Глава 4
Когда на том месте, где был Громобой, вдруг взвился в воздух рыжий конь, княжна Дарована в испуге отшатнулась и упала бы, если бы ее не подхватили сзади. Она не верила своим глазам – только что там был человек, за каждым движением которого она следила с напряженным вниманием надежды, веры и любви – и вдруг конь, дикий конь, огненный вихрь! «Не он, не он!» – отчаянно кричало все ее существо. Громобой исчез, просто исчез, а на его месте бесновался могучий зверь, живая молния! По площадке катились мощные волны жара, снег с шипением плавился под копытами живого огня. Яркий блеск рыжей шкуры, вихрь черной гривы, пламя глаз, мощные движения коня – это была живая буря, это буйствовал пробудившийся бог!
С диким ржаньем конь рванулся к берегу озера, и стук его копыт гулким громом раскатился над мерзлой землей. Он бросился с обрыва в воду и пропал; в тот миг, когда он коснулся воды, над озером вспыхнуло кольцо яркого золотистого света. Раздался шумный всплеск, по озеру пробежала широкая волна, и все стихло, даже сияние погасло, словно конь-молния унес его с собой в глубину.
А толпа молчала и не двигалась, потрясенная: кого не держали ноги, тот так и сидел на снегу, не смея пошевелиться. Подобный исход поединка никто и вообразить не мог, это было больше, чем удавалось сразу осознать.
Изволод остался лежать на площадке поединка, и поначалу на него не обращали внимания. Потом к нему подошли жрецы, стали осматривать, пытались поднять. Дарована бросила на него растерянный взгляд, как будто соперник Громобоя в поединке мог объяснить ей, что случилось. Он-то знал, что произошло, что послужило толчком к чудесному превращению, но никому и ничего он больше не мог объяснить! Он был мертв, его грудь была раздавлена ударом тяжелых широких копыт, а голова разбита.
– Не смотри, маленькая моя, отвернись! Не смотри! – приговаривал князь Скородум, заслоняя от нее тело, которое жрецы пытались поднять.
В святилище стоял шум, все говорили и кричали разом.
– Чудо, чудо! – вопили в одном конце.
– Оборотень, оборотень! – твердили в другом.
– Знак Перуна!
– Злое волхование!
– Скажи ты, Повелин, что это такое!
– Что мы видели? За кем верх остался?
– Боги выбрали того, кто им угоден! – ответил жрец. Руки его дрожали, и, стараясь это скрыть, он изо всех сил сжимал ладонями свой посох с коровьей головой. – Не девицу выбрали боги, а бойца. Вот он и ушел в город Стрибожин. Сам биться будет. Перун и Макошь его призвали!
– Ну, помогай ему Перун! Славный боец! – с облегчением заговорили кмети и воеводы.
– Уж этот справится!
– Кому еще!
– Конь-то, конь! Сам Перун в нем!
– Вот и Перуна дождались! Знать, и до весны теперь недалеко!
– Так ведь он обещал! Спрашивайте, дескать, говорит, весну с меня!
– Знал, что говорит!
– Пойдем, душа моя! – Князь Скородум с облегчением взял дочь за руку. Ему хотелось скорее увести ее из этого священного и страшного места. – Пойдем домой!
– А меч куда? – Воевода Смелобор указал красной рукавицей на меч Громобоя, лежавший у подножия Макошина идола.
– Забери! – велел князь. – Вернется же он когда-нибудь…
Смелобор покачал головой, да и сам князь не вполне верил в свои слова. Внезапное обращение Громобоя в коня и исчезновение в воде священного озера сразу оторвало его от людей, унесло в невероятные дали. Он, как видение, пришел из ниоткуда и ушел в никуда; в нем к племени смолятичей ненадолго наведалось божество, и не верилось, что оно посетит их еще раз ради какой-то забытой вещи. Боги своего не забывают – они оставляют людям святыни, как память о своем посещении.
– Оставь! – Повелин двинул посохом. – Пусть у богини лежит.
– Забери! – повторил князь. – Оружию у Макоши в дому не место.
Повелин не стал спорить. Воевода Смелобор сделал знак, Ратибор подошел к идолу, взялся за меч посередине ножен и хотел его поднять. Но удивительное дело – меч не поддался, словно стал вдесятеро тяжелее. Ратибор с удивлением посмотрел на свою руку, тряхнул головой, точно желая стряхнуть наваждение, ухватил меч обеими руками и снова попытался поднять. Меч не шевелился, как будто всей плоскостью ножен прирос к мерзлой земле перед идолом.
– Говорю же – не берите! – подал голос Повелин.
Сам Смелобор, с недовольным лицом, подошел к идолу, отстранил сына и взялся за меч. Покраснев от натуги, он наконец разогнулся, посмотрел на князя и качнул головой:
– Не дается.
– Великая Мать не отдает его! – сказал Повелин.
– Значит, будет меч хозяина дожидаться! – решил князь. – А другому в руки не дается – оно и к лучшему, пожалуй. Пойдем, воевода.
Князь уехал, народ стал расходиться из святилища. Многие оставались там до темноты – все надеялись увидеть еще какое-нибудь чудо. В Глиногоре до самой ночи народ сновал по улицам из ворот в ворота, по-всякому толкуя о произошедшем. На княжьем дворе тоже далеко за полночь в гриднице горели огни и раздавались голоса.
– Значит, за княжну нашу теперь бояться нечего! – говорили в дружине. – Как бы там ни вышло, а ее уж в жертву не потребуют!
– Нельзя же второй раз!
– Парень-то сам за нее пошел!
– Я тебе что говорю: эти Макошины служители завсегда своего не упустят! Говорили: надо жертву в озеро – вот и получили! Не одну, так другую!
– А парень-то, выходит, самому Перуну того… не сын ли?
– А ты что думал? Я-то сразу так и знал!
– Оборотень!
– И знак на нем! Говорят, княжна давно видала на нем знак!
– Наболтаешь тоже…
– Чего – наболтаю? Ты-то умеешь жеребцом оборачиваться? Князь же Огнеяр Чуроборский – сын Велеса, он умеет волком оборачиваться. А этот раз в коня умеет – значит, сын Перуна!
– А глаза-то вы у него видели? Огонь! Пламя палючее!
Княжна Дарована могла считать себя избавленной от всякой опасности, но это ее ничуть не радовало. Она не находила себе места, ей было тесно в горнице, а в гриднице – страшно, и она металась из угла в угол, то плача, то заламывая руки, не слушала ни уговоров, ни утешений. Все ее существо было так потрясено неожиданным превращением Громобоя, что все ее прежние тревоги показались пустяком. Ей было зябко, каждая жилка трепетала. У нее было странное чувство, как будто ее обманули. Громобой, которому она верила больше, чем самой себе, вдруг оказался оборотнем! В нем проявился тот же полубожественный-полузвериный дух, который так ужасал ее в Огнеяре. Само слово «оборотень» означало для нее дикую стихийную силу, далекую от упорядоченности и доброты. Буйное первобытное пламя против тепла домашней печки, завывание ветра против песни над колыбелью. Боги неба и подземелья против земли, против всего того, что несет людям Макошь. Сейчас Громобой казался ей таким же чуждым существом, как и Князь Волков, и Дарована содрогалась, вспоминая, как стояла подле него и даже позволяла держать свою руку.
Но ведь она знала, что он – сын Перуна и что сила его основана на этом родстве со стихийными силами вселенной. Дарована сама не знала, что ей теперь думать. Противоречивость собственного отношения к Громобою так ее мучила, что долгожданное избавление от опасности быть принесенной в жертву не радовало и даже едва ли ею замечалось.
Всю ночь Дарована едва могла заснуть. Ее неверная дрема была разорвана на множество мелких тоненьких обрывков: сон лишь чуть-чуть накидывал на нее краешек покрывала, она продолжала ощущать себя лежащей в постели, сознание ее почти бодрствовало, а перед внутренним взором уже вставали видения. Часть из них была сладостной: ей виделась прекрасная летняя роща, полная светлого сияния от множества белых стволов, под зеленым шумящим пологом ветвей, на зеленом ковре трав. Солнечные лучи золотом светились на листьях, блаженное тепло разливалось в воздухе, множество цветов пестрело под ногами: белые ромашки, голубые незабудки, розовые кашки, кудрявый мышиный горошек с темно-лиловыми кисточками, оплетший цветущие стебли трав… Ей мерещилось, что сама она идет по этой траве, держа в руке полусплетенный венок и на ходу наклоняясь, чтобы сорвать новый цветок для него, а в траве то и дело красными искорками мерцают спелые ягоды земляники; она наклоняется за ними, конец косы из-за спины падает на траву, она хватает одну ягоду, другую, третью, тянется к четвертой, но боится наступить на подол, цветы в руках мешают – ей и досадно, а больше смешно, и так хорошо, хорошо…
А потом вдруг тонкое покрывало сна рвется, Дарована снова застает себя на лежанке в темной горнице, в углу потрескивает огонь в маленькой печке, а за стенами терема – зима, огромная зима, непобедимая тьма, холод! Темнота давила страшной тяжестью, и Дарована ворочалась в постели, страстно тоскуя и стремясь уйти куда-нибудь от этой тоски и безнадежности. У нее был один защитник, один, на которого она по-настоящему надеялась, один, кто сумел вдохнуть в нее веру, что когда-нибудь зима кончится, – и вот его снова нет, он пропал, пропал в священном озере, и где взять сил жить дальше среди вечной зимы?
В страстной тоске она видела, что поднимается над землей все выше и выше; сперва холодно, потом холод уже не ощущается. Как в кощуне: «Тепло ли тебе, девица?» – «Тепло, батюшка…» Она видит где-то далеко внизу заснеженные леса, такие смешные и мелкие, как моховые полянки, видит ледяной блеск застывших рек и озер, видит темную синеву неба – и как же огромно, как широко и глубоко небо по сравнению с этой маленькой землей! Она видит облака, она идет вровень с ними, и ветра подставляют ей свои упругие спины. Но здесь ей делается страшно – она не боится упасть, а просто ей жутко видеть себя в таком удалении от земли, от Матери Всего Сущего. Она смотрит вниз и видит лицо земли – видит в ледяных озерах закрытые глаза Великой Матери, видит в заснеженных перелесках ее густые черные брови и ресницы, видит ее спящее, укутанное снегами тело. Ей хочется вниз, хочется назад к той, что заменила ей мать, – и могучая сила влечет Даровану с небес к земле, влечет так быстро, что дух захватывает от стремительного падения, и сон снова рвется, выбрасывая ее назад – в темную душноватую горницу. И опять тяжестью наваливается зима, хочется кричать и рваться оттуда на волю, на волю…
А потом ей снился Громобой. Она не видела его глазами, его телесный облик ускользал, но она ясно ощущала где-то рядом с собой его живой горячий дух. Ее наполняло ощущение деятельной силы, присущей ему, собранной в кулак и готовой ударить по врагу. Это был он – сын Перуна, ее защитник. И он искал ее. Она была нужна ему, везде – среди летнего тепла, среди ледяного холода, где-то высоко в небе, где-то глубоко в море. Он поднимался в небеса, он спускался в подземелья, чтобы найти ее, и ей хотелось кричать сквозь сон: «Я здесь!» Он искал ее, потому что без нее вся его сила теряла смысл. Они были как две части единого целого, которые по-настоящему существуют только вместе, а по отдельности делаются не нужны сами себе. Как свет создается тьмой и обретает смысл только рядом с тьмой, тепло – с холодом, небо – с землей, Перун – с Макошью… И сейчас Дарована осознала, что их оторванность друг от друга и есть корень ее тоски; ей снилось, что так было всегда, что всю жизнь свою она искала и ждала его, что всю жизнь эта тоска была рядом с ней, что в этой тоске – смысл ее существования, но что выносить ее дальше невозможно…
И она просыпалась в слезах, ей хотелось прямо сейчас вскочить и бежать через зимнюю ночь к Храм-Озеру. Сейчас ее не пугала ни глубина, ни ледяной холод зимней воды – это было не озеро, это были ворота, ведущие к нему, к ее суженому, кто бы он ни был…
«Кто бы он ни был!» С этой мыслью Дарована проснулась утром, и сейчас она была почти спокойна. Странные, яркие, хотя и обрывочные сны прояснили ей ее собственную судьбу, от самого рождения. Двое детей княгини Вжелены родились мертвыми – принимать третьи роды явилась, неузнанной поначалу, сама Мать Макошь. И с самого детства Дарована знала, что обязана жизнью богине, что ее держали руки Макоши и что она, будучи смертной, все же приходится богине дочерью и лишь на полступеньки стоит ниже, чем Лада, Мудрава, Брегана и прочие, бессмертные дочери Великой Матери. Она была в Ладиной роще в тот страшный час, когда разбилась Чаша Судеб. Ей Макошь пообещала защитника, который поправит нарушенный мировой порядок, который появится, когда станет нужен. Ее назначили в жертву… И недаром два… три ее обручения оказались нарушенными. Трижды ее сватали в княжеские семьи и трижды судьба рушила близорукие человеческие замыслы. А случайно ничего не происходит. Всякая случайность – это еще не понятая закономерная неизбежность. Не нужны ей чуроборские, славенские, огнегорские князья – если есть у нее суженый, то только он, Громобой из Прямичева, названый сын кузнеца. И кто бы он ни был, оборотень, человек или бог, – в нем ее судьба. Она любит его, такого, какой он есть, и она принимает его таким, какой он есть…
Дарована не могла оставаться дома: едва рассвело, как она снова поехала в святилище на Храм-Озере. Здесь и сегодня толкался народ; при виде княжны глиногорцы отчаянно загудели, зашептались, но кланялись ей издали молча, без обычных громких приветствий. Ее считали причастной ко вчерашнему чуду, и на ней лежала грозная тень битвы богов.
Но Дарована и не хотела ни с кем разговаривать. Ее била дрожь, она засунула руки в рукава и прижимала к бокам локти, стараясь плотнее укутаться в шубку. Свежий влажный снег поскрипывал под ногами, мелкие снежинки густо сыпались с неба и садились на ресницы, мешали смотреть, в глазах рябило. Вода озера пугала и манила ее. Она подошла ближе и встала у самого обрыва. Вода была темна и непрозрачна. Ворота закрыты… Не верилось, что он ушел туда. Все, что она только вчера видела здесь своими глазами, теперь казалось небывалым, услышанным в какой-то кощуне с позабытым концом. А вдруг… Сейчас, при виде этой темной стылой воды, непроницаемой, как железный лист, почти не верилось, что Храм-Озеро – ворота в Надвечный мир, не верилось даже в священный город Стрибожин. Громобой просто ушел в холодную зимнюю воду… Погиб… От боли в груди перехватило дыхание, от жгучих слез защипало глаза. Само сердце Дарованы плавилось в этой тоске и обращалось в одну страстную мольбу: чтобы он вернулся.
Весь мир для нее исчез: Глиногор и святилище, зима и лето, вчера и завтра. Закрыв глаза, Дарована вся сосредоточилась на желании увидеть его: все равно где, все равно как, все равно в каком обличии. Только бы увидеть его… Потому что без него и самой ее не существует. Вся она обратилась в эту внутреннюю мольбу и притом знала, что именно сейчас порыв ее сердца летит прямо туда, в Надвечный мир, и достигает слуха спящих богов.
«Ты услышь меня, мой сердешный друг…» —
зашептал голос в глубине души; само сердце вспомнило слова, которые, за века впитав в себя любовь и тоску поколений, приобрели силу заклинания.
Нету у горлинки двух голубчиков,
У лебедушки нет двух лебедиков,
Не любить два раза красной девице!
Ты приди ко мне, мой сердечный друг,
Ты приди ко мне светлым месяцем,
Ты приди ко мне ясным соколом,
Ветром буйным да синим облаком,
Ты приди ко мне красным солнышком…
Слезы застилали глаза, упрямый мелкий снег садился на воду, мельтешил и мешал взгляду, но Дарована все же силилась смотреть. Сквозь горячий слезный туман она видела, как постепенно из глубин озера поднимается навстречу ей чистый золотой свет. Это был отклик на зов ее сердца; его видели не глаза ее, и никто другой в святилище его не видел. Временами свет тускнел, как будто солнце заволакивалось тучей, и тогда Дарована делала шаг ближе к воде. Но каждый раз вслед за мгновенным затемнением свет делался ярче, как будто его источник шаг за шагом приближался к поверхности из глубины, шел ей навстречу.
И вдруг, как будто сдернули облачную пелену, Дарована ясно увидела в воде Храм-Озера все то, о чем говорила кощуна. Перед ней лежал целый мир, полный чистого, ясного, прозрачного воздуха; зеленые луга, темные леса, голубые реки! Город Стрибожин сиял на священной горе: она ясно видела и детинец, и посад за валом, и высокую стену, и улицы, и крыши, и пустое пятно торга, и… и бесчисленные толпы врагов под стеной!
Ахнув, Дарована содрогнулась, душу пронзил ужас. Мир Яви исчез для нее: она видела внутреннюю сторону бытия, Надвечный мир, основу и прообраз земного мира. И там, внутри, черная туча омывала подножие священной горы, хранительницы земной жизни, волновалась, натекала, срывалась и снова ползла вверх. Это было все равно как ясновидящие видят гнездо болезни внутри тела; Дарована видела зловещее гнездо, в котором брала начало бесконечная зима, страх, голод, отчаяние, поиски жертвы.
Вершина горы, где стояло само святилище Стрибога, была закрыта темными облаками, но вдруг между облаками наверху мелькнул светлый, горячий пламенный отблеск. Облака дрожали, сотрясались, в разрывах все яснее мелькал свет, и вот уже ясно виден был огненный конь с черной гривой и пылающими очами. И этот огненный отблеск, как молния, разбил оцепенение Дарованы.
– Это он, он! – задыхаясь, вскрикнула она и порывисто протянула руки к озеру. По толпе пробежал новый гул, Повелин застыл в нескольких шагах, глядя в пылающее, отрешенно-восхищенное лицо княжны, а она все кричала, переполненная горячим чувством счастья: – Это он, я его вижу!
Огненный конь мчался от неба к земле, перелетая с облака на облако, словно с уступа на уступ серой каменной горы. Вслед за ним скакали еще четыре коня: черный, белый, гнедой и серый. Огненные искры снопами сыпались из их грив и хвостов, пламенным следом отмечая их путь, удары их копыт разрушали серую облачную гору, и тучи разлетались по сторонам, как валуны под лавиной. Отзвуки грома отвечали их шагам где-то за краем небес.
Черная туча внизу под горой зашевелилась, словно внутри нее забегал ветер. Теперь уже в густой темноте можно было различить не просто завихрения облаков, а сначала неясные, потом все более четкие фигуры. Великаны с длинными руками, с густыми бородами, вставали плотной стеной у подножия горы; задрав головы, они ждали небесных коней, втягивали головы в плечи, поднимали дубины и черные камни, готовясь метнуть их.
Красный конь первым достиг подножия горы. При его ударе о землю взметнулась высокая вспышка пламени, а когда огонь опал, на месте коня стоял Громобой. Это был несомненно он, и в то же время он стал другим – в нем проснулся бог, и сила божества изливалась из каждой его черты. Лицо его пылало гневом, брови казались чернее и гуще, глаза сверкали. Он шагнул навстречу первому великану; тот вскинул свою дубину, Громобой в ответ взмахнул пустой рукой – и раздался далекий, слабый громовой удар. Велет пошатнулся, как будто звук этого далекого удара качнул землю под его ногами, но устоял и не выпустил своей дубины. Черно-синий, полутуманный велет возвышался над безоружным Громобоем как гора, и жутко было видеть это!
Изнемогая от ужаса, с болью в сердце от жгучего желания помочь ему, Дарована вдруг вспомнила о мече, что так и лежал со вчерашнего дня возле идола Макоши. Меч вспыхнул перед ее внутренним взором, как будто подал голос, сам напомнил о себе. Она сознавала только одно: меч лежит здесь, когда он нужен Громобою там! Метнувшись назад, больше всего боясь лишний миг выпустить Громобоя из виду, она подскочила к идолу, наклонилась, одной рукой схватила меч за рукоять, а другой за ножны, с усилием оторвала его от земли, под изумленные крики, не слышные ей, донесла до озера и торопливо бросила в воду.
– Возьми! – крикнула она, и меч, уходя под воду, сверкнул ослепительной синей вспышкой, какой горят молнии в грозовых тучах.
И когда вспышка погасла, Дарована снова видела Громобоя, но теперь в руке его был этот самый меч, и сам блеск синей молнии отбросил назад велета. Одним ударом Громобой рассек велета пополам, и тот не упал, а рассеялся в воздухе, пролился на землю струями холодного дождя.
А отдаленный грохот нарастал; где-то за краем неба собиралась гроза. Белые искристые молнии мелькали в темной туче велетова воинства, озаряя их толпу белыми, желтыми, лиловыми жгучими вспышками. Четыре воина с четырех сторон громили зимних великанов, и от каждого взмаха их копий падала молния, раздавался далекий удар грома, и велеты таяли, растекались холодным дождем. Капли дождя текли по лицу Дарованы, но она не замечала холода, не ощущала себя, вся она была там, внизу. Велеты заносили свои тяжелые дубины, метали камни, но их темные орудия разлетались холодными каплями под ударами молний. Велетов оставалось все меньше и меньше, подножие горы все яснело и яснело, и свет из-за горы разливался все ярче и ярче.
И вот под горой остался только один велет, но этот последний был поистине велик и страшен: огромный ростом, он был чуть ли не по пояс самой горе, и его голова с густейшей копной спутанных темных волос вилась тучей возле самого заборола. Дикое лицо, искаженное яростью, кричало широко открытой пастью, и всю вселенную заполнял неистовый рев ветра. Казалось, в этом одном вновь собралась вся сила его погибшего племени: мощные руки с выпирающими мускулами высоко вскинули огромный камень; широко расставленные ноги упирались в землю, как корни дерева, и казалось, никто и никогда не сдвинет эту громаду с места. Громобой шагнул к нему; громовой удар сотряс воздух, молния пала с неба на землю, и Громобой вырос во много раз, сравнялся ростом с велетом, как будто сама молния отдала ему всю свою силу. Широкий замах, удар, синяя вспышка – и темная громада рухнула вниз, мгновенно утратила очертания великаньего тела, растеклась синим туманом, пролилась холодным дождем. Громобой вскинул голову – небо было вровень с его лицом. И там, на небе, за тучами, вдруг распавшимися на две стороны, стало явственно видно лежащее тело. Укутанный в густые зимние облака, скованный ледяными цепями, на краю небес спал Перун, и золотые искры молний тлели в его черной густой бороде.
Ослепленная видом божества, Дарована зажмурилась и отшатнулась. В глазах у нее потемнело, в ушах стоял ровный гул, по коже бегал озноб, изнутри поднимался жар, а каждая жилка в теле вдруг стала маленьким огненным ручьем. Не в силах стоять, Дарована упала на колени, потом завалилась набок, не чувствуя холода мерзлой земли и ощущая только блаженство полного покоя. «Я помогла ему! – стучало у нее в голове, где сейчас не оставалось места ни для каких больше мыслей. – Помогла ему…»
А жрецы и простые глиногорцы зачарованно смотрели в небо, откуда падали им на лица холодные струи дождя, такого неожиданного и небывалого в разгар бесконечной зимы, и ловили ухом слабые отзвуки грома, катавшиеся в вышине за плотной пеленой зимних туч. Гроза не сумела прорваться к земле, но она все же родилась, появилась в этом зимнем мире, и ей не верили люди, которые за долгие месяцы ожидания и отчаяния почти разучились верить…
Откуда-то из-за крыш верхнего города лился ясный золотистый свет, как будто там за стенами жило само солнце. Громобой стоял перед воротами, глядя вверх. На лице его еще сохли капли, мокрые кудри прилипли ко лбу, но дождь прекратился, небо было ясным, только далеко на западе еще виднелась уходящая темная туча. Громобой вытер лоб: после битвы ему было жарко, и он сам ощущал, как волны жара исходят от его тела и согревают воздух, выстуженный велетовым воинством.
В руке у него был меч, и ему вдруг вспомнилось, как он стоял на пустом заснеженном берегу возле дуба, вот так же сжимая в руке этот самый меч и не понимая толком, как он туда попал и что было перед этим. В том дубе были заключены закрытые ворота, как и вот эти, которые он сейчас видел перед собой. Это было так давно, как будто тысячу лет назад… В Буеславовы веки, как говорили в Прямичеве… Но теперь его память была ясна: он помнил и битву с велетами, и Стрибога, и Ладу, и озеро. Он помнил, как оставил этот меч на верхнем берегу Храм-Озера, помнил, как меч нежданно вернулся к нему. И он даже знал, кто дал ему оружие. Среди раскатов далекого грома и дикого посвиста ветров он ясно слышал голос, крикнувший: «Возьми!» Это она помогла ему. Она, та самая, ради которой он пришел сюда, ради которой он пустился в путь с того заснеженного берега… И дорога назад к ней лежит через этот город на горе.
К воротам вела широкая, хорошо утоптанная дорога. Громобой поднялся по склону и постучал рукоятью меча в окованную железом створку. Стук его гулко раскатился внутри и ушел куда-то вглубь. Громобой подождал: ответом была тишина. Позади ворот не было слышно ни единого звука, никакого движения. И в городе, и у подножия горы вокруг него было совершенно тихо. Ушли куда-то бури, стихли свист и вой ветров. Тишина была такая, словно заложило уши. Казалось, идти некуда, впереди пустота. Громобой вспомнил богиню Ладу, указавшую ему на этот город. Там, за воротами, было что-то такое, до чего он непременно должен дойти. То, за чем он пришел сюда через ворота Храм-Озера.
– Открывай! – сказал позади него нежный женский голос.
Обернувшись, Громобой снова увидел Ладу. Она стояла на склоне горы, еще мокром после гибели велетов, но возле ее подола из земли уже пробивалась зеленая травка, словно торопясь вырасти, пока место согрето присутствием богини. От ее лица и волос исходил слабый свет, тот же, что томился где-то внутри городских стен.
– Открой ворота! – Лада ободряюще кивнула Громобою и улыбнулась. – Гроза отгремела, тучи рассеяны. Дорога тебе открыта, сын Грома. Иди.
Громобой взялся за огромное бронзовое кольцо на створке ворот и потянул: высокая створка подалась неожиданно легко и поехала на него. Посторонившись, Громобой отвел створку назад. Изнутри лилось мягкое сияние, и видно было, насколько сам воздух внутри города светлее того, что снаружи. Удивленный Громобой вопросительно обернулся к Ладе.
– Там кольцо Небесного Огня! – пояснила она. – Оттого и свет, оттого и тепло. Потому и стремятся туда велеты каждую зиму, затем Перун Громовик их каждую весну прочь гонит, чтобы свет на волю выпустить из-за стен. Иди! Освободи солнце красное!
Громобой шагнул за ворота. Он ожидал увидеть терем красного золота, что «на семидесяти столбах стоит, а на каждом на столбе по жемчужинке горит» – что-нибудь в этом роде. И удивился, увидев перед собой самый обычный пустырь, на который выходило концами несколько посадских улиц. Вспомнился городок Велишин – тот самый, куда он вошел как-то под вечер, пройдя Встрешникову засеку. Тот город, где он впервые увидел Даровану… И сейчас она где-то здесь! Вдруг у него возникло убеждение, что он найдет в этом городе Даровану; и увидеть ее захотелось с такой нетерпеливой силой, что Громобой торопливо сделал несколько шагов за ворота.
Перед ним были тыны, крыши, ворота. В кощунах поется:
Как в самом-то дворе три терема стоят:
В первом тереме – светел месяц,
В другом-то тереме – красно солнышко,
В третьем тереме – часты звездочки.
Может, оно и так, но все же дворы тут были как везде, только здесь было светлее: едва уловимый свет лился вроде бы ниоткуда, но заполнял собой весь воздух. Видно, до красна солнышка тут и впрямь недалеко… Даже глиняные горшки и корчаги, висевшие на кольях тынов, казались как-то по-особому красивыми.
Под ближайшим тыном стояли двое: мужчина средних лет, с бородой и с топором в руке, и молоденькая девушка в красиво вышитой рубахе. Вспомнились кузнец Досужа и его дочь Добруша, первые его знакомцы в городе Велишине, даже какое-то сходство в лицах промелькнуло. Громобой хотел обратиться к ним, но осекся: оба стояли застыв, не шевелясь, даже не дыша. Их глаза были обращены друг к другу, рты приоткрыты, но слова почему-то беззвучно замерли на губах.
Не понимая, что это значит, Громобой огляделся. На улицах царила неподвижность, потому они и показались поначалу пустыми, но нет – везде был народ! Женщина шла мимо тына с ведрами на коромысле – то есть не шла, а стояла, застыв, подняв ногу и не делая шага. Два старика с посохами стояли у открытых ворот, приподняв руки и открыв рты – как есть толкуют о «нынешних беспорядках», только почему-то губы не двигаются и голоса не вылетают из груди. На углу две девушки лет по семнадцати, обе с лентами в косах, с ожерельями из разноцветных бус с серебряными подвесками, крепко держат друг друга за локти, склоняются друг к дружке головами, смеются, косясь на стоящего перед ними кудрявого парня, а он вскинул руку к затылку, запустил пальцы в волосы и открыл рот, уже придумав, что отвечать на насмешки – и тоже ни звука, ни движения. Все лица казались смутно знакомыми, но Громобой не мог сообразить, где он видел стариков или девушек: то ли дома, в Прямичеве, то ли в Велишине, то ли в Глиногоре, то ли в одном из бесчисленных городков и огнищ на его длинном-длинном пути.
Ошеломленно разглядывая застывших стрибожинцев, Громобой стоял посреди пустыря, и вдруг ему стало жутко, что он сам застынет вот так, ни живой ни мертвый, среди этого дивного спящего города. А потом ему стало даже досадно: для того, что ли, он громил велетов? Он их разбудить и пришел!
– Эй, дед! – окликнул он стариков у ворот.
Голос его гулко разнесся по всему пустырю, по окрестным улицам, отдался многократным отзвуком. И ничего в ответ. Как стояли, так и стоят. Громобой шагнул к старикам, потом увидел возле себя молодую женщину, протянувшую руки к мальчонке лет трех. Мальчонка, в одной серенькой рубашке, как видно, убежал от чего-то такого, чего не хотел делать, и вся его маленькая, неподвижно бегущая фигурка была полна ликованья внезапно обретенной воли: ручки подняты, на личике застывший смех. Громобой посмотрел на мальчонку, потом протянул руку и коснулся плеча матери.
– Проснись, красавица, убежит ведь твой орел! – позвал он.
Плечо женщины было прохладным, но не холодным, – как ствол живого дерева в тени.
И едва лишь он к ней прикоснулся, как по ее телу пробежала дрожь, она качнулась, и во взгляде ее, направленном мимо Громобоя, вдруг заблестела живая искра. Дернув головой, как при внезапном испуге, она глянула на Громобоя, ахнула, потом сошла с места и схватила мальчика в объятия. Тот мгновенно забил ручками и ножками, пытаясь освободиться, раздался заливистый звонкий, со взвизгиваниями, смех – и женщина понесла ребенка в дом.
Громобой коснулся старика – тот дрогнул, опустил руку с посохом и толкнул своего седобородого товарища.
– …примечал: как спать все ляжем, тут в ворота стук да стук! – пришепетывающий голос заговорил с полуслова, как будто и не прерывался. – Ну, думаю, вызывает. Ну, девка моя, вижу, лезет с полатей да во двор! Ну, думаю, ясно, к чему дело едет! А сам будто не вижу…
На Громобоя они даже не глянули, а он торопливо шагнул дальше, тронул женщину с ведрами, потом старуху с лукошком, потом дошел до двух смеющихся девушек – и смех их, стоявший в чертах румяных лиц, прорвался на волю. Громобой зашагал вверх по улице, толкая и трогая всех подряд – и все на его пути ожило, зашевелилось, заговорило.
Оживленный гул разливался позади него, как река, зашумели шаги, захлопали двери, заскрипели ворота. Впереди него стояла прежняя мертвенная тишина, но он шел по улицам все дальше, и улицы начинали шевелиться. Сколько же здесь людей! Никогда бы ему не успеть коснуться каждого, но этого и не требовалось: оживали даже те, кого он не касался, а лишь проходил мимо. Стоило ему ступить на угол очередной улицы, как даже в дальнем ее конце вспыхивала жизнь, вскинутый топор падал на чурбак, колодезный ворот со скрипом начинал вращаться, из открытых ртов вылетали недоговоренные слова.
Вот и ворота детинца – открытые, с толпой людей между створками. Кто туда, кто обратно, кто с решетом ягод, кто верхом на лошади.
– А ну разойдись, добрые люди! – Громобой тронул за плечо ближайшего к нему, и тут же вся толпа зашевелилась, стала рассыпаться, потекла разом и вверх и вниз по улице.
Громобой прошел за ворота и тут же увидел вершину горы, которая до того была от него скрыта, и на ней – храм: высокий тын с конскими черепами на кольях, резные ворота, разукрашенные красными узорами. Везде вокруг толпился застывший народ, и все были разодеты по-праздничному, в беленые вышитые рубахи, с яркими поясами. И едва лишь Громобой вступил в ворота, как все это задвигалось, ожило, широкой волной полились голоса. Яркий свет струился со двора святилища, и Громобой пошел туда.
Во дворе ему сразу бросился в глаза полукруг идолов. В самой середине стояла Макошь с огромной чашей в руках, со снопом колосьев под ногами, и ее увенчанная коровьими рогами голова поднималась выше всех других богов. На дереве идола было искусно вырезано все платье: и рубаха с богатыми узорами на груди и на плечах, понева, передник. Лицо богини было величаво и строго, глаза смотрели прямо на Громобоя. По бокам ее стояли Велес с железным посохом и Перун с топором из ярко начищенной меди. В его черную бороду были искусно врезаны молнии из золотой проволоки. По краям виднелись Стрибог, окутанный волосами и бородой до самых ног, с мешком ветров под ногами и огромным рогом в руках, и Дажьбог с золотым ключом. Возле Стрибога стоял Ярила, а возле Дажьбога оставалось пустое место – и Громобой подумал о Ладе.
Перед идолами стоял старик в красном плаще, с посохом, имеющим наверху рогатую коровью голову, и Громобой тут же узнал Повелина из Озерного Храма. Он еще не успел удивиться, как жрец шагнул ему навстречу и поклонился. И Громобой удивился уже другому: из всего разбуженного им города старик первый его заметил.
– Здравствуй, сын Грома, давно мы ждали тебя! – произнес старик. – Давно ждали, пока разобьешь ты силу темную, отгонишь вражье племя от Стрибожина, освободишь Небесный Огонь.
– Труд невелик… – пробормотал Громобой. Он понимал, что сейчас ему откроется важная тайна, и даже растерялся немного.
Вокруг него собралась толпа, люди кланялись, все громче звучали слова благодарности. Оглядываясь, Громобой видел множество полузнакомых лиц: то старик Бежата из Прямичева, то вроде уборский посадник Прозор, то Милован из Скородумовой дружины, то еще кто-то, виденный где-то и когда-то… И вдруг возле стены храма, где было почти свободно, мелькнул светлый отблеск – стройная девичья фигура с двумя медово-золотистыми косами, закрученными в баранки на ушах, румяное округлое лицо с нежными чертами. Громобой поймал взгляд ясно блестящих золотых глаз. Перед ним была Дарована, и глаза ее сияли радостью и любовью. Дрогнув, Громобой шагнул к ней, не замечая толпы, но девушка вдруг исчезла. Он остановился, лихорадочно зашарил взглядом по лицам, стараясь ее отыскать, потом повернулся к Повелину:
– Где она? Она же была здесь?
– Иди в храм! – Старик указал ему посохом на двери, украшенные резьбой. – Там тебя ждет твоя награда.
Народ расступился, Громобой вслед за стариком прошел в храм. Здесь не горело огня, но было светло. На большом камне стояла круглая глиняная чаша с тремя маленькими круглыми ручками-ушками, точно такая же, как в руках у Макошина идола. Свет лился изнутри чаши, как будто солнце, освещавшее весь город, хранилось там, на дне. И на эту чашу Повелин указывал ему концом посоха.
– Разбей чашу – что найдешь в ней, то твое! – сказал старик. – Бей, сын Грома.
«Освободи солнце!» – говорила ему богиня Лада. Казалось, остался лишь один шаг, один удар, и его весна, дважды им потерянная, навсегда вернется к нему. Громобой шагнул к чаше, замахнулся и ударом кулака сбросил ее с камня. Чаша гулко ударилась об пол и брызнула во все стороны множеством глиняных осколков. Вместе с ними брызнула вода, бывшая в чаше, и народ вокруг, в храме и во дворе, издал громкий ликующий крик. Поток светлой воды устремился по полу, от камня к дверям, полился на двор; народ кричал, а поток все лился и лился, не прекращаясь, словно на месте разбитой чаши открылся родник.
На полу, среди множества глиняных осколков, горела ярким золотым светом какая-то искра. «Что найдешь, то твое!» – вспомнились слова старика. Громобой наклонился и поднял с земляного пола золотое кольцо. На его внешней поверхности был вырезан сплошной поясок узора, и с первого взгляда Громобой узнал знаки двенадцати месяцев года.
– Это кольцо Небесного Огня, – сказал старик. – Оно теперь твое. Невеста твоя ждет тебя. Неси его к ней, освободи ее, приведи в белый свет Весну-Красну.
Громобой повертел кольцо в руках, не зная, куда девать его, потом надел на мизинец – влезло только на первый сустав. У него вдруг закружилась голова: огромность пройденных путей, множество преодоленных ворот между мирами – все это внезапно навалилась одной общей тяжестью, и дышать стало трудно. Казалось, Явь и Правь разом оперлись на его плечи, а такой груз был не под силу даже сыну Перуна. Захотелось на воздух, назад, в Явь, туда, где теперь ждала его Дарована. Кольцо у него есть – дело за невестой.
– Научи-ка, отец, как мне выйти отсюда? – обратился он к Повелину. – Как мне теперь опять туда попасть?
Он посмотрел вверх, но тут же понял, что не знает, где от него теперь мир Яви: вверху или внизу.
– Выйти отсюда нетрудно! – Повелин кивнул. – Ворот много, дорог еще больше. Знать бы только, куда попасть хочешь. Идем – укажу ворота.
Вслед за стариком выйдя во двор храма, Громобой сразу увидел колодец, будто тот его дожидался.
– Вот тебе и ворота! – Повелин указал на сруб. – Куда захочешь, туда через него и выйдешь. Куда тебе надобно?
– В Глиногор! К невесте моей!
– Ах, нет! – Возле него вдруг встала богиня Лада. Цветы в ее волосах дрожали, как под порывом ветра, в синих глазах была тревога. – Нет, сын Грома! – умоляюще воскликнула она. – Иди к дочери моей! Освободи ее от Огненного Змея! Вызволи ее из Велесова подземелья, из Нави темной, а потом ступай куда хочешь! Молю тебя! Не сойди с полдороги, не томи белый свет!
– Вот как! – озадаченно воскликнул Громобой. – Какое подземелье? Какая Навь? Дарована в Глиногоре! Или пока я тут хожу, там…
– Нет, нет! – Лада всплеснула руками, как лебедь крыльями, цветы посыпались на землю из ее рукавов, но головки их вяло клонились. – Ты о Макошиной дочери говоришь, а я о моей! О Леле Светлой! Она не в Глиногоре! Она в Велесовом подземелье заключена, Огненный Змей ее вечным сном оковал, а сам вокруг нее летает, сторожит. Одолей Змея, разбуди весну! А дорога твоя к ней лежит через священную рощу над Сварожцем! Иди туда! Освободи мою дочь! Для того тебе и кольцо Небесного Огня, для того и осколки Макошиной чаши. Иди! Иди к ней!
– Так это не она? – недоуменно переспросил Громобой. – Другая?
Он отвернулся от ломающей руки Лады и вопросительно посмотрел на Повелина:
– Хоть ты мне объясни, отец, в чем тут дело? Мне Макошина дочь Мудрава говорила: ходит по белу свету весна незнаемая, боги ее не знают, люди не знают, сама себя она не знает. Я нашел ее! Она – Дарована, дочь князя глиногорского. Мудрава говорила: встретишь – узнаешь. Я ее узнал! Она не в роще ни в какой, она в Глиногоре! Мне туда надо!
– Нет, сын Грома! – Повелин качнул головой. – Ты видел новую весну, это верно. Вместе с нею ты в путь пустился, ее ты на полпути потерял. И никак иначе было нельзя. Каждую осень уходит Леля-Весна в Велесово подземелье, уносит ее Велес и в плен священного сна заключает. А Перун в грозах бьется с ним и освобождает Весну-Красну. Вот и ты освободишь ее, когда срок придет. Найдешь ее, через зиму пройдя. И как Перун в Макоши свою жену находит и детьми весь мир живой наполняет, так и ты себе жену найдешь в Макошиной дочери. Но только для свадьбы еще не срок, потому что дело свое ты не исполнил.
Громобой заколебался, стараясь сообразить, что к чему и куда ему теперь идти. Ничего нового он не услышал: в кощунах поется про пленение Лели Велесом, про битву Перуна с Подземным Пастухом, про свадьбу его с Макошью-Землей. И никто не удивлялся, что Перун бьется за Лелю, а в жены берет другую: у богов так ведется, что Леля – невеста, женой никогда не бывающая. В ней – цветок; ягода – в другой. Только живая женщина в жизни своей бывает почкой, цветком и ягодой; каждая из богинь заключает в себе только что-то одно. Леля – только обещает любовь; дает ее Лада, а жизнь всего живого идет от Макоши. Вот и он, сын Перуна, в своей человеческой жизни не миновал пути богов: сперва рядом с ним была Леля, позвавшая его в путь, но в пути он нашел другую – дочь Макоши. Ту, что не только обещает ему любовь, но и даст ее. И она была для него лучше весны – милее солнца красного, светлее света белого. Нежное румяное лицо Дарованы, ее золотые глаза, светло-медовые волосы стояли перед его внутренним взором, и он не сомневался ни на миг: его невеста, его судьба, его весна – только она. Ради нее он пришел сюда через ворота Храм-Озера, ради нее он шел всеми этими дорогами. И все его дороги вели только к ней.
– Спаси мою дочь! – умоляла Лада, и слезы блестели на ее глазах.
Она дрожала, как березка на ветру, и небо нахмурилось, солнечный свет спрятался, вокруг потемнело, стало холоднее. Громобой стоял, опершись ладонями о край колодезного сруба, и смотрел в воду. Вода стояла высоко, не доставая до края всего-то венцов пять; но колодец был глубок, темная громада прозрачной воды затягивала взгляд. Все серо, темно, холодно… Вспомнилось зимнее озеро, где-то в глубине мерещилась приглушенная сумерками белизна снега – широко, сколько хватает глаз. Снег, о котором он почти успел забыть в этом мире Надвечного Лета, ветер гонит поземку… И кто-то стоит на берегу – то ли береза, чьи ветви треплет холодный ветер, то ли белая лебедь, что взмахивает крыльями в напрасных попытках улететь… Сердце остро защемило – и Громобой узнал Даровану. Рукой в рукавице прикрывая щеку от снега, летящего по ветру, она стояла на краю озера, и ветер трепал ее медовую косу на спине, наметал белые холодные крупинки в теплые волосы. Она не сводила глаз с поверхности воды, и Громобоя вдруг с такой неодолимой силой потянуло к ней, словно сам Перун могучей рукой толкнул его в спину.
И вдруг фигура Дарованы исчезла, исчез заснеженный берег. Позади кто-то вскрикнул, и Громобой, разом осознав, что стоит посреди двора у края колодца, вздрогнул и обернулся. Народ стремительно отхлынул назад, освобождая пространство между ним и полукругом идолов.
Идол Макоши вдруг стал меняться на глазах. Как будто таял верхний, деревянный покров фигуры, и из-под него проступали черты живой женщины. Великая Мать повернула голову, увенчанную рогатым убором, подняла на Громобоя живой взгляд, и он покачнулся под взглядом старшей богини, матери белого света, одной из четырех божественных сущностей, на которых держится вселенная.
– Спрашивали тебя дочери мои: за делом идешь или от безделья? – произнесла она, и сам голос Матери Всего Сущего пронзал Громобоя насквозь и заставлял трепетать каждую жилку. – Отвечал ты, сын Грома, что по делу. А дело твое ныне – весну в мир вернуть. А мимо весны тебе к твоей суженой дороги нет, ибо не бывать Лету прежде Весны. Не встретиться тебе с ней, пока Весна не разбужена и на волю из подземелья не выведена. Иди!
Громобой шагнул назад к колодцу, не смея отвести глаз от лица Великой Матери. Она указала ему путь. Она, сама Земля, стоящая между Небом-Перуном и Подземельем-Велесом, могла приказывать и ему, сыну Перуна, потому что по ней, по земле, пролегают все дороги. И мимо нее никому и никуда дороги нет.
– Иди, иди! – умоляла Лада, и слезы текли по ее лицу из блестящих синих глаз, словно плакало само небо.
– Иди! Иди, сын Грома! – говорил Повелин, и за ним повторяли все люди во дворе.
– Иди! – дохнуло откуда-то сверху, и вспомнился Стрибог, его белая борода, прибежище всех ветров. Вся вселенная потоком неисчислимых голосов толкала его к делу, ради которого он был рожден.
Громобой присел на сруб и легко перемахнул через край. Темная вода приняла его и сомкнулась над ним, но тут же вытолкнула снова на поверхность.
Громобой был готов к тому, что за гранью воды его охватит непроглядная тьма. Он не ждал, что, вынырнув, увидит над собой точно такой же колодезный сруб, разве что чуть поглубже, а наверху бревно колодезного ворота с веревкой, опущенной вниз. Тяжелое ведро плавало рядом с ним, его края были в белой наледи. Вода и воздух теперь казались значительно холоднее, совсем по-зимнему. Громобой слабо представлял себе Велесово подземелье, где возле огненной реки должен ждать его противник, но сейчас он явно попал куда-то не туда!
Чем размышлять по плечи в ледяной воде, проще было вылезти и осмотреться. Уцепившись за веревку, Громобой подтянулся, ухватился за скользкое бревно колодезного ворота, оперся о край сруба и рывком сел на него.
Тут же его оглушил истошный многоголосый визг. От неожиданности Громобой покачнулся и чуть было не сорвался обратно в колодец.
Придерживаясь за ворот, он вскинул глаза: перед ним была широкая снежная белизна и несколько женских фигур, со всех ног бегущих прочь от колодца. Косы мотались за спинами девушек; какая-то одна, в синей шубке и сером платке, полуобернулась, взмахнула коромыслом, будто готовилась драться, но увидела, что все уже пробежали мимо нее, бросила коромысло на снег и полетела за остальными.
– Эй, стой! – заорал Громобой. От него убегала возможность быстро узнать, куда он попал. – Стой, ошалели! Не съем я вас! Гром меня разрази, не съем!
Но женщины убегали, визг понемногу удалялся. Скользя по наледи, поддерживая подолы, они неслись по тропинке к пригорку. На пригорке виднелся тын, и Громобой успокоился, увидев близко жилье: тут он и без провожатых обойдется.
Перекинув мокрые ноги через край сруба, он спрыгнул на снег и огляделся. Вокруг колодца в беспорядке валялись ведра, расписные коромысла, семь или даже восемь. Весь снег был испещрен следочками. Колодец стоял на краю широкой заснеженной луговины, которая другим концом упиралась в густой лес. Между деревьями виднелся просвет, и туда уходила дорога, сейчас пропавшая под снегом, с едва видными колеями. На опушке леса желтело несколько десятков довольно свежих пней. Здесь была зима, нерушимая, прочная, торжествующая зима, точно такая же, как та, от которой он ушел в Ладину летнюю рощу.
Громобой недоуменно оглядывался: все было слишком просто, слишком по-земному. Богини посылали его в Велесово подземелье к Огненному Змею, посылали в Ладину рощу над Сварожцем, где цветет и томится весна, но он оказался возле одного из бесчисленных родовых огнищ, усеявших, как бусины нитку, все большие и малые говорлинские реки. Что-то они напутали… Или нет? Как там Повелин Стрибожинский сказал: куда захочешь, туда и попадешь? Громобой не очень четко сознавал, куда хочет попасть, когда прыгал в колодец там, в Стрибожине. И вот его вынесло… неизвестно куда.
Но огорчаться он не стал. Судьба уже не раз выносила его именно туда, куда ему было нужно, даже если сам он об этом не знал. Не пытаясь умом постигнуть запутанные дороги судьбы, Громобой просто оглядывался, прикидывая, куда же его на сей раз занесло и что теперь делать.
Возле самых его ног валялось коромысло. Как водится, синяя извилистая дорожка воды по всей длине, два круглых солнышка на концах… А внутри солнышек – чаша со знаком небесного огня. Знак Сварога. Выходит, это земля речевинов. А как раз возле речевинского стольного города Славена и стоит та самая роща, куда его посылала богиня Лада. Выходит, он не так уж сильно и промахнулся. Только где он, этот Славен? На огнище должны знать дорогу.
Громобой посмотрел на недалекое жилье. Убежавшие женщины давно скрылись из глаз, ворота были закрыты. Захотят ли там с ним разговаривать? Что ни говори, простые добрые люди вот так, среди бела дня, из колодцев не вылезают.
За время своих странствий между Правью и Явью он так привык пользоваться в качестве ворот то дубом, то колодцем, что ему самому это вовсе казалось вполне естественным, но попробуй объясни это людям! Опять все с начала: дескать, я – сын Перуна, громом и молнией рожденный и вас спасти явившийся! Громобой поморщился, подумав, что придется опять начинать от Зимнего Зверя в Прямичеве. Когда надо было рассказывать, он жалел, что с ним больше нет Соломы, Долгождана или еще кого-нибудь, кто взял бы это дело на себя.
А впрочем, как оно выйдет, так и будет. Громобой отряхнулся, кое-как отжал воду из одежды. От него валил пар: ему было совсем не холодно. Обеими ладонями он пригладил волосы, еще влажные, но теплые и быстро сохнущие, оправил пояс и пошел по тропинке к пригорку.
За воротами было тихо, в ответ на его стук только собачка затявкала. Он постучал еще раз, потом крикнул:
– Эй, есть кто живой? Отвори, добрые люди, не обижу!
– Сохрани нас Сварог, Перун и Макошь! – раздался изнутри старческий голос. – Кого Попутник несет?
– Не водяной я и не леший, живой человек! – отозвался Громобой, вспоминая, как в Велишине жена кузнеца Досужи встретила его заговором от нечистой силы и потчевала перво-наперво плакун-травой. – Никому зла не сделаю, разрази меня гром Перунов на месте!
Сначала было тихо, потом послышалась возня, и над тыном показалось круглое, бородатое лицо молодого мужчины, которому кто-то из родичей подставил свою спину. На его лице были написаны сосредоточенность и испуг: хозяин старался разгадать гостя, но заранее не ждал от него ничего хорошего. Громобой под этим взглядом переминался с ноги на ногу, чувствуя, что водяной пар от одежды говорит не в его пользу.
– Перуном Громовиком клянусь, не водяной я! – сказал он, теряя терпение. – Хоть огнем, хоть железом испытывайте, не томите только!
От его слов молодой бородач вздрогнул и скатился с тына вниз. Послышался слабый гул голосов. Не бывало еще такого, чтобы нечисть клялась именем Перуна, но кто же видел, чтобы живые люди выходили из ледяных колодцев? Громобой ждал, чем кончится домашнее вече, нетерпеливо притоптывая: его утомила вся эта суета, вращение миров, битвы и колодцы, хотелось скорее попасть в простой человеческий дом и погреться у простой глиняной печки.
– Не пустят тебя сюда! – раздался вдруг позади него женский голос и слегка хихикнул. – Не стучи, пустое дело.
Громобой резко обернулся: от первого же звука этого голоса его пробрала отвратительная дрожь, как будто холодное железное лезвие проникло в грудь и щекотало саму душу.
Позади себя, шагах в пяти, он увидел девушку, даже девочку-подростка, лет четырнадцати на вид. На ней была белая пушистая шубка и белый же платочек; в мелких остреньких чертах бледного личика виднелась какая-то ехидная гаденькая улыбочка, как будто она знала, что Громобоя ждут большие неприятности, и заранее радовалась этому. Из-под платочка густо висели спутанные волосы, совершенно белые, как будто седые насквозь.
– Ты кто такая? – сурово спросил Громобой и шагнул к ней.
Девчонка попятилась так, чтобы их по-прежнему разделяло пять шагов, и опять хихикнула. Смеялась она как-то странно, не раскрывая рта, но в ее маленьком личике отчетливо виднелось диковатое торжество, предвкушение чего-то приятного, точно она подстроила кому-то пакость, которая вот-вот удастся.
– Не пустят они тебя погреться! – повторила она, не отвечая на его вопрос. – Тут такие жадины живут, ты таких и не видал! Хоть ты у них под воротами с голоду подохни, нипочем не откроют! Я-то уж знаю! Я-то уж сколько у них тут хожу, поесть прошу – не дают, хоть ты тресни! Коли сам не добудешь – пропадешь! Пропадешь!
Она опять засмеялась, прикрывая рот белой рукавичкой, и ехидная усмешка в ее раскосых бесцветных глазах совершенно не вязалась со смыслом слов. Глаза, полузавешенные неряшливыми спутанными волосами, блестели скользким неживым блеском, взгляд их, как мокрая льдинка, соскальзывал и не давался взгляду Громобоя. Громобой видел, что она над ним издевается; весь ее облик вызывал в нем жгучую досаду, раздражение, гнев. Хотелось прихлопнуть девчонку кулаком, чтобы от нее мокрое место осталось.
– Ты кто такая? – повторил он и снова шагнул к ней, но она опять попятилась, метнулась назад легко, как его собственная тень, за которой сколько ни тянись – не достанешь.
Эта попытка догнать ее еще сильнее насмешила девчонку. От ее мерзостного хихиканья по спине Громобоя перекатывалась стылая дрожь. Хотелось стряхнуть эту дрожь, как приставший песок, но было ясно, что от нее не избавиться, пока эта маленькая беловолосая дрянь приплясывает перед ним на снегу и хихикает непонятно над чем.
– Иди ко мне! – прикрывая рот рукавицей и смеясь, девчонка пятилась, другой рукой маня его за собой. – Пойдем ко мне! У меня домок хороший, просторный, теплый! Я тебя накормлю, напою, спать уложу! Песенку спою! Колыбельную! Баю-баюшки-баю, не ложися на краю! Хи-хи! Ты парень хороший, красивый! Жених мне будешь! Пойдем! Пойдем! Сухое поленце под голову подложу, снеговым одеяльцем покрою! Хорошо! Пойдем со мной!
Громобой в гневе шагнул к ней, и вдруг почувствовал, как легко двигаются его ноги по снегу: невероятная сила тянула его за белой девчонкой, от него не требовалось никаких усилий, чтобы следовать за ней, но вот остановиться оказалось совершенно невозможно. В смехе девчонки послышалось удовлетворение, торжество; отняв руку ото рта, она хлопала в ладоши и прыгала на снегу, с каждым прыжком оказываясь все дальше и дальше. Громобой глянул ей в лицо и содрогнулся, волосы надо лбом шевельнулись от ужаса: ее зубы, хорошо видные в широкой ликующей усмешке, были красными, как кровь, и тот же жадный кровавый блеск загорелся в глазах. Ее ноги не оставляли на снегу никакого следа, но с каждым прыжком она оказывалась все ближе и ближе к лесу, и Громобоя неудержимо тянуло за ней.
– Ах ты тварь поганая! – вдруг он все понял и сам с усилием бросился вперед, стремясь ее догнать. – Я тебе сейчас покажу, как смеяться! Я тебя в землю вобью! А ну иди сюда!
Девчонка глянула на него и вдруг ахнула: ее смеявшееся лицо мигом исказилось диким, звериным ужасом. Она взмахнула перед собой ладонями в белых рукавицах, как будто отгоняя что-то страшное; Громобоя ударила сильная волна холода, но он устоял, а девчонка уже бежала к лесу. Она неслась легко, как тень, как ветерок поземки, и сколько Громобой ни старался, он не мог ее догнать. До опушки леса ей оставалось всего с десяток шагов; Громобой видел, что не догонит, а в лесу ее не поймать. Вот когда ему пригодились бы конские ноги! Упустить ее казалось нестерпимо досадно; он подхватил пригоршню снега, мгновенно слепил снежок и швырнул в нее, крикнув:
– Гром тебя разбей, нечисть лесная!
Снежок прочертил в воздухе яркую огненную полосу, как падучая звезда, и ударил девчонку в спину. Ярко-желтая вспышка вдруг расцвела и скрыла ее, резкий дикий крик прорезал тишину. Белое облачко взвилось над снежным полем и тут же растаяло. Громобой остановился, тяжело дыша; белой девчонки перед ним не было, а на снегу виднелась небольшая выемка с обтаявшими краями.
– От меня не уйдешь! – сказал он вслед погибшей нечисти и пошел назад, ладонью вытирая взмокший лоб.
Теперь ворота огнища на пригорке оказались открыты, между створками толпился народ, и все хором не сводили с него глаз. Народ был как везде: три-четыре старика, десяток женщин, десяток подростков и детей. Крытая синим сукном шубка была ему знакома: она убегала от него последней и даже замахивалась было коромыслом. Внутри шубки оказалась молодая, высокая и довольно красивая женщина; голова ее была покрыта серым повоем безо всякого шитья, серый же платок был спущен на плечи – значит, вдова. Большие серые, широко расставленные глаза смотрели на него с тревогой, настороженностью и какой-то надеждой. Женщина стояла чуть ли не впереди всех и даже кое-кого из мужчин оттеснила назад.
Подойдя шага на три, Громобой остановился, упер руки в бока и стал рассматривать хозяев, предоставив им рассмотреть себя. Цветущим здоровьем хозяева не отличались: все были исхудалыми, бледными, с запавшими глазами. Кто-то тихонько покашливал, не имея сил сдержаться. И даже не бледность и вялость, а тоска и безнадежность в глазах поражали больше всего. Такие лица бывают, когда по земле ходит мор. Хотелось спросить: что у вас за беда? И тут же Громобой вспомнил. Беда на всех одна, а теперь, через многие месяцы бесконечной зимы, она уже встала во весь рост. Ожидаемый голод, о котором было столько разговоров в Прямичеве в те дни, когда он оттуда уходил, теперь наступил и безжалостно грыз все племена и роды, а за ним шли все двенадцать сестер-лихорадок.
– Ты кто? – жадно спросила молодая женщина в синей шубке.
– Издалека я, – ответил Громобой. Он чувствовал, что теперь, после встречи с белой девчонкой, ему поверят во всем, что бы он ни сказал. – Из Прямичева иду. Знаете такой город? В земле дремичей. А сидит там князь Держимир.
– Слышали мы про такой город, – ответил ему один из стариков, высокий, бодрый на вид, с белой бородой и черными бровями. – И про князя слышали. Уж не ты ли князь Держимир?
– Нет, – Громобой ухмыльнулся. – Я из кузнецов посадских. Старосты названый сын. Громобоем меня зовут.
Народ тихо загудел.
– Как же ты с ней справился? – тревожно и жадно спросила женщина в синей шубке. – Как? Чем ты в нее бросил? Громовой стрелкой?
– Стрелкой? – Громобой посмотрел на свою пустую ладонь. Ему казалось, что он бросил в нечисть просто своей досадой, больше ничем. – Да нет. Снежком.
– Снежком? – недоуменно повторила женщина.
– Мастер же ты снежки лепить! – подал голос невысокий, совсем молоденький парнишка и несмело улыбнулся. – Нас научи! Нам бы оно кстати пришлось!
– Это, милый, руки надо особые иметь! – заметил чернобровый старик, не сводя внимательного взгляда с Громобоя.
– Что же у тебя за руки такие? – опять спросила молодая вдова.
Она смотрела то в лицо Громобою, то на его ладони: ей мерещилось, как будто по рыжим волосам пришельца перебегает золотистое сияние, как солнечный зайчик. Легкое, почти невидимое пламя, скорее, тень пламени дрожала в его широких ладонях: присмотришься, как будто и нет ничего, а отвлечешься – и опять краем глаза заметишь этот легкий отблеск чистого, как на березовой лучине, желтоватого огонька… В нем, кого они сначала приняли за водяного, дышала горячая сила божества, и люди чувствовали эту силу, так долго ими ожидаемую.
– Под рукой ничего не было, – сказал Громобой, будто оправдываясь за такой детский способ борьбы, и вопросительно посмотрел на толпу. – Кто она такая?
Все молчали; кто-то оглядывался на лес. Назвать нечисть по имени боялись.
– Заходи в дом, Громобой из Прямичева, – сказал чернобровый старик, как видно, бывший тут старейшиной, и все родовичи посторонились, давая дорогу гостю. – Там и поговорим.
Огнище тоже было как везде: десяток избушек кольцом внутри тына, посредине высокий столб родового идола, четырьмя резными ликами глядящий по сторонам света. Дымок из окошек струился тихо-тихо, как будто печки там внутри были при смерти и уже испускали дух. В глаза бросилось пустое место среди строений; оно выглядело сиротливо и притом грозно, как суровый знак беды.
– Пожар, что ли, был? – Громобой посмотрел на старейшину и кивнул на пустое место.
– Хлев был, – коротко ответил тот, словно это все объясняло.
Хлев? Что скотину съели за время бесконечной зимы, было понятно; хлев стал не нужен, но разбирать-то его было зачем? Чтобы место не простоял?
– Сюда, ко мне! – Женщина в синей шубке торопливо шла впереди, зазывая Громобоя. – У меня место есть.
– Ну, пусть к тебе, – не совсем уверенно согласился чернобровый старик, и никто из толпы родичей не возразил: по лицам было видно, что они предпочтут видеть странного пришельца не в своей избе, а в чьей-нибудь другой.
В избе женщина стряхнула свою нарядную шубу и темный платок на лавку, поддернула рукава рубахи и устремилась к печке. Сняв верхнюю заслонку, она сунула внутрь несколько палок, похожих скорее на обрубки жердины, чем на поленья дров, и стала торопливо раздувать огонь. Девочка лет девяти и мальчик чуть помладше сидели на лавке, закутанные в шубки, и мальчик держал в объятиях серую тощую кошку, которая тоже, как видно, мерзла.
– Садись! Будь гостем! – Кивая Громобою на скамью, хозяйка поставила на печь горшок, кивнула девочке: – Радошка, давай хлеба, там осталось…
Девочка принесла горбушку в вышитом полотенчике, положила на стол перед Громобоем и с важностью поклонилась. Остальные родовичи расселись по скамьям вокруг гостя. Десятки глаз обшаривали его лицо, одежду, меч на поясе. На меч показывали друг другу, многозначительно двигали бровями.
– Ох! – Хозяйка вдруг всплеснула руками. – Тебе же переодеться надо, ты же мокрый!
– Ничего… не надо! – Громобой хотел сказать, что и так обойдется, и обнаружил, что уже совершенно высох.
– Ну, если кто из колодца, как из дому, выходит, так чего же ему и не высохнуть? – с видом мнимой невозмутимости рассудил один из мужчин, с простым круглым лицом и пшеничной бородкой.
– Как из дому из воды водяной выходит, – подхватил другой. – И он не сохнет, сколько ему по суше ни ходить. С левой полы всегда вода каплет.
И десять голов разом опустилось посмотреть на подол Громобоевой рубахи. Громобой ухмыльнулся, опять вспомнив Досужину жену с ее пучком зверобоя.
– Да ладно тебе, дядя Миляй! – сказала хозяйка, разворачивая полотенце с хлебом на столе перед Громобоем. – Какой тут водяной, когда шатунку прочь прогнал! Какой тут водяной! Видно же!
– Умная ты, Задорка! – Чернобровый старик недовольно качнул головой. – Видно! Когда видно станет, так поздно будет!
– Угощайся, гость дорогой! – Женщина поклонилась Громобою. – Небогато угощение, вот еще каша погреется, да уж что есть!
– Что есть, то и надо есть! – невесело пошутил тот парнишка с опухшими глазами, что спрашивал про снежок. Как видно, эта унылая поговорка была тут в ходу.
И не мудрено: хлеб был жестким, с отчетливым вкусом растертой сосновой коры. Белена и та зимой не растет. Овсяная каша, которую хозяйка вслед за тем поставила на стол, оказалась жидкой, водянистой, и Громобою было стыдно объедать хозяйкиных детей. Если бы не обязанность гостя, он бы не стал есть.
– Что за земля-то здесь, расскажите! – попросил он хозяев, чтобы они не сидели молча и не провожали глазами каждую его ложку.
Как оказалось, он и сам не ошибся: колодец, послуживший ему воротами из города Стрибожина, оказался вырыт на земле речевинов, в трех днях пути от города Славена. Род, в гости к которому он попал, звался Пригоричи. О себе им было особо нечего сказать, зато о родичах той белой девчонки, которая хотела заманить его в лес, рассказали много.
– Шатуны это! – говорил старейшина рода, чернобровый старик по имени Заренец. – Водятся у вас такие?
– Всякая дрянь водится, а никаких шатунов не знаю, – отвечал Громобой.
– Шатуны, охраните нас чуры и Мать Макошь, – это лешачья порода такая! – рассказывал старик. – Все лешие, сколько есть, осенью спать ложатся, сквозь землю проваливаются и добрым людям зла не делают. А есть шатуны – этот род спать не ложится, всю зиму по белу свету шатается, себе поживы ищет. Раньше их мало было – одного в год повстречаешь, сохрани Макошь, а то и по целым годам не было этой напасти. А этот год… – Он махнул рукой. – Понятное дело – зиме-то нет конца, вот они и расплодились. И поели народу… И у нас, и у Комаровичей, и у Кременников…
– А за дровами-то надо! – подхватила пожилая женщина с глубоко запавшими глазами. Как видно, раньше она была весьма дородна, но теперь пришлось ей похудеть. – В холодной избе-то не посидишь! Дети у всех! Хлев вон старый на дрова разобрали, да на девять печей не хватит! Два курятника уж спалили в печах, а как поедем за дровами – тут они, проклятые! Иди, говорит, за мной, у меня в дому тепло! Понятное дело, какое у нее тепло! Нечисти-то лесной тоже голодно!
– Ездим за дровами помаленьку, а шатуны-то… балуют… – прибавил круглолицый дядя Миляй. – Дальше опушки не сильно ходим, а все же дрова-то надо! Они прямо у опушки и стерегут! Того гляди, в огнище вломятся…
Хозяйка, Задора, концом полотенца смахнула слезу со щеки.
– Мужа ее съели, – пояснил Заренец, заметив вопросительный взгляд Громобоя. – Почти первым пропал. Ездили за дровами, шатуны сманили его. Вроде с нами был, а глядим – нету, и следу нету. Тогда-то они только в лесу шатались, и то в самой чаще. А дальше – больше. Сперва на опушку, а теперь и под самый тын подходить стали. Теперь и за ворота выходить боимся – кто выйдет, они тут как тут. Сам же видел.
– Под самые ворота приходят, грому на них нет! – злобно бросила старуха. – Среди бела дня! Так и ходит под воротами, так и просится, так и зовет! Без дров, без воды, бывало, по три дня сиживали!
– Заманивают в лес – не хочешь, а пойдешь! – наперебой стали рассказывать Пригоричи.
– И кого они поманят, того уж не догонишь и не скрутишь.
– А если и скрутишь, так все одно помрет, шатуны издалека из него дух вытянут.
– И много у вас пропало? – спросил Громобой.
– Пятеро, – подавленно ответил Заренец, и все вокруг поопускали головы. Женщины начали всхлипывать. – Муж ее, да две девки, да парень еще один, да мальчишка на десятом году. – При этих словах старик как-то весь осунулся, и Громобой догадался, что пропавший мальчик, похоже, был его собственным внуком. – Видел же ты ее… Она манит, а ты не хочешь, а идешь, не хочешь, а идешь… Кого получше берут, помоложе, попригожее…
– Как же ты за ней не ушел-то? – воскликнула Задора. Ей давно хотелось задать этот вопрос: такая сила ей казалась превыше человеческой. Она стояла перед Громобоем, терзая от волнения край передника, а ее большие глаза горели какой-то тревожной жаждой дела. – Как же ты сумел? Или ты такое слово знаешь? Или у тебя оберег есть?
– Оберег? – повторил Громобой. – Да… нет вроде…
«Я сам себе оберег!» – мог бы он сказать, но понимал, что это мало что объяснит.
– Уж если кто через колодцы, как через ворота, ходит, тому никаких оберегов не нужно, – опять начал дядя Миляй.
– Да отстань ты! – Задора махнула на него краем передника. – Мало ли что теперь бывает! Весна потерялась, лето потерялось, дороги перепутались, нечисть вся на волю вышла – должен же хоть кто-то справиться! Должен же хоть кто-то помочь! Когда надо, тогда он и появится! Когда терпеть больше нельзя, тогда он и придет! Ведь так?
Все ее лицо дышало верой, глаза блестели, и она, несмотря на бедную одежду и серый повой, была так красива, что Громобою вспомнилась богиня Лада. Задора смотрела прямо ему в глаза, взгляд ее погружался все глубже, и Громобой понял, что может ей ничего не объяснять. Она все о нем поняла. Она ждала его, как ждали его по всему белому свету, и она узнала его, когда он оказался на ее пути.
– Ты – Перун Громовик, – тихо и убежденно сказала Задора, и губы ее слегка дрожали. – Ты – Гром Небесный. Ты пришел к нам.
Голос ее пресекся, на глазах показались слезы, грудь часто задышала. Она поверила, она уже видела спасение, но измученной душе нелегко было вынести такой поворот.
– Уж чем смогу, помогу, – ответил Громобой, не подтверждая и не опровергая ее догадку. – Затем и шел. Надо мне в Славен поскорее, да уж сначала я ваших шатунов повыведу. А то к весне и живого человека не останется.
Ответом было молчание, и только кто-то неудержимо покашливал у двери. И Громобой молчал, мысленно прислушиваясь к собственным словам. Ему вдруг стало ясно, что откладывать и тянуть больше нельзя. Белый свет застыл в последнем напряжении, и если немедленно не вернуть его на прежнюю дорогу, то все рухнет и помогать будет некому.
На другой день Пригоричи собрались за дровами. Надеясь на защиту Громобоя, хозяева хотели запасти дров побольше, чтобы потом долго не иметь нужды ходить в лес, и утром вышли с огнища с шестью волокушами. Все шесть тащили люди: лошадей, которых давно уже стало нечем кормить, съели несколько месяцев назад, не дожидаясь, пока те передохнут с голоду.
Громобою Задора дала топор и овчинный кожух, оставшийся от мужа; кожух пришелся почти впору, хотя и потрескивал по швам. Меч Буеслава он тоже взял с собой. Думая о шатунах, он испытывал злой задор и жаждал встретить их всех, сколько ни есть во всем лесу, чтобы разом передавить мерзостное племя! Ему было нестерпимо думать, что люди и дальше будут гибнуть в лесах, кормить собой оголодавшую нечисть, пока он ходит где-то между Явью и Правью в поисках весны. Хотелось сделать хоть что-то, пусть немного, но прямо сейчас! И Задора, пока он собирался, смотрела на него с такой смесью тоски и надежды в глазах, что Громобой старался не встречаться с ней взглядом. Все прошедшее время казалось ему сейчас потраченным зря: он прошел столько дорог, столько всего повидал и, вроде бы, сделал, а дело ни с места! Земле по-прежнему плохо, даже хуже, чем в начале его пути. Так какой прок вышел из всей его силы? Сколько он ни старался, а мир все клонится и клонится в пропасть. Погибшее никогда не вернется. Добудет он весну, не добудет – Задорка теперь вдова, а дети ее – сироты, и здесь уже ничего нельзя поправить. Сама Макошь смотрела на него из этих серых глаз, молчаливо требуя: сделай наконец хоть что-нибудь! Нет сил больше терпеть!
– От народа не отбиваться, оглядываться почаще! – по дороге к близкому лесу наставлял своих родовичей старик Заренец. – Держаться всем вместе. Деревьев не разбирать, все подряд рубить и в волокуши складывать. А если что померещится – кричите громче. Если кто шатуна увидит, держись тут же за дерево, глаза закрой и ори что есть мочи.
– Уж я им задам! – грозил Громобой, показывая топор. – Шатуны, гром их разбей! Пошатаетесь!
В лесу лежал глубокий снег, утонувшие в нем деревья и кусты казались малорослыми, почти ненастоящими. Отойдя от опушки шагов на десять по занесенной тропе, Заренец велел рубить, и мужчины вошли в лес.
– От тропы не отходить! – то и дело покрикивал Прозор сквозь стук топоров. – Друг на друга поглядывать! Гляди, кто с тобой рядом, и его держись! Сохраните нас чуры, и Сварог, и Макошь!
Громобой отошел дальше всех. Легко орудуя топором, он рубил быстрее и сделал уже больше всех Пригоричей, ослабленных долгим голодом. Рядом с Громобоем работал Плуталя, сын дяди Миляя, такой же круглолицый, сероглазый, с молоденькой светло-пшеничной бородкой. Веселый нрав не давал ему унывать, и даже сейчас, с усилием помахивая топором, он пытался что-то напевать, хотя вместо голоса изо рта вырывались лишь облачка белого пара. Громобой покосился на него: как ему вчера успела рассказать Задора, Плуталя женился как раз в последнюю осень, и этой бесконечной зимой у него успел родиться сын, но тут же умер, а жена, измученная холодом и голодом, умерла почти сразу после родов. «Чего еще ждать – род человеческий кончается!» – горестно восклицала Задора, прижимая к себе головки двоих детей. И Громобою хотелось немедленно подскочить до самого неба, ухватиться руками за тучу, в которой спит его небесный отец, и тряхнуть ее так, чтобы вся вселенная содрогнулась, чтобы выпала откуда-нибудь эта пропащая весна! Пока он своими ногами до нее дойдет, поздно будет!
Оттащив к волокуше чахлое ольховое бревнышко – «Ничего, как высохнет, так еще гореть будет!» – Плуталя вернулся и снова взмахнул топором. Но едва он ударил по стволу небольшой серой осинки, как где-то рядом раздался громкий болезненный крик. Охнув от неожиданности, Плуталя отскочил; Громобой отпрянул от толстой березы, над которой трудился, и встал, держа топор наготове и оглядываясь.
– А-а-а! – стонал и кричал кто-то невидимый совсем рядом; голос был жалобный, страдающий, невыносимый.
Какое-то живое существо мучилось от внезапной боли, плакало, звало на помощь. Плуталя вертел головой по сторонам; голос был вроде бы женский и притом незнакомый. От него пробирала дрожь, хотелось бежать, лишь бы его не слышать, хотелось увидеть того, кто так мучается, но тот не показывался.
А Громобой глянул на ствол осины: из раны на зеленовато-серой коре, оставленной Плуталиным топором, сочилась синяя кровь, ползла по стволу и падала на снег. Синие пятна, как сок раздавленной черники, растекались все шире, и оттуда, из кроны голых осиновых ветвей, летел этот жалобный стон.
– Что же ты наделал! – сказал вдруг чей-то голос. – Что же ты натворил!
Позади раненой осинки вдруг встала высокая, худощавая девушка в белой шубке, с распущенными густыми, спутанными снежно-белыми волосами. Черты лица у нее были тонкие, глаза – большие и круглые, без бровей и ресниц, а нос по-птичьи выдавался далеко вперед. Это был не человек, и внешнее сходство этого существа с человеком делало его еще более отвратительным и жутким. Глаза, устремленные прямо на Плуталю, горели красным огнем, пригвождали к месту, наполняли жилы жаром и льдом. Вскрикнув от ужаса, Плуталя отшатнулся назад, но ноги его будто вросли в снег, и он упал на спину.
– Что же ты наделал! – с тоской повторила белая нечисть и протянула к парню длинные, тощие руки с тонкими пальцами. – Сестру ты мою родную загубил, оставил ты меня сиротой горемычной!
По ее лицу текли кроваво-красные слезы, и зубы у нее во рту тоже были красными. Вытаращив глаза и раскрыв рот, с бессмысленным от ужаса лицом, Плуталя отчаянно пытался ползти спиной вперед, прочь от нее, но, несмотря на все усилия, оставался на месте: сам снег как будто держал его. Из его рта валил пар, но не вырывалось ни звука. Шатунья сделала шаг к нему, протягивая руки.
– Теперь ты сам со мной пойдешь! – бормотала она, пожирая парня горящими красными глазами. Ее белая шубка, волосы, белое лицо и руки сливались с белым снегом, и порой казалось, что никакой женской фигуры тут и нет, что это от сплошной снежной белизны мелькает в глазах, но тем сильнее внезапно обжигал ее огненно-красный взгляд. – Теперь ты со мной пойдешь, в мой дом лесной, мужем мне будешь…
– А я не подойду? – Громобой шагнул вперед и встал между ней и Плуталей.
Оцепенение, сковавшее Плуталю, его совсем не затронуло; он мог бы вмешаться раньше, но ему хотелось получше рассмотреть нечисть.
Шатунья сильно вздрогнула, вскинула на него глаза. На ее лице мелькнул страх: нечисть хорошо чувствовала исходящий от него жар, и Перунов дух обжег ее, как человека обжигает открытый огонь. Шатунья попятилась, приподняла руку перед собой, будто хотела защититься.
– Разбежалась, невеста! – сказал Громобой. – Гром тебя разрази!
Он взмахнул топором; шатунья пронзительно вскрикнула и подалась назад, обернулась и хотела бежать, но Громобой изловчился и в длинном выпаде ударил ее топором прямо в середину спины. Взмахнув длинными руками, шатунья с воплем рухнула на снег и тут же исчезла – на снегу осталась лежать длинная тонкая осинка, перерубленная пополам, и из ствола толчками вытекала густо-синяя кровь.
Последний крик шатуньи отдавался в лесу, повторялся множеством голосов, и вот уже весь лес вокруг выл и стонал, покачивая ветвями, словно род причитал по погибшей дочери.
– Не нравится? – с вызовом крикнул Громобой и окинул взглядом стонущие вершины деревьев, словно искал нового противника. – А как парней и девок заманивать, чтобы по ним отцы-матери плакали, – это тебе весело было, Лес Дремучий!
Лес ответил грозным негодующим воем: он как будто открыл глаза и понял, что к нему пришел настоящий противник. Небо, и без того пасмурное, потемнело и опустилось ниже; сразу в лесу стало жутко, в каждом дереве проснулось враждебное существо, и все они стали плотным кругом, чтобы не выпустить чужака. Ветки и сучья тянулись со всех сторон, как длинные цепкие руки, жаждущие задушить ненавистного врага. Волна шума нарастала, как будто невидимое исполинское чудовище скакало с вершины на вершину, все ближе и ближе, выло и ревело от ярости в предчувствии близкой битвы.
– Давай отсюда! – Громобой, не выпуская топора, другой рукой поднял Плуталю со снега и крикнул: – Дядя Миляй! Дед Заренец! Забирайте парня и валите все отсюда! Сейчас начнется!
Из-за деревьев показалось несколько встревоженных лиц; при взгляде на две осины, истекающие синей кровью, на лицах отразилось недоумение и ужас. Никто не слышал ни звука из того, что здесь происходило: выбрав жертву, шатуны отводят глаза и затворяют уши всем остальным, чтобы никто не помешал им завладеть добычей.
– Забирай! – Громобой толкнул онемевшего Плуталю к отцу, но тот снова упал на колени. – Ничего, отойдет. Берите волокуши и бегом домой – сейчас, чую, будет здесь дело!
– А ты-то что же… – начал Заренец, но Громобой махнул рукой:
– А я ничего, справлюсь!
– Ой, сожрет! – Старик закрыл голову руками, боясь глянуть на вершины воющих деревьев. – Чисто Змей летит! Сожрет тебя Леший Хозяин!
– Ничего! – Громобой взмахнул топором. – Я тоже непрост! Невелик орешек, а в горло попадет – не накашляешься!
Им приходилось кричать: вой и свист между деревьями становились все громче и уже оглушали. Уговаривать Пригоричей не пришлось: в ужасе втягивая головы в плечи, прикрываясь топорами, мужчины подхватили веревки волокуш и по своим следам потащили их назад. Просвет опушки был близок, но деревья качались так сильно, что не давали пройти по старому месту. Лес превратился в живое чудовище, голодное и жадное, и так трудно было вырваться из его многозубой пасти!
Миляй с братом вели под руки Плуталю: он едва передвигал ноги. Громобой шел первым, расчищая путь.
– А ну пусти! Убью! Гром на тебя! – дико орал он, размахивая топором; при виде него деревья отшатывались в стороны и пропускали людей с волокушами.
Выведя Пригоричей из леса, Громобой обернулся. Ничто не мешало ему идти вслед за всеми к жилью, но он не собирался бежать из леса: если он уйдет, оставив шатунов в покое, то людям от них покоя не видать никогда. Лес выл, ревел, тянул к нему ветви, мел в лицо тучи снега. Но ему было жарко, в крови кипела жажда битвы, такая же сильная, как силен был его нынешний противник. Прикрываясь рукавицей, Громобой крепко держал топор, и по лезвию перебегало едва заметное золотистое пламя. Много лет этот топор служил Пригоричам и ничем не выделялся, но в руках сына Перуна и в простом топоре проснулась сила небесного грома.
Между качающимися деревьями замелькали смутные фигуры; трудно было понять, живые ли это существа, или только тени от стволов. Мерещились великаны ростом с дерево, с длинными узловатыми руками, с толстыми, как стволы, ногами, с маленькими тонкими головами, одетые в шкуры из толстой, в трещинах, коры.
– Не шали, лесной народ! – одолевая рев ветра, крикнул Громобой. – Явись ко мне не елью зеленой, не ветром буйным, не вороном черным – явись мне таким, каков я сам!
В гуле ветра отчетливо зазвучал рассерженный, раздосадованный вой: могучие фигуры разом опали, уменьшились, и теперь ни одна не была ростом выше Громобоя. Зато теперь их стало хорошо видно: с десяток кряжистых, крепких лешаков, дивьих людей, наступало на Громобоя со всех сторон, кроме опушки. Каждый из дивьих казался разрезанным пополам: у каждого была только левая половина тела, только одна рука, одна нога, половина головы с единственным глазом, горящим пронзительным, жадным и диким синим огнем. На единственной ноге дивии ловко прыгали и стремительно приближались; единственной рукой каждый на бегу захватывал дерево, ломал, как соломинки, старые ели и березы, бросал и хватал новые, пока каждый не выбрал себе по крепкой дубине.
– А ну давай, гром вас рази, молния пали! – заорал Громобой и сам прыгнул им навстречу. От вида нелепых, уполовиненных противников ему было жутко и весело.
Он боялся только одного: как бы дивии не вздумали бежать, потому что догнать их в этом диком переплетении стволов и ветвей будет непросто. Но они кинулись на него, размахивая своими дубинами, ощерившимися острой щепой, как деревянными зубами. Громобой с размаху рубанул топором по ближайшей дубине, и от удара ярко вспыхнула золотистая, с синей каймой молния. Тот дивий, что держал дубину, вмиг был охвачен ярким пламенем и запылал, как живой факел; истошно ревя диким голосом, он бросился прочь, а Громобой напал на другого. В крови кипел огонь, по суставам разбегались молнии; невероятная сила рвалась наружу, и каждое движение, каждый удар были для него наслаждением. Он бил и рубил леших топором, попадая то по головам, то по деревянным телам, то по дубинам, которыми те пытались закрыться, и каждый удар высекал новую молнию, бросал на кого-то из лешаков синий огонь, поджигал. Летела щепа, сыпались искры, на снег с шипением падали горящие ошметки коры. Вокруг Громобоя по лесу металось уже с десяток живых факелов; дикий рев стоял в ушах, душный дым кипел между деревьями: если бы не зима, то быть бы большому пожару.
Громобой все махал и махал своим топором, но все больше ударов проваливалось в пустоту. Вот последний лешак помчался в лес, унося на себе венец синего пламени, и больше никто на него не нападал. Тяжело дыша, Громобой огляделся: вокруг виднелась широкая вырубка, все деревья были сломаны кое-как, на разной высоте, истоптанный снег усеяли свежие щепки, угли и пятна синей лешачьей крови. Между деревьями бродил дым, медленно оседая, поодаль валялись, еще дымясь, две обгорелые колоды. Недалеко же убежали.
Вытерев рукавом мокрый лоб, Громобой развязал пояс и распахнул кожух. Из-за пазухи повалил пар, ему было отчаянно жарко. Сбросив на снег рукавицу, он посмотрел на топор в своей руке: серое прежде лезвие теперь горело ослепительным белым светом, а на самом острие дрожали синеватые легкие отблески, как на молнии в темной туче.
– Ну, батюшка, удружил! – вслух сказал Громобой и посмотрел вверх.
Небо было по-прежнему затянуто плотной серой пеленой, но где-то там, очень далеко, Громобою мерещилось слабое тепло Небесного Огня. Где-то за облаками перекатывались далекие отзвуки грома; их не было слышно, но Громобой чувствовал их, как будто они жили внутри его души. Ему легко дышалось: так легко дышит вселенная после грозы. И каждая битва его, сына Грома, теперь рождала где-то высоко-высоко отзвуки грозы. Гроза была еще очень далеко от земли, но она шла навстречу своему земному сыну, рвалась на волю из плена темных зимних туч, чтобы поддержать его в битве за весну, смыть с земли снег и холод теплыми струями весеннего дождя.
– Вселенная движется, и трепетна есть Земля… – сам себе сказал вслух Громобой и не понял, почему так сказал, откуда взял эти слова, так похожие на строки заклятья. – Слабоваты против меня дивии лешаки, – добавил он, оглядывая вершины деревьев, будто искал глаза собеседника. – Морока одна.
Это был не настоящий враг. Тот враг, ради встречи с которым он родился на свет, был еще далеко. И кто же он на самом деле – Огнеяр Чуроборский или Светловой Славенский? В разное время Громобой считал своим врагом то одного, то другого, но так и не ответил на вопрос по-настоящему. Но сейчас мысли Громобоя об этом враге осветились каким-то новым, более ясным светом. Отзвуки заоблачной грозы, которые он ощущал с каждым разом все яснее и ближе, помогали ему все лучше понимать себя. Упоение битвы не просто проходило, оно оставляло в нем впечатление в виде какой-то смутной мысли. В битве он становился Перуном, и небесный огонь закалял любое оружие, что попадалось ему под руку, даже простой снежок. И как Перун стремится к Велесу, чтобы биться с ним за освобождение Весны, так Громобоя все сильнее и отчетливее тянуло к Огнеяру Чуроборскому, в котором жила сила Велеса. Но где он? Где его искать? Похоже, там, где и сама богиня-весна: в Велесовом подземелье, в Ледяных горах.
– Дальше пойдем! – сказал Громобой своему топору и еще раз вытер лоб.
Широко шагая по глубокому снегу, он направился в глубь леса. Сначала он шел по следам – поломанным деревьям и дымящимся углям, – которые оставили убегающие лешаки. Потом следы кончились, глубокий снег лежал нетронутым, и Громобой при каждом шаге проваливался выше колена. А лес все густел; мелкие елки стояли плотным строем, и Громобой, продираясь сквозь цепкие зеленые лапы, ясно слышал стоны и вздохи. Густая цепь темных стволов походила на исполинский частокол. Бурелом, усыпанный хворостом, лежал густо, и серые, с облезшей корой, толстые стволы казались телами огромных змеев, которые залегли тут в глуши, выжидая добычу. Змей… Он, Огнеяр Чуроборский, – теперь тоже Змей. Свернувшись кольцом, лежит он вокруг Ледяных гор, охраняя свою драгоценную добычу, спящую весну…
Громобой шел медленно, с трудом выдирая ноги из снега, время от времени поднимая голову и оглядываясь. Лес вокруг него жил и даже не притворялся мертвым. Деревья шептали, качались, склонялись друг к другу; отовсюду Громобоя царапали взгляды жестких, как сухие сучья, невидимых глаз. Так и мерещилось, что вот-вот старые ели раздвинутся и из-за их темных спин выйдет… кто-то огромный, как ель, покрытый темной чешуйчатой корой, прямой, одноглазый, обросший зеленой хвоей, тяжелый и скрипучий, дикий, холодный, неживой…
– Ну, кто еще? – с вызовом, устав от этой молчаливой враждебности, крикнул Громобой. – Выходи!
Никто ему не ответил. Громобой шагнул еще раз, и вдруг позади него, где-то сверху, послышался шум, быстрый шорох, как будто что-то очень жесткое и косматое стремительно катится с вершины дерева вниз. Громобой поспешно обернулся, но не успел: перед глазами его мелькнула ветка с темной корой и множеством мелких веточек, похожих на когти, и тут же какие-то длинные, сильные путы обвили все его тело и сдавили так, что он только охнул. Крепкие тонкие прутья обхватили и сжали горло; на спине у себя он чувствовал что-то вроде бревна, и это бревно опутало его со всех сторон гибкими и цепкими отростками. Над плечом слышалось повизгивание, деревянный скрип, свист.
Под тяжестью неведомой нечисти Громобой упал на колени, захрипел, выронил топор и обеими руками вцепился в душащие путы у себя на горле, силясь их сорвать, но напрасно. У себя на груди он видел сплетенные черные ветки, и они давили его все крепче. Шатаясь, он на ощупь подобрал топор и неловко ударил себя по груди, стараясь разрубить эти путы, но обессилевшая рука развернула топор обухом. Живой куст у него за спиной дернулся и взвизгнул. Для второго удара сил уже не было; задыхаясь и хрипя, Громобой покатился по снегу, пытаясь сбросить оседлавшую его нечисть.
И вдруг неведомая сила подбросила его над землей и подняла высоко в воздух. Так уже было однажды, и во второй раз Громобой, менее удивленный, быстрее и легче принял свой новый облик. Живые бурные силы вскипели в каждой жилке, снег ушел вниз, и на снегу он увидел конское копыто, наступившее на черную плетистую ветку. Жесткие путы сползали со спины. Рыжий жеребец прыгнул вперед, прижал ветки задним копытом и взвился на дыбы. На снегу осталось распростертым диковинное существо – живой куст, полено средней толщины, длиной с пару локтей, со множеством длинных жестких ветвей. Это был оплетень – нечистый лесной дух, что сидит на деревьях, притаившись среди ветвей, а потом вдруг прыгает на человека или зверя сверху и душит, чтобы потом выпить кровь.
Громобой бил копытами и топтал оплетеня, обломки рук-веток разлетались в разные стороны вместе с брызгами синей крови. Упав на снег, синие пятна расползались все шире и шире, прожигали снег до самой земли, испускали душный темный дымок и неистовые стоны, вопли, ворчание, рычание, как будто каждая капля была отдельным существом, и их многоголосый нечистый вой навевал жуть. Оплетень корчился, дергался, пытался выскользнуть из-под ног рыжего коня, но ему приходил конец: крепкие тяжелые копыта раздробили мелкие и крупные ветки, от оплетеня оставался какой-то дикий обрубок с головкой и обломками сучьев, источающих синюю кровь. Только широкий рот со множеством острых, черных, как железо, зубов еще жил: лязгал, дергался, то открывался, то смыкался опять, и выл, ревел, стонал. В дикой ярости, в бурном отвращении к этой лесной дряни Громобой молотил и молотил его копытами, стремясь заставить замолчать.
Наконец оплетень умолк и почти перестал дергаться, только по обломкам крупных сучьев еще перебегала судорожная дрожь и пятна крови на снегу выли и стонали. Убедившись, что враг больше не поднимется, Громобой убрал с обрубка копыта, опустился на колени, ударился о снег и снова стал человеком. Вид оплетеня внушал отвращение, но он так устал, что не сразу смог встать и на коленях отполз подальше. Взяв горсть чистого снега, Громобой проглотил немного, потом вытер снегом лицо. Он был совершенно обессилен: драка с лешаками, переход по снегу, бой с оплетенем и двойное превращение слишком утомили его, и он никак не мог отдышаться.
«Спасибо, Лада-матушка, Лебедь Белая! – обрывочно мелькало у него в голове. – Сплела науз… Как надо превратиться – превращусь, с узлом возиться не надо… Вот спасибо, выручила. Не забуду!» Спалить бы нечистого, но руки дрожали, ударить огнивом по кремню никак не удавалось.
– Ах, чтоб тебя! – Громобой в досаде бросил огниво и взмахнул кулаком.
И тут же кулак обожгло изнутри. Изумленный Громобой разжал пальцы: на ладони плясал лепесток огня, светло-желтый, блестящий, как молния. Громобой смотрел на него, глупо хлопая глазами и думая, не мерещится ли ему это от усталости. Огонь совсем не обжигал руку, но распространял вокруг тепло, вовсе не как плод воображения. Все еще недоумевая, Громобой бросил огонек на оплетеня, как сбрасывают с рук капли воды, и огонек послушно перескочил на тело нечистого.
– Гори ты ясным пламенем! – с чувством пожелал ему Громобой.
И оплетень загорелся. Светло-желтое пламя, как ручеек, растеклось по уродливому сучковатому телу, охватило и голову-чурбак, и обломки сучьев-лап. Трещала кора, сыпались во все стороны синие искры, и пятна крови на снегу завыли громче, с отчаянием и бешенством, будто горели заживо. Снег таял от жаркого пламени, пылающий оплетень спускался все ниже и наконец лег на землю, а душный дым теперь поднимался вверх, как будто из ямы. Но по мере того как оплетень сгорал, неистовый стон делался все тише и наконец совсем смолк.
Громобой заглянул в дымящую яму и поразился ее глубине: толщина снежного покрова равнялась среднему росту человека. Волосы шевельнулись на голове: Громобой вдруг осознал, что уже много, много месяцев снег все идет и не тает, идет и не тает. У жилья его расчищают, в открытом поле его то ли разносит ветрами, то ли сбивает в наст, по которому опять можно ходить. А здесь он просто накапливается. То-то ему казалось, что иные деревца стоят в снегу уже по пояс! Скоро их совсем скроет, и дрова, прежде чем рубить, откапывать придется! Гром тебя разрази!
На дне ямы осталась кучка черного пепла. В сердцах плюнув вниз, Громобой подобрал топор и медленно пошел через лес. Куда глаза глядят. Топор он теперь нес на плече острием вверх, на тот случай, если еще один оплетень вздумает на него прыгнуть. Попутно он старался вспомнить, что слышал об оплетенях. Выходило, что слышал еще в детстве от кого-то из посадских стариков, от Бежаты или от Знама Дела, или, может, от Овсенева старого отца, деда… Как же его звали? Громобой достаточно хорошо помнил старика с жидкой бородкой и перекошенным от какой-то давней порчи ртом, но имени вспомнить не мог. И еще раз ощутил, как далеко ушел от Прямичева, от своей прежней жизни и от себя самого, прежнего. Старики-рассказчики оплетеней сами не видели, а только слышали про них от своих дедов. Нечисть эта почти повывелась, как говорили, осталась только в самых глухих лесах. А тут на тебе – опушку почти видно!
Или он уже далеко забрался? А в Яви ли он? Громобой остановился, еще раз оглядел деревья, на сей раз молчаливые и покорные, безжизненно клонившиеся под ветром. Все его ощущения говорили, что он в Яви. Он на земле, во владениях племени речевинов. И злая нечисть – шатуны, дивии лешаки, оплетени, – которой тут почти столько же, сколько деревьев, тоже здесь. И вот это самое гадкое. Эх, найти бы самое гнездо, откуда вся эта дрянь ползет, да раздавить бы все разом!
– Э-эй! – вдруг заорал Громобой во все горло, обращаясь ко всему лесу целиком; крик его раскатился по сторонам, и деревья отшатнулись от него, как от порыва буйного ветра. – Лесной Хозяин! Белый Волк! Велесов сын! Выходи! Хватит всякую мелочь мне под ноги кидать! Сам выходи, посмотрим, кто кого!
В ветвях зашумел ветер, словно голос Громобоя сбросил его из гнезда, и полетел с дерева на дерево, шире расправляя крылья. В вершинах завыло, загудело, и теперь в этом гуле была какая-то плотная, собранная сила. Лес откликнулся на его вызов. Громобой крепче сжал в руке топор. Противная дрожь, оставшаяся после встречи с оплетенем, теперь прекратилась, дыхание выровнялось, жилы согрелись и мышцы окрепли. Ни следа недавней усталости; сила вернулась во всей величине, словно и не изнемогал он вот только что после двух схваток подряд. А третья, как в кощунах, обещала быть тяжелее всех.
Толстая ель, достававшая головой почти до неба, качнулась к нему, как живая.
– Явись таким, каков я! – гневно, требовательно крикнул Громобой. – Не елью высокой, не облаком ходячим – стань передо мной таким, каков я есть!
– Ну, коли просишь… – низким гулким голосом дохнуло в ответ, и ель уменьшилась в росте.
Перед Громобоем встал старик точно такого же роста, как он сам. Кряжистый, с длинными руками, одетый в еловую кору, с длинной черной бородой и густыми прутьями на голове вместо волос, Лесной Хозяин впился в лицо Громобою красным углем единственного глаза, и его перекошенный широкий рот сверкал рядом красных острых зубов. В руках Лесного Хозяина была огромная дубина, часть елового ствола с комлем, с которого еще не осыпалась мерзлая земля и снег.
– Мелковат будешь! – с досадой крикнул Громобой. – Я звал Белого Волка, Огненного Змея, а не тебя, пень трухлявый! Где тебе против меня стоять, бревно одноглазое!
– Ты кто такой, в мой лес пришел, мои деревья ломать, мое племя губить! – невнятно, как лесной ветер, прорычал старик, покачивая своей дубиной и примериваясь к удару. – Я тебя по косточкам размечу и съем! Голодно мне, голодно!
Леший завыл, заухал и бросился на Громобоя. Заклинание не давало ему расти, но зато силы в нем было немерено. Увернувшись от первого удара, ощутив на лице холодный, со свистом, ветерок от пролетевшей мимо виска дубины, Громобой ударил Лесного Хозяина топором прямо в лоб. Голова с диким треском раздалась напополам, единственный глаз оказался разрублен. Но сам топор так крепко застрял в голове, что от движения лешего топорище вырвало из рук Громобоя.
Выронив дубину, леший с воем запрыгал на месте, ухватился за топор обеими руками и дернул. Топорище треснуло и осталось у него в руках, но лезвие топора глубоко засело во лбу. Из трещины по морде лешего текла синяя кровь, капала на еловую грудь и на землю; капли крови вопили и стонали, но Громобой уже привык и не обращал на это внимания. Леший ослеп, но чутко угадывал каждое его движение. Меч, даже Буеславов, против Лесного Хозяина не слишком подходил; Громобой ухватился обеими руками за ствол ближайшего ясеня, даже не задумавшись, под силу ли ему выломать такое дерево, нажал и вывернул из земли. Он всем телом ощущал, с какой неохотой поддаются сильные корни в промерзшей земле, но сила его рук сейчас была неисчерпаема, как дождевая вода в небесах. Ствол ясеня, как будто сам выпрыгнул, взмыл над головой лешего и с оглушительным треском опустился на нее. Леший пошатнулся, но тут же сам ударил, и Громобой рванул свое бревно назад, чтобы прикрыться. У него-то голова не деревянная!
Прыгая по истоптанной поляне, они обменивались ударами, и по всему лесу шел треск, грохот, шум и вой. Каждое дерево вопило, но у Громобоя заложило уши и он был как глухой. Снег летел ему в лицо, каждый куст пытался ухватить его, но вскоре все кусты вокруг оказались переломаны. Лесной Хозяин то отступал, то опять бросался на него, то закрывался своей дубиной, то бил. Часть ударов достигала Громобоя; у него уже болели руки и плечи, но все же он сумел ударить лешего наотмашь сбоку, так что тот рухнул наземь, да еще и свою дубину уронил на себя. Громобой бросился к нему, пытаясь прижать к земле, но вдруг на месте лешего от земли вверх взвился огромный черный конь.
Громобой даже не успел увидеть, как это случилось: жесткие прутья на голове лешего вдруг стали густой черной гривой, и Громобоя подбросило вверх. Но теперь сам он оставался человеком и видел свои руки, крепко вцепившиеся в эту черную гриву. Черный жеребец с горящим красным глазом взвился на дыбы, и Громобой повис у него на шее; жеребец молотил копытами по воздуху, норовя достать его, выворачивал шею, хрипел, пытался ухватить его зубами. Прыгая туда-сюда, он мотал головой, надеясь сбросить Громобоя на землю и забить копытами; Громобой понимал, что упасть будет верной смертью, и держался крепко. Стараясь удержаться, он зацепился ногой за спину жеребца и вдруг оказался сидящим на этой спине верхом.
Жеребец несколько раз подскочил, вскидывая задом, ударился боком о ель, но всадник держался прочно, и жеребец в дикой ярости бросился в чащу. Вцепившись руками и ногами, Громобой прятался за его шеей, стараясь уберечь голову, а леший нарочно летел напролом, не жалея собственной деревянной головы, но надеясь разбить голову ненавистного пришельца. Они мчались вихрем, не разбирая дороги; ветки били Громобоя по лицу, и он жмурился, чтобы не остаться без глаз. Изредка приоткрывая глаза, Громобой видел вокруг то переплетение ветвей, то вдруг верхушки, а то вдруг его накрывал какой-то пронзительно-холодный туман, а шум леса оставался далеко внизу, словно они скакали по самым облакам. Но удивляться было некогда: все его мысли и силы были сосредоточены на том, чтобы удержаться и не упасть. Черный жеребец под ним неистово ржал, выл волком, ревел медведем, щелкал зубами, хлестал себя по бокам жестким хвостом, но никак не мог достать седока и бесился от бессильной ярости.
Постепенно бешеный бег стал замедляться, Громобой чаще открывал глаза и сидел теперь увереннее. Леший устал; яростный рев сменился тяжелым натужным хрипом. Мельком завидев перед собой какие-то заснеженные заросли, Громобой схватил первый попавшийся ствол и на ходу вырвал его из земли.
– Я тебя угощу! – пригрозил он и стал охаживать стволом жеребца по бокам, по животу, везде, где мог достать. – Больно прыток!
Жеребец вздрагивал от каждого удара, рычал, ревел, и от ударов ствола по черной шкуре рассыпались желтые жгучие искры. Деревья вокруг перестали мелькать сплошной стеной. Шаг, еще шаг – и черный жеребец остановился, покачнулся на всех четырех ногах и рухнул наземь.
Громобой рухнул вместе с ним, но тут же приподнялся и придавил коленом то, что было под ним. Лесной Хозяин снова принял свой получеловеческий облик, и колено Громобоя как раз упиралось ему в шею. Только теперь леший выглядел жалко: прутья-волосы были все переломаны, кора с него облезла, и в проплешинах виднелась серая, как старая еловая древесина, кожа. С трудом разжав онемевший кулак, которым цеплялся за гриву, Громобой выронил целый пучок вырванных прутьев.
– Пусти! – еле слышно взмолился Лесной Хозяин, и теперь его голос не ревел бурей, а скрипел, как сухое деревце, что вот-вот само обломится. – Что хочешь… Пусти только… Уморил!
Громобой убрал колено с шеи, но остался сидеть на колоде верхом. Он так устал, как будто его вывернули наизнанку, никаких сил не оставалось. По лицу текли ручейки пота, и Громобой утирался рукавом, ловя ртом холодный воздух.
– Ну, гнилушка старая, будешь меня слушаться! – пробормотал он, чувствуя, что, несмотря на свою усталость, все же вышел победителем из этого диковинного и дикого состязания.
Леший в ответ пошевелился и застонал.
– Буду, сын Грома! Буду, Перун Огненный! – проскрипел он. – Что хочешь… Только смилуйся… Не губи мой род под корень… Оставь хоть на развод…
– Такое племя мерзкое только и разводить! Слушай меня: чтобы ни одна тварь твоя к людям соваться не смела! Чтобы твои шатуны, и дивии, и оплетени, и все прочее с тобой вместе кору глодало да стволы точило, а людям не смело и на глаза показаться и волоска тронуть! Понял?
– О-о-ох! – протяжно простонал Лесной Хозяин и опять пошевелился. Лежа на снегу, он напоминал старую, полусгнившую колоду. – Как же нам жить, сын Грома! Голодно нам, голодно! Весны нет, солнце не греет, трава не растет. Только и поживишься, бывало…
– Будет и вам весна! Дай время. Я вам весну добуду, а вы чтоб меня слушались! Ясно тебе? А узнаю, что обманул, – пощады не жди. Хоть под землей тебя найду и обратно в землю вколочу!
– Не обману! – с натугой проскрипел леший. – Не обману! Услужу, если придется: как хочешь, что надо, то тебе и сделаю, только отпусти живым!
– Ну, слушай! – объявил Громобой. – Надо мне с твоим князем повстречаться, с сыном Велеса. Его еще Огненным Волком зовут. Сведи меня с ним, тогда отпущу тебя восвояси.
Леший заскрипел отчаянно и жалобно, и далеко не сразу Громобой сумел разобрать, что тот хочет ему сказать.
– Рад бы я тебя к Огненному Волку доставить, сын Грома, – наконец выговорил леший. – Рад бы был, именем Пастуха Лесного клянусь! Всем бы это в радость – ты с ним повстречаешься, от битвы вашей гроза проснется, весна вернется! Да нельзя! Нет Огненного Волка в Яви, а в Навь мне ходу нет. Слаб я в Навь идти, не донесу тебя туда.
– Хоть дорогу покажи!
– Нет тебе туда дороги! Разве не показывали тебе? Верную тебе туда дорогу показывали, а куда ты вышел?
– К вам сюда, в болото лешачье! – Громобой в досаде сплюнул, вспомнив богиню Ладу и ее колодец.
– Вот оно как! – подхватил леший. – А ведь поумнее меня тебе дорогу показывали. Мне-то где уж! Нет, сын Грома, не найду я тебе дороги к нему… А дам я тебе совет! – приумолкший было леший вдруг спохватился. – Ведь сама-то Весна неподалеку отсюда живет. Живет она в Ладиной роще, рукой подать. Иди к Весне. А дальше я тебе не советчик.
– Ладно, проваливай! – Помолчав, Громобой встал на ноги и освободил серую колоду. Речи лешего надо было обдумать, а для этого он сейчас слишком устал.
Лесной Хозяин согнулся пополам и сел.
– Топор… вытащи… – проскрипел он.
Громобой ухватился за обломок топорища, дернул; леший охнул, покачнулся и упал опять, но топор остался в руках Громобоя.
Леший сжал голову лапами, сдавил, потом отпустил – и две половинки слепились вместе. Потом леший вытер лапой морду, залитую синей кровью, и осторожно моргнул. Глаз был цел, только теперь он не мерцал красным углем, а чуть-чуть светился голубым, как тусклый болотный огонек.
– Прощай теперь, сын Грома, – проскрипел леший. – Нет больше сил… Как теперь отлежусьто…
– Эй, постой! – Громобой снова наступил на него, и Лесной Хозяин, сильно вздрогнув, застыл. – А как я назад вернусь, где тебя встретил? Неси меня назад!
– Ой, не могу! – леший обессиленно затряс головой. – Не неволь. Да не надо тебе назад, твоя опушка сама к тебе придет.
– Как – сама придет?
– А так. Лес придет и ее принесет. Обожди. Пусти только.
Громобой убрал ногу. Леший, скрипя и постанывая, поднялся, качнулся, поднял руки и запел. Скрип и вой полетели по лесу, оплел деревья, заколыхал, задвигал… Громобой моргнул: стена деревьев двинулась на него, но раздалась, растеклась на две стороны, так что ни одна веточка его не задела. Кружилась голова, в глазах рябило. Громобой не понимал, то ли неведомая сила несет его навстречу лесу, то ли сам лес бежит навстречу ему. Ноги его прочно стояли на земле, рядом валялась облезлая сосна, вся ободранная о бока Лесного Хозяина, а все остальное стремительно двигалось навстречу: то березы, то елки, то кусты; рощи и перелески, чащи и поляны сменяли одна другую. А Лесной Хозяин все гудел, скрипел, выпевал свое дикое бессловесное заклинание, и гул его голоса стоял в голове Громобоя, мутил сознание, так что ему все труднее было сохранять власть над собой. Вокруг него бушевала стихия замкнутого, дремучего лесного пространства, где для его силы не было размаха и где сама теснота душила.
Потом движение замедлилось и наконец остановилось. Вокруг Громобоя была та самая поляна, на которой он встретил Лесного Хозяина. Была тут и сломанная пополам ель, из которой леший выломал себе дубину, валялась и дубина с торчащими сучками, видна была и та яма, из которой Громобой вывернул ясень.
– Вот опушка, где ты вошел, – устало проскрипел Лесной Хозяин. – Иди, сын Грома. Никто тебя не тронет.
– Как бы я кого не тронул! – пригрозил Громобой. – Ты смотри – помни, что обещал. Еще хоть на одного человека позаритесь – не помилую.
На снегу виднелись его старые следы, и он пошел по ним к опушке. Идти было тяжело: огромная усталость навалилась на него, держала руки и ноги, давила на плечи, пригибала голову. Громобой упрямо шел и шел, вытягивал тяжеленные ноги из зыбучего, цепкого снега, а в голове не было ни единой мысли, только желание добраться наконец до любого человеческого дома, рухнуть прямо на пол возле теплой печки и заснуть… Навсегда… До весны…
Вот полянка, где рубили дрова, осинка с пятнами синей крови, что еще постанывают на снегу… Вот просвет опушки… Громобой выбрался на тропинку, примятую ногами Пригоричей, уцепился за березу и постоял, стараясь набраться сил для последнего перехода. Сумерки сгустились, пошел тихий крупный снег, но огнище на пригорке было видно, и над круговым тыном поднималось множество дымовых столбиков: во всех избах топились печи.
Тепло, уютный полумрак человеческого жилья был совсем рядом, и Громобой с тоской смотрел на пригорок за луговиной: так близко, а сил нет дойти! Все тело болело – шутка ли, весь лес его бил! И теперь этот лес стоял вокруг него нерушимой, холодной, грозной ратью. Куда девалась его дикая жизнь, те духи, что говорили в каждом стволе, те хваткие ветки-руки, те колючие злые глаза? Теперь лес был мертв, просто мертв, и эта холодная, заснеженная мертвенность громады заполненного пространства давила на Громобоя, подминала под себя, заставляла ощутить себя маленьким, слабым, ничтожным, обреченным… Лес стоял и торжествующе молчал, уверенный, что добыча не уйдет. Громобой победил в открытой схватке, но теперь у него не было сил выйти.
Оторвавшись от березы, он сделал шаг, но нога его зацепилась за что-то в снегу, и он упал лицом вниз. У него не было сил не только пошевелиться, но даже подумать; он был почти без сознания, и в голове отчаянно гудело. Его опять охватило ощущение бешеной скачики на спине лешего через лес – выше облака ходячего… Холод снега обжигал лицо, и казалось, что сейчас снег начнет таять от его внутреннего жара, он будет опускаться все ниже, пока не окажется на земле…
А потом вокруг него задвигались какие-то легкие, теплом дышащие тени, и он откуда-то знал, что они совершенно безопасны. Какие-то руки с усилием перевернули его, каким-то полотном ему вытирали лицо, и обрывки смутно знакомых голосов восклицали что-то, но смысл слов путался и пропадал. Эти руки подняли его, с трудом переложили куда-то и повезли, как бревно на волокуше, от опушки леса туда – к жилью.
Сквозь тяжкую дрему Громобой едва ощущал, что его везут через поле, потом несут в дом, потом кладут на лавку, стягивают с него одежду, которая слезает мокрыми от пота обрывками. Женский голос причитал над ним, а он не понимал, о чем плачут, ведь все уже кончилось. Он не знал, что выглядит хуже лешего: ободранный, весь в синяках и ссадинах, растрепанный, пышущий жаром и пахнущий стылым лесным духом.
Его накрыли чем-то теплым, лицо обмывали прохладной водой, в рот вливали что-то горячее, сладкое, пахучее. Кто-то сидел над ним, поглаживал по спутанным волосам, напевал что-то тоскливое и ласковое. Он лежал, но все его тело жило ощущениями битвы, дикой скачки, ему мерещилось, что широкие еловые лапы бьют и бьют его по лицу, он пытался уклониться от них, голова его моталась по подушке, и кто-то ласково гладил его по щекам, и сквозь рев ветра к нему, как ниточка, пробивался женский голос, поющий что-то простое и невероятное:
У кота ли, у кота колыбелька хороша,
Да у нашего сыночка есть получше его.
Уж ты котенька, коток, ласковый голосок,
Приходи к нам ночевать, колыбельку покачать,
Покачати дитятко, прибаюкивати…
Громобой проваливался в дрему, как в дремучий лес, и блуждал там в синем облаке; ему было холодно, стылый промозглый туман окутывал его и обливал дрожью, где-то впереди смутно перекатывались отзвуки грома. Он шел туда, на этот гром, ему виделась живая золотая молния, и в ее блеске ему вдруг являлись золотые глаза девушки с волосами, как мед, и над челом ее сиял солнечный свет. Она ждала его, и в уши ему шептал знакомый голос:
Ты приди ко мне, мой сердечный друг,
Ты приди ко мне громом-молнией,
Ясным солнышком да частым дождичком…
Голос лился издалека, из-за темного края небес, он заполнял собой всю вселенную, и сама земля повторяла ожившей грудью этот призыв. Громобой стремился навстречу голосу, приподнимался, и завеса тьмы вдруг разрывалась. Наверху вместо небесного свода оказывалась темная кровля избушки с огромной, подрагивающей тенью от огонька лучины. Видение склонялось над ним, но из-под светлого лица Дарованы проступали чужие, грубоватые черты простой, далеко не такой красивой женщины. На голове у нее был серый вдовий повой, она сидела на краю скамьи и пела, глядя куда-то в пространство. И песня ее была стара, как те три солнца – закатное, полуночное и рассветное, – что от начала веков вырезают на стенках колыбелей:
Уж как я тебе, коту, за работу заплачу:
Дам кусок пирога да горшок молока.
Уж ты ешь, не кроши,
Больше, котик, не проси…
И Громобой понимал, что он в Яви, на земле племени речевинов. Дарована далеко, ему еще идти к ней и идти через дремучие леса и синие облаки. А пока он лежит в избе вдовы Задоры, в огнище рода Пригоричей, которые подобрали его на опушке и привезли в дом, где теперь тепло. Живые люди, которым он постарался помочь, успели помочь ему.