Глава 3
С самого рассвета перед воротами Глиногора стал собираться народ. С ночи шел мелкий снег, но к нему привыкли и он никому не мог помешать, хотя сыпал так густо, что весь воздух был завешен плотной белой пеленой. Важность события, взбудоражившего глиногорцев, перевешивала непогоду: княжна Дарована возвращается и сегодня будет в столице. Еще вчера к князю Скородуму прискакал гонец с этой вестью, и до темноты она разнеслась по всей столице. Никто толком не знал, в какое время ждать княжну, но глиногорцам так хотелось ее повидать, что стар и млад из посада, детинца, ближайших огнищ собрались еще на сером рассвете и готовы были ждать хоть до сумерек.
Сквозь пелену снега трудно было различать лица; снежные хлопья засыпали одежду, выбеливали овчинные кожухи и крытые дорогим бархатом шубы, и все казались одинаковыми. Народ собирался кучками, перетоптывался, похлопывал себя по бокам, чтобы меньше зябнуть, рукавицами стирал снег с бород и бровей, то и дело оглядывался – то к воротам города, то на лед Велиши. Тихо гудели голоса. Княжну ждали назад со смешанными чувствами: единственную дочь князя Скородума любили в городе и жалели, но все знали, что ее жизнь должна послужить выкупом за всех, и ее возвращение вызывало некую корыстную радость, уже ничего общего с любовью не имеющую.
– Князю-то ее жалко… – бормотали то там, то здесь.
– Понятное дело – тоже отец.
– Всякому свое дитя жалко!
– Да тут такое дело – или она одна, или все!
– Сколько же взамен с городов девок собрать!
– А чего же она вернулась?
– А чародеи храмозерские ее нашли. В воду посмотрели – и нашли.
– А жених-то не вступится за нее?
– Жениху ее теперь не до того. Ему свое бы племя уберечь.
– А то смотри! Явится с ратью: где, скажет, невеста моя, почему не уберегли? Давайте мне теперь за нее три десятка девок, да самых лучших!
– Глупостей-то не болтай, помело! Не уберегли! Пусть сам ее в Храм-Озере тогда ищет, если такой прыткий!
– Жалко ее все же. Молоденькая такая она у нас, ласковая…
Давно перевалило за полдень, когда дозорные с глиногорского заборола замахали и закричали. Народ тут же бросил болтовню и темной, полузаснеженной толпой повалил на лед. В общем порыве глиногорцы бежали навстречу, торопясь увидеть княжну, как солнце после долгой ночи, и каждый ощущал в душе смутную, тревожную, лихорадочную радость.
– Слава! Слава! – закричали впереди, еще до того как из-за пелены снегопада показались первые сани.
– Слава! – врастяжку подхватили и задние ряды.
Дарована, заслышав эти крики, выпрямилась в седле и повыше подняла голову. Незадолго до Глиногора она из саней пересела на лошадь и дорожную шубу сменила на более нарядную, крытую голубым бархатом, с такой же шапочкой, опушенной белым горностаем. В гриву ее золотистой кобылы были вплетены красные ленты, узда увешана бубенчиками – что бы ни ждало ее впереди, она оставалась княжной и не забывала, что вид ее должен восхищать и радовать народ. Но сама она вовсе не радовалась возвращению домой. В глубине души Дарована испытывала страх перед родным городом. Она возвращается, сбежавшая жертва; а вдруг на нее сердиты за то, что она пыталась увильнуть от своей участи? Пыталась уклониться от исполнения своего священного долга? Такое малодушие недостойно княжны, и, наверное, глиногорцы осуждают ее попытку к бегству… Дароване было стыдно перед этими людьми, которые так в нее верили, так превозносили и славили ее.
– Слава, слава!
Первые из глиногорцев выбежали ей навстречу, крича и размахивая шапками; при виде княжны крики стали более уверенными. Толпа густела, обоз въезжал в нее, как в тучу, но народ привычно раздавался по сторонам, освобождая дорогу. Глядя по сторонам, Дарована по привычке пыталась улыбаться, но видела на лицах какой-то диковатый, исступленный восторг, который смущал и пугал ее. Да, они всегда любили ее, свою «ласковую княжну», «Золотую Лебедь», но теперь она стала для них богиней, из рук которой они получат новую жизнь. Предсказание храмозерской ведуньи теперь уже было известно всем, и возвращение княжны в город было все равно что появление солнца из темных туч. Глиногорцы не знали, что она собиралась сбежать; за вчерашний день и сегодняшнее утро распространился неведомо откуда взявшийся слух, что она ездила в Макошино святилище испросить благословения перед тем делом, которое ей предстояло.
Лихорадочно-восторженные крики набирали силу, но на лицах то и дело мелькало удивление: как-то сразу всем в глаза бросался парень, ехавший рядом с ней, – здоровенный и рыжий, в простом кожухе и с дорогим мечом у пояса. Никто здесь его не знал, не предполагал даже, кто это может быть, но его появление рядом с дочерью Скородума казалось вовсе не случайным, и сразу возникало подозрение, что дела пойдут вовсе не так, как ожидается. Княжна вернулась не просто для того, чтобы стать жертвой; вместе с ней к смолятичам пришло какое-то новое, неведомое слово. И уже шептали, что не в Макошино святилище она ездила, а совсем в другое место… За леса дремучие, за горы толкучие, в одно из тех мест, где добывают мечи-кладенцы… В этом тоже был отзвук старых кощун, и глиногорцы орали, в диких приветственных криках выплескивая наружу свое возбуждение и любопытство.
Там, где дорога со льда заворачивала к воротам Глиногора, княжна придержала лошадь. Она увидела в воротах кучку всадников, и сердце ее дрогнуло: там был ее отец. Она остановилась, обоз смешался, толпа заколебалась, задние напирали на передних, возник недовольный гомон, суета, мельтешение. Ее стали обгонять, но Дарована стояла, как вкопанная. Боль надрывала ее сердце: при виде отца она поняла, что ее спокойствие, решимость и готовность подчиниться судьбе были ложными. Перед всеми этими людьми она могла сохранять вид гордого спокойствия, зная, что исполняет свой долг. Но отец был совсем другое. Ему ее возвращение домой принесет не радость, как всем этим людям, а тяжкое горе; Дарована сама несла ему это горе и чувствовала себя отчаянно виноватой перед ним. Он отослал ее, надеясь спасти, а она вернулась и тем обрекла его на потерю. Мысль об этом горе так терзала ее, что хотелось отодвинуть встречу, закрыть глаза, не видеть его!
Когда Дарована различила среди всадников высокую фигуру Скородума, его бобровую шапку, белые пряди волос на плечах, на глаза ее навернулись слезы. Эта встреча была хуже всех на свете расставаний. Лучше бы он не ездил сюда, лучше бы ждал ее дома, в горнице, где никто не увидит…
Но князь Скородум не мог ждать до тех пор, пока она сама приедет к дому; теперь, когда дни и мгновения их совместного пребывания на земле были сочтены, он не мог потерять хотя бы одно из них. Он ехал к ней, желая одного: скорее увидеть, скорее обнять свое дитя, которое судьба силой вырывает из его объятий. Когда он впервые услышал, что она возвращается, то сначала не хотел верить. Потом возникло недоумение: почему она возвращается? Какая сила могла принудить ее вернуться на верную смерть? А потом и это прошло: все прочие чувства поглотило желание скорее быть с ней, пока это еще возможно. Все эти дни он мучительно беспокоился о своей девочке, оторванной от него и отданной во власть неведомых опасностей дальнего пути: пусть лучше она будет с ним, а там как судьба решит!
Два отряда сближались, уже можно было видеть лица друг друга; Дарована поймала взгляд отца, и слезы потекли по ее щекам: ей хотелось просить у него прощения за то, что она вернулась. Князь Скородум увидел эти слезы и, соскочив с коня, почти бегом пустился ей навстречу. Эти слезы переворачивали его и без того болевшее сердце. Он даже не задавался вопросом, отчего она плачет: перед ним было его дитя, самое дорогое, что у него было. Народ закричал громче; Дарована тоже сделала знак, что хочет спуститься, и двое отроков помогли ей сойти с седла. Отец и дочь встретились среди кричащей толпы; Дарована вцепилась в плащ Скородума и спрятала лицо у него на груди. Она не хотела, чтобы он и люди вокруг видели ее слезы, но они текли неудержимо и она ничего не могла с ними поделать. Ей было стыдно глиногорцев, жаль отца, которого ее слезы огорчат еще больше, но надрывающая боль ее души превышала ее самообладание.
Князь Скородум обнимал ее и поглаживал по голове и по плечам; он бормотал ей какие-то ласковые слова, она разбирала обрывочные «белочка моя», «золотая ты моя, медовая» – все то, что он говорил ей еще в детстве, еще когда она сидела у него на коленях, когда усы у него были рыжеваторусыми, а не седыми до снежной белизны… И от ощущения этой нежности, вечной нежности, не проходящей с годами, от горячей любви к нему слезы Дарованы текли еще сильнее. Она не знала, как ей теперь поднять лицо, как показать людям свои заплаканные глаза, и все сильнее прижималась лицом к отцовской шубе, словно хотела совсем зарыться в нее и спрятаться от всего света. Народ вокруг них, сперва ликовавший, вдруг что-то понял; радостные крики поутихли, и вместо них зазвучали женские вопли и причитания, как будто вдруг открылось общее для всех горе. Как будто тот воевода, одержавший победу, вдруг оказался погибшим в бою…
Улетает наша белая лебедушка
На иное, на безвестное живленьице! —
завела где-то в толпе женщина, и никто не остановил ее, не сказал, что похоронное причитание тут неуместно: все знали, что встречают они свою Золотую Лебедь как раз для того, чтобы проводить ее навек. Общий вопль и плач становились нестерпимыми; то же самое событие, которое только что было причиной общей исступленной радости, вдруг, повернутое другой стороной, повергло всех в столь же неистовое горе. Такова суть, такова природа священного обряда, соединяющего в себе жизнь и смерть, смех и слезы, ликование о проросшем ростке и печаль по погибшему ради этого зерну…
Слыша вокруг себя рыдания толпы, Дарована быстрее справилась с собой. Она вернулась, чтобы утешить всех этих людей, а не огорчить. Священная жертва должна свободно и весело идти по пути своего жребия – иначе эта жертва будет напрасна. Оторвавшись от отцовской шубы, княжна вытащила из рукава платок и вытерла лицо.
– Поедем, – ломким от слез голосом попросила она, стремясь скорее укрыться ото всех у себя в горницах. – Поедем, ба…
Продолжать ей было трудно, и она сама вырвалась из объятий Скородума, чтобы скорее сесть снова на лошадь. Отрок держал кобылу, и Громобой помог княжне подняться в седло. Только тут князь Скородум его заметил; незнакомый парень, занявший возле княжны место воеводы Рьяна, очень его удивил, и он даже поискал Рьяна взглядом: уж не приключилось ли с воеводой в пути чего дурного? Но Рьян, живой и здоровый, сидел на своем коне в нескольких шагах позади, перед дружинным строем, и вытирал рукавицей слезящиеся, якобы от холода, глаза. Все это вместе было весьма и весьма необычно, но сейчас в мыслях князя Скородума не оставалось места ни для чего, кроме дочери.
В ворота Глиногора отец и дочь въехали вместе, и по пути через посад настолько овладели собой, что даже начали обмениваться какими-то малозначащими словами. То страшное, что неизбежно должно было последовать за нынешней встречей, оба отодвинули в мыслях подальше, старались не думать об этом, чтобы поменьше отравлять оставшееся им время. Но грозное будущее не давало забыть о себе, бросалось прямо в лицо.
Казалось, ни один человек во всем городе не остался дома: улочки посада были плотно забиты толпой, на тынах сидели не только дети, но даже и взрослые. В одном дворе на тын взобралась даже баба и отчаянно верещала, разрываемая между страхом сверзиться вниз и жгучим любопытством. Даже Дарована не удержалась от улыбки при виде этого зрелища, и этот неожиданный, даже неуместный смех вдруг дал ей сил сделать то, что она считала нужным, как будто придавил ненадолго ее душевное смятение.
– Постой! – Она прикоснулась к рукаву Скородума свернутой плетью. – Я должна сказать…
Они как раз миновали торжище и подъехали к воротам детинца. Княжна остановилась возле вечевой степени. Еще быстрее князя поняв ее намерение, глиногорцы мгновенно расчистили ей дорогу, ее лошадь подвели к самым ступенькам, а какой-то шальной посадский, стремглав вскочив на помост, принялся бешено колотить в подвешенное било – как будто в Глиногоре мог остаться хоть один человек, не знавший о происходящем и не стремившийся сюда. И снова в толпе засмеялись, словно в каждом сидела какая-то кикимора и безжалостно щекотала изнутри.
Княжна первой поднялась по ступенькам на возвышение, за ней прошел князь Скородум, за ним глиногорский тысяцкий Смелобор, сотник Рьян и другие воеводы. И тот рыжий, никому тут не знакомый парень почему-то пошел за большими людьми, с такой спокойной уверенностью, будто он ровня им всем, и никто его не остановил – все только бросали на него мимолетные любопытные взгляды. Шального посадского наконец оторвали от била и спихнули вниз в толпу, тысяцкий Смелобор замахал руками, унимая крики.
– А ну молчи, воронограй! – рявкнул он, и его густой, оглушительно громкий голос, позволявший ему порой и в битве обходиться без рога, пролетел над толпой почти как громовой раскат. Но шум стих не сразу: люди рьяно унимали друг друга, но не могли молчать, не могли сразу справиться с шальным возбуждением, то ли радостным, то ли горестным. Все вразнобой кричали: «Тише! Тише! Да помолчите же!», но тише от этого не делалось.
Княжна Дарована сделала шаг вперед и остановилась. Она впервые в жизни поднялась на вечевую степень, впервые оказалась вознесена на эту почетную высоту перед беспокойной толпой, и у нее кружилась голова. С мучительным усилием она пыталась взять себя в руки, собраться с мыслями, сказать внятно те слова, ради которых поднялась сюда. Она собиралась с духом, но болезненными толчками накатывал и колол ужас, как будто все это людское море прямо сейчас может ринуться на нее и разорвать – смеясь и плача, ликуя и причитая – как соломенного Ярилу разрывают летом, горько оплакивая гибель весеннего божества, сделавшего свое дело и более не нужного, но и приветствуя то плодотворное обновление, которое он принес в мир. Но именно этому морю она собиралась пожертвовать своей жизнью, и оно должно было знать, что она делает это по доброй воле.
– Я… – начала Дарована.
Уловив первый звук ее ломкого, трепетного голоса, толпа стала прислушиваться, и княжна смогла продолжать.
– Привет мой тебе, Глиногор-город! – сказала она, вспомнив, как надо говорить с вечевой степени. – Привет вам, бояре и воины, и вам, посадский люд! Собрала я вас…
Площадь ожидала продолжения, почти в тишине, только по задним рядам перекатывался гул: там было плохо слышно и переспрашивали.
– Все знают, что за беда пришла, – торопливо заговорила Дарована, стараясь покончить с речью как можно скорее, пока спокойствие ей не изменило. – Ждут боги к себе меня, а если не меня, то по одной девице из каждого города, каждого погостья смолятической земли. И я говорю вам: волю богов я исполню, как сказано, войду в Храм-Озеро без ропота и на тебя, Глиногор-город, вины не возложу.
Стало тихо, площадь примолкла, заново ужаснувшись участи, которая ждала эту молодую, разумную, такую красивую девицу, любимую дочь у отца и обрученную невесту, но и уважая ее мужество и твердость, с которыми княжна Дарована встречала свою судьбу. Кто-то возле самой степени, как догадавшись, вдруг опять завопил: «Слава!» Площадь дружно подхватила крик, и Дарована зажмурилась: эта «слава» оглушала ее, казалась каменной лавиной, что сыпалась прямо на голову. При ее напряжении это было уже нестерпимо: она дрожала и шаталась, и князь Скородум поспешно подхватил ее под локоть. Толпа кричала, а он молчал: ему было нечего сказать, он не мог ни приветствовать решение дочери, ни спорить с ним. Теперь ему стала ясна причина ее возвращения, и против этой причины он, при всей его любви к дочери, не мог спорить. У других отцов не меньше болит сердце за дочерей, а он, князь, первым должен принести свое сердце в жертву, если уж в племени такая беда…
И вдруг тот рыжий парень, невесть откуда взявшийся, пролез через воевод к самому краю вечевой степени и махнул рукой в знак того, что хочет говорить.
Толпа не сразу заметила это, но постепенно крик унялся: всем вдруг стало любопытно, что это за парень и что он может прибавить к речи княжны.
– А ну кончай голосить! – крикнул парень, быстро устав ждать тишины. – Дай сказать!
В его громком, уверенном голосе слышалась сила, даже властность, которая сама говорила: ему есть что сказать. Глиногорцы умолкали, внимание толпы быстро перетекало с княжны на него; но и сама княжна глянула на Громобоя с изумлением, понятия не имея, что он может сказать глиногорцам.
– Ты кто такой, парень? – окликнул кто-то из ближних рядов. – В какой печке такого рыжего испекли?
– Что, город Глиногор, рад? – крикнул Громобой, и толпа настороженно притихла. Все уловили враждебность, даже презрение в голосе чужака; все это было неспроста. – Рад, что нашел, чем весну выкупить? Так вот, слушай все! Кто сказал, что боги княжну в жертву требуют?
– Открыла волю богов Вела, и открыла устами Кручины, вещей волхвы из Храма Озерного! – ответил единственный голос из толпы.
И толпа, услышав этот голос, расступилась, оставив на освободившемся месте всего одного человека. Это был рослый, чуть сутулый мужчина лет пятидесяти, с узкой рыжеватой, как у многих смолятичей, бородой и широким морщинистым лбом. Сама его голова с бородой казалась длинным, сильно сужающимся книзу треугольником, и умный лоб выдвигался на главное место. Ответивший опирался на высокий посох с рогатой коровьей головой на вершине, с широким золоченым кольцом под ней. Темный плащ, медвежья накидка и ожерелье из бронзовых бубенчиков обличали в нем волхва.
– Повелин! Повелин здесь! – зашептали ближние дальним. – Сам пришел! Ты гляди-ка!
– Ты кто такой, добрый молодец? – спросил Повелин. – Вроде ты не наших кровей?
– Из города Прямичева я, из дремичей, – ответил Громобой. По смятению толпы и по уверенности собеседника он понял, что отвечает ему именно тот, кто ему нужен, тот, кто имеет право говорить от имени Озерного Храма и даже самой Велы. – Из кузнецов. А зовут меня Громобоем.
Народ слегка засмеялся сходству имени и облика дремича.
– Вела открыла, говоришь? – повторил Громобой ответ на свой вопрос. – А ты, старче, из того самого Озерного Храма? Так?
– Да похоже на то, – жрец усмехнулся: так непривычно ему было отвечать на этот вопрос в городе, где его знали даже малые дети.
– Ну так слушай за весь Храм: я говорю, что богам совсем другого надо. И если Храм хочет княжну в жертву принести, то пусть дает бойца, что будет за нее биться. Ваш одолеет – ваша княжна. А я одолею – моя княжна. Идет?
Площадь застыла, как пораженная громом. Даже Повелин опешил, не ожидавший, что кто-то возьмется опровергать пророчество да еще и вызывать на поединок самих богов.
– Что же ты – сам… Иной способ знаешь богам угодить? – наконец проговорил Повелин, опомнившись все-таки первым из всех. – И тебя боги умудрили?
Теперь он даже сумел усмехнуться, но не слишком явно. Дерзость дремича потрясла его, но и заронила подозрение, что это не случайно.
– Точно, умудрили! – Громобой уверенно кивнул, показывая, что смеяться тут не над чем. – Если я одолею – спрашивайте весну с меня. Только не сразу, а погодя. Далеко она живет, так сразу не поспеть. Я туда как раз и шел, да на вас наскочил. Не с того вы, старцы мудрые, конца начали. Не княжна виновата, что весны нет, и не с нее спрашивать надо. А кого надо – до того я уж сам доберусь.
– Чисто Перун! – подал голос кто-то вблизи, и никто не засмеялся, хотя все понимали, что это попытка пошутить. Шутка показалась уж слишком близкой к правде.
– А что князь скажет? – крикнул другой голос.
Толпа обеспокоилась, загудела: уже достигнутое было согласие пошатнулось, и никто еще не понял, к хорошему эта перемена или к худому. Как дети на мудрого отца, глиногорцы смотрели на Скородума: здесь уважали своего князя и доверяли ему. Скорей бы уж что-нибудь решить, на чем-нибудь утвердиться!
Князь Скородум шагнул к краю степени, не выпуская руки дочери. Он смотрел то на Громобоя, то на Повелина, не зная, на что решиться. Понятия не имея, что это за парень и откуда он взялся, можно ли хоть на волос доверять его словам, он, однако, уже готов был сказать «да» – любая надежда, даже самая неверная, была драгоценна и с готовностью принималась измученным сердцем. При всем его уме и опыте, далекий от мечтательности князь Скородум был готов мгновенно поверить, что сам Перун явился с неба, чтобы спасти его дочь, его дитя, его главнейшее на свете сокровище. В то, что очень нужно, верится легко.
– Есть такой обычай! – крикнул в толпу Рьян. Он видел, что князь в замешательстве, но с не меньшей надеждой ухватился за нежданную возможность спасти княжну. – Боги в поединке свою волю явят! За кем верх будет, тот и прав! Позволяешь, князь?
– Боги послали… – Князь Скородум с трудом нашел хоть какие-то слова и, выпустив руку дочери, прикоснулся к плечу Громобоя. – Я обещаю: кому боги отдадут победу, тому я отдам мою дочь. Если победит боец Храма – она войдет в Храм, если победишь ты – я отдам ее тебе в жены.
«Только бы живая была, – стучало у него в голове, как мольба ко всем богам, как заклинание и как единственное, на чем он сейчас мог сосредоточиться. – Только бы живая!» А дальше все сейчас было безразлично.
– Идет уговор? – Громобой глянул на Повелина.
Волхв так и не поднялся на вечевую степень и смотрел на Громобоя снизу, как Велес на Перуна. Возразить было нечего: право на поединок дано богами и освящено многовековым, исконным обычаем. Повелин думал о другом. Он тоже был знаком с предсказанием, обещавшим, что в последний час явится сын Перуна. Неужели это он? Старый жрец был слишком умен, чтобы ждать «рук в золоте и ног в серебре», его не смущал потрепанный кожух дерзкого пришельца, он умел видеть в людях их внутреннюю суть и в этом парне ощущал огромную, почти нечеловеческую силу. Но достаточно ли этой силы для того, чтобы вершить дела богов? Ответить на этот вопрос мог только живой ход событий.
– Идет! – Наконец Повелин кивнул и слегка двинул вверх концом своего посоха, словно заручаясь свидетельством богов. – Озерный Храм даст тебе бойца.
Толпа молчала. Ни криков, ни говора: все были слишком потрясены нежданной переменой. Рыжий дремич, всем известный только по имени, но так уверенно вызвавший на поединок самих богов, вдруг вырос в глазах людей и встал вровень с самим Озерным Храмом – величайшей святыней смолятичей. Рядом с ним даже судьба княжны отошла в тень. Громобоя разглядывали, и он, со спокойной уверенностью встречая эти сотни и тысячи взглядов, все как бы рос и рос, и уже казался огромным, как само Мировое Дерево. Он хотел взять себе то, что было назначено богам – и оттого сам стал в глазах потрясенных глиногорцев почти что новым богом. Но этот бог казался так нов и незнаком, что даже славу ему кричать никто пока не смел.
Город Глиногор имел двое ворот: Велишинские, смотревшие, понятное дело, на реку, и Озерные, выходившие в противоположную сторону, на коренной берег. Уже на рассвете Озерные ворота отворились и народ потянулся к священному Храм-Озеру. Располагалось оно в двух верстах от Глиногора на широкой равнине между пологими холмами. Глиногорцы шли пешком, поодиночке и семьями, ехали верхом и в санях, везли с собой припасы – перекусить на морозе. Сидевшие в санях бабки клевали носами, придерживая на коленях сонных детей. Взрослые торопились занять места получше, чтобы видеть и Храм, и площадку жертвоприношений, и берег самого озера.
Князь с княжной и приближенными выехали из детинца, когда уже совсем рассвело. Улицы посада были малолюдны, обилие следов от ног, полозьев и копыт на дороге говорило о том, что большинство глиногорцев уже ушло вперед. Громобой ехал возле князя, в своем старом, изрядно потрепанном кожухе, но держался так уверенно, что вовсе не казался чужим среди богато разодетой дружины. Все Скородумовы воеводы и бояре с семьями, все его кмети надели лучшее цветное платье, словно ехали на праздник. Все разделяли веру князя: какой бы невероятной ни казалась надежда, – чем сильнее наше желание, тем меньший повод позволяет надеяться, – князь уже верил, что дочь его будет спасена, и уже не мог подавить в сердце неосторожной радости.
Дарована тоже ожила: лицо ее стало не таким бледным, как было в час приезда, на щеках появился легкий румянец, глаза заблестели, как настоящее золото. Темная туча, так долго висевшая у нее над головой, задрожала и сдвинулась, давая дорогу солнечному лучу; он был еще робок, далек, слаб, но его увидело сердце Дарованы, и этот луч освещал ее изнутри. Она ехала чуть позади, рядом с мачехой и Рьяном, но почти не сводила глаз с Громобоя и прислушивалась к его словам. Она и раньше надеялась на него, но смутно, не представляя даже, чем он может ей помочь; его присутствие, ощущение его огромной горячей силы подбадривало, поддерживало ее и придавало мужества для этой страшной обратной дороги. Но теперь она узнала, что он собирается сделать, и была полна несокрушимой веры в его скорую победу. Громобой возвысился в ее глазах настолько, что она, княжна, выросшая в почете и приученная к гордости, с благоговением смотрела на угловатого парня, выросшего в семье кузнеца и не умеющего ни в палаты войти, ни поклониться, ни поздороваться. Все это стало неважным: в нем было нечто большее, гораздо большее. Названая дочь Макоши, получившая свою жизнь прямо из рук Великой Матери, Дарована яснее всех прочих чувствовала в Громобое это «большее», и ей все время виделся у него на лбу огненный знак Перуна.
– Тебе, видать, в поединщики Изволода дадут! – говорил по пути Ратибор, младший сын тысяцкого Смелобора, ехавший возле Громобоя с другой стороны.
– Это еще кто?
– А это у нас был парень. – Ратибор кивнул на дружинный строй, имея в виду, что будущий противник Громобоя раньше был среди дружины. – Самый лучший у нас боец был… Ну, из молодых, кроме Милована, Бистара, Ветрилы и…
– И тебя! – улыбаясь, добавила Дарована, и Ратибор покраснел от удовольствия, обернулся и благодарно улыбнулся ей в ответ, а все вокруг дружно расхохотались.
– И то Ветрилы – это еще как сказать! – закричал один из кметей, рослый и румяный, с молодой светлой бородкой, золотой серьгой в левом ухе и ясно блестящими зелеными глазами. – Это если…
– И Милована – это как посмотреть! – тут же задорно закричал другой кметь, ловкий и длинноволосый, и ясно было, что эти двое как раз и делят честь лучшего бойца в дружине.
– Он в Далибор ходил, там три года в Свентовидовом храме прожил и в тамошней Свентовидовой дружине всякой хитрости научился! – продолжал рассказывать Ратибор. – И как вернулся, так уже никто его побороть не мог. Мы думали, он в тысяцкие метит. А он возьми и захворай – Огневуха на шею села. Сколько ни лечили его, все одно помирал. И пришел к нему Повелин и сказал: если пойдешь служить богам, боги тебе жизнь оставят. Сам Изволод уже в беспамятстве был, за него мать пообещала, и он вскоре уже встал. И пошел он в Озерный Храм. Вообще-то в храм с двенадцати лет берут учить, но раз уж сами боги выбрали… Ну, наверняка его тебе в поединщики дадут.
– Ты сам-то хоть чему учился? – спросил Рьян. – Кто тебя учил?
Громобой пожал плечами.
– Отец-то меня больше в кузнице учил, – он ухмыльнулся. – Да только у нас в Прямичеве не бывало, чтобы хоть кто меня побивал. Хоть ученый, хоть неученый…
Кмети переглянулись. На лицах появилась тревога. Воины, с семи лет посвятившие себя обучению искусству оружного и рукопашного боя, не могли поверить, что в этом деле можно хоть чего-то достичь без этого многолетнего труда. Не бывает так.
– Ничего! – подала голос княгиня Добровзора. – Боги помогут, кто им любезен. Тут науки не надо.
С холма, на который вела дорога прямо от Озерных ворот, озеро уже было видно: даже сейчас, среди снегов, оно оставалось не замерзшим и серовато блестело, как серебряное блюдо.
– Видишь – круглое! – Ратибор издалека обвел озеро сложенной плетью. – Как город стоял, так под воду и ушел!
Громобой кивнул. Ему уже неоднократно успели поведать сказание о Храм-Озере: и кощуну спели, и своими словами рассказали. В древние времена, как выходило по преданию, столицей смолятичей был другой город – Стрибожин, стоявший в двух верстах от Велиши. Посреди города возвышалась священная Стрибожья гора, а на горе был храм, в котором хранилось священное кольцо Небесного Огня – оберег всего племени, дарованный самой Макошью. И однажды пришли к Стрибожину враги-велеты, племя дикое, злобное, роста великаньего, бьющееся дубьем и камением, в шкуры звериные одетое. Обложили они город черной тучей, так что никому не было ни проходу, ни проезду, и требовали непомерной дани: триста коров, триста коней, триста молодых девиц и кольцо Небесного Огня в придачу. И стояли они целых три года, и все запасы в городе истощились, и не было сил у стрибожинцев защищать свой город. И Макошь ответила на мольбы их: опустила она город Стрибожин под воду, и стало на его месте озеро, и скрыла вода навек и город, и храм, и сберегла навсегда священное кольцо Небесного Огня. Ушло племя велетов ни с чем, а город Стрибожин по се поры под водой живет и кольцо священное в храме на Стрибожьей горе хранит.
– А еще бабки говорят, что велеты дикие теперь вернутся, – прибавила Дарована, когда рассказывала об этом Громобою. – Вернутся и нашей землей завладеют.
Ближайший к Глиногору берег озера был обрывистым, а над ним стояло святилище – просторные длинные дома с храмом в середине. Оградой служила цепь крупных черных валунов, наваленных в беспорядке, но так, что между ними не оставалось ни малейшей щелки.
– Это – велеты! – Ратибор снова показал плетью. – Еще говорят, будто Макошь, когда опустила Стрибожин под озеро, велетов превратила в камень. Может, правда, не знаю.
Свободное пространство внутри святилища уже было полно народа, но всем места не хватило, и толпа гудела вокруг стены из черных валунов. Издалека она казалась темной тучей, как будто предсказание бабок сбылось и дикие велеты уже вернулись осаждать священный город. Многие ждали на том холме, с которого как раз съезжала княжеская дружина, – внутреннее пространство святилища отсюда было хорошо видно.
Завидев князя, народ закричал, в воздух полетели шапки, но взгляды были устремлены к Громобою и Дароване. В людях заметно было лихорадочное возбуждение, волнение, нетерпение, нерешительность. Никто не знал, чего желать: то ли победы Громобою, то ли поражения, то ли гибели княжне, то ли спасения. Трудно было решить, что приведет к общему избавлению: одни уже готовы были видеть в Громобое спасителя и даже будущего князя (как говорится, «княжну в жены и полкняжества в придачу»), другие его считали смутьяном, который только разгневает богов своей дерзостью. Вместе с судьбой княжны здесь решалась и судьба каждого: неудивительно, что в Глиногоре остались по домам только безногие, а все собравшиеся у Храм-Озера были возбуждены и ошарашены.
Оставив коней у ворот святилища, князь со всеми своими людьми пошел внутрь, и навстречу им из храма показался Повелин. Теперь на нем был красный плащ и золоченый пояс, золотые браслеты блестели на обоих его запястьях, а ступал он медленно и важно, опираясь на свой посох с коровьей головой и золотым кольцом навершия. Следом за ним, среди волхвов, шел молодой рослый мужчина с короткой темной бородкой. Только глянув на него, Громобой сразу узнал в нем своего противника. Широкие плечи, сильные руки, крепкий стан обличали незаурядного бойца. На нем одном, вместо плаща, поверх темной рубахи была накидка из косматой медвежьей шкуры – знак воинственных стихийных сил.
– Изволод! – шепнул Ратибор, и Громобой кивнул.
Сам Изволод на него не смотрел; его лицо казалось бледным, взгляд был устремлен куда-то вдаль. Все в нем говорило о внутренней сосредоточенности и отрешенности от всего происходящего вокруг.
А Громобой, едва лишь его увидев, ощутил толчок внутренней силы. Этот человек в звериной накидке тоже был воином из племени велетов, когда-то давно желавших завладеть кольцом Небесного Огня и тем отнять у смолятичей благословение богов. Кровь закипала от желания скорее разделаться с ним, стереть это темное пятно с лица земли; Громобой ощутил уже знакомый прилив стихийной силы и весь подобрался, чтобы дотерпеть и не выпустить ее наружу раньше времени. Ему стало жарко, и он сбросил кожух прямо на снег. На него смотрело Храм-Озеро, средоточие священной тайны, и вдруг показалось, что поединок с Изволодом решит сразу все, все!
Волхвы во главе с Повелином и воеводы с князем Скородумом расположились широким полукругом; напротив них был обрыв, ведущий прямо к серой воде озера. Позади них темнела притихшая толпа, а из-за спин толпы смотрели окаменевшие велеты, обреченные вечно взирать на недоступный им священный город, скрытый под водой.
Повелин и князь вышли к самой воде, а между ними стояла княжна Дарована. Громобоя слегка подтолкнули в спину, и он сообразил, что должен встать за спиной князя, как Изволод встал за спиной Повелина. На своего противника воин Озерного Храма так и не глянул.
– Славьтесь, боги великие, отцы и матери рода человеческого! – заговорил Повелин, простирая руки с посохом к озеру. – К тебе, Храм-Озеро, к тебе, Стрибожин-город, к тебе, кольцо Огня Небесного, принесли мы мольбы наши! Привели мы к тебе, Мать Макошь, девицу княжеского рода, что собой хороша, как солнце ясное, как лето красное. Если люба тебе сия девица, то впусти ее в город твой, в храм истинный, и пожалуй ей кольцо Небесного Огня, чтоб разбила она им тучи темные, ворота железные, выпустила весну-красну в белый свет, роду человеческому на радость! А если по-иному рассудишь ты, Мать Всего Сущего, то раствори ворота воину, прими к себе ясна сокола и поведи его за род человечий с черной гибелью биться.
Громобой слушал волхва, глядя в воды озера, где в глубине находился тот «истинный храм», и сердце его стучало так сильно, что в ушах шумело и в глазах мелькали огненные пятна. Всей кожей он ощущал, как вокруг него сгущается какое-то горячее облако. Все окружавшее его уходило куда-то вдаль, таяло, зато взамен из-под покровов бытия выступала иная суть: серая вода озера казалась все темнее и темнее, но сквозь нее откуда-то из глубины, со дна, пробивалось золотистое сияние. Сначала бледное, желтоватое, оно с каждым словом Повелина становилось все ярче и ярче. Золотой луч пронзал темную воду, как будто солнце силилось пробиться сквозь сумрачную зимнюю тучу. Хотелось шагнуть ему навстречу, разорвать руками плотную пелену облаков, дать дорогу золотому свету небес.
– Как будут биться бойцы – на кулаках или на мечах? – спрашивал тем временем Повелин.
– Пусть на кулаках бьются – как издавна повелось, – отвечал ему князь Скородум.
А Громобой уже его не слышал; стук собственного сердца заглушал для него все внешние звуки. Он уже почти не помнил, с кем ему предстоит биться и за что. Горячая стихия боя нахлынула на него и накрыла широкой волной; где-то вдали мерещились перекаты грома, и душа Громобоя тянулась к ним навстречу. Ему виделся ослепительный блеск солнца, рвущегося к земле через стену зимних туч; мерещилась земля, страдающая в плену тьмы и холода. Томительное бессилие неба и мучительная тоска земли ощущались Громобоем как его собственные чувства; грани Яви и Прави дрожали и колебались. Совсем близко продолжалась вечная, неудержимая, непрекращающаяся борьба стихийных сил: света и тьмы, тепла и холода, неба и подземелья. Борьба, которая вращает колесо жизни, которая животворит и мертвит, сметает старое и рождает юное, тянет в бесконечность цепь поколений. Где-то рядом, над святилищем и озером, вращались исполинские колеса Земли и Неба.
Тысяцкий Смелобор подошел к Громобою, взял у него меч и положил к подножию Макошиного идола. Изволод уже стоял на краю площадки, один на пустом пространстве.
– Иди, сыне! – Повелин показал Громобою на другой край площадки. – Пусть Мать Богов рассудит вас!
Громобой безотчетно оправил пояс и шагнул к Изволоду. Он ощущал себя огромным и сильным, как само Мировое Дерево, несокрушимым, существующим разом во всей вселенной и поместившим вселенную внутри себя. В груди его перекатывались громовые колеса, тяжелые слоистые тучи сталкивались со страшным треском, расцветали огненные деревья молний. Мощные ветровые потоки носились по безграничным просторам небес, рвали космы туч и смеялись под прохладными потоками дождя. Черные тучи и белые отсветы молний, жар небесного огня и дождевая прохлада, прозрачность свежего воздуха и глухая тяжесть громового раската боролись и кипели в нем, не оставив ровно ничего от привычных ощущений человеческого тела. Все, что составляло этот день: священное озеро, призыв к богам, благоговейное внимание толпы – пробуждало дремавшего в нем Перуна, внутренняя суть готова была сбросить тесную для нее оболочку человеческого тела и хлынуть наружу. Но было и еще одно тайное условие: судьба Дарованы. Забыв обо всем, о ней Громобой помнил, и это означало, что он не ошибся, вмешавшись в ее судьбу, что жизнь ее и правда немало значит на путях Прави и Яви.
Изволод подался ему навстречу, занося кулак для первого удара, и только тут Громобой впервые встретил его взгляд. Серо-голубые глаза Изволода блестели, как острые кусочки льда, в них виделись настороженность, враждебность и вызов. Во взгляде его было такое жесткое отчуждение, словно он бьется не с человеком, а с двенадцатиголовым Змеем. Их поединок был обрядовым, а значит, их вело нечто большее, чем простые человеческие чувства: каждый из них в глазах другого был вечным врагом, и их непримиримая вражда определялась мировым порядком.
Не дожидаясь, Громобой быстро ударил первым, и Изволод покачнулся. По толпе глиногорцев прошел гул. Тут же Изволод ударил, целя в глаз, но Громобой опустил голову и подставил лоб, а сам тут же ответил сильным ударом в грудь. Уклоняться от ударов было не принято: в поединках такого рода все решали сила наносящего удар и выносливость принимающего. Ловкость и даже мастерство значили мало и не ценились, и противники просто обменивались ударами до тех пор, пока один не падал с ног. Сильным ударом кулака, случалось, убивали. Изволод, привыкший выходить победителем, рассчитывал именно на такой исход; Громобой стремился подойти к Изволоду ближе и схватиться с ним вплотную, но тот отходил и все норовил изловчиться и свалить противника одним ударом в голову.
Глиногорцы кричали, уже сами толком не зная, чью сторону держат. Противники у них на глазах все больше распалялись, вкладывали в каждый удар всю свою силу и ярость, и само зрелище поединка увлекло всех так сильно, что забывалась даже его цель.
Громобою первому надоело ходить вокруг по площадке: поймав руку Изволода на очередном ударе, он сильно дернул его на себя, и тому ничего не оставалось, кроме как схватить его второй рукой, и они вместе рухнули на притоптанный снег. Народ вопил так, что дальний лес содрогался; вдруг в руке Изволода блеснул нож, до того скрытый где-то под накидкой. Громобой не успел даже заметить опасный блеск, как лезвие, словно змея, скользнуло по его боку. Видно, Изволод успел оценить его силу и понял, что в рукопашной не устоит. Глиногорцы вопили, уже видя победу своего над чужаком, а Громобой…
Он сам не понял, что с ним случилось. Он успел ощутить только прикосновение холодного железа к коже, и вдруг его нестерпимое напряжение прорвалось, как будто лопнул какой-то ремень. Какие-то горячие струи хлынули по его телу и подбросили над землей, он всем существом ощущал, как с него спадает какая-то досадная, мешающая оболочка, и он только в это мгновение понял, как же сильно она его стесняла. А теперь все его силы разом хлынули на свободу, как переполнивший тучу дождь.
Поток силы толкнул его прочь от земли, да так стремительно, словно хотел подбросить в воздух. Исполинские силы перекатывались по его мускулам и перемещали их; он словно бы растаял, но в то же время заполнил собой всю вселенную. Весь мир сдвинулся с места, все пятна стали расплывчатыми, он не различал даже ближайших лиц, зато множество запахов ударило в ноздри. Он вырос, он взвился над землей, как будто обрел крылья, и какой-то странный крик, звонкий, раскатистый, как гром, вырвался из его груди.
Народ в диком ужасе отшатнулся еще дальше от площадки: там, где только что боролись два человека, над землей взвился могучий конь с блестящей огненно-рыжей шкурой и черной, как туча, густой и длинной гривой. Его выпученные глаза пылали огнем, могучее ржанье разносилось по равнине и отражалось от дальних облаков. Взвившись на дыбы, он опустил копыта прямо на тело лежавшего на земле человека, и истошный вопль того был покрыт общим криком толпы.
Громобой ничего не успел осознать: он не понял ни произошедшей перемены, ни своего нового тела. Он только чувствовал, что голова его взметнулась как-то очень высоко над землей, что потом его руки рвануло вниз, что они упали на что-то мягкое, податливое, проломили какую-то скорлупу, но сами остались совершенно нечувствительны. Он даже не понял, что это было, но тут в самые ноздри ему ударил горячий запах живой крови. И без того взбудораженный, от этого запаха он совсем обезумел и без памяти метнулся в сторону. Его несла отчаянно бушевавшая в нем сила, и двигаться было невероятным наслаждением; земля содрогалась под его шагами, он чувствовал, что у него теперь не две, а четыре ноги, нарочно созданных для мощного бега. Он мчался, ничего не видя перед собой, и оглушительный крик ликующей мощи сам собой рвался из груди.
Ноги его сорвались с твердой земли и ощутили пустоту, и он почувствовал новый всплеск восторга: воздушная тропа и была его настоящей дорогой. Перед ним разливалось сияние, целое море золотого солнечного света, и он мчался туда, зная, что там его настоящее место. Коснулся слуха звук издалека, похожий на шум исполинского леса, но исходивший из тысячи человеческих грудей; все это было позади, позади, позади, бессильно отстало, осталось в другом мире. Но тут же холодная пропасть охватила его, кровля холода и тишины сомкнулась наверху.
Народ на площадке святилища вопил от потрясения и ужаса. По поверхности озера, куда рухнул чудесный конь, бежали стремительные волны и бились о ближний обрывистый берег. На площадке поединка лежало тело Изволода с раздавленной мощными копытами грудью и размозженной головой. Кровь испятнала снег на несколько шагов вокруг, а возле вытянутой руки блестел на снегу нож с бронзовой рукоятью. Князь, воеводы, волхвы в едином порыве шагнули ближе, но застыли в пяти шагах от тела: ближе никто еще не смел подойти. И никто, даже премудрый Повелин, не знал еще, как объяснить произошедшее на их глазах.
Когда Громобой очнулся, первым его ощущением было живое тепло, разлитое везде вокруг; это было не то тепло, какое бывает в хорошо натопленном доме, неподвижное, душное, а как будто составлявшее самый воздух, свежее, пронизанное легкими дуновениями столь же теплого ветерка. Это показалось так странно, с непривычки даже тревожно, и он изо всех сил постарался скорее прийти в себя. Мерещилось, что позади осталась какая-то драка, в которой он был бит до беспамятства; ничего вроде бы не болело, но голова кружилась, в мыслях зияла пустота, а все тело было как не свое. Как будто наизнанку выворачивали.
Упершись руками в землю, Громобой вцепился пальцами во что-то теплое, мягкое, свежее и с усилием сел. Перед глазами плыли зеленые пламенные круги, в ушах шумело, но он осознавал, что вокруг совсем тихо. Это было подозрительно, даже тревожно. Крепко жмурясь, Громобой пережидал головокружение, при этом всей кожей ощущая тепло. Теплой была земля, на которой он сидел, сладким душистым теплом был наполнен воздух. Над головой что-то мягко шелестело.
Поединок в святилище помнился смутно, сосредоточиться было трудно. Непривычные ощущения сбивали с толку. За время бесконечной зимы Громобой совершенно позабыл ощущения травы под пальцами и тепла в воздухе. Казалось жарко, почти как в бане; вся кожа взмокла, хотя на плечах была одна рубаха. Еще плохо видя от плывущих перед глазами пятен, Громобой дернул ворот. На боку рубаха почему-то оказалась разрезана, на коже имелась небольшая царапина с подсохшей кровью.
Мелькнуло смутное воспоминание – прикосновение холодной стали к телу, потом… потом началось вообще леший знает что! Будто на четырех ногах бегал, на копытах скакал, ржал по-лошадиному! Ни разу за всю жизнь, ни на новогодних гуляньях, ни на свадьбах, Громобою не удавалось упиться до такого бреда! И вот тебе! Умом Громобой отнес бы это все к мороку, но где-то внутри жило воспоминание, что когда-то очень давно подобное с ним уже случалось, и ни похмелья, ни морока тут нет.
Понемногу головокружение унялось, перед глазами прояснело. Громобой огляделся. Вокруг него было лето, и обилие яркой зелени с непривычки так резануло по глазам, бесконечно долго до того видевшим только снег и снег, что Громобой опять зажмурился, но тут же снова поднял веки. Он сидел под зеленым кустом орешника, крепко вцепившись пальцами в густую мягкую траву, а перед ним была опушка березовой рощи, и молодые березки кивали ему пышными верхушками, как белоснежные красавицы девушки с зелеными косами. Такая простая вещь, как летняя зелень, казалась до того невероятной, что Громобой не верил своим глазам. Мелькнула даже мысль, что он, как в кощуне, проспал сто лет…
По-глупому тараща глаза, Громобой всматривался в рощу: то в одном, то в другом белом стройном стволе вдруг проступали очертания тела в белой рубахе, на гладкой коре появлялось миловидное, задорно улыбающееся лицо, зеленые, мягко шуршащие ветви превращались в длинные пышные волосы. Но едва Громобой пытался сосредоточить взгляд, рассмотреть это чудо, как девушка пряталась в березу, зато на другом деревце мелькало смеющееся личико, дразнило, готовое тут же спрятаться. Березки покачивались на ветру, склонялись друг к другу верхушками: точь-в-точь девицы на гулянье пересмеиваются, косясь на парней.
– Морочат, дурехи! – Громобой тряхнул головой.
По ясному голубому небу медленно-медленно, лениво ползли ослепительно белые платки облаков. На небе сияло солнце, такое огромное, ослепительно яркое и жаркое, от какого Громобой совсем отвык. Но сейчас он не помнил никакой зимы, сама память о ней растаяла, улетела облачком от этого обилия летнего тепла и света. Густая трава была насквозь прогрета солнцем, в ней виднелись белые и розовые головки кашки. Громобой безотчетно сорвал цветочек и пожевал длинный тонкий стебелек. Горьковатый сок показался свежим, вкусным. Опомнившись, Громобой выплюнул стебель, бросил цветок и тряхнул головой, стараясь прийти в себя. Он совершенно не понимал, где он находится и как сюда попал.
На опушке снова послышался смех и раскатился тонкой волной – так бывает, когда порыв ветерка пригладит листву и шелест ее словно рассыпается по ветвям. Громобой вскинул голову: между стволами берез мелькнула девичья фигура – высокая, стройная, с длинными русыми волосами, густыми прядями спускавшимися ниже колен. Задорное, румяное, красивое лицо девушки задорно и лукаво улыбалось ему. Он рассматривал ее, но она не исчезала, а, наоборот, сделала два шага ближе к нему.
– Ты смотри, смотри! – звонко воскликнула она и обернулась, давясь от смеха, махнула широким рукавом назад, призывая к себе кого-то. – Стебель жует!
– Изголодался, бедный! – ответил ей насмешливый голос из-за деревьев.
– Умаялся!
– Стосковался!
Пересмеиваясь, голоса отдавались от одного деревца к другому; вслед за первой девушкой из-за березки выскочила вторая, потом третья. Обе они тоже были одеты в легкие, тонкие рубахи, белые, как кора молоденькой березки, под которыми при движении ясно вырисовывались очертания стройных тел. Светло-русые, золотистые волосы струились волнами, играли, блестели, как живые ручьи солнечного света. Легко ступая по траве, все три подбежали к Громобою и вдруг набросились на него: насмешливо и жалостливо причитая, они принялись его тормошить, щекотать, ласкать, теребили его волосы, рубаху, наперебой целовали его куда попало и непрестанно смеялись, так что у него звенело в ушах. От прикосновения их теплых, нежных, как лебяжий пух, рук, мягких волос, от их горячих поцелуев у него кружилась голова; кровь загоралась, по коже бегали горячие искры, все внутри переворачивалось. От девушек веяло запахом цветов, травы, свежей листвы, нагретой солнцем.
– Да ну вас! Пустите, шальные! А ну пусти! – ничего не соображая, Громобой старался от них отмахнуться, но при этом боялся каким-нибудь неловким движением повредить этим стройным, невесомым, веселым созданиям. Он уже понял, кто они такие, но вопреки разуму все его существо переполняло блаженство.
Чья-то нежная рука обняла его голову, прижала лицом к упругой теплой груди. Запах цветущей мяты усилился и оттеснил все другие.
– Ну, ладно, не балуй! – прозвучал над ним звонкий голос. Одной рукой обнимая его, шалунья второй рукой отгоняла прочь двух других. – Хватит, а то совсем с ума сойдет! Волошка, отойди! Отойди, говорю! А то защекочем и не узнаем, зачем пришел!
– Тогда и ты пусти, Мятница!
– Дай хоть посмотреть, кто попался.
Наконец его отпустили; Громобой поднял голову. Перед ним на траве сидели три девицы, как три белых лебеди; лица всех трех полыхали жарким румянцем, глаза горели жадным страстным огнем, волосы растрепались. Часто дыша, они посмеивались и пожирали его широко раскрытыми глазами.
– Не бойся, сокол ясный, – та, что сидела ближе, игриво кивнула ему. – Не бойся, жив будешь!
– Не съедим! – хихикнула другая.
– Вот уж и не думал бояться! – Громобой усмехнулся и убрал волосы со лба. – Да не ждал такой радости. Ты кто?
– Мятница! – Ближайшая к нему девица, с ярко-зелеными кошачьими глазами, широко улыбнулась ему, и на Громобоя снова повеяло запахом цветущей мяты. На светлых волосах у нее красовался венок из темно-зеленых стебельков и бледно-розовых, собранных в пучки цветочков мяты.
– А я – Волошница! – тут же крикнула другая. У нее волосы были русые, а глаза – огромные и ярко-синие, такие же, как венок из тесно сидящих цветов-волошек.
– А я – Купавница! – Третья девушка подвинулась поближе, задорно смеясь и показывая белые зубки. У нее глаза были желтые, венок на волосах – из желтых купавок, а длинные зеленые стебли с круглыми листьями ожерельем оплели плечи. – Что, хороши мы? Нравимся?
– Да уж… – Громобой перевел взгляд с одной на другую. Три пары разноцветных глаз сверкали, как самоцветные камни в ожерелье у княгини Добровзоры. – Чего уж говорить…
Все три были так хороши, что… что лучше бы тут была какая-нибудь одна.
– Утомился ты дорогою! Траву жуешь! – Зеленоглазая Мятница усмехнулась, а две другие звонко расхохотались. Они смеялись так охотно, как будто им от этого легче дышалось. – Давай мы тебя покормим.
– И напоим! – подхватила Волошница, легко вскакивая с места.
– И приласкаем! – воскликнула Купавница.
– И развеселим!
Тут же все три тесно обсели его, и у каждой было в руках что-нибудь из еды: то печеные яйца, то теплая каша в расписном горшочке, то пироги, то криночка с квасом. Весь набор вызывал в памяти обряды русальего месяца кресеня, когда как раз такие угощения девушки носят в лес для берегинь и оставляют там под березами. И с тем же шумом и возней берегини принялись его кормить: одна совала ему в рот пирог, вторая тут же лезла с кашей на ложке, третья – с яичницей. Самому Громобою ни к чему не давали притронуться рукой, не оставляли времени прожевать, так что он вскоре возмутился: мотая головой и отпихиваясь от двух ложек сразу, он крепко схватил девичью руку, и тут же смех сменился криком.
– Ай, ай! – Берегини метнулись от него прочь, роняя горшочки, криночки и пироги.
Две отскочили, Волошница, которую он держал за руку, тоже метнулась, но упала и теперь лежала перед ним на траве, и ее огромные синие глаза смотрели на него с ужасом.
– Пусти! Горячо! – умоляла она.
Громобой выпустил ее руку, уже стыдясь, что не рассчитал силу.
– Чего всполошились-то? – успокоительно проговорил он. – Эх, вы, нелюдь неразумная! Горшок, вон, разбили… Не напасешься на вас.
Небольшой, округлый глиняный горшочек лежал грудой осколков, и остаток яичницы белел перед ним на траве. Громобой протянул к нему руку и вдруг заметил, что в кучке осколков что-то блестит слабым красноватым светом. Этот свет напомнил ему что-то такое важное, что еда и все три берегини вылетели из головы. В памяти мелькнул отголосок важнейшей священной тайны, которую он когда-то уже знал, и Громобой поспешно перебрал осколки. На одном из них сиял прочерченный красными, огненно-светящимися линиями знак месяца червеня – единственного в году полностью летнего месяца. О траву обтерев с него масло, Громобой сунул осколок за пазуху. Сейчас он и сам еще не знал, зачем он ему.
Присмиревшие берегини вернулись, теперь они не смеялись, не суетились и не лезли, а смирно сидели по сторонам. Мятница поставила перед ним кринку, Купавница положила на траву пирог.
– Ты не сердись на нас, – тихо, умильно попросила Купавница, заглядывая ему в лицо. Громобой заметил, что ее желтые глаза слегка косят, но именно она, пожалуй, нравилась ему больше всех: в ее розовом, мягком лице было что-то нежное, родное, навевало какие-то особенно теплые воспоминания.
– Соскучились мы, – жалобно прибавила Мятница. – Все одни да одни.
– А там все зима и зима, – прибавила Волошница. Сидя на траве, она обвила руками колени и горестно склонила голову. – Была бы весна и на земле, мы бы давно по рощам бегали, с парнями играли, с девицами пели, подарочки бы принимали, веночки бы плели… А там нет весны, Лада нам золотым ключом ворота не отпирает, Леля на золотом коне пути не кажет. На землю нам ходу нет, вот мы в Ладиной роще и живем, только друг с дружкой и хороводимся!
– В Ладиной роще? – Громобой бросил взятый было пирог и вскинул глаза на Волошницу. – Это Ладина роща, говоришь?
Ведь в Ладиной роще, как ему говорила Мудрава, и заключена богиня Леля! Но еще прежде чем берегини успели ответить, Громобой понял, что обрадовался зря: эта Ладина роща расположена в Надвечном мире, а ему нужна та, что на земле. А нет ли…
– А нет ли здесь выхода какого? – спросил он у Купавницы, глазами показав на бело-зеленую рощу. – Тут Ладина роща, и на земле, у города Славена, Ладина роща есть. Нельзя ли мне отсюда как-нибудь туда перебраться?
– Перебраться-то можно… – начала Купавница.
– Тебе все можно! – быстро, с оттенком зависти, подхватила Мятница. – Ты одной ногой на небе, другой на земле стоишь, тебе в оба мира пути открыты.
– Так покажите дорогу!
– Мы не можем!
– Мы не знаем!
– А кто же знает?
– Мать только и знает!
– Матушка наша!
– Да где же она?
– А…
Берегини не успели договорить, как вдруг все три вспорхнули с травы, как птички, и отскочили куда-то по сторонам. Громобой быстро глянул вокруг.
Откуда-то повеяло новым ветерком – свежим, душистым и таким сладким, что в груди разлилось сильное тепло и дыхание перехватило. Новый, сильный и яркий солнечный луч пал на опушку и луговину, березки заплескали ветвями, как крыльями, приветливо и радостно закивали верхушками. По траве побежала волна, и все цветочные головки склонились в сторону опушки.
На опушке березняка в трех шагах от Громобоя стояла высокая, стройная женщина. Тонкий стан, белая рубаха, длинные светлые волосы были почти те же, что у трех берегинь, но от всего ее облика вокруг разливался тонкий, нежный, ясно различимый золотистый свет. Свет излучала каждая черта ее прекрасного лица, голубые глаза сияли звездами, волосы струились волнами солнечных лучей. И березы покачивали ветвями в лад с ее дыханием, и голубое небо отражало цвет ее глаз, и само солнце было лишь отблеском ее белого, румяного лица. Головки цветов тянулись к ее подолу, вились по нему, как живая вышивка, и растекались с него по траве. Весь этот прекрасный летний мир брал исток в ее душе, и она же была его лицом, его единичным воплощением, средоточием всей его красоты и сладости.
– Здравствуй, сын Грома! – Богиня Лада приветливо кивнула ему, но Громобой, очарованный ее невиданной живой красотой, даже не сообразил, что нужно ей ответить. – Вот и я тебя дождалась!
Богиня сделала шаг к нему и села на траву. Цветочные головки повели хоровод вокруг нее, и солнечное сияние сплело венок из золотых лучей на волосах богини.
– Здравствуй, матушка, – наконец выговорил Громобой. Собственный голос казался ему низким, грубым, и сам он был какой-то слишком плотный, тяжелый, неуклюжий рядом с Белой Лебедью – душой летнего тепла.
– Теперь ты дома, Громобой, – богиня Лада улыбнулась ему. – Здесь ведь и есть родина твоя: Летом Красным твой отец владеет.
– Да я… – начал Громобой и запнулся, не зная, что сказать.
– А ты и сам не знаешь, как сюда попал? – Богиня опять улыбнулась. – Не было счастья, да несчастье помогло. Ждали мы тебя, ждали, а ты все не шел, дорогу к своей родине надвечной найти не мог. А пока не пройдешь ты через лето красное, и весны тебе не видать.
Богиня вздохнула, и весь мир вокруг померк: солнце спряталось, цветочные головки опустились, березки зашептали горестно и тревожно. Лада снова подняла лицо, и Громобой увидел в ее глазах слезы.
– Что ты, матушка! – Эти слезы словно ножом его ударили, стало тревожно и горько. – Что с тобой?
– Где дочь моя? – Богиня Лада с мольбой смотрела на него, и блестящие слезы ползли по ее нежным щекам. – Где Леля моя ненаглядная? Где моя лебедушка белая, мое солнышко красное?
– Леля? – переспросил Громобой. – Весна-Красна?
– Да! – Богиня кивнула и закрыла лицо руками, но сквозь ее белые пальцы на траву скользнула слеза, яркая, блестящая, как роса. – Дитя мое единственное, ненаглядное, желанное! Всему миру радость и милость, свет и утешение! Улетела моя пташечка, покинула меня, злосчастную! На какую березку теперь сядет она, где запоет свою песенку горькую?
Три берегини стояли на коленях в траве и горько плакали, закрывая лица руками, цветы в их венках повяли и опустили разноцветные головки. Похолодало, потянуло стылым ветерком, за темным краем неба отдаленно громыхнул отзвук грома.
– Спаси мою дочь, сын Перуна! – Богиня вдруг отняла ладони от лица и схватила Громобоя за руку. Ее рука была влажной от слез и горячей, как огонь. – Спаси ее! – в лихорадочном порыве шептала она, с мольбой глядя ему в глаза. – Только ты и можешь ей помочь! Заключена она в роще, вокруг нее стена радужная, и ни людям, ни богам за ту стену дороги нет! Только ты и можешь за радужную стену пройти, оковы разрушить и дочь мою освободить, в мир весну вернуть. А иначе на земле Зимерзла навек останется править, а мне к роду человеческому дороги не найти!
– Не плачь, матушка! – начал Громобой и хотел вскочить на ноги, но почему-то зашатался и опять упал на траву.
На боку заболела царапина. И тут Громобой вспомнил, как попал сюда, вспомнил, что был кем-то другим… Не человеком… В памяти мелькнула вьющаяся где-то внизу волна черной гривы, заработали в стремительном беге конские ноги с огненно-рыжей шкурой, крепкие копыта… Причем он смотрел на них сверху, как если бы они принадлежали ему самому.
– И в этом тоже твои два духа сказались, – ответила богиня на его мысли. Громобой посмотрел на нее: она снова улыбалась, и солнечный свет прояснел, цветы подняли головки. – Два духа в тебе: земной и небесный. По земле ты человеком ходишь, но дух небесный, красный конь Перунов, в тебе невидимый живет.
Громобой ошарашенно слушал: это для него было новостью. Ему ничего не рассказывали о том, как он, будучи новорожденным, превращался в жеребенка. О том наузе, который он носил всю жизнь, не снимая даже в бане, и который почему-то рос вместе с ним, крепко охватывая пояс и мальчика, и отрока, и взрослого парня, он знал только одно: науз держит в повиновении бурлящие в нем силы. Но ему не приходило в голову задуматься, какие же это силы. Зная за собой способность расходиться в драке так, что «кого схватит за руку, у того рука вон», он сам считал этот науз очень нужным и не сомневался в мудрости волхва, его навязавшего. А теперь выходило, что тот парень, с которым он бился на берегу Храм-Озера, своим ножом ненароком обрезал науз… и Громобой превратился в коня!
Теперь он все вспомнил.
– Вижу, понял! – Богиня Лада вздохнула и нежно провела рукой по его щеке. – Жеребенок ты неразумный. Вон он, твой науз. Двадцать пять лет служил верой-правдой, да, видно, истрепался.
Громобой обернулся. В траве позади него виднелась желтая полоска берестяного ремешка с девятью узелками, разрезанного острой сталью. Громобой взял его, повертел в руках.
– Этот уж не годен! – сказала Лада. – Теперь тебе новый нужен. Такой, чтобы тебе помогал твоей силой владеть и на доброе дело прилагать. А сил тебе много понадобится. Я тебе такой науз сделаю. Встань.
Громобой поднялся на ноги; его слегка покачивало. Кровь в нем кипела, по коже бежал озноб, а изнутри поднималась мощная волна жара. Волны тепла и холода боролись в нем, рвали на части, и он сжимал зубы, словно это могло помочь ему сохранить свою целостность.
Богиня протянула к нему обе руки ладонями вперед, и от ее ладоней на Громобоя подуло мягким свежим ветерком; ветерок овеял лоб, внутренний жар поутих, головокружение унялось. Шум в ушах сменился множеством внятных голосов: каждая травинка под ногами, каждый листочек в роще шептали ему какие-то складные речи, хотели что-то внушить ему.
Стану я во чистом поле,
Во широком раздолье,
На утренней заре,
На медвяной росе, —
запела богиня Лада, и каждая веточка подхватила ее заклинание, роща запела. Поле вокруг распахнулось широким простором, край неба облился розовым рассветным сиянием, в воздухе, на травинках заиграли светлыми отблесками капли росы, заискрились то огненным, то зеленым, то темно-синим светом.
Стою во зеленом лугу,
На широком берегу,
А вокруг меня зелия могучие,
Сила в них видима-невидима!
Выбираю я былинку белую,
Былинку черную,
Былинку красную…
Травы и цветы приподняли головки, рванулись вверх, стали расти, и вот они уже скрыли Громобоя, как невиданный лес. В травах мелькали и тут же исчезали образы берегинь: румяное лицо вырастало из цветочного бутона, стройное тело выходило из стебля и снова исчезало; длинные травяные листья сплетались в косы, нежные руки тянулись к Громобою и гладили по лицу, скользили по плечам. Нежная щека прижималась к щеке и тут же оборачивалась свежим упругим листом; живые яркие глаза манили и звали, и тут же зовущий взгляд сменялся блеском росы в серединке голубой незабудки… Потом все эти чудо-заросли разом опали, но в воздухе густым облаком висел запах травяной пряной свежести. Сотни запахов сплетались и пьянящим потоком лились в грудь, и от них в крови просыпались новые силы, мысли прояснялись, взор обострялся.
А навстречу мне среди чиста поля,
Среди широкого раздолья,
Семьдесят ветров буйных,
Семьдесят вихрей,
Семьдесят вихровичей! —
пела богиня, и бесчисленные ветры пали с неба на ее зов, пригнули верхушки берез. Стон прошел по роще, докатился до края небес, грозовые порывы трепали и били деревья, но голос богини Лады окреп и усилился, перекрывая шум ветра и листвы:
Ой вы, ветры буйные, братья родные!
Не ходите вы зеленого леса ломати,
На поле из корени вон воротити,
Каменны пещеры разжигати,
Моря синие колебати!
Подите вы, ветры буйные,
На море на океан,
На остров на Буян,
Там лежит бел-горюч камень,
Под камнем тем сила могучая,
А силе той конца нет!
Возьмите вы силу могучую,
Я совью из нее шелков поясок,
Завяжу я девять узлов,
А в узлах моих сила могучая!
Богиня Лада развела руки в стороны, и все бесчисленные ветры, сотрясавшие небо и землю, разом устремились к ней. В воздушных потоках мелькали искаженные лица, то хохочущие, то яростные, а за ними вились тела вроде змеиных – способные летать без крыльев, крушить и ломать без рук, преодолевать огромные расстояния без ног. Богиня взмахнула руками, и Громобой увидел вместо рук ее лебединые крылья. Лада Бела Лебедь протянула руки-крылья к Громобою, и вихри устремились к нему, обвились вокруг, завертелись, закружились… Сквозь вой и свист ветров до него доходил голос богини; самой ее он не видел за мелькающей круговертью, но голос ее звучал ясно и четко, вкладывая каждое слово прямо в его душу:
Сажаю я силу могучую
Во все суставы и подсуставы,
Во все жилы и полужилы,
В кровь горячую,
В буйную голову,
В лицо белое,
В очи ясные,
В брови черные,
Во всю стать молодецкую!
Опояшу я тебя вихрем буйным,
Облекаю синим облаком,
Одеваю красным солнышком,
Укрываю светлым месяцем,
Убираю частыми звездами!
В глазах у Громобоя мелькало бесчисленное множество видений: перед ним вставало рассветное сияние, и тут же розовый небосвод подергивало багряным, в нем загорались во множестве огонечки звезд; синее облако затягивало все в темноту, а ее вспарывал, как меч, серебряный месяц. И каждое видение обдавало его волной новой силы: багрянец рассветного неба, блеск звезд и месяца, сияние солнца вливались в его жилы, пронзали и оживляли каждый мускул. Он вдыхал могучие ветры поднебесья, и им не было тесно в его груди. И голос богини лился с неба, сплетаясь с голосами ветров и блеском светил:
Будет грудь твоя крепче железа,
Будешь ты цел-невредим,
Ножу тебя не язвить,
Копью не пронзить,
Мечу не сечь,
Топору не рубить!
Будь ты с людьми добрым молодцом,
На рати удальцом,
В миру на любованье!
Одолей ты горы высокие,
Долы низкие,
Берега крутые,
Озера синие,
Леса дремучие,
Камни толкучие,
Пески зыбучие!
И будь сила твоя могуча,
Вовек неисходна!
Постепенно все стихло: улетели ветры, прояснилось небо, роща успокоилась и снова завела свой ласковый лепет. Вокруг снова сиял мирный летний день, но Громобой ощутил себя другим. Сила ветров бурлила в его крови, сердце казалось красным солнцем, греющим его изнутри, горячий блеск молний переливался по жилам. Напротив него стояла богиня Лада, а по бокам ее три берегини, испуганно сжав руки, таращили на Громобоя глаза, полные ужаса и восторга.
– Захочешь – ударишься оземь, станешь красным конем Перуновым! – произнесла Лада, и в голосе ее слышались отдаленные отзвуки ветровой песни. – А захочешь – снова человеком будешь.
Громобой коснулся бока: под рубахой, там, где он привык носить плотный ремешок науза, появился другой пояс, тонкий и легкий, как будто сплетенный из шелковистых девичьих волос. Пальцы легко проходили сквозь него, как сквозь воду, не разрывая; на ощупь этот новый науз был как густой ветер или слишком жидкая вода…
– Теперь идем! – Лада знаком позвала его за собой.
Громобой шагнул за ней и тут же увидел, что совсем рядом с опушкой рощи луговина кончается высоким обрывом. Здесь приветливый берег как будто обрывался в бездну: внизу ходили тяжелые синие тучи.
– Смотри! – раздался позади повелительный голос богини Лады.
Громобой вгляделся и ощутил, что взгляд его раздвигает темные облака. От непривычного усилия вдоль позвоночника пробегала дрожь, но Громобой ясно увидел, как внизу на дне долины проступают очертания горы, а на горе – город за высокой стеной. Он видел детинец на вершине, терема и улочки, потом посадский вал, ворота, площадь торга, бесчисленные темные крыши избушек на посадских улицах. И легко было разглядеть каждую мелочь, потому что всякая крыша, всякая улочка изливала тонкий золотистый свет. Весь город был напоен этим светом, точно солнечный луч светил с темного неба только на эту гору.
А внизу, за пределами светлого круга, подножие горы было затянуто синими тучами. Тучи перекатывались, переваливались, как тяжелые каменные горы, словно ветер с напряжением толкает их, силится раздвинуть невидимым плечом, но не может, выбивается из сил, переводит дух и опять с натугой принимается толкать. Глыбы-тучи шевелились, от них тянуло вверх холодным, плотным, морозным ветром, и чем дольше Громобой вглядывался, тем яснее видел в них сходство с человеческими фигурами. Тяжелые исполины с дубинами в могучих руках топтались под стенами светлого города, ходили кругом, тянулись вверх, ползли на крутые склоны и снова скатывались вниз, и опять ползли, медленно перенимая из руки в руку то дубину, то черный тяжелый камень.
– Что это? – осевшим голосом шепнул Громобой.
– Велеты, – так же тихо голос богини шепнул ему ответ. – Племя Зимерзлино. Каждую зиму приходят они под город Стрибожин, облекают его своей темной ратью, и пока Перун их огненным копьем не прогонит, огненными стрелами не побьет, не выйти кольцу Огня Небесного на волю, не сиять солнцу на небе, не бывать весне в мире земном… Достань кольцо Небесного Огня, тогда освободишь и дочь мою.
– Оно – там? – Не оборачиваясь, Громобой не отрывал взгляда от города на вершине горы.
– Там. В Стрибожине. Только нет туда дороги, кроме как мимо велетов.
Громобой кивнул: в памяти всплывала кощуна о городе Стрибожине и храме Небесного Огня, хотя он и не помнил, откуда знает о них.
– Один не сумеешь, – добавила богиня. – Поди к Ветровому Деду и у него помощи попроси.
– К Ветровому Деду? – Громобой обернулся.
– Да. Вот к нему дорога. – Лада показала куда-то в сторону.
Чуть поодаль на краю обрыва рос могучий, древний, корявый дуб. Увидев его, Громобой дрогнул: дерево, заключившее в себе ворота миров, разом будило в нем много смутных, значительных и мучительных воспоминаний.
– Иди, – шепнул голос богини, сплетенный из сотен и тысяч голосов земли, из голосов трав, цветов, берез, облаков, ветров и лучей.
Громобой повернулся к дубу и сделал шаг.
– Иди! – сама земля вздохнула под ногами.
Вокруг потемнело, синие тучи заслонили небо. Богини Лады больше не было здесь, и сам ее приветливый, ласковый летний мир сменился каким-то другим – мрачным, жарким, полным горячих грозовых перекатов за темной стеной туч.
Подойдя к дубу, Громобой как следует осмотрел его весь кругом, но ничего похожего на дупло не нашел. Мелькнула мысль: постучаться, что ли? Не долго думая, Громобой ухватился за один из старых, низко опущенных кривых суков и полез на дерево.
Ветки росли густо, так что опоры искать не приходилось, а кое-где он даже с трудом протискивался через переплетения ветвей. Жесткая, в крупных трещинах кора поросла лишайником, от нее остро пахло лесной прелью, густые зеленые листья совсем заслонили свет, так что Громобой ничего вокруг себя не видел и даже не знал, высоко ли забрался. В ветвях шумел ветер, могучий голос дерева тянул древнюю воинскую песню, и Громобою как-то легче дышалось от этого шелеста: казалось, что само дерево подхватило его и весело, как зрелый отец младенца-сына, перекидывает с руки на руку, с ветки на ветку – все выше и выше. Корявые изгибы сучьев сами ложились под ноги, как ступеньки лестницы, сверху другие ветки тянулись, как руки навстречу, и Громобой лез наверх, как по дороге шел. Жмурясь, чтобы уберечь глаза, он не оглядывался по сторонам и ничего не видел, кроме ближайшей верхней ветки.
Вдруг он заметил, что ветки, по которым он ступает, не висят в воздухе и не крепятся к стволу, а торчат из земли. Тряхнув головой, Громобой остановился и огляделся. Дуба больше не было – он стоял на тропинке, где из плотной земли в изобилии выступали изломанные корни, а вокруг него был густой лес.
Добрался. Осознав, что ворота дуба привели-таки его в другое место, Громобой немного постоял, осматриваясь. Лес вокруг был густ, темен, сбоку виднелся глубокий, в перестрел шириной, овраг с обрывистыми склонами. На дне оврага росла сосна, и верхушка ее приходилась почти вровень с вершиной холмика, на котором Громобой стоял. Другое дерево, старая ольха, лежало мостом, перекинутое с одного края оврага на другой, и его корни топорщились в воздухе, издалека напоминая выгнутую спину какого-то здоровенного косматого зверя. В лесу шумел сильный ветер, склонял и трепал верхушки деревьев. Громобой оглядывался, ожидая откуда-нибудь совета, куда идти дальше.
Неясный гул ветра сплетался в слова, сначала неразборчивые, потом все более ясные. Громобой прислушался: издалека долетала легкая россыпь березового шума, и в этом шуме он различал мягкий женский голос, похожий на голос богини Лады:
Пойду я из дверей в двери,
Из ворот в ворота,
В чистое поле,
Под светлый месяц,
Под частые звезды;
И лежат три дороги:
И не пойду ни направо, ни налево,
Пойду по дороге середней,
И лежит та дорога через темный лес…
Громобой огляделся еще раз: прямо перед ним, по краю обводя овраг, вилась бледная, едва заметная тропинка. На земле, густо усыпанной серовато-бурым слоем старой палой листвы, где лишь изредка торчали зеленые былинки, она скорее угадывалась, чем виднелась: на ней не было никаких следов, а только чуть-чуть веяло присутствием живого духа. А может, и того не было, а просто кто-то издалека указывал Громобою, куда идти. И он пошел.
Чем дальше он шел через лес, тем крупнее становились деревья вокруг. Подлесок, кусты и мелкие деревца исчезли, оставались только старые деревья-великаны: дубы, сосны, ветлы. Здесь и там громоздились овраги, холмы, валуны, точно какой-то исполин гулял здесь, ненароком ломая столетние дубы и разбивая землю своими тяжеленными шагами. Огромная ива, надломленная посередине ствола, висела ветвями вниз и была похожа на великана-велета, которого враги убили и повесили вверх ногами. Ветер дул все сильнее. Он стремился откуда-то сверху навстречу Громобою, и идти становилось все труднее. Пригнувшись, опустив голову и набычившись, Громобой упрямо шагал и шагал против ветра, почти не глядя вперед и на каждом шагу цепляясь руками за стволы и ветки, чтобы не отнесло назад. От ветра гудело в ушах и шумело в голове, постоянное сопротивление вихря заставляло напрягаться изо всех сил, так что вскоре Громобой уже не чуял земли под ногами, а ощущал одно: что лезет все вверх и вверх.
Местность поднималась и постепенно перешла в крутой склон горы. Ревущий вихрь стремился в горы вниз, как водопад, наклонял огромные стволы, теребил и ломал ветки; в лицо Громобою летели древесные обломки, листва, комья земли и даже мелкие камни. Одной рукой заслоняя глаза, второй он хватался за что попало, за деревья, за корни, торчащие отовсюду, за выступы скалы, подтягивался, но лез и лез вперед с чудесным упрямством – качеством, за которое его всю жизнь бранили и которое сейчас так пригодилось.
Вдруг шум и рев кончился, как отрезало. Оглушенный Громобой не сразу заметил перемену, но, вскочив на очередной уступ, внезапно осознал, что и леса больше нет. После долгого напряжения стоять без опоры было трудно, хотелось за что-нибудь ухватиться, но вокруг было пусто, и Громобой стоял, опустив усталые руки, и пошатывался, стараясь обрести равновесие. Позади себя он видел целое море бушующих зеленых вершин, круто уходящее вниз и вдаль, насколько хватало глаз. Там внизу ревел ветер, но здесь была тишина. Перед ним была равнина, упиравшаяся прямо в голубовато-синее небо. Даль его была так спокойна, так беспредельна и глубока, что Громобой сразу понял: сейчас он видит это не с земли, а тоже с неба. Мимоходом кольнуло беспокойство: куда же это я забрался? Он вышел из Надвечного Лета, владений богини Лады, но полез еще выше… Что же выше-то?
Громобой сделал шаг, но тут же покачнулся и остановился. Только теперь он глянул себе под ноги, и от этого взгляда его пронзила холодная дрожь: под ногами был прозрачный свод, и сквозь твердую толщу непонятно чего он видел далеко-далеко под собой землю – бескрайние пространства лесов, ленты рек, луговые равнины, горы, кое-где светлые пятнышки озер. Где-то вид заслоняли облака, создавая видимость твердой опоры для ног, но быстро расходились снова, и Громобой опять видел под собой прозрачные громады воздуха. Он не мог заставить себя сделать хоть шаг – так и казалось, что сейчас нога провалится и он рухнет вниз с такой высоты… Что до земли и нечему будет долетать.
Но другой дороги здесь не было. Солнце же ходит по прозрачному своду Среднего Неба – значит, и ему можно, раз уж он как-то сумел сюда взобраться! Стараясь не смотреть под ноги, Громобой поднял голову. Ветра здесь не было, но воздух был как-то необычайно плотен и густ. Казалось, воздух стоит здесь, как вода в пруду, но стоит ему получить какой-то слабый толчок, и вся эта воздушная громада обрушится отсюда сверху на лежащий внизу мир – и это будет воздушный ток огромной силы, исполинский ветер, способный поломать леса и расплескать озера. «Шли вихри зеленого леса ломати, на поле из корени вон воротити, моря синие колебати…» Это была самая вершина мира, откуда и льются на землю ветры. А значит, и Дед Ветров, к которому его послала Лада, где-то здесь.
Впереди виднелось какое-то туманное облачко. Не глядя вниз, Громобой направился к нему. Идти было неожиданно легко, словно сама воздушная громада, бывшая здесь вместо земли, подталкивала его ноги. Чем ближе он подходил, тем больше прояснялось облачко, и вскоре Громобой разглядел, что это два невысоких холмика, а в промежутке между ними лежит чья-то исполинская фигура. Неясно вырисовывался как будто старик, весь укутанный в свои длиннющие белые волосы и такую же бороду. Белые пряди его волос постоянно шевелились, словно по каждому волосу беспрерывно пробегали ветерки и вихорьки. Глаза старика были закрыты, а на губах его виднелась огромная ледяная цепь.
Чем ближе подходил Громобой, тем труднее ему было идти. Дыхание Ветрового Деда издалека обжигало холодом, так что в груди теснило и ноги подгибались. И пояс, который на него надела Лада, быстро застыл и стал казаться ледяным. Он все тяжелел, потом стал оттягивать назад, словно к нему была прикреплена невидимая цепь. Эта цепь все натягивалась, и наконец Громобой обнаружил, что не может сделать больше ни шагу. А между тем было неясно, близко ли он подошел к Ветровому Деду: пространство между ними не поддавалось измерению, да и рассмотреть Стрибога было нелегко. Стоило сосредоточить на чем-то взгляд, как все расплывалось, глазам рисовалось только огромное белое облако, закрученное вихрем. Оставалось впечатление постоянного движения, клубящегося ледяного урагана, каждый миг готового сорваться с места и лететь, сметая все на своем пути, но какой-то невидимой силой прикованного на месте. Из этого белесого облака глазу лишь мельком удавалось выхватить то очертания лица, то прядь бороды, то блеск ледяной цепи, и то настолько неверно, что Громобой сомневался, а можно ли договориться с этим существом.
– Здравствуй, Ветровой Дед! – крикнул Громобой, не особенно надеясь на ответ.
– Здравствуй, племянник! – грохнуло в ответ, и Громобой покачнулся: этот голос звучал как мощный поток ветра, густой почти как вода, и сам этот звук своей силой сбивал с ног. – По делу пришел или от безделья?
– От безделья не хожу! – отозвался Громобой. – По делу пришел к тебе, дядька! Макошины дочки тебе кланяются!
– Спасибо! – прогудело из клубящегося вихря. – Сам-то я не вижу их. Пропали племянницы мои, порастерялись. Как же ты-то ко мне добрался, сын Грома?
– По дубу залез, – отмахнулся Громобой. – Ты мне вот что скажи, дед: можешь мне помочь велетов от Стрибожина-города отогнать?
– А зачем тебе? – прогудел Ветровой Дед. – Всякую зиму приходит племя Зимерзлино под мой любимый город, а как отец твой проснется да своим копьем огненным взмахнет – так и рассыплются.
– Не проснется мой отец! Или ты, старик, тут лежишь и ничего не знаешь? Чаша Макошина разбита, на земле зима, а весна в плен заключена. И никак ее не вызволить, пока кольцо Небесного Огня не добыть. А перед Стрибожином велеты стоят.
– Не проснется? – низким голосом вздохнул Стрибог, и от его вздоха могучий ветровой поток потек с вершины мира вниз, сорвался с края, как водопад, и внизу в исполинской чаще загудело и завыло. Мощные деревья волновались, как легкие травинки, и Громобой мельком подумал, как бы эта беседа не сдула с лица земли все живое. – Значит, спит Перун в темной туче, а ты, сын его, его работу хочешь делать?
– Приходится! – Громобой повел плечом. – Не ждать же, пока Зимерзла весь белый свет заморозит. Так что, дед, поможешь?
– А чем тебе помочь?
– Чем? – Громобой посмотрел на свои руки. – Меч мой на земле остался. Мне бы чего-нибудь такое…
– Меч твой вернется, как пора придет! – Стрибог усмехнулся, и его белые волосы взвились сплошным клубом-облаком. – А вот одному плохо воевать – дам я тебе четырех товарищей, четырех родных братьев. Пока зима, им отсюда одним ходу нет, а ты их на волю выведешь. А я-то и не чуял, что срок пришел. Выведи их к земле, а там они и тебе, и всему белу свету послужат.
Стрибог приоткрыл свой закованный рот и дунул в воздух. Громада стоячих ветров сдвинулась, заколебалась, и перед Громобоем появился парень – рослый, длинноногий, с длинными светлыми волосами. Глаза его холодно мерцали, как белые зимние звезды, волосы колебались сами собой, и с них стекал стылый ветер. В руке он держал светлое, как будто ледяное, копье.
– Вот тебе первый брат – Ветер Полуночный! – сказал Ветровой Дед и снова дунул.
Рядом с Ветром Полуночным встал другой парень – румяный, с золотистыми волосами, и от него веяло теплом. Увидев Громобоя, он радостно улыбнулся ему и тряхнул кудрями.
– Ветер Полуденный! – сам определил Громобой.
– Мы с твоим отцом всегда товарищи были! – весело откликнулся Ветер Полуденный, и его свежее дыхание несло запахи летних трав. – Каждую весну мы с ним вместе на битву выходили, Зимерзлины племена разбивали, красное солнышко в мир выпускали!
– А со мной пойдешь? – спросил Громобой.
– Как не пойти! Притомились мы здесь, у Деда в рукавах сидючи. Пойдем с тобой. Правду говорю, братья?
Он огляделся, и Громобой увидел поодаль еще двух парней. У них волосы были русые, сероватые, у одного левая щека румяная, у другого – правая.
– Ветер Восточный! – назвался один.
– Ветер Закатный! – эхом откликнулся другой.
– Пойдете со мной?
– Пойдем!
– Ну, ступайте! – Сам Ветровой Дед пошевелился, приподнялся, и всех пятерых покачнул исполинский порыв ветра – невидимый, неощутимый, но такой сильный, что устоять было невозможно. – Ступайте!
Ветровой Дед выпрямил голову, его борода и волосы встали дыбом, а низкий голос загудел:
Из-за леса стоячего,
Из-за облака ходячего
Выпускаю я четырех братьев, четырех ветров!
Первый брат – Ветер Полуночный,
Второй брат – Ветер Полуденный,
Третий брат – Ветер Восточный,
Четвертый брат – Ветер Закатный!
Не ходите вы, ветры, зеленого леса ломати,
Не ходите на поле из корени вон воротити,
Не ходите пещеры каменны разжигати,
Не ходите синие моря колебати!
А подите вы, ветры, через леса дремучие,
Через горы толкучие, пески зыбучие,
Не оброните силы своей ни на лес, ни на гору,
А несите ее к городу Стрибожину,
На племя темное, велетово…
Голос Ветрового Деда звучал все гуще и гуще, вздымался все выше и выше; голос этот наполнил и захватил все существо Громобоя. Песня будила его внутреннюю мощь, сила ветров заставляла каждую жилку трепетать и рваться к делу. Не помня себя, Громобой ударился оземь и взмыл вверх, подброшенный своей неистовой силой: четыре мощные конские ноги готовы были нести его через весь свет, от края неба и до края, не расплескав и не уронив этой силы. С ликующим ржанием он рванулся вперед и краем глаза увидел по бокам еще четырех жеребцов. В вороном он сразу узнал Ветер Полуночный, в белом угадал Ветер Полуденный, Закатный и Восточный обернулись гнедым и серым. По их шкурам пробегали белые ледяные искры, синие тени облаков, розовые отблески заката; буйные гривы развевались длиннее самих тел, и кони мчались по прозрачной тверди воздушной тропы, высекая белые искры и рассыпая громовые раскаты по поднебесью.
Громобой первым ринулся вниз по склону ветровой горы, с восторгом ощущая беспредельность своей силы, неудержимую быстроту своего бега. Грудью разрывая на бегу плотные ветра, не чувствуя никакой твердой опоры под копытами, да и не нуждаясь в ней, он летел и летел все быстрее, и четыре брата-ветра мчались за ним, будто его собственные крылья. А Ветровой Дед гудел им вслед свою песню, и она стлалась им под ноги, прокладывая дорогу:
Не катись сила твоя по чистому полю,
Не разносись по синему морю,
А пади сила твоя на племя Зимерзлино, велетово!
Поднимается туча грозная,
Мечется под той тучей гром и молния!
Ходи по грому, сын Грома,
Призывай воду морскую к проливанию!
Возьми, Перун, тучу темную, каменную,
Тучу огненную и пламенную!
Гром грянул, молния пламя пустила!
И от молнии той разбежалось племя велетово!
И бежит оно за тридевять земель,
За тридевять морей!
Вселенная движется
И трепетна есть земля…
Громобой мчался вниз, вокруг него гудел исполинский лес, склоняясь в смертной битве с ветрами, ревели бури, хлестали дожди и секли метели, буйные ветры выгибали спины и вдруг становились морскими волнами, обдавая его влажной освежающей пеной. И через всю эту круговерть он скакал все вниз, вниз, и воздух вокруг делался все легче и теплее, ближе была земля, и он ощущал на своей горячей шкуре ее живое дыхание. Копыта стучали по лесной земле с корнями, потом по траве, потом он вдруг встал как вкопанный – прямо перед ним было подножие горы, затянутое синими тучами. А выше поднимались стены города, озаренные внутренним золотым светом, как будто там, за стенами, жило в плену само солнце.