Глава 4
Время близилось к полуночи, месяц то выглядывал сквозь облака, то снова скрывался. На всем пространстве берега, сколько хватало глаз, было черно и тихо. Только на широкой отмели тлел маленький красноватый огонек, а возле него на песке сидела, сжавшись в комок, женская фигура в белой рубахе с длинными широкими рукавами.
В трех шагах от маленького костерка высились темные груды веток боярышника. Их сюда натаскали Ольховики и Перепела, чтобы прикрыть могилы убитых дрёмических лиходеев. Жесткие коричневые шипы злобно щерились во все стороны – они не дадут воли мертвецу, если он вздумает выйти в белый свет мстить за свою смерть.
Женщина осторожно подкладывала в костерчик маленькие веточки, и при каждом ее движении раздавался слабый серебристый звон. Возле нее на песке были разложены пять пучков веток осины – дерева мертвых. С другой стороны лежала целая охапка синих цветков Велес-травы. Звенила один за другим плела маленькие венки и накрывала пучки осины. Семь человек потеряла убитыми дружина Озвеня в той битве на Истире. На этом самом месте, по рассказам побывавших в плену, речевины закопали мертвых. И сюда пришла Звенила, чтобы призвать дух Байан-А-Тана.
Разложив все семь венков, она протянула ладони к огню. Тихое пламя лишь изредка выхватывало из темноты часть ее лица, и казалось, что это не живая женщина, а сама Морена пришла ворожить, вязать и раскидывать сети тьмы, слушать шепот плетучих трав, навевать сны дремлющей земле и потягивать из нее живительную силу, сторожить ворота Навьего Подземелья, выпускать его обитателей на недолгую волю. В омуте полуночи земля спала, бессознательно поддаваясь вещим словам; скрытые от солнечных очей Дажьбога, грани нерушимого колебались, обретая иную, невидимую жизнь – ручей с ручьем сбегается, гора с горой не сходится, лес с лесом срастается, цвет с цветом слипается, трава развивается. Темные ворота Подземелья бесшумно вращались, и чародейка пела, незрячими глазами глядя за Синюю Межу:
Улетели мои соколы ясные
На иное, на безвестное живленьице!
Сяду я кукушкой во сыром бору,
Сяду серой совой на крутом берегу,
Стану звать-выкликать добрых молодцев:
Вы плывите ко мне синим облаком,
Вы придите ко мне частым дождиком,
Вы летите ко мне, ясны соколы!
Звенила положила руку на крайний венок из Велес-травы и позвала:
– Зову тебя, Неждан, Догадов сын! Приди ко мне!
Чародейка убрала руку и подбросила еще веток в костер. Пламя взметнулось, под кучей наломанного боярышника затеплился бледный синий огонек. Словно птица, пробравшись меж колючих веток, он взметнулся и погас, рассыпался дождем голубоватых искр. По темной роще над берегом пронесся тихий вздох, черный сокол пал с темного неба и сел прямо на кучу веток, покрытую венком. Порыв ветра ударил пламя костра, огненные языки взметнулись, заплясали, потом снова зашевелились ровно.
– Зову тебя, Домет, Середин сын! Приди ко мне!
Еще один синий огонек отлетевшего духа выбрался из-под земли, еще один черный сокол влетел в круг дрожащего света и сел на предназначенный ему венок. Одного за другим Звенила вызвала духов шестерых кметей. Настал черед седьмого, того самого, ради которого она и отправилась в этот путь.
– Зову тебя, Байан-А-Тан, сын Молнеслава! – произнесла чародейка, и голос ее заметно дрожал. – Приди ко мне!
Дрожали ее руки, бросившие несколько веточек в огонь, – Звенила не имела твердой уверенности, что дух Байан-А-Тана услышит. Ведь половина крови в нем была чужой, куркутинской: после его смерти духи предков по матери пытались утащить его к себе, бились за него с духами предков по отцу. Как знать, кто победил?
– Приди ко мне, Байан-А-Тан, сын Айбики из рода Кара-Минле! – снова и снова звала чародейка. – Проси у Сварога черных крыльев, проси у Велеса черных перьев, лети сюда, приди ко мне быстрым соколом! Братья твои уже здесь, все сидят вкруг огня мертвых и ждут тебя! Приди!
Но тщетно Звенила вглядывалась в черную кучу боярышниковых ветвей, тщетно ловила ухом шум крыльев в ночном шелесте рощи. Шесть черных соколов сидели на венках из Велес-травы, и пламя костра бросало красный блеск на их перья.
– Скажите вы мне, добрые молодцы! – заговорила Звенила, обращаясь к духам. – Где брат ваш Байан-А-Тан? Или чужие духи отбили его, увели в свое надвечное племя? Или дух его летает в таких полях, в таких небесах, что не может услышать мой зов? Расскажите мне, где найти его? Как позвать его?
Черные соколы пошевелились, повернули друг к другу головы, переглянулись.
– Его нет среди нас! – услышала Звенила глухой голос, идущий из-под земли.
– Его нет среди нас! – подхватил другой голос, и теперь даже братья не различили бы, кто из погибших говорит с ними. – Его не было с нами! Его дух не покидал земли! Он шел за нами, но был остановлен. Он остался на земле.
– Он жив? – едва сумела выговорить чародейка, задыхаясь от волнения. На такой подарок судьбы она не смела рассчитывать и боялась разочароваться; ее сотрясала крупная дрожь, голос осел до хриплого шепота. – Он жив?
– Он не шел за нами. Он остался на земле, – повторили духи, и голоса их отзвуками эха догоняли друг друга, как бесконечные речные волны.
И Звенила вдруг схватилась за голову и захохотала. Сначала тихо, потом все громче, бессмысленно, безумно и дико, она хохотала, то склоняясь головой к самому песку, то выпрямляясь, и все ее серебряные подвески в виде лягушиных лапок громко звенели. Взошло красно солнышко на раздолье широкое! Ее душу разрывали бурные вихри: то радость оттого, что она принесет Держимиру такую весть, то гнев. Вышел, выполз черный чужой человек, темнее ночи темной, чернее грязи черной! Звенила не любила Байан-А-Тана, потому что его любил Держимир; она охотно погубила бы его, если бы не боялась его куркутинских духов-покровителей, с которыми ей было не справиться.
– Он жив! – смеясь, повторяла Звенила. – Он жив! Летите! – вскрикнула она и вскочила на ноги. – Летите! Путь ваш волен, как ветер! Летите под белыми облаками, летите под синими тучами, летите через дупло Мирового Дерева, летите через ярый огонь! Летите! Летите!
Чародейка бешено взмахивала руками над костром, кричала и хохотала. Черные соколы один за другим пронеслись над пламенем костра и взмыли в небо. Ворожба Звенилы открыла им путь в Надвечный Мир, который раньше был закрыт для них, не получивших достойного погребения. Им грозило бесконечно маяться под темной землей, пока не сгниют и не рассыплются шипы боярышника, но и потом темными тенями бродили бы они по земле, подстерегая неосторожных путников. Теперь же им открылась дорога в Небо, где ждут их предки, и не раз еще они вернутся в грохоте гроз и в вихрях бурь, погонят крыльями дождевые облака на поля родного племени. Летите! Летите!
Накричавшись, Звенила упала возле угасающего костра и затихла. Огонь догорел, и стало видно, что воздух и небо уже не черные, а серые. Одна из самых коротких ночей в году кончалась.
Чародейка поднялась, медленно, нашаривая дрожащими пальцами, как слепая, собрала венки и опустила их в Истир. Священная река подхватила венки и понесла – туда, где земля сливается с небом, где лежит Надвечный Мир, обиталище умерших. Сумерки таяли, а она все сидела над водой, бессильно свесив голову.
Из-за деревьев на опушке показался Озвень. Издалека оглядев чародейку, он несмело подошел. Воевода очень боялся нарушить ворожбу и тем навлечь на себя неведомые беды, но еще больше ему хотелось поскорее узнать, удалась ли ее беседа с духом. Привезут ли они князю Держимиру прощение брата и спасут ли тем свои головы?
Заслышав тяжелые шаги воеводы по песку, Звенила подняла голову. Взор ее погас, волосы прилипли к щекам, бледное лицо казалось осунувшимся и постаревшим, и видно было, что ей не меньше сорока лет. И что душа ее неимоверно устала.
– Ну, что там? – нерешительно шепнул Озвень.
– Он жив, – безжизненно повторила чародейка. – Его тела нет здесь, его дух не под землей и не в Надвечном Мире. Он жив. Мертвые ничего о нем не знают. О нем нужно спрашивать у живых.
* * *
– Я тебе говорю, отец, – сглазили у нас парня! Третий день не ест, не пьет, на белый свет не глядит! Поди сам посмотри! – причитала Овсянка, старшая невестка Мякины. – И звездная вода не помогла!
Старейшина Перепелов вздохнул. Три дня назад Заревник, любимый внук, вернулся с игрища понурый; спать он улегся ни на кого не глядя и с тех пор ходил как в воду опущенный. На расспросы отвечал угрюмым молчанием, огрызался, если уж очень приставали, и даже мать не добилась от него ни одного путного слова. Уже на другой день Овсянка заподозрила, что ее сына сглазили, и попыталась его полечить: на ночь она поставила на дворе ключевую воду в широком горшке, чтобы в нее посмотрелись звезды, а утром освятила чистыми лучами заря. В эту воду она бросила серебряное кольцо, нашептала что-то и дала сыну умываться. Хмыкнув, Заревник умылся, но веселее не стал. Работа валилась у него из рук. Взявшись рубить дрова, он чуть не рубанул себя по ноге.
– Ну, вода не помогла… Поищем иное средство, – со вздохом сказал Мякина.
Поднявшись с лавки, он вышел в сени и снял со стены кнут. Овсянка охнула.
Мякина вышел во двор. Заревник сидел на завалинке, словно старый немощный дед, и смотрел в раскрытые ворота. На шаги родичей он даже не обернулся. Нет, это был не тот Заревник, приветливый и почтительный, каким гордился род Перепелов. На его хмуром лице лежала тень навеянного зла.
– Вставай! – велел ему Мякина, разминая в руках кнут.
Заревник медленно повернул голову, поглядел на старейшину, потом на кнут и лениво поднялся. Мякина указал ему на середину двора и сам шагнул следом. Оглядев со всех сторон стоящего парня, старейшина примерился и изо всей силы рубанул кнутом по воздуху возле самого плеча Заревника, едва не задев его. Свистнул кнут, Овсянка невольно охнула, Заревник вздрогнул и поморщился. А Мякина продолжал с горячностью стегать кнутом вокруг парня, спереди и со спины, с обоих боков, над плечами, над головой, отрывисто приговаривая:
– Не бей, кнут, ни по земле, ни по воде, ни по белому свету; а бей ты, кнут, по Заревнику, сыну Остроума, отбивай от него лихи болезни, злые лихорадки, тоску-кручину! И подите вы, скорби, и болезни, и злые лихорадки, и тоска-кручина, за леса дремучие, за горы высокие, за реки широкие, в болота зыбучие, и в тех болотах место вам до скончания века! Там вам еда и питье, там вам входы и выходы, а в белый свет вам ходу нет!
На свист кнута изо всех изб огнища выглядывали любопытные и встревоженные лица. Овсянка ломала руки, шепотом призывая Макошь и ее дочерей на помощь. Один Заревник стоял, как воротный столб, только иногда морщился, если кнут пролетал совсем близко от его лица.
Умаявшись, Мякина перестал стегать невидимых злыдней и опустил кнут, тяжело дыша.
– Ну как, родненький? – жалостливо спросила Овсянка. – Полегчало?
Заревник в ответ пожал плечами и снова нахмурился. Куда там полегчало! Ему бы сейчас этот кнут, да того черного пса сюда! Третий день Заревник не знал покоя от мучительного стыда, терзавшего его словно все двенадцать лихорадок разом. Несколько лет он не знал поражений в кулачных боях Медвежьего велика-дня и уже забыл, как это – быть битым. А быть побитым холопом, да еще черным куркутином! Заревник вспоминал драку, и ему казалось, что Грач одолел его с помощью колдовства. Не могут люди так драться! Только дух мог так быстро уходить от ударов, бить так неожиданно и сильно! Никто, даже драчливые Чернопольцы, не владел таким искусством. Заревник не понимал, каким образом Грач его побил, и от этого обида и досада были еще сильнее.
О Смеяне, которая все это видела, Заревник старался не вспоминать. А если вспоминал, то хотелось выть в голос. И не расскажешь о таком братьям и отцу и матери не пожалуешься!
Наблюдая за внуком, Мякина видел, что и это не помогло. В Заревника вцепился какой-то слишком сильный дух, не боящийся даже кнута. Женщины решили попросить помощи у Творяна, но Заревник чуть не зарычал, услышав об этом: все Ольховики разом стали ему ненавистны. Тогда мать и тетки повели его на Истир. Самая старая бабка, Вегласа, пустила по воде каравай, и все хором стали приговаривать, кланяясь реке:
– Батюшка Истир, Матушка Вода! Как смываешь ты, вода, круты берега, пенья, коренья, льды непомерны, так смой ты тоску-кручину с бела лица, с ретива сердца!
Лениво наклонясь, Заревник зачерпнул горстью воды из реки и плеснул в лицо. Вся эта суета только раздражала его.
– Да пошлют вам боги помощь и удачу, добрые люди! – вдруг сказал совсем рядом незнакомый женский голос.
Прервав заклинание, женщины замерли, полусогнувшись, кого как застали в поклоне, и повернули головы.
На песке возле самой воды стояла женщина с длинной косой, в белой рубахе с широкими рукавами, похожими на лебединые крылья. Открытые волосы при немолодом лице, обилие серебряных лягушиных лапок указывали на то, что это служительница сестер-берегинь и Хозяйки Дождя Додолы. Женщины ахнули: всем разом показалось, что она вышла из реки, услышав их мольбы. Уж не сама ли богиня дождя явилась к ним?
– Я знаю, зачем вы пришли к священному Истиру! – продолжала женщина. – Я вижу тень тоски на челе вашего сына. Тоска терзает его сердце, гнетет его дух. Я помогу ему.
Женщина легко шагнула к Заревнику, ее серебряные подвески мягко звякнули. Она отцепила от пояса небольшой гребешок с конскими головками на спинке. Женщины Перепелов смотрели на нее огромными глазами, с изумлением и благоговением, а Звенила печально улыбнулась про себя. Ей ли было не знать тоски, не уметь распознавать ее? Едва ли она умела что-то другое лучше, чем прогонять тоску. Многие годы на княжеском дворе в Прямичеве отточили ее умение.
Подойдя, Звенила мягким движением велела Заревнику стать на колени, и он послушался, чувствуя, что вместе с этой странной женщиной на берег явилась таинственная сила богов. Конской головкой гребешка чародейка начертила на его лбу шестигранный громовой знак. Речевины оберегались знаком огня; этим чародейка подтвердила свое дрёмическое происхождение, о котором сказал уже ее выговор. У Заревника ёкнуло сердце: он не привык к знаку Перуна, покровителя дрёмичей, но с этим сильным и горячим знаком спасительная ворожба казалась еще более действенной.
– Снимаю я с тебя тоску и взамен даю тебе покой, – привычно запела Звенила, принимаясь расчесывать гребешком волосы Заревника.
В сердце ее острой искрой вспыхнула тоска по Держимиру, по его длинным темно-русым волосам, всегда спутанным и расчесанным кое-как. Но он остался далеко, и сейчас, прогоняя тоску от чужого ей речевинского парня, Звенила служила Держимиру, своему воспитаннику, единственному, кого могла любить. И который за многолетнюю помощь и советы был благодарен ей гораздо меньше, чем этот речевинский смерд – за такую малость.
А Заревник смотрел на нее как на богиню. С каждым движением ее гребешка на душе становилось легче, тоска уходила, испарялась, таяла, как снег возле огня, как дым на ветру. Изредка Звенила отряхивала гребешок, и невидимые тяжелые капли тоски срывались с острых зубчиков, падали и уходили в землю, к черным навьям.
И женщины-Перепелихи молитвенно складывали руки, наблюдая за ними. Лицо Заревника прояснилось и как будто осветилось изнутри.
– Вот и все, – мягко сказала Звенила. – Тоска ушла, она больше не вернется. Ты знаешь того, кто навел ее на тебя?
– Знаю, – ответил Заревник.
Душа его раскрывалась навстречу этой чудесной женщине, как цветок навстречу солнцу, она казалась ему способной, как сама Мать Макошь, исцелить все болезни и прогнать все печали человеческого рода.
– Кто это?
– Черный глаз.
– Ты знаешь его имя? Его дом?
– Да холоп это, – уже свободнее заговорил Заревник. Звенила позволила ему встать, и он поднялся на ноги. – У соседей наших, Ольховиков, живет холоп каких-то полуденных далеких кровей, черный весь, как головешка. Они его Грачом кличут. А по говору он дрёмич.
Все смотрели на женщину, но никто не заметил, как дрогнуло ее лицо при этих словах. С рассвета Звенила успела поспорить с Озвенем, что делать дальше, куда идти, на каком из огнищ расспрашивать о Байан-А-Тане и как сделать это похитрее, не вызывая любопытства и недоумения речевинов. «О, Мать Макошь, Мудрава Наставница! – мысленно взывала Звенила, чувствуя, как сильно бьется ее сердце, и слыша, что даже подвески на груди зазвенели сильнее от его бешеных ударов. – Помоги!» Неужели прямо сейчас она все узнает?
– Это он сглазил тебя? – спокойным и ровным голосом переспросила чародейка. – Покажи мне дорогу к нему, и я затворю ему путь сюда.
– Не ходить бы тебе! – ахнула Овсянка, опять испугавшись за сына.
Женщины тревожно загудели. Они разом вспомнили о Граче, который изредка попадался им на глаза на межах угодий, на реке, в лесу, и каждая удивилась, как раньше не догадалась.
– Ему больше ничто не грозит! – Звенила повела рукой, похожей на крыло. – Укажи мне дорогу, сын, и я навсегда избавлю тебя и твой род от злого глаза.
Овсянка с сыном пошли показывать чародейке дорогу к Ольховикам. Женщины-Перепелихи толпой валили за ней, на ходу благодаря и приглашая зайти к ним, пожить на огнище. Они так и не поняли, кто это, и верили, что без берегинь или самой Макоши здесь не обошлось.
Перед самым огнищем Овсянка убежала вперед – рассказать Ольховикам, какая чудесная гостья к ним пожаловала. Заревник задержался: ему на огнище идти не хотелось. А вдруг Смеяна уже рассказала кому-нибудь о его позоре и он окажется посмешищем?
– Вон там. – Выйдя к опушке перелеска, Заревник указал чародейке на тын Ольховиков. – И еще, знаешь, матушка…
– Что, сын мой? – ласково спросила Звенила.
Заревник опустил голову, помялся. Признаваться он стыдился, но в то же время хотелось попытать счастья: а вдруг эта чудесная женщина сумеет помочь его сердечной печали? Ибо бессовестная желтоглазая егоза, отвергнувшая его и выбравшая чернявого холопа, казалась Заревнику все такой же красивой и желанной. Избавившись от тоски и досады, он тут же догадался, что куркутинский холоп сглазил и Смеяну, заморочил ее и дурной ворожбой привлек ее любовь. Обида сменилась гневом, хотелось немедленно кликнуть клич и поднять родичей против злобного чужака. Но в мягкой уверенности женщины-берегини было столько силы, что Заревник верил: она справится с бедой лучше, чем десяток мужчин с топорами и рогатинами.
– Там ты его найдешь, – неловко пробормотал Заревник, не поднимая глаз на Звенилу и не чувствуя ее острого, проницательного и выжидающего взгляда.
Чародейка с тревогой ждала продолжения и с трудом сохраняла внешнее спокойствие. Раз уж она застала Байана живым, то дать ему погибнуть означало погубить и себя саму, окончательно убить доверие Держимира. А если Байана назовут «черным глазом», то спасти его от смерти будет почти невозможно.
– Там с ним одна девка ходит, – запинаясь, продолжал Заревник. – Рыжая такая, глаза как янтарь. Он и ее, как видно, приворожил. Ты бы, матушка, помогла ей.
– Я понимаю тебя, – мягко сказала Звенила. Глядя в смущенное лицо Заревника, она старалась подавить усмешку: ей стало ясно все, что здесь произошло. Несмотря на смуглую кожу и черные глаза, веселый и горячий брат Держимира сумел и в Прямичеве «приворожить» немало девушек. – Я возьму у нее любовь к нему. Ты хочешь, я передам ее тебе?
Заревник вскинул на нее глаза с таким благоговением, что Звенила чуть было не устыдилась. Отнять любовь она могла, а передать – нет. Но чувства речевинских парней и девушек ее не занимали. Она хотела одного – найти Байана и живым вывести его за Истир. Озвень с пятью кметями ждал ее в густых зарослях на берегу, и еще два десятка укрывалось за рекой, готовые броситься сюда по первому знаку. Озвеню во что бы то ни стало требовалось оправдаться, и ради этого он не побоялся бы спалить все речевинские огнища над Истиром.
Ласковым кивком простившись с Заревником, Звенила неспешно пошла в ворота. Ее не заботило, что она скажет хозяевам. Разве мало служительниц Макоши ходит от одного рода к другому, помогая лечебными травами, снимая сглазы, не обращая внимания на границы племен? Все говорлинские племена – единый народ, почитающий одних и тех же богов.
* * *
– Макошь будь с тобой, кума! Не знаю я ничего, и не говори! – Бабка Гладина отмахивалась обеими руками, не желая даже слушать Овсянку.
– Да как так – не знаешь? – недоумевала Перепелиха. – Был же у вас такой холоп, черный весь, вы его еще Грачом кликали. Был или нет?
– Может, и был, а я знать ничего не знаю! Прости – корова у меня…
Бабка Гладина устремилась в хлев, а Овсянка изумленно развела руками. Как это – большуха у себя дома не знает, был холоп или не был! Когда про любого нового человека сразу узнают все на пять дней пути!
– Пойдем у Варовита спросим, – сказала она Звениле. – Уж у него-то авось память не отшибло! Был же у них такой холоп, не примерещилось же нам всем! Я сама его сколько раз видела! И все со Смеянкой!
Но и у Варовита гостьи добились немного толку. Старейшина, правда, не притворялся, что у него отшибло память и он не помнит никакого холопа, но разговаривать об этом явно не хотел.
– Ну, может, и был такой холоп… – неохотно говорил он, отводя глаза и хмурясь. – Да только что-то мы его давно не видали… Делся куда-то, сбежал, наверное, да и ну его к лешему…
– Послушай, добрый человек! – принялась убеждать Звенила. – Он вам много вреда сделает!
Ровная мягкая улыбка ей трудно давалась: ее колотила внутренняя дрожь, от которой даже подвески звенели. Почему они не хотят говорить о нем? Где он? Что они с ним сделали? Тревога томила и мучила Звенилу, как зубная боль, она с трудом сдерживалась.
– Сына моего он сглазил! – горячо подхватила Овсянка, почти перебив ведунью. – Ты бы его видел, дед! Не ел, не пил, на белый свет не глядел! Уж мы его и водой, и словом, и кнутом – ничего не могло сглаза снять! Вот, Макоши спасибо, мудрая женщина нам помогла парня от порчи избавить! – Овсянка размашисто поклонилась Звениле и снова обратилась к Варовиту: – И как вы не боитесь его на огнище у себя держать? Хоть он парень и здоровый, а все же зря! Перепортит он вам всех женщин, всех детей, всю скотину! Гоните его подальше!
– Да уж нет его у нас! – с досадой повторил Варовит. – И не знаю я, где он, и знать не хочу!
– Да не мог ведь он от вас уйти! – воскликнула упрямая Овсянка. – Ваши же бабы рассказывали – Творян на него такой науз наложил, что он с вашей земли нипочем не уйдет!
Варовит досадливо вздохнул, кляня болтливых баб. А Звенила встрепенулась: так вот почему Байан не мог уйти сам! Но куда же они его дели?
– Ты, дед, смотри! – начиная сердиться, пригрозила Овсянка. – Я ведь молчать не буду, нашим мужикам скажу! И Мякине скажу! Вам, может, пять гривен жалко, а нам не надо, чтобы он нам всех детей перепортил! Не знаешь, где он, – так наши сами придут поищут!
– Да ты что, кума! – рассердился Варовит. – Полудянка тебе голову на лугу закружила! Да разве стал бы я дурного человека у себя прятать! У меня, чай, тоже дети есть, я из ума не выжил! Был он, говорю тебе, да нету! Не знаю я, куда его Смеянка задевала!
– Так ты у Смеянки-то и спроси! – напористо подсказала Овсянка. – И вот что я тебе скажу, дед: кабы эта девка была моя, я бы ей водиться с холопом черным не дала бы! Она у вас и так непутевая, а он еще и ее сглазит – совсем пропадет! Вот как мой Заревник едва не пропал…
– Так, говоришь, матушка, сняла ты с Заревника порчу? – спросила бабка Гладина. Из хлева она вернулась удивительно быстро, не в силах оставаться в стороне от такого важного дела.
Овсянка принялась снова рассказывать об избавлении Заревника, а Звенила незаметно оглядывалась вокруг. С каждым мгновением чувство тревоги становилось острее, Звенила незаметно покусывала губы и сжимала кулаки, чтобы пальцы не дрожали. Она чуяла след знакомого духа, знала, что Байан-А-Тан где-то близко. Его образ она смутно угадывала в мыслях и этого старика, и его неразговорчивой жены. Баян где-то рядом, но куда его спрятали?
– Может, и правда, дед, расспросить Смеянку? – нерешительно предложила бабка Гладина. – Что-то она тоже вот уж третий день невеселая ходит…
– Оно верно… – пробормотал Варовит. – Невеселая…
Со времени приезда князя Велемога прошло уже больше недели, и все это время Грач не появлялся на огнище Ольховиков. Смеяна часто исчезала из дома, уносила горбушки хлеба, и старик не сомневался, что она прячет своего холопа где-то в лесу, но не расспрашивал, опасаясь, что городник как-нибудь дознается. Но последние три дня девчонка уже не пропадала от рассвета до заката, а почти все время проводила дома, такая скучная, что бабки и тетки забеспокоились, не заболела ли их егоза. Она не смеялась, не пела, не играла с младшими, а сидела, вяло тюкая пестом о дно ступки. Послушав Овсянку, Варовит и Гладина встревожились: а вдруг и правда сглаз?
Боговита с его кметями сегодня не было: он уехал к Чернопольцам, у которых имелись богатые дубравы, и назад его ждали дня через три-четыре. Сегодня можно вспомнить и о Граче.
– Ну, Смеянку так Смеяну! – согласился Варовит и повел Звенилу в избу деда Добрени.
– Вот она знает! – сказала Гладина, показав чародейке Смеяну. Та лишь на миг подняла глаза, бросила на пришедших равнодушный взгляд и снова обратилась к своей ступке.
А Звенила окинула ее жадным взором, как будто хотела съесть. Рыжеволосая девушка выделялась среди русых Ольховиков, и чародейка сразу вспомнила слова Заревника. Несомненно, это она. Даже не подходя близко, Звенила видела на челе девушки тень Байана: она думала о нем. Она обязательно что-то знает. Только эта девчонка осталась последним препятствием, отделявшим чародейку от Байана, от Держимира и его долгожданной благодарности. Впившись в Смеяну взглядом, Звенила с трудом сдерживала желание вцепиться в рыжую, как коршун в курочку. Но в полутьме избы не было видно теней, мелькнувших на ее лице.
– День тебе добрый, милая! – ласково сказала Звенила.
Шагнув к Смеяне, она хотела погладить ее по голове, но девушка вдруг вскочила, прянула в сторону и замерла, сжимая в руке пест, как будто на нее замахнулись. Ленивое равнодушие на ее лице мигом сменилось настороженностью, а глаза вспыхнули в полутьме избы таким ярким желтым светом, что все вздрогнули.
– Да ты что, глупая? – прикрикнула бабка Гладина, сердясь, что тоже испугалась. – Мудрая женщина тебе помочь хочет, порчи поискать. Куда ты своего черноглазого девала?
– Не знаю я ничего! – буркнула Смеяна, неприязненно глядя на Звенилу.
Она сама не знала, почему эта женщина с подвесками-лапками вызвала у нее такое острое враждебное чувство, но ей вдруг захотелось царапаться. Испугавшись, как бы родичи сейчас не увидели в ней рысь, как тогда увидела Синичка, Смеяна бросила пест на лавку и выбежала из избы.
Варовит и три женщины переглянулись, озабоченно качая головами.
– Ох, испортили девку! – жалостливо забормотала Овсянка. – Вот и с моим точно так же было: сидит один, на свет не глядит, говорить не хочет!
– Никогда с ней такого не было! – подхватила бабка Гладина. – Как подменили девку! Говорила я тебе, дед: продать бы тебе того черного и на огнище не водить! Чтоб ему пропасть, собаке! Ох, Макошь-Матушка! Брегана Охранительница!
– Не тревожьтесь, добрые люди! – заговорила Звенила. – Я помогу вам! Я попрошу Вечернюю Зарю и Священный Истир помочь вам. Злой человек к вам не вернется. Но я должна знать, где он.
Варовит и Гладина переглянулись и ничего не ответили.
* * *
Уходящее солнце бросало багровые отблески на широкий Истир, и священная река снова стала пламенной дорогой, ведущей в Надвечный Мир. На высоком берегу издалека виднелась фигура женщины в белой рубахе, с поднятыми вслед за солнцем лебедиными крыльями. Она казалась берегиней, провожающей с неба отца своего Дажьбога.
– Мать наша, Заря Вечерняя! – протяжно взывала Звенила, и серебряные подвески на браслетах звенели в лад ее словам. – Возьми золотые ключи, замкни род человеческий от черного навья, от лихой болезни, от порчи, от сглаза, от лютого зверя! Обставь вокруг нас тын железный, столбы булатны, и чтобы тына того оком не окинуть, глазом не увидеть, коню не перескочить, птице не перелететь! Возьми у Сварога-Отца Огня Небесного, пусти вкруг тына того огненну реку! Отгони навье черное, отгони недруга всякого, каждого восвояси: водяного в воду, лешего в лес под бревно скрипучее, под коренье сырое, а ветряного под куст и под гору крутую! Заключи их там на весь век тремя ключами железными, тремя замками булатными! И заговор мой не на час, не на день, не на месяц, не на год, а на весь век, пока свет живет!
У ног чародейки стояла широкая глиняная чаша, полная воды. Отблески зари окрасили ее в багряный цвет, словно пролили в нее часть небесного пламени. Женщины Ольховиков и Перепелов, тесной стайкой жавшиеся на опушке, благоговейно складывали руки.
– Вот это вещая женщина! – восхищенно шептали они, не сводя глаз с белой фигуры над рекой. – Вот это сила дана! А Творян наш что, ругается только…
Смеяна тоже наблюдала за ворожбой дрёмической гостьи, но без малейшего благоговения. Ей эта женщина упорно не нравилась. Разговоры бабок и теток о сглазе причиняли ей досаду: она просто скучала по Грачу. Нет, она не жалела о том, что дала ему свободу, но ей очень не хватало его. И огнище, и берег Истира, и рощи, и луговины, где они бывали вместе, теперь казались ей опустевшими и тоскливыми. Она-то хорошо знала, что за «сглаз» поразил Заревника, и возмущалась подлым наветом. Ах, как вовремя она догадалась перегрызть науз! Будь Грач еще здесь, за одно подозрение о «черном глазе» мужики обоих родов забили бы его осиновыми кольями, и даже князь не помог бы. И эта пучеглазая туда же! Смеяна чуяла, что в этой женщине с бледным лицом не так уж много истинной силы, а вот ее тайный злой умысел виделся вполне отчетливо. Но чтобы прочитать и понять его, требовалось гораздо больше мудрости, чем имела Смеяна. Она даже подумывала, не сходить ли к Творяну. Но не хотелось: ведун наверняка страшно зол на нее за то, что она нарушила его науз. Родня не догадывается об этом ее «подвиге», но Творян наверняка знает, не может не знать!
Окончив ворожбу, Звенила подняла чашу с заревой водой и бережно понесла на огнище. Ее лицо было умиротворенным, полным таинственного смысла. Она сделала свое дело: и Вечерняя Заря, и Озвеневы кмети на том берегу услышали ее.
* * *
Приближалась полночь. Опустилась темнота, даже самые озорные парни и девушки, напрыгавшись в последних хороводах перед Купалой, разошлись по домам и угомонились, набираясь сил для завтрашних гуляний. Огнище Ольховиков спало. В избе старейшины, где устроили на ночь пришлую чародейку, было тихо, только дед Варовит похрапывал и неразборчиво бормотал во сне. В углу под лавкой кто-то возился и шуршал с неровными перерывами. Может, мышь, а скорее, кикимора. Судя по тому, как смело она себя вела – шуршать при госте, – кто-то из хозяев ее прикармливал.
Чувствуя приближение полночи, Звенила приподнялась, спустила ноги на пол. Возле ее лавки спали на полу двое Варовитовых внуков, чье место она заняла, и гостья едва сумела поставить ногу так, чтобы на них не наступить. Мальчик перевернулся во сне, и чародейка забормотала сонный заговор. Она подождала еще немного, но никто не проснулся, дед Варовит также неразборчиво приговаривал во сне. Это даже к лучшему: его бормотание заглушило тихие шаги чародейки и легчайшее позвякивание ее подвесок.
Неслышной белой тенью Звенила выбралась из избы и скользнула к воротам. Вместо прежнего засова их запирал изнутри огромный кованый замок. Напуганный появлением лиходеев, Варовит послал Заботу к кузнецам Лебедина, не доверяя такое важное дело Даяну, и теперь был почти спокоен. Самолично закрывая огнище на ночь, он клал огромный ключ к себе в изголовье. Даян посмеивался, что этаким ключом можно медведя убить, если в лоб стукнуть. «Зато надежно!» – отвечал довольный Варовит.
Он не знал, что сам пустил врага в дом и что дрёмической чародейке вовсе не понадобится ключ.
Подойдя к воротам, Звенила развязала мешочек на поясе и достала из нее сухой стебель травы с длинными узкими листьями, заостренными, как наконечники стрел. Это была та самая разрыв-трава, которую так и не стали искать Байан-А-Тан и Смеяна. Прильнув к воротам, Звенила пробормотала что-то почти неслышное и прикоснулась стеблем разрыв-травы к замку. Тут же раздался железный щелчок, конец кованой дужки освободился, и раскрытый замок повис в скобах. Звенила ловко вытащила его, бесшумно опустила на землю и выскользнула за приоткрытую створку.
– У-ху! – легко, певуче крикнула чародейка, подняв ладони ко рту.
Даже настоящая сова не отличила бы ее голос от голоса серой ночной хозяйки. Закрыв глаза, чародейка ждала, считая про себя. На «шестнадцать» из глубины леса послышалось в ответ:
– У-у-гу!
Звенила спрятала разрыв-траву и стала ждать. Через недолгое время поблизости засопели, и рядом с женщиной появился Озвень.
– Долго же ты добирался! – шепотом упрекнула Звенила. – Сколько ты привел?
– Двадцать пять со мной, – прошептал он, но его шепот у другого человека мог бы сойти за обычный голос.
– А сколько было в прошлый раз? – ехидно спросила Звенила, отойдя от створки и пропуская воеводу во двор. – Иди же, медведь, теперь тут не глиногорская дружина, а всего-навсего два десятка смердов. С ними-то ты справишься?
– Ты не нашла его? – шепнул кто-то из кметей. – Зачем нам это огнище? Где Байан?
– Он у них, но они его прячут! Ищите! Я его не видела, но хозяева знают, где он!
– Дайте огня, – велел Озвень.
Одна за другой во двор огнища проникали темные фигуры. Это были все те же «лешие», кто неполный месяц назад сражался на Истире со Светловоем и Проченом. Бурые и зеленые рубахи делали их почти невидимыми в темноте, мягкие сапоги ступали привычно тихо.
– Перун с нами! – шепнул Озвень. – Давай! Если кто его найдет – сразу труби, и уходим!
Разбившись на пять пятерок, кмети подобрались к пяти избам огнища и по крику совы разом кинулись внутрь. Не давая спящим хозяевам опомниться, они ловко и быстро вязали всех подряд – стариков, детей и женщин; мужчин и парней умелыми ударами по голове загоняли в беспамятство, чтобы меньше возиться. Огнище быстро наполнилось недоуменными и испуганными криками, женскими воплями, плачем детей, причитаниями. Ослепленные светом факелов, ничего не понимающие Ольховики от ужаса не имели сил сопротивляться, даже не понимая, кто на них напал: люди или черные навьи. А «лешие», не обращая внимания на крики, быстро делали свое дело. В считанные мгновения все огнище было в их руках.
– Этот у них старший! – Звенила указала Озвеню на Варовита. – Его не бейте!
Два кметя связали Варовиту руки и поставили перед воеводой. Старейшина судорожно потряхивал головой, изо рта его вырывалось невнятное хриплое бормотание, в выпученных глазах бился ужас.
– А ну говори, пень старый, – куда девали? – рявкнул Озвень, надвигаясь на старика всей своей грузной тенью. – А ну!
– Что? За что на нас? Макошь-Матушка! – бессвязно бормотал Варовит, ничего не понимая.
Все это было как страшный сон, когда снится то самое, чего больше всего боишься: толпа чужих на огнище, связанные сыновья, огонь факелов, грозные окрики чужаков и причитания женщин.
– Тебя спрашивают, где дрёмич, который жил у вас в холопах! – пояснила ему Звенила. – Вы звали его Грачом. Где он?
– Ах, вот ты какая, лебедь белая… – проговорил Варовит, начиная соображать. – А мы тебя в дом-то пустили, ах, дураки…
Озвень схватил его за бороду и вздернул голову старика вверх.
– Ты говори, пока добром спрашивают, гриб трухлявый! – проревел воевода в лицо Варовиту. – Где он? Давно красного петуха не видал? Так сейчас увидишь? Где?
– Не знаю, – едва сумел выговорить Варовит, хрипя и задыхаясь. – Не знаю! Давно…
Озвень коротко и сильно ударил его под грудь, и старик захрипел, закашлялся, согнулся бы, но воевода не выпускал из рук его бороды. Тело Варовита задергалось, голова затряслась.
– Худо тебе будет! И всем щенкам твоим! Говори!
Варовит только мотал головой и натужно кашлял.
– Да не знаем мы, где он, проклятый! – отчаянно завопила бабка Гладина. У нее тоже были связаны руки, но ее никто не держал; вскочив с лавки, она бросилась в ноги Озвеню, продолжая вопить: – Не знаем, Макошь и Обета видят, не знаем! Не погуби, батюшка! Дней с десять как в лес ушел и пропал!
– Они на него науз надели – он не мог уйти! – вскрикнула Звенила. – Они знают! Знают!
Чародейку колотила крупная дрожь; страх, ярость и ненависть, залившие огнище, как буйные потоки ледяного ветра, продували ее насквозь. Они неслись на нее со всех сторон, от каждого человека, и она не могла справиться с собой. Ее дергали отчаянные судороги, горло сжималось, дыхание теснило. Сам вещий дар Звенилы возник именно из этой нечеловеческой чувствительности ко всем переменам мира, но как тяжело быть вечно открытым глазом, вечно настороженным ухом, жить все равно что без кожи, открытой всем ветрам. О богини-матери и богини-девы, Макошь добрая и Вела мудрая, живу я, без ветра шатаючись, от солнышка мне нет обогрева, от ветра мне нет обороны, от дождя нет мне укрытия…
С искаженным, как от плача, лицом Звенила кидалась то в одну сторону, то в другую, тормошила Озвеня и кметей. Не меньше самих Ольховиков она хотела все закончить поскорее; даже будь Байан ее родным сыном, она не могла бы более страстно желать наконец найти его и уйти отсюда! Вернуться домой, к Держимиру, возле которого ей только и было хорошо.
– У них есть девка, которая знает! – с трудом одолевая судороги в горле, закричала Звенила. – Она не здесь! Пойдем! Она рыжая, ее легко найти! Она водилась с ним! Она знает! Знает!
– Где? – Озвень повернулся к ней.
Как птица по вихрю, чародейка кинулась на двор, воевода с двумя кметями затопали следом. Остальные тем временем обшаривали каждую избу, светили факелами в подполье, поднимались на повалуши, сдергивали детей с полатей и шарили там. Ни один хлев, ни один погреб не остался закрытым. Повсюду скрипели двери, стучали крышки лазов.
Звенила влетела в избу Добрени, и ей сразу бросилось в глаза перекошенное лицо одного из кметей: правой ладонью он зажимал запястье левой, и меж пальцами его обильно капала кровь.
– Морок дери! – неразборчиво бранился он. – Лешачиха!
– Где твоя девка? – гаркнул Озвень.
Быстрым взглядом окинув избу, полную пламенных отблесков и перепуганных лиц, Звенила мигом нашла Смеяну. Руки у той были связаны за спиной, она сидела, чуть наклонясь вперед, словно готовясь броситься. Лицо девушки исказила звериная злоба, глаза горели желтым огнем, зубы блестели в хищном оскале. Двое кметей пятились от нее с ошарашенными лицами. Она напоминала разъяренную, загнанную в угол рысь, готовую биться когтями и зубами.
– Вон она! – Звенила указала на Смеяну и сильно вздрогнула.
Острый ужас пронзил ее при взгляде на лицо девушки. Звенила страшно боялась леса и оборотней, а от рыжей волнами исходило ощущение звериной силы.
– Э-э! – Один из кметей предостерегающе замахал рукой. – Берегись! Она кусается!
– Сильна девка! – охнул другой и оглянулся на кметя, зажимавшего окровавленную руку.
Озвень шагнул было к Смеяне, но желтый огонь ее глаз оттолкнул его назад. Остановившись в двух шагах, воевода гневно пыхтел, злясь на нее и на себя, но не решаясь подойти ближе.
– Где он? – грозно спросил он у Смеяны. – Ты, девка, давай говори!
– Тебе кого? – яростно дыша, выкрикнула Смеяна. – Лешего? Морока? У лебеди твоей лупоглазой спроси!
Звенила ахнула, сжала кулаки от бессильной ненависти.
– Холоп ваш где? Дрёмич, черный, смуглый такой! Вы его Грачом звали! – почти спокойно разъяснил ей десятник по имени Дозор. – Ты, девица, не кусайся, а добром скажи, куда вы его запрятали, мы и уйдем себе. И никого не тронем, пусть Обета слышит!
– Грача вам? А вы-то кто такие?
– Мы-то? Мы князя Держимира люди, – так же спокойно ответил Дозор. Это не составляло тайны, потому что в Славене живут не дураки и князь Велемог, узнай он о ночном нападении на Ольховиков, первым делом подумает на Держимира дрёмического. – Холоп ваш – нашего князя брат. Князь его ищет. Отдайте нам его. Если он цел – мы вас и наградим, что вы его уберегли, князю Велемогу не выдали.
– А если он у вас не цел… – грозно начал Озвень, но Дозор досадливо махнул на него рукой, дескать, молчи, пока все не испортил.
А Смеяна вдруг фыркнула, тряхнула разлохмаченными косами и засмеялась. Родичи, кмети, даже чародейка смотрели на нее с изумлением, а она все смеялась, мотая головой. Плечи ее дернулись, взметнулись свободные руки. Кто-то из кметей досадливо охнул: плохо завязал. А завяжешь тут хорошо, если она кусается злее собаки!
– Нету у нас его! – сквозь смех выговорила Смеяна.
– И где он, ты не знаешь? – злобно спросила Звенила.
– Отчего же? – уняв смех, Смеяна задорно вскинула голову. – Знаю! И вам расскажу! Ушел он! Я его отпустила! Сегодня четвертая ночь, как он за Истир ушел! Он уже дома, в Прямичеве, а вы тут добрых людей пугаете!
– Она не могла его отпустить! – почти взвизгнула Звенила. – На нем был науз!
– Нет на нем науза! Вот он!
Смеяна выхватила из-под изголовья на лавке берестяной ремешок с узелками и потрясла им в воздухе перед лицом Озвеня.
– Вот он, науз! Я сняла его! И он ушел!
Прямичевцы молча смотрели на Смеяну, не зная, верить ей или нет. Сначала она пугала их, а теперь на лице девушки была написана такая чистая радость, что они вконец растерялись, не зная, как к ее словам относиться.
– Да как же ты, девушка, могла науз снять? Или ты чародейка? – с ласковым недоверием, словно ребенка, спросил у нее Дозор. Хуже нет, чем иметь дело с блаженными, и даже его знаменитого самообладания едва хватало.
– Как – это мое дело! – так же ласково ответила ему Смеяна. – А у него шрам вот здесь, на боку. – Она нарисовала рукой на своей рубахе, и все прямичевцы как один зачарованно следили за ней. – Он говорил, что отметину эту ему оставил Прочен глиногорский. А Прочена он звал упырем пустоглазым. И отпустила я его, потому что брату без него плохо. Вот так вот! Домой ступайте – он вас там ждет!
Кмети молчали. Глядя на ремешок науза в руке Смеяны, даже Озвень против воли верил ей. А родичи застыли, от изумления забыв причитать.
– Она правду говорит, – спокойно сказал Дозор. – Она его отпустила. Четвертая ночь, говоришь?
Смеяна кивнула.
– Ну, смотрите! – бормотал Озвень. – Ну, если неправда… Я же вернусь – я вас всех в порошок сотру, избы в пепел, в угли… Всех до одного…
– Пойдем отсюда, воевода! – Дозор тронул Озвеня за плечо. – Нет его тут, и нам делать тут нечего.
Первым выйдя из избы, десятник проревел оленем. Кмети выходили изо всех изб, светили факелами, искали взглядами знакомую высокую фигуру Байана рядом с Дозором и Озвенем.
– Уходим! – коротко бросил Дозор.
Через несколько мгновений на огнище не осталось никого из чужих. В ночной темноте растворились фигуры «леших», птичьим крылом мелькнула в воротах и исчезла белая рубаха чародейки. Может, и правда все это был страшный сон?
Но ревела в хлеву потревоженная скотина, бились к стойлах кони, плакали дети и причитали женщины, не зная, что сотворили с огнищем ночные гости. Работая руками, зубами и ножом, Смеяна быстро освобождала родичей от веревок. Одни принимались развязывать других, иные бежали к скотине. Огнище снова осветилось лучинами и факелами, женщины унимали детей, парни успокаивали скотину, старухи и старики собирали разбросанное добро, закрывали погреба. Слышались восклицания, говор, плач, проклятия и призывы к богам и чурам.
Держась за грудь и кашляя, Варовит толкался меж родных, отыскивая Смеяну. Ее нигде не было, и старейшина уже встревожился, не увели ли ее злодеи с собой. Наконец она отыскалась в конюшне.
– Тише, тише, милые, котятки мои! – приговаривала она, поглаживая жеребцов, и они быстро утихали.
– Смеянка! – позвал Варовит.
– А? – Смеяна обернулась. Ну вот, сейчас опять бранить будет! Еще скажет, что она во всем виновата!
– Ведь знал я – не надо было этого черного на огнище волочь! – сказал Варовит, не в силах успокоиться после пережитого ужаса. – И от князя беда, да и от дрёмичей беда! Ты и правда отпустила его?
– Да когда же я, дед, неправду говорила? – обиженно отозвалась Смеяна. – Вот и науз его! – Она взмахнула ремешком, который не выпускала из рук. – Он ушел к себе, на тот берег. Говорили же, что у него дурной глаз, – вот я его и спровадила!
– Ты, дед, теперь поклонись внучке! – воскликнул дед Добреня, протолкавшись через парней и подростков в дверях конюшни.
Подойдя к Смеяне, он обнял ее, потом поклонился, насколько сумел согнуться. Смеяна ахнула и схватила его за плечи: не бывало и не должно такого быть, чтобы седой старик кланялся девушке.
– Она нас всех спасла! – восклицал Добреня, держа руки Смеяны и встряхивая их. – Кабы не она – спалили бы нас те лиходеи, видит Макошь, спалили бы! И змея та лупоглазая не помиловала бы! Молодец ты, внучка, что догадалась! Пусть идет себе – нам спокойнее!
До самой зари Ольховики не могли успокоиться, наговориться, поверить, что все обошлось. Даян качал головой над замком, открытым без ключа, но не сломанным. Дети уже играли в ночных разбойников, а женщины все еще причитали, не в состоянии сразу успокоиться.
Отмахиваясь от благодарностей и расспросов, Смеяна, сразу как рассвело, убежала из дома. Она вышла к Истиру, посмотрела на берег. В час Утреннего Всадника мир был светлым, чистым и пустым, легкий налет росы выбелил зелень трав и листвы, сделал их одного цвета с небом. Справа, на мысу меж рекой и оврагом, уже виднелись сложенные дубовые бревна, приготовленные для постройки стен княжеской крепости. Внизу, на отмели, ясно отпечатались следы двух ладей, перевезших дрёмичей на тот берег.
Смеяна посмотрела на лес за Истиром, вспомнила, как провожала Грача, и вздохнула. Возле самого берега качался в воде чей-то намокший венок. И Смеяна вдруг вспомнила, какой сегодня день. Беспокойный рассвет привел в земной мир самый длинный, самый светлый и радостный день – Купалу, велик-день Огня и Воды, торжество Лады и Ярилы. И радость вдруг вспыхнула в сердце Смеяны, забила бурным ключом, все ее существо наполнила огненно-золотым горячим светом. Ей хотелось закричать что-нибудь ликующее, громкое, чтобы ее услышали и земля и небо, и речевины и дрёмичи, и он, Байан-А-Тан, где бы он сейчас ни был.
* * *
Вокруг постепенно светлело, тьма таяла, и уже казалось, что ее и не было, что только на мгновение Дажьбог опустил веки на вечерней заре, и вот уже снова виден в небе свет. Вставало солнце, а в прямичевском посаде слышалось звонкое пение. Кто раньше встанет в день перед Купалой, тот больше богам будет мил. Князь Держимир криво дернул уголком рта, пытаясь усмехнуться: едва ли кто успеет встать сегодня раньше него – ведь он сидит на берегу с вечера. А чего сидит? Приди сейчас, как в песне, три старца вещих перехожих, скажи: гой ты еси, добрый молодец, почто сидишь в тоске неведомой, в грусти недознаемой, в кручине недосказанной? А вот то и сижу от поздней ночи до сырой росы: нашла беда посреди двора, залегла в ретиво сердце, щемит, болит головушка, не мил и свет ясный… Брата моего нету, люди добрые, нету! Нигде… Хоть весь свет обойди… Туда, сюда, – нигде… И нету никого, кто поломал бы тоску, побросал бы за околицу, выкинул под дуб и камень и там запечатал бы навек крепким словом… Какое слово тут может помочь?
Купальская ночка мала-невелика,
Невелика-мала, и Заря-то не спала.
Заря-то не спала, золоты ключи брала,
Небо размыкала, росу выпускала, —
Роса медовая, трава шелковая, —
пели где-то на берегу чуть ниже по Ветляне. Голоса были молодые, девичьи, но Держимир даже не обернулся посмотреть. Он не видел ни зари, ни травы, ни росы. Красота обновленной земли только усиливала его боль; каждая былинка радуется и веселится этим утром, а ему, князю, радости и веселья нет и больше не будет. Какое счастье пойдет к тому, кто остался на свете один?
Глядя вниз по течению Ветляны, Держимир думал об Истире, о том месте на рубеже с речевинами, где сейчас должны быть Озвень и Звенила. Сегодня – последний срок, сегодня они уж точно должны были добраться туда. А вернее всего – вчера. Может быть, этой ночью Звенила уже отыскала могилу, говорила с духом. Правда, с нее станется ждать Купальской ночи, чтобы вышло вернее. Купальской ночью вся чародейная сила возрастает многократно. Этой ночью он сам выйдет к ней из-под земли… Выйдет? Не растет трава-мурава из-под снега белого, а с того-то света дальнего не выходят-то выходцы, не выносят-то весточек…
Держимир зажмурился, словно ребенок, который хочет спрятаться. Ему было зябко, то ли от росы, то ли от влажного дыхания Ветляны. В глубине его существа жила какая-то мелкая тоскливая дрожь. Это тоска грызла и точила его, теснила дыхание, Держимир изнемогал от нее. Где же вы, три старца вещих перехожих? Теперь тоска с ним навсегда, и некому унять ее. Звенила обещала принести ему удачу умершего брата. Но сейчас, этим ясным, хрустально-чистым и солнечно-светлым утром, когда все живое молодеет, обновляется, радуется и веселится, Держимир с особой остротой сознавал, что ему нужна не удача, ему нужен сам Байан, его смуглое лицо с задорным блеском темных глаз, его вечные насмешки и неистребимая вера в то, что все будет как надо! Эта вера и была его удачей, но этой вот удачи никто не мог Держимиру передать! Какая тут вера, когда Байан погиб, оставив старшего брата одного на свете?
– Эй! Чего один сидишь – или подруги не нашел? Вон там Весёлка с Велесовой улицы гуляет! – окликнул его сзади веселый голос.
Держимир вздрогнул и застыл, как заледенел, не в силах повернуть головы. Волосы шевельнулись, на лбу просочился холодный пот. Этот голос он не спутал бы ни с каким другим.
Следом раздался протяжный свист, точно кто-то хотел привлечь его внимание, потом короткий смешок.
– Ну, чего не глядишь-то? Опять не в духе? Сегодня, брат, нельзя! Да хоть погляди ты на меня, леший нечесаный!
Этот свист, этот смех, и выражение «леший нечесаный» могли принадлежать только одному человеку на свете. Держимир повернул голову, медленно встал. В пяти шагах от него на тропе стоял Байан-А-Тан, уперев руки в бока и улыбаясь. Держимир пристально смотрел на него, пытаясь понять: ему мерещится или к нему пришел дух? Ведь он целую ночь сидел здесь и невольно в глубине души ждал, что призываемый дух брата придет не к Звениле, а к нему. И вот – дождался, не глухой полночью, а на самом рассвете. Байан выглядел точно так, как всегда, – ни открытых ран, ни крови, ни голубоватого сияния от лица. Рубаха на нем была чужая, плащ и пояс тоже чужие, только штаны и сапоги свои, те самые, в которых он уехал, – это Держимир помнил. На бедре виднелся длинный и неровный шов, окруженный темным пятном плохо отмытой и засохшей крови.
Разрази гром! Вопреки рассудку Держимир не верил, что это дух. У духов не бывает таких блестящих глаз, такой задорной улыбки. Брат весь был здесь – со своей бьющей через край жизненной силой, со своей удачей, которую принес сам, без помощи чародейки. Он чернее ворона, но для Держимира – светлее солнышка ясного, милее вешнего дня – Байан-А-Тан, что значит – Дар Рассвета.
– Ну, ладно, брате, погневался, и хватит! – с шутливой мольбой сказал Байан и шагнул к Держимиру. – Ну, виноват, подзадержался! Ты понимаешь – такая девка там была, ну никак я раньше не мог! Приковала меня как цепью – вот только сейчас вырвался! Знал ведь, что ты скучать будешь!
Какая девка, какая цепь? В душе Держимира вспыхнуло раздражение – опять он свои прибаутки плетет! Навь чернявый! И все встало на свои места. Это был Байан, а вовсе не его дух.
Байан без труда читал на лице брата все эти колебания и верно угадал, когда Держимир все понял. Со смехом он шагнул к Держимиру и обнял его; Держимир со всей силы ударил его ладонями по спине, убеждаясь, что это не бесплотный дух.
– Ах ты, навь подземельный! Морок тебя дери, тур тебя топчи! – заорал Держимир, колотя Байана по плечам и по бокам, вполне всерьез, без шуток, а тот громко хохотал и уворачивался. – Дух Полуночный! Велино отродье! Ты что же это делаешь! Я ведь Озвеня за твоей головой послал! Курган почти насыпал! У тебя совести есть хоть чуть-чуть!
Со стороны это выглядело настоящей дракой; ранние купальские пташки взвизгивали, сначала от испуга, видя, что князь кого-то бьет, потом от изумления, узнав Байан-А-Тана, которого все готовились окликать над курганом, – сказано же было, что Озвеня послали за головой!
– Да ладно тебе! – кричал Байан, уворачиваясь то от ударов, то от объятий. – Ну, послал ты дядьку за моей головой, а я ее сам принес, пожалел старичка! Что – не та голова? Та самая! Что ты дерешься! Да уймись ты, конь ретивый! Тьфу, да больно!
Наконец Держимир унялся и просто стоял, опустив руки и глядя на брата. Байан улыбался, еще не отдышавшись. Князь рассматривал его и не видел никаких перемен – каким ушел, таким и вернулся.
– Ну, ты чего? – Байан вопросительно двинул бровями. По его мнению, в счастливые чудеса следовало верить сразу.
– Гляди. – Держимир содрал со лба ремешок, державший волосы, отвел от виска густую прядь и показал седую полоску. – Видал? А месяц назад, помнишь, не было.
– Да ладно! – примирительно, уже без смеха повторил Байан. – Живой я, право слово, живой. Как сумел – так ушел.
Держимир отвернулся и сел на траву, Байан пристроился рядом. Опираясь локтями о колени, князь смотрел на Ветляну, словно пытался сосредоточиться и проснуться. Байан молчал, давая ему время окончательно прийти в себя. Потом Держимир повернулся к нему и велел:
– Рассказывай. И не заливай мне про девок. Ты жеребец известный, но чтобы в таком деле на сторону покосился – не поверю.
Байан принялся рассказывать обо всем с самого начала, от битвы на Истире. Конечно, Озвень и другие «лешие» уже рассказывали об этом, но Байан знал, что брат захочет услышать всю повесть именно от него. По мере рассказа прямичевский князь то хмурился, то сжимал зубы. Байан смеялся, рассказывая, как вертел жернов и таскал воду для скотины, но Держимир не мог слушать об этом спокойно, не мог представить брата холопом.
– Что же у тебя за рана такая была? – перебил он, дослушав до середины. – Аж до плена довела, а теперь уже скачешь. Где болит?
– Да нет, уж и забыл, где болело… – Байан с притворной озабоченностью похлопал себя по бокам и по бедрам, словно искал огниво. – Всегда ты, брате, на самом занятном перебьешь! Я как раз до нее и дошел.
– До кого?
– До девки! Слушай. У них в том роду девка есть, не то что б очень хороша, но такая веселая, что и красоты не надо. Она им, говорят, счастье приносит. Любые хвори руками лечит. Она меня раз перевязала, раз погладила – и нет ничего…
Держимир насмешливо покосился на брата.
– Так где, говоришь, было?
Байан фыркнул, потом расхохотался. И Держимир наконец засмеялся тоже. Его лицо оттаяло и ожило, глаза посветлели. Он глядел на Байана с каким-то горьким обожанием, словно и проклинал, и благословлял судьбу за такого брата. Даже Байану на миг стало совестно – он не задумывался раньше о том, как дорог своему старшему брату. Тоже, брате милый, нашел сокровище! Сын рабыни, да еще чужеземки… Правда, в одном Байан считал себя достойным любви Держимира: он был предан старшему брату и всем его замыслам без остатка и без сомнений.
А князь глубоко дышал, только сейчас ощутив восхитительную, сладкую и бодрящую свежесть воздуха, и все не мог надышаться. Все эти долгие дни горе лежало на его груди громадной земляной глыбой, не давало вздохнуть, а теперь наконец-то он ее сбросил! Сразу весь мир прояснился, стал светлым и просторным, гораздо более прекрасным, чем до этого злосчастного похода на Истир. «Не знал ты раньше лиха, князь прямичевский! Теперь узнал, так скажи спасибо!» – думал Держимир, обращаясь к себе самому как бы устами тех трех вещих старцев, вместо которых явился Байан, со смехом поломал тоску о колено и пошвырял через левое плечо в дальний овраг. Пусть валяется, никому-то не нужная… Хотелось вскочить, раскинуть руки крыльями и прянуть с обрыва – и лететь над широкой быстрой Ветляной, над крутыми берегами и буйными травами, над кудрявыми вершинами берез. Мать Макошь, да неужели это все и раньше было таким красивым? И почему он не видел?
Он уже и не верил, что совсем недавно мог считать Байана мертвым, – и как только поверил в такую глупость? И как не сошел с ума, пока верил?
– И правду говорили – она удачу приносит, – продолжал Байан, глядя не на брата, а куда-то вдаль. Лицо его немного затуманилось: он вспомнил Смеяну, взгрустнул, что ее больше нет рядом. Пожалуй, надо было ее уговорить-таки и увести с собой.
– Она – кто? – не понял Держимир, слишком занятый своим счастьем.
– Девка та. Смеяна, – пояснил Байан, мельком глянув на брата, и выразительно вздохнул. – Я же тебе говорю: хотел ее сюда забрать, да она не пошла.
– Ростиславе с Доброладой расскажи, вот они обрадуются! – хмыкнул Держимир, но сам знал, что если бы Байан пожелал-таки привести в терем новую жену, некрасивую и незнатную, он бы принял ее в семью и даже защищал от неприязни двух старших невесток, боярских дочерей.
Байан еще раз вздохнул и ничего не ответил. Две жены-красавицы ждали его дома, да и на купальских игрищах он не собирался теряться. Конечно, скоро он забудет Смеяну и будет прекрасно жить, как раньше, но сейчас ему было грустно.
– Удачу приносит! – повторил Держимир и сжал плечо Байана. – Эх, брате! Тебе все удачу приносит, что ни возьми! О двух головах родился! Чего тебе еще надо! А вот я… Старички где? – спросил он про Озвеня и Звенилу.
Байан пожал плечами:
– Да Вела их ведает! Мне в Трехдубье сказали, что я с ними разминулся. Они вниз уплыли, а я в лесу ночевал. Все к тебе, нечесаному, торопился! Сказали мне, что за головой моей поехали. Не бежать же мне было за ними! Пусть старички погуляют. С тобой тут им сидеть тоже не мед. Особенно без меня…
Байан покосился на брата, ожидая ответных восхвалений. Но Держимир смотрел на воду и медленно кивал, кажется не очень-то и слушая. Ему требовалось какое-то время, чтобы заново утвердиться в мире, ставшем прекраснее прежнего.
– Ох, беда будет, когда женишься! – кинул еще один камень Байан. Он привыкал к любым переменам за считанные мгновения и не мог долго сидеть на одном месте. – Изведешь ведь жену! Ласковый ты наш…
– Когда женюсь… – задумчиво повторил Держимир, услышав все-таки самое главное. – Так что там, у речевинов, – сговорились Скородум и Велемог?
– Да. – Байан вдруг тоже стал серьезным. – Сегодня, знамо дело, велик-день, а вот завтра надо думать. Во-первых, сговорились и встречу с невестой назначили – в новогодье, в Велишине. Во-вторых, строит Велемог новый сторожевой город – как раз там, где наш Громоглас чуть его сыночку любезному голову не сшиб.
– Чуть! – рыкнул Держимир, собираясь нескоро простить Озвеню это упущение.
– По-моему, хватит! – заключил Байан. – Чего делать изволишь, княже?
Держимир несколько мгновений помедлил, укладывая новости в голове, а потом упруго вскочил.
– Так, сейчас…
– Э, нет! – воскликнул Байан и проворно поймал брата за руку. – Я тебе сказал – завтра! Сегодня велик-день! Купала сегодня! Лада и Ярила на тебя огневаются, и не видать тебе жены! Да и куда спешить – полгода впереди! Полгода, как один день!
Держимир перевел дух и снова сел. В голове его мелькали обрывки мыслей обо всем сразу: о Велемоге и Дароване, о Звениле и о себе, о Байане и о той речевинской девушке, которая послужила его удаче.
– И бывает же у людей добрая судьба! – сказал он наконец, и в голосе его смешались удивление, зависть, обида и даже недоверие. – А мне-то моя за что досталась?
– Э, брате! – тихо и весело протянул Байан. – Это черным или белым как родился, так и помрешь. А злая судьба не навек дается. Добрая судьба лебедью в облаках летает – лови, поймаешь.
Держимир молча смотрел на него, веря каждому слову. Ведь брат вернулся к нему почти с того света – как же было не поверить в добрую судьбу?
* * *
Светловой лежал на берегу в густой теплой траве и смотрел в небо. Он не слышал пения и смеха, долетавших от Ладиной горы, все шумное широкое купальское празднество шло мимо него. Высокие стебли травы отгородили его ото всех, оставили наедине с мыслями. А подумать было о чем. Сегодня утром, когда на улицах детинца и посада уже звенели купальские песни, его позвали к отцу. И Светловой пошел, как на казнь, с ноющим сердцем. Все эти дни, весь месяц, прошедший со дня появления Прочена глиногорского, он ждал, что отец объявит ему свою волю, и безумно надеялся, что тот передумает.
Но князь Велемог не передумал. Он ждал сына в горнице, и с двух сторон от него сидели Кремень и Прочен. Светловой остановился перед отцом, чувствуя себя преступником перед старейшинами.
– Я не кощунник, чтобы запевать одну и ту же песню по три раза, – ровным голосом начал князь Велемог. – Мне нужно, чтобы мой союз с князем Скородумом смолятическим держался прочно. Ты берешь в жены его дочь, княжну Даровану?
Светловой смотрел вниз. С детства привитое почтение к отцу, привычка повиноваться, сознание своего долга перед племенем не позволяли ему поднять глаза и твердо ответить «нет». Но после Ярилина дня, когда Белосвета явилась ему снова, он не мог и думать ни о ком другом.
– Не хочешь? – не дождавшись ответа, спросил Велемог. – Ну так и не надо. Я женюсь на ней сам.
Вот теперь Светловой вскинул глаза на отца, губы его дрогнули, но он не произнес ни слова.
– Да, – спокойно подтвердил Велемог. – Я хорошо прожил с твоей матерью двадцать лет, но нынешнее время требует от меня иного. Я не обижу ее, дам ей хороший город, а сюда введу княгиней дочь Скородума. И у меня еще будут другие сыновья, лучше понимающие свой долг перед родом.
Светловой молчал, потрясенный, и в то же время веря, что отец так и сделает. И не опасность лишиться княжеского стола – ну его совсем! – так напугала его, а только мысль о матери. Княгиня Жизнеслава была знатного рода и при всей мягкости нрава умела сознавать и ценить свое достоинство. После двадцати лет жизни за князем ей придется уйти, покинуть свое место возле очага, уступить его молодой женщине! Одна мысль об этом разорвет ее сердце. Она не должна даже узнать о таком диком замысле!
– Нет, нет! – воскликнул Светловой и порывисто шагнул к отцу. – Не надо!
– Так, значит, ты сам женишься на Дароване? – невозмутимо спросил князь.
– Да, да! – торопливо согласился Светловой, как будто запечатывал в дупло злого духа, пока тот не натворил бед. – Пусть…
Большего князю и не требовалось. Назавтра назначен был отъезд смолятических послов, и они увезут для княжны Дарованы перстень – подарок от жениха. Но Светловой старался не думать об этом. Он подчинился необходимости, у него просто не оставалось выбора, и думать об этом означало напрасно терзаться. Зима и встреча с княжной Дарованой еще далеко, а сегодня, в последний день весны, он снова увидит Белосвету. Ее образ гнал прочь все заботы, саму память о чем-то другом. В душе Светловоя царило одно бесконечное, как небесный свет, ощущение красоты.
Когда стемнело, Светловой едва собрался с силами подняться и пойти к роще. Сам себе он казался собранным кое-как из нескрепленных частей, сам не знал, чего ждет, на что надеется и чего хочет. Его душа стремилась к Белосвете, но не могла прогнать чувства безнадежности, обреченности на потерю. Светловой как будто шагал на одном месте, упершись лбом в стену. Но все равно шагал.
Обойдя буйные хороводы, он стал подниматься на гору, к святилищу. Каждая береза, дрожащая ветвями на ветерке, казалась ему Белосветой, зовущей его к себе. Она была везде, ее теплое дыхание разливалось в воздухе и одушевляло каждую травинку, каждый цветок. Но сейчас это не радовало Светловоя, а наполняло лихорадочным беспокойством: ему казалось, что их встреча будет последней. Горячее дыхание Дажьбога, дыхание лета, уже почти вступившего в земной мир, властно гнало прочь ее трепетно-нежную тень.
Светловой подошел к белому валуну, где встретил Белосвету в Ярилин день и где расстался с ней, и сел на траву, прижался спиной к камню. Камень был прохладным и тем напоминал о ней в душноватой теплой ночи. Закрыв глаза, Светловой ждал. Он знал, что почувствует ее, едва лишь она появится.
– Свет мой белый, солнце мое ясное, весна моя красная, приди ко мне! – беззвучно шептал он, и ему мерещилось радужное мягкое сияние, в котором вот-вот откроются и засветятся ее нежные голубые глаза. – Приди ко мне со радостию, со великою со милостию! – звал Светловой, невольно подражая веснянкам-закличкам. Как жаждет род человеческий прихода весны после долгой темной зимы, так он жаждал увидеть ее.
Нашарив на пальце кольцо с бирюзой, Светловой погладил его, повернул. И тут же ему в лицо повеяло запахом цветов. Но этот запах был горячим, в нем чувствовался сладковатый привкус увядания. Так пахнет цветок с поникшими лепестками, внутри которого уже завязалась крохотная ягодка.
Светловой мгновенно открыл глаза. Прямо напротив него стояла молодая березка, увешанная свежими венками. Ствол ее странно заколебался в сумерках, вздрогнул и раздвоился. Светловой моргнул и тут же увидел, что под березой стоит Белосвета.
Как подброшенный, он вскочил на ноги и устремился к ней, бормоча что-то, сам не зная что. Восторг его не могли вместить слова. Он протянул руки к Белосвете, но она отпрянула. Растерявшись, Светловой замер на месте.
Белосвета изменилась. Сияние ее глаз, волос, кожи поблекло, краски потускнели, она стала полупрозрачной. Светловой застыл, беспомощно опустив руки, – он не узнавал своей мечты. Сильнее всего его поразили ее глаза. Прежняя нежность из них исчезла, они были широко раскрыты, но безжизненны.
– Что с тобой, душа моя? – растерянно прошептал Светловой. – Ты… Ты больна?
Это предположение ему самому показалось нелепым, но другого объяснения не приходило в голову. А Белосвета чуть качнулась всем телом, как березка на ветру.
– Я… Нет. Я ухожу… – донесся до Светловоя ее голос, чуть слышный, как шепот ветра в траве. – Ухожу… далеко.
Губы ее не двигались, а на лице переливались смутные тени. То казалось, что она плачет, то печаль сменялась равнодушием.
Светловой шагнул к ней, но Белосвета предостерегающе вскинула руки:
– Не подходи!
– За что ты на меня рассердилась? – умоляюще спросил Светловой. Ему казалось, что рушится мир, что сейчас вся эта гора провалится в бездну и он вместе в ней. Не может так обмануть самое главное, то, на чем держится мир! – Ведь ты обещала век меня не покидать!
– Я обещала? – как во сне, тихо выговорила Белосвета. – А ты что обещал? Ты обещал любить меня одну…
Вся фигура ее тихо колебалась, как отражение плывущих облаков в воде, она казалась близкой и в то же время неизмеримо далекой. Она находилась уже в другом мире, а здесь задержалась только прозрачная тень, память о прежней Белосвете. Время ее кончилось, она уходила.
– Так я и люблю тебя одну! – горячо воскликнул Светловой. – Тебя одну, больше никого!
– А зачем ты дал слово жениться? – сурово спросила Белосвета, на миг стряхнув свою дрему. Глаза ее засветились ярче, но в них вместо тепла и нежности была прозрачная прохлада весенних облаков. – Ты поклялся взять в жены княжну Даровану!
– Да. – Светловой опустил голову. – Но я не люблю ее и никогда не буду любить! – Он снова вскинул глаза к Белосвете. – Это из-за матери. Отец… Я не мог отказать – она бы не вынесла! Она бы умерла! Я…
– Значит, ты любишь ее больше, чем меня! – холодно и твердо сказала Белосвета, и голос ее пал на сердце Светловоя осколком льда.
И он не нашел что возразить. Любовь к матери – святое, на ней держится мир, и ее не сравнивают с любовью к жене. Как могла Белосвета, такая чистая и прекрасная, поддаться низкой и темной ревности и попрекать его любовью к матери?
– Ты поклялся взять жену и тем отказался от меня, – тихо и неумолимо сказала Белосвета. – Теперь ты – не мой. Твоя защита, твоя любовь – Мать Макошь. Вот она, смотри!
Белосвета высоко взмахнула рукой, и Светловою померещилось вместо человеческой руки лебединое крыло. Повернувшись вслед за ее повелительным движением, он глянул сквозь березовую рощу вниз, к берегу Сварожца. Наверху было темно-серое небо самой короткой ночи в году, внизу – огненный ряд костров, а посередине над берегом медленно двигалась величавая, статная фигура женщины в нарядно вышитой рубахе, в яркой тканой поневе, с повоем на голове, покрывшим тяжелые, свитые кольцом косы. Лицо женщины было благожелательным и строгим, каждое движение говорило о здоровье и силе зрелого возраста, весь облик дышал уверенным величием хозяйки и матери. Она – умудренная наставница подрастающих детей и кормилица младенцев, крепко стоящая на ногах и далекая от старческой дряхлости. В руках Макошь несла огромную чашу, покрытую знаками двенадцати месяцев. Знак месяца червеня горел ярким пламенным светом: Мать Земля принесла в мир лето, пору созревания. Так и жизнь человеческая, как годовой круг, идет своим неизменным чередом, и весна, как бы ни была она прекрасна и пленительна, сменяется летом, хочешь ты того или нет…
Светловой засмотрелся на Макошь, очарованный величием и зрелой красотой Великой Матери. Вдруг рядом с ним дрогнула серебристая тень, и Светловой обернулся в ужасе, что потеряет ее, даже не простившись. Неожиданно Белосвета показалась ему меньше ростом, бледнее, – она вжалась в тень развесистой березы и лишь чуть-чуть светлела серебристым пятнышком. Она как будто хотела спрятаться от Богини-Матери, с которой встречалась только раз в году – только Купальской ночью. Великая Мать никому не причиняет зла – просто ее появление уничтожает Белосвету, как лето уничтожает весну, как колос уничтожает посеянное зерно.
От светлого облачка под березовыми крыльями веяло прохладой, Светловой вгляделся, перед взором его поплыли радужные лучи, из сияющего облака на миг показалась прежняя Белосвета – такая, какой он увидел ее впервые, во всем очаровании юной свежести – с нежной прохладой густых волос, мягким теплом гладкой кожи, чистым блеском глаз, тонким налетом румянца. Тогда она являла собой обещание и указывала дорогу в будущее, к расцвету, который был еще впереди. Дорога к расцвету прекраснее и упоительнее, чем сам расцвет, но дороги годового круга, как и дороги судьбы, не знают остановок и поворотов назад…
– Я ухожу… – тихим эхом хрустальной росы прозвенел голос издалека. Она уже ушла, перед глазами Светловоя задержался лишь образ прежней красоты. – Прощай…
– Нет, постой! – Светловой шагнул к Белосвете, умоляюще протянув руки. – Я откажусь! Не уходи!
Не слыша и не видя его, погрузившись душой в свой далекий мир, Белосвета подалась назад, коснулась спиной белого ствола березы и пропала. А береза вдруг вспыхнула золотом, яркий свет наполнил ствол, влился в каждый листок, и дерево мгновенно превратилось в столб чистейшего, ослепительного небесного огня. Каждая веточка, каждый трепещущий листок были четко видны на темном небе, и от красоты огненного дерева у Светловоя захватило дух. И тут же береза погасла, темнота навалилась и оглушила.
Светловой стоял один на поляне, протянув руки к березе, которая больше ничем не отличалась от других деревьев рощи. Но Светловой еще видел там свою любовь; как слепой, он подошел к березе и обнял белый ствол, прижался щекой к прохладной гладкой коре. Ему казалось, что дерево видит и понимает его тоску. Темнота залила душу Светловоя, он не хотел открывать глаза, зная, что во всем мире не осталось ничего, кроме тьмы и пустоты. И плачет тоска, и рыдает тоска, и кидается от востока до запада, от реки до моря, от дороги до перепутья, от двора до чиста поля – и нигде ей места нет…
Тяжесть горя давила на плечи, словно мешок с песком. Не в силах выдержать этой тяжести, он лег на траву, уткнулся лбом в землю. Ему хотелось, чтобы земля расступилась и поглотила его, хотелось лежать бесчувственным и безгласным, как камень, не ощущая своей тоски и пустоты мира. Лучше бы он никогда не узнал Белосвету, чем потерял ее теперь, узнав. Где взять силы жить, если ушла она, давшая свет и смысл миру? И зачем жить?
Казалось, будто снег тихо и густо падал с темного неба, укрывая Светловоя, ложился ему на спину и на плечи, на голову, глушил звуки и ощущения. Лежать вот так, навек укрытым от мира и его обитателей, среди которых нет ее… Время замедлило свой бег и остановилось.
Кто-то тронул его за плечо. С трудом очнувшись, Светловой не хотел поднимать головы, но чьи-то упрямые пальцы с птичьей цепкостью тормошили его. Груды снега исчезли, Светловой снова ощутил тепло летней ночи, упругую траву, запах зелени.
Он медленно приподнялся и сел. В глазах его было темно, и он не сразу разглядел тонкую фигурку, стоящую на коленях рядом с ним.
– Что, княжич светлый, упустил свою лебедь? – спросил смутно знакомый голос.
Приглядевшись, он узнал Светлаву. Внучка ведуньи смотрела ему в лицо, и глаза ее горели, как две черные звезды.
– Откуда ты знаешь? – медленно спросил Светловой, как будто заново учился забытой человеческой речи.
– Я много знаю. Больше тебя знаю.
– Тогда почему она ушла? – Светловой с надеждой посмотрел на девушку. Словно осваивая чужой мир, он вспоминал свой собственный, и любой другой понимал этот мир лучше, чем он.
– Потому что время ее проходит, – уверенно ответила Светлава. – Ты сам-то, княжич светлый, знаешь ли, с кем говорил? Ведь она – сама Леля-Весна.
Светловой грустно кивнул головой: никто, кроме богини, не мог быть так прекрасен.
– Хорош ты, княжич, самой Леле приглянулся, – продолжала Светлава.
Голос ее звучал необычно: в нем слышались зрелость и умудренность. Но взволнованный Светловой ничего этого не замечал.
– Почему же она ушла? – в тоске повторил он. – Ведь я люблю ее! А мать… Разве мать ей соперница?
Светлава тихо засмеялась, и смех ее казался каким-то не девичьим, скрыто-ехидным, как будто она знала все ответы, но не хотела делиться.
– Мать! Она не знает матери! Весна всегда молода и всегда одна! У нее ни родителей, ни детей нет и быть не может! Она ни сыновней, ни отеческой любви не поймет – все ей, ей одной! Разве не так?
Светловой грустно кивнул, не вдумываясь, но чувствуя в словах девушки смутную правду. Весеннее чувство, чувство молодости и пробуждающейся любви, не помнит ни родителей, ни детей, ни друзей. Прежде чем завязать ягоду, цветок набирается сил и жадно впитывает тепло, влагу, свет, ни о ком не заботясь и ни с кем не делясь. Весна стоит один на один со всем миром и думает только о себе.
– А ты ради матери своей любовью пожертвовал! – сказала Светлава, и Светловой услышал в ее голосе насмешливый упрек. – Вот и оставайся теперь весь век один! Жену все равно не полюбишь, курицей белу лебедь не заменишь! Без нее счастлив не будешь!
– Так что же мне делать? – в отчаянии воскликнул Светловой. Сейчас он был готов на все.
– Хочешь весну удержать – будь сам как весна, – загадочно сказала Светлава. – Будь сам как она. Хочешь весну свою воротить – все для нее забудь. Все забудь!
Не давая Светловою ни слова сказать, девушка вскочила на ноги и бросилась прочь, только косы ее мелькнули мягким золотистым отсветом. Но перед взором Светловоя все стояли ее глаза, две огромные черные бездны. И чем дольше он смотрел в них, тем больше они становились, надвигались, затягивали… Будь сам как весна… Что это значит?
* * *
Рассвет наполнил утро прохладой, игрища выдохлись. В земной мир вступило лето. Внучка ведуньи Светлава проснулась от холода. В лицо ей веяло свежее дыхание росы. С трудом поднявшись, она сидела на траве под березой, одной рукой опираясь о холодную землю, а другую прижимая к лицу, и старалась собраться с мыслями, но ничего не получалось. Казалось, чья-то недобрая рука разорвала ее на мелкие кусочки и кое-как слепила снова. Светлава с трудом понимала, где она и что произошло. Она не могла вспомнить своих снов. Она не помнила этой ночи: что она делала, с кем говорила, где была? Но не все же время она провела, спящая, под этой березой: ее ноги, ее руки помнили какие-то движения, она чувствовала усталость.
Но почему ее покинула память? Светлава смутно ощущала рядом с собой присутствие иного существа, могучего, из самых главных хозяев Надвечного Мира, и ее наполнял ужас. Иное существо вселялось в ее тело, говорило ее устами, властно усыпив дух. Но кто это был? Зачем?
Светлава терла глаза, морщилась, стараясь сообразить, оглядывала березы и траву, словно искала у них ответ. Но травы и деревья молчали.