожаров.
Нам так хотелось стать к плечу плечом
и на себя принять хоть часть ударов!
…А мне все время вспоминалась ночь
в одном колхозе дальнем, небогатом,
ночь перед первой вспашкою, в тридцатом,
второю большевистскою весной.
Степенно, важно, радостно и строго
готовились колхозники к утру,
с мечтой о новой жизни,
новом строе,
с глубокой верой
в новый, общий труд.
Их новизна безмерная, тревожа,
еще страшила…
Но твердил народ:
«Нам Сталинградский тракторный поможет…»
«Нам Сталинград коней своих пришлет».
Нет, не на стены зданий и заводов,
проклятый враг, заносишь руку ты:
ты покусился на любовь народа,
ты замахнулся на оплот мечты!
И встала, встала пахарей громада,
как воины они сюда пришли,
чтобы с рабочим классом Сталинграда
спасти любимца трудовой земли.
О том, что было страшным этим летом, –
еще расскажут: песня ждет певца.
У нас в осаде, за чертой кольца,
все озарялось сталинградским светом.
И, глядя на развалины твои
(о, эти снимки в «Правде» и в «Известьях»!),
мы забывали тяготы свои,
мы об одном молили: «Мести, мести!»
И пробил час. Удар обрушен первый –
от Сталинграда пятится злодей.
И ахнул мир, узнав, что значит верность,
что значит ярость верящих людей.
А мы не удивились, нет! Мы знали,
что будет так: полмесяца назад
не зря солдатской клятвой обменялись
два брата: Сталинград и Ленинград.
Прекрасна и сурова наша радость.
О Сталинград,
в час гнева твоего
прими земной поклон от Ленинграда,
от воинства и гражданства его!24 ноября 1942
Хорошие письма из дальнего тыла
сержант от жены получал.
И сразу, покамест душа не остыла,
друзьям по оружью читал.
А письма летели сквозь дымные ветры,
сквозь горькое пламя войны,
в зеленых, как вешние листья, конвертах,
сердечные письма жены.
Писала, что родиной стал из чужбины
далекий сибирский колхоз.
Жалела, что муж не оставил ей сына, –
отца б дожидался да рос…
Читали – улыбка с лица не скрывалась,
читали – слезы не сдержав.
«Хорошая другу подружка досталась,
будь счастлив, товарищ сержант!
Пошли ей, сержант, фронтовые приветы,
земные поклоны от нас.
Совет да любовь вам, да ласковых деток,
когда отгрохочет война…»
А ночью прорвали враги оборону –
отчизне грозила беда.
И пал он обычною смертью героя,
заветный рубеж не отдав.
Друзья собрались и жене написали,
как младшей сестре дорогой:
«Поплачь, дорогая, убудет печали,
поплачь же над ним, над собой…»
Ответ получили в таком же конверте,
зеленом, как листья весной.
И всем показалось, что не было смерти,
что рядом их друг боевой.
«Спасибо за дружбу, отважная рота,
но знайте, – писала она, –
не плачет, не плачет вдова патриота,
покамест бушует война.
Когда же сражений умолкнут раскаты
и каждый к жене заспешит,
в тот день я, быть может, поплачу, солдаты,
по-женски поплачу, навзрыд…»
…Так бейся же насмерть, отважная рота,
готовь же отмщенье свое –
за то, что не плачет вдова патриота,
за бедное сердце ее…Ноябрь 1942, январь 1943
…Третья зона, дачный полустанок,
у перрона – тихая сосна.
Дым, туман, струна звенит в тумане,
невидимкою звенит струна.
Здесь шумел когда-то детский лагерь
на веселых ситцевых полях…
Всю в ромашках, в пионерских флагах,
как тебя любила я, земля!
Это фронт сегодня. Сотня метров
до того, кто смерть готовит мне.
Но сегодня – тихо. Даже ветра
нет совсем. Легко звучать струне.
И звенит, звенит струна в тумане…
Светлая, невидимая, пой!
Как ты плачешь, радуешься, манишь,
кто тебе поведал, что со мной?
Мне сегодня радостно до боли,
я сама не знаю – отчего.
Дышит сердце небывалой волей,
силою расцвета своего.
Знаю, смерти нет: не подкрадется,
не задушит медленно она, –
просто жизнь сверкнет и оборвется,
точно песней полная струна.
…Как сегодня тихо здесь, на фронте.
Вот среди развалин, над трубой,
узкий месяц встал на горизонте,
деревенский месяц молодой.
И звенит, звенит струна в тумане,
о великой радости моля…
Всю в крови,
в тяжелых, ржавых ранах,
я люблю, люблю тебя, земля!1942
Посвящается морякам Ладожской военной флотилии
Споем, друзья, споем себе на радость
о той дороге синей, водяной.
С Большой земли к герою Ленинграду
она идет по Ладоге родной.
Враги кольцом смертельным окружали
любимый город, нашу колыбель.
«Ты не умрешь, – сказали ладожане, –
страна придет по Ладоге к тебе».
Припев:
Звени, как бубен, сияй, как радуга,
любимой песней живи в сердцах,
Дорога жизни, родная Ладога,
оруженосец города-бойца!
Споем, друзья, о наших капитанах:
в грозу и шторм, и полночью и днем
они бесстрашно водят караваны
под ураганным вражеским огнем.
На берегах унылых и печальных,
где жили чайки да заря,
как в грозной сказке, выросли причалы
и корабли бросают якоря.
Припев:
Звени, как бубен, сияй, как радуга и т. д.
Здесь каждый грузчик не жалеет силы,
он за погрузку бьется, как солдат.
Пускай скорей дары со всей России
с улыбкой счастья примет Ленинград.
И хоть гремит под грохотом орудий
война на том и этом берегу,
но этот труд Россия не забудет
и ленинградцы в сердце сберегут.
Припев
Звени, как бубен, сияй, как радуга и т. д.1942
Ты слышишь ли? Живой и влажный ветер
в садах играет, ветки шевеля!
Ты помнишь ли, что есть еще на свете
земной простор, дороги и поля?
Мне в городе, годами осажденном,
в том городе, откуда нет путей,
всё видится простор освобожденный
в бескрайней, дикой, русской красоте.
Мне в городе, где нет зверей домашних,
ни голубей – хотя б в одном окне, –
мерещатся грачи на рыжих пашнях
и дед Мазай с зайчатами в челне.
Мне в городе, где нет огней вечерних,
где только в мертвой комнате окно
порою вспыхнет, не затемнено,
а окна у живых – чернее черни, –
так нужно знать, что всё, как прежде, живо,
что где-то в глубине родной страны
всё те же зори, журавли, разливы,
и даже города освещены;
так нужно знать, что всё опять вернется
оттуда, из глубин, сюда, где тьма, –
что я, наверно, не смогла б бороться,
когда б не знала этого сама!Март 1943
Влажен ветер, и небо сине,
древним счастьем душа полна.
Это вновь на равнины России,
торжествуя, приходит весна.
С белой вербой, с грачами, с капелью,
с буйным запахом темной земли,
с деревянной пастушьей свирелью
за березовой рощей вдали.
Петухи кричат торопливо –
солнце красное, глянь в окно,
выйди, пахарь, на милую ниву,
выйди, сеятель, кинь зерно.
Ты приходишь такой же, как прежде,
Ярославна, княгиня, весна.
Только ныне ты в ратной одежде
и названье твое – Война.
На огромные нивы Отчизны,
где смертельные битвы прошли,
выйди, пахарь, во имя жизни,
ради жаждущей жизни земли.
Выйди, пахарь, и встань, как воин,
к плугу верному своему,
ржавый Марс горит над тобою
в боевом весеннем дыму.
Выйди, сеятель, горстью щедрой
животворное брось зерно
в эти борозды, в эти недра,
грозно вспаханные войной.
Чтоб в росе, в золотистом глянце,
не ломаяся под грозой,
каждый колос встал новобранцем,
рыжеусый и молодой.
Плодоносный взыграет ветер,
гордо радуги окружат
нашу силу, наше бессмертье,
наш воинственный урожай.Весна 1943 (?)
…Осада длится, тяжкая осада,
невиданная ни в одной войне.
Медаль за оборону Ленинграда
сегодня Родина вручает мне.
Не ради славы, почестей, награды
я здесь жила и всё могла снести:
медаль «За оборону Ленинграда»
со мной как память моего пути.
Ревнивая, безжалостная память!
И если вдруг согнет меня печаль,
я до тебя тогда коснусь руками,
медаль моя, солдатская медаль.
Я вспомню всё и выпрямлюсь, как надо,
чтоб стать еще упрямей и сильней…
Взывай же чаще к памяти моей,
медаль «За оборону Ленинграда».
…Война еще идет, еще – осада.
И, как оружье новое в войне,
сегодня Родина вручила мне
медаль «За оборону Ленинграда».3 июня 1943
Мой друг пришел с Синявинских болот
на краткий отдых, сразу после схватки,
еще не смыв с лица горячий пот,
не счистив грязь с пробитой плащ-палатки.
Пока в передней, тихий и усталый,
он плащ снимал и складывал пилотку, –
я, вместо «здравствуй», крикнула:
«Полтава!»
«А мы, – сказал он, – заняли высотку…»
В его глазах такой хороший свет
зажегся вдруг, что стало ясно мне:
нет ни больших, ни маленьких побед,
а есть одна победа на войне.
Одна победа, как одна любовь,
единое народное усилье.
Где б ни лилась родная наша кровь,
она повсюду льется за Россию.
И есть один – один военный труд,
вседневный, тяжкий, страшный,
невоспетый,
но в честь него Москва дает салют
и, затемненная, исходит светом.
И каждый вечер, слушая приказ
иль торжество пророчащую сводку,
я радуюсь, товарищи, за вас,
еще не перечисленных сейчас,
занявших безымянную высотку…22 сентября 1943
Ты слышишь, товарищ, орудия бьют?
О, это расплаты начало.
Все ближе и ближе наш праведный суд
над немцами-палачами.
Высокую верность России храня –
так знамя гвардейцы хранят, –
давно дожидается этого дня
истерзанный Ленинград.
И в грозный день января –
с утра –
он вымолвил огненное: «Пора!»
Врагам не уйти и следов не укрыть –
мы всюду нагоним их. Мы
на Волковом кладбище будем судить
виновников страшной зимы.
Не будет суда справедливей, страшней
возмездия в мире не будет:
безмолвие гневное братских траншей
преступников к смерти присудит.
В земле и железе, везде их найдем.
Не спрячутся никуда.
На угол Садовой мы их приведем,
на горькую площадь Труда.
Тех самых, что целились по ночам,
как воры, во мраке скрываясь
по детским больницам, по спящим домам,
по всем остановкам трамваев.
Мы помним минута в минуту, когда
обрушились смерть и железо сюда.
Товарищ, ты слышишь, орудья гремят
уверенно и напряженно.
Смелее преследуй фашиста, солдат.
Мужайтесь, невесты и жены.
Высокую верность и гордость храня,
давно дожидались мы этого дня.
Он грянул.
И, гневом священным горя,
орудия говорят:
этот торжественный день января
запомни навек,
Ленинград!20 января 1944
Ты помнишь ли сиянье Петергофа,
дремучие петровские сады
и этот влажный лепет, бред и вздохи
всегда живой, хлопочущей воды?
Так много было здесь тепла и света,
что в городе зимою, в пору вьюг,
всё мнилось мне: а в Петергофе – лето,
алмазный, синий праздничный июль.
Молчи – увы! Волшебный сад изрублен,
мертвы источники с живой водой,
и праздник человечества поруган
свирепой чужеземною ордой.
…Но мы пришли к тебе, земная радость –
тебя не вытоптать, не истребить.
Но мы пришли к тебе, стоящей рядом,
тысячеверстною дорогой битв.
Пришли – и, символом свершенной мести,
в знак человеческого торжества
воздвигнем вновь, на том же самом месте,
Самсона, раздирающего льва.
И вновь из пепла черного, отсюда,
где смерть и прах, восстанет прежний сад.
Да будет так! Я твердо верю в чудо:
ты дал мне эту веру, Ленинград.26 января 1944
…И снова мир с восторгом слышит
салюта русского раскат.
О, это полной грудью дышит
Освобожденный Ленинград!
…Мы помним осень, сорок первый,
прозрачный воздух тех ночей,
когда, как плети, часто, мерно
свистели бомбы палачей.
Но мы, смиряя страх и плач,
твердили, диким взрывам внемля:
«Ты проиграл войну, палач,
едва вступил на нашу землю!»
А та зима… Ту зиму каждый
запечатлел в душе навек –
тот голод, тьму, ту злую жажду
на берегах застывших рек.
Кто жертв не предал дорогих
земле голодной ленинградской –
без бранных почестей, нагих,
в одной большой траншее братской?!
Но, позабыв, что значит плач,
твердили мы сквозь смерть и муку:
«Ты проиграл войну, палач,
едва занес на город руку!»
Какой же правдой ныне стало,
какой грозой свершилось то,
что исступленною мечтой,
что бредом гордости казалось!
Так пусть же мир сегодня слышит
салюта русского раскат.
Да, это мстит, ликует, дышит
победоносный Ленинград!27 января 1944
Дарья Власьевна,
соседка,
здравствуй.
Вот мы встретились с тобой опять.
В дни весны желанной ленинградской
надо снова нам потолковать.
Тихо-тихо. Небо золотое.
В этой долгожданной тишине
мы пройдем по Невскому с тобою,
по былой «опасной стороне».
Как истерзаны повсюду стены!
Бельма в каждом выбитом окне.
Это мы тут прожили без смены
целых девятьсот ночей и дней.
Мы с тобою танков не взрывали.
Мы в чаду обыденных забот
безымянные высоты брали –
но на карте нет таких высот.
Где помечена твоя крутая
лестница, ведущая домой,
по которой, с голоду шатаясь,
ты ходила с ведрами зимой?
Где помечена твоя дорога,
по которой десять раз прошла
и сама – в пургу, в мороз, в тревогу –
пятерых на кладбище свезла?
Только мы с тобою, мы, соседка,
помним наши тяжкие пути.
Сами знаем, в картах или в сводках
их не перечислить, не найти.
А для боли нашей молчаливой,
для ранений – скрытых, не простых –
не хватило б на земле нашивок,
ни малиновых, ни золотых.
На груди, над сердцем опаленным,
за войну принявшим столько ран,
лишь медаль на ленточке зеленой,
бережно укрытой в целлофан.
Вот она – святая память наша,
сбереженная на все века…
Что ж ты плачешь,
что ты, тетя Даша?
Нам еще нельзя с тобой пока.
Дарья Власьевна, не мы, так кто же
отчий дом к победе приберет?
Кто ребятам-сиротам поможет,
юным вдовам слезы оботрет?
Это нам с тобой, хлебнувшим горя,
чьи-то души греть и утешать.
Нам, отдавшим всё за этот город, –
поднимать его и украшать.
Нам, не позабыв о старых бедах,
сотни новых вынести забот,
чтоб сынов, когда придут с победой,
хлебом-солью встретить у ворот.
Дарья Власьевна, нам много дела,
точно под воскресный день в дому.
Ты в беде сберечь его сумела,
ты и счастие вернешь ему.
Счастие извечное людское,
что в бреду, в крови, во мгле боев
сберегло и вынесло простое
сердце материнское твое.Апрель – май 1944
Полземли в пожаре и крови,
светлые потушены огни…
Господи, прости, что в эти дни
начала я песню о любви.
Слышу стон людской и детский плач,
но кого-то доброго молю:
там, где смерть, и горе, и зола,
да возникнет песнь моя светла,
потому что я его люблю.
Потому что я его нашла
прежде как солдат, а не жена,
там, где горе было и зола,
там, где властвовала смерть одна.
Может быть, когда-нибудь казнишь
тем, что на земле страшней всего, –
пусть, я не скрываю – в эти дни
пожелала я любви его.
Матери просили одного –
чтобы на детей не рухнул кров;
я вымаливала – сверх всего –
неизвестную его любовь.
Воины просили одного –
чтоб не дрогнуть в тягостных боях,
я вымаливала – сверх всего –
пусть исполнится любовь моя.
Господи, я не стыжусь – о нет, –
ни перед людьми, ни пред тобой,
и готова я держать ответ
за свершенную свою любовь…1944
1
В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…
Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.
Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной,
строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.
Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.
Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
«Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…»
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.
Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.
Она не знала этого, конечно.
Она просила только: «Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли другие плакать
со мной и мамой – точно о родном…»
Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, –
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе – тебе! – не написала…2
Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня
о самом
обычном,
простом и суровом…3
Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться –
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.
Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, –
один поднимался, но был он – как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.
Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся – и цепи штурмующих поднял.
Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: «Пора!»
Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!
И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, –
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.
Он падал лицом к Ленинграду.
Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.
И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
«Как тихо сегодня у нас в Ленинграде», –
сказала сестра и уснула, как в детстве.
«Как тихо», – подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.4
…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему,
кто ни придет –
ему теперь всё будет поздно, поздно.
Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит – всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.
Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем,
уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.
Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он –
он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.
Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, –
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная,
тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын –
непоправимо одинок.5
Мертвый, мертвый…
Он лежит и слышит
всё, что недоступно нам, живым:
слышит – ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.
Слышит всё, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.
Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним – не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.6
Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью – ничего не надо,
утешать утративших – грешно.
По своей, такой же, скорби – знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.
Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.
Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно – народное родство –
обещает в будущем любому
обновление и торжество.
…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, –
вот – прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.
Всё горчайшее в своей утрате,
всё, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…
…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.Апрель – май 1944
Аще забуду тебя, Иерусалиме, забудь меня, десница моя, прилипни, язык мой, к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главу веселия моего.Псалом 136
Умри – и стань!Гёте
1
…И всё осталось там – за белым-белым,
за тем январским ледовитым днем.
О, как я жить решилась, как я смела!
Ведь мы давно условились: вдвоем.
……………………………………………………
А тот, который с августа запомнил
сквозь рупора звеневший голос мой, –
зачем-то вдруг нашел меня и поднял,
со снега поднял и привел домой.
Как в притчах позабытых и священных,
пред путником, который изнемог,
ты встал передо мною на колено
и обувь снял с моих отекших ног;
высокое сложил мне изголовье,
чтоб легче сердцу было по ночам,
и лег в ногах, окоченевший сам,
и ничего не называл любовью…2
Я знаю, слишком знаю это зданье.
И каждый раз, когда иду сюда,
все кажется, что вышла на свиданье
сама с собой, такой же, как тогда.
Но это больше, чем воспоминанье.
Я не боюсь самой себя – вчерашней.
На все отвечу, если уж пришла, –
вот этой серой, беспощадной, страшной,
глядящей из блокадного угла.
Я той боюсь, которая однажды
на Мамисоне
искрящимся днем
глядела в мир с неукротимой жаждой
и верила во всем ему, во всем…
Но это больше, чем воспоминанье.
Я не о ней.
Я о гранитном зданье.
Здесь, как в бреду, все было смещено:
здесь умирали, стряпали и ели,
а те, кто мог еще
вставать с постелей,
пораньше утром,
растемнив окно,
в кружок усевшись,
перьями скрипели.
Отсюда передачи шли на город –
стихи и сводки,
и о хлебе весть.
Здесь жили дикторы и репортеры,
поэт, артистки…
Всех не перечесть.
Они давно покинули жилища
там, где-то в недрах города,
вдали;
они одни из первых на кладбища
последних родственников отвезли
и, спаяны сильней, чем кровью рода,
родней, чем дети одного отца,
сюда зимой сорок второго года
сошлись – сопротивляться до конца.
Здесь, на походной койке-раскладушке,
у каменки, блокадного божка,
я новую почувствовала душу,
самой мне непонятную пока.
Я здесь стихи горчайшие писала,
спеша, чтоб свет использовать дневной…
Сюда, в тот день,
когда я в снег упала,
ты и привел бездомную – домой.