Часть вторая
БИТВА СО ЗМЕЕМ
Печенеги подошли к городу ночью. Наутро все пространство под стенами было черно от чужих шатров, кибиток с двумя или четырьмя колесами, человеческих фигур в непривычной одежде. В набег двинулась целая орда под водительством хана Родомана. Составлявшие орду пять многолюдных родов, имевшие каждый своего меньшего хана, поставили свои кибитки большими кругами, расположив их со всех сторон вокруг белгородских стен. Окружавшие город овраги мешали печенегам подойти близко, и они устроили свой стан на некотором удалении, на более ровных участках, не жалея и даже не замечая затоптанных огородов. С самого рассвета на забороле собралось столько народу, сколько могло поместиться, и внизу тихо гудела толпа. Каждому хотелось увидеть своими глазами опасность, о которой столько думали.
— А где же Змей? — спрашивала Зайка у отца, недоуменно и испуганно оглядывая кибитки и костры. Ей думалось, что к Белгороду, как в бабкиной басне, и вправду приползет многоголовое чудовище с огнедышащей пастью и обовьется чешуйчатым телом вокруг стен.
— Вот он и есть, проклятый, — ответил Надежа, не улыбнувшись и не сводя глаз со стана.
Зайка больше ничего не спросила, но была разочарована. На Змея было бы хоть поглядеть любопытно, а тут — одна тоска. Девочка еще не понимала, чем грозит ей орда, но суровые и бледные лица взрослых, даже отца, которого она привыкла видеть веселым, нагоняли на нее тоску и страх. Выглядывая в скважню, она увидела, как один из этих чужих людей рубит березку на опушке рощи, где она часто гуляла с сестрой, собирала землянику. И вот тут Зайка поняла, что туда, в рощу, им больше нельзя. Теперь это не их земля, а этих темнолицых чужаков.
Перед полуднем от печенежского стана отделилось несколько всадников и поскакало к закрытым воротам города. Ханские посланцы были смуглы, черноволосы, безбороды, покрыты остроконечными шапками с меховой опушкой, одеты в яркие разноцветные шаровары и халаты из восточного шелка, с длинными полами и короткими рукавами, из-под которых виднелись яркие рубахи. На поясах их висели длинные, почти прямые сабли в богатых ножнах, отделанных серебром и бирюзой, в ушах блестели золотые серьги. Вся эта пышность предназначалась для того, что запугать противника, показать воинскую удачу и доблесть Родомановой орды. Но и издалека со стены можно было разглядеть, что печенеги возле кибиток, которым сегодня не досталось быть посланцами, одеты в потертые кожи и шкуры и ярких шелков ни на ком больше нет.
Белгородцы смотрели на приближающихся посланцев со смешанным чувством ненависти и надежды. Как раньше они чинили вал и надеялись, что набега все-таки не будет, так и теперь хотели верить, что орда потребует небольшую, посильную дань. Но в душе каждый понимал несбыточность этой надежды. Никогда еще степняки не довольствовались малой данью. Самое лучшее, на что можно было надеяться, что орда удовольствуется только серебром, хлебом и скотиной, а не потребует людей.
Подскакавший к стене первым в знак мирных намерений держал в руке зеленую березовую ветку.
Стоявшая рядом с Медвянкой Сияна с тревожным любопытством разглядывала сверху его остроконечную шапку с лисьим хвостом, ярко-желтые шаровары, смуглое лицо с выступающими скулами и узкими глазами. Несмотря на отговоры няньки, Сияна хотела видеть орду и на этот раз настояла на своем. Этот узкоглазый степняк показался ей отвратительным, как змея или другой мерзкий гад, чудом умеющий говорить и оттого еще более противный — как оборотень!
В памяти Сияны ожили рассказы о битве Перуна со Змеем — бог-громовик победил лютого разорителя и освободил полоненных людей. И вот теперь они оказались в кольце орды, — отчего же Небесный Витязь сейчас не возьмется за свое золотое копье? Сияна подняла глаза к небу, но ясное небо молчало, огненные копья молний не сыпались на черное степное племя. Сияна смотрела в сторону Киева, но стольный город терялся вдали, оттуда не спешила помощь. Даже князь покинул их, и чувство беззащитности подавляло и угнетало ее, как и всех белгородцев.
— Урод какой! — сказала Сияна Медвянке, неприязненно глядя на посланца. — И какая земля такое племя породила? И как только наша земля их носит?
— Они не все такие, — ответила боярышне Медвянка, с тайной гордостью вспоминая встречу со степняками по пути из Мала Новгорода. — Они все ликами разнятся. Бывают такие, что от наших не отличить, только чумазые, как горшки закопченные.
Жизнерадостный ум Медвянки не мог так сразу осознать пришедшую беду, и невиданное зрелище орды под стеной вызвало у нее более любопытства, чем страха. Однажды она уже встречалась со степняками и благодаря тогдашнему счастливому исходу верила, что и теперь все будет хорошо.
— Ив послы кого пострашнее выбрали — мнят, напугаемся, — продолжала она. — А разоделся-то как! Тоже, поди, порты с купца какого-нибудь снял!
А Явор увидел среди посланцев того самого русого болдыря, который ушел от него в степи. Только теперь он был одет в яркий шелковый халат, оружие и сбруя его коня блестели серебром, в ушах покачивались золотые серьги. И лицо его теперь было властным и надменным — он снова занял свое место среди печенежской военной знати и приехал старшим послом к осажденному городу. И уж конечно среди будущей добычи его ждала не последняя часть!
— Где урус бек? — ломаным русским языком кричал тем временем снизу посланец в желтых шароварах. — Хан Родоман прислал говорить! Славный батыр Ак-Курт будет говорить через мой язык!
Ак-Курт — Белый Волк. Услышав свое имя, русый болдырь горделиво вскинул голову. Почему он не понимал по-русски? Где же его мать, кто растил его в орде?
Тысяцкий Вышеня ждал гонцов от печенежского хана и тоже был на стене. Но показался он не сразу, а для важности помедлил — пусть степняки не думают, что русский воевода прибежит по первому их зову. Наконец люди на воротной башне потеснились и показался тысяцкий с меньшими воеводами.
— Чего хотите? — закричал вниз сотник Велеб. Сам тысяцкий с важным видом молчал. На нем была дорогая кольчуга с серебряными бляшками на груди, расчесанная русая борода спускалась к сверкавшей светлым серебром широкой воеводской гривне. На голове Вышени был шелом, украшенный золотой узорной оковкой. Боевым снаряжением тысяцкий показывал, что Белгород не думает отдаваться в руки степного воинства и готов постоять за себя. Всех своих гридей, тоже снаряженных кольчугами и шеломами, тысяцкий привел на забороло и велел им встать впереди, так что снизу вся стена казалась полной вооруженных людей. Блеск стали не остался незамеченным, печенег с веткой оценил красоту и богатство воеводского доспеха и кричал уже не так нагло.
— Хан Родоман не хочет много смерти. Давай дань, и мы уйдем! — объявил он.
— Сколько хотите? — по знаку Вышени крикнул в ответ сотник.
— Красное золото — бочка, белое серебро — десять бочка, бронь, как на тебе, — пять раз десять, меч, как у тебя, — пять раз десять, скотина — сто голова, хлеб — десять раз по сто корчага, мед сто корчага, кони…
Посланник еще не кончил перечислять, а люди на стене уже негодующе гудели.
— Где мы столько золота-серебра ему возьмем, растут они у нас, что ли?
— А где он столько хлеба видал в травене — сами кору да коренья едим, или он не ведает? Поел бы он моего хлебушка, что вчера спекли, враз бы морду на сторону своротило.
— А коней он где услыхал? Добрые кони все с князем ушли, а наши худобы ему не сгодятся, да и нету столько.
— Знает, гад ползучий, что добрые кони да добрые вой с князем ушли, вот и гордится.
— Смеется, змей проклятый!
— А может, и не смеется, — негромко возразил один из стариков. — Печенеги же суть народ дикий да темный, им все иные богаче богатых кажутся. Они кости голые глодают, вот им и твой кислый хлебушек сгодится.
— Самому мало…
— А не даешь дань — мы стоим и ждем, пока вы открыть ворота! — пообещал печенежский посланец на прощание. — И тогда город есть весь наш! Твой ответ быти завтра!
И он поскакал к ханскому шатру, оставив белго-родцев размышлять над условиями мира.
Явор смотрел на удаляющегося Ак-Курта, и руки его сами собой сжимались в кулаки. Он заново переживал стыд и досаду за тот поединок на пути из Мала Новгорода. Ему сейчас казалось, не упусти он тогда печенежского наворопника, не было бы и этого набега. Умом он понимал, что такие дела не решаются одним человеком, но сердцем не находил себе оправдания.
— Такой дани нам не собрать, будут они стоять, пока всех нас в полон не возьмут, — толковали старики. — Стоянием и не такие города неволят…
— За грехи и за неусердие в вере Бог послал иноплеменное нашествие! — сказал епископ Никита, стоявший на забороле возле тысяцкого. — За грехи людские, за почитание старых идолов, за совет со старыми волхвами, бесовыми угодниками…
— Да, знать, плохо Обережа печенежского навя прогнал, — со вздохом согласился кто-то. — Вот он на нас и навел орду.
Не имея постоянных поселений, печенеги кочевали круглый год и в поход шли всем народом. У дымящих костров сидели старики в длинных халатах, женщины помешивали варево в медных котлах, подвешенных над огнем, меж кибиток бегали смуглые оборванные дети. Огромные табуны коней и овечьи стада, составлявшие главное богатство печенежского племени, паслись под охраной подальше в степи. С заборола казалось, что племя Змея Горыныча заполонило полмира и нет спасения от грозной силы. Снова она пришла за данью, и никогда славянские земли не будут избавлены от нее.
А перед городом на ровном поле молодые воины скакали наперегонки на своих быстрых конях, бросали копья, стреляли на скаку в подвешенный на высоком шесте круглый щит — хвалились своей удалью перед белгородцами. Особенно отличались два молодых печенега с широкими серебряными поясами, в ярких шелковых халатах с золотой тесьмой.
— Видать, княжичи, — решил старый кметь Почин, уже не раз встречавшийся с ордой хана Ро-домана. — У ихнего князя сыновей не то четверо, не то пятеро, а сии два — старшие. Ишь, красуются!
— Жаль, стрелой отсюда не достать!
— Да они не глупы — так далеко и поставили стан, чтоб мы их ни стрелой, ни копьем не достали. И будут стоять хоть до зимы… Да мы тут раньше перемрем…
Печенеги в те времена не знали никаких приспособлений для осады и брали города измором. Они не подходили к стенам близко и не причиняли, казалось, никакого вреда, но прочно перекрывали все возможные входы и выходы из города и могли так стоять, как всем было известно, много-много дней, пока оголодавший и умирающий город сам не откроет ворота и не сдастся на милость степного воинства, не знающего, что такое милость.
Один из ханских сыновей отделился от толпы всадников и поскакал к Белгороду. Остановившись перед стенами, он умело заставлял легконогого коня плясать, поигрывал плетью и с гордым видом осматривал забороло и стоявших на нем людей. Он смотрел на них снизу, но чувствовал себя выше их, зная, что все они в его власти.
Сознавали это и белгородцы. Не сдержав досады, кто-то из гридей быстро наложил стрелу и выпустил ее в печенежского княжича. Тот ловко уклонился от стрелы, и она воткнулась в землю возле ног его коня. На смуглом лице всадника с широко раскинутыми, словно крылья степной птицы, черными бровями не отразилось ни капли страха. Он подался вместе с конем чуть в сторону, но не думал бежать. Белгородцы схватились за луки и принялись стрелять в него, со стены слетело несколько копий. Но то ли тревога и досада застили очи белгородцам, то ли молодой печенег был заговорен от чужого оружия, ко никто из стрелявших не попал в него, все стрелы пролетели мимо и потерялись в густой траве под нековаными копытами печенежского коня. Вертясь вместе с конем, словно танцуя, ханский сын то приподнимался на стременах, то откидывался назад, играл с опасностью, зубы его ослепительно блестели в улыбке, он бросал людям на стене задорно-вызывающие взгляды, гордясь своей удалью.
Вместе со всеми на него глядела и Медвянка. Никто не был удивлен больше нее: сын печенежского хана показался ей очень красивым. Он не был похож ни на славянских парней, ни на тех печенегов, которых она видела в степи. Красота его угольно-черных бровей, блестящих темных глаз, темного румянца, белых крепких зубов, еще более ослепительных на смуглом лице, била в глаза и потрясала сердце. Его ловкость и бесстрашие не могли оставить Медвянку равнодушной, она бессознательно любовалась и восхищалась им, не понимая, что же с ней делается. Сердце ее содрогалось в горячей дрожи, она была околдована, и тем более это поражало, что она не ждала увидеть такое чудо среди племени Змея Горыныча. Против воли она желала молодому печенегу остаться невредимым в его опасной пляске и вздрогнула, когда стрела свистнула совсем рядом с его головой.
Выпустил стрелу один из гридей, стоявших на забороле неподалеку от Медвянки. Ханский сын обернулся, отыскивая глазами стрелявшего, словно хотел поздравить его с промахом. И взгляд его темных глаз, сверкающих, как отражение огня в глубине ночной реки, упал на Медвянку.
Она вздрогнула, словно обожглась о его взгляд, и застыла, замирая от непонятного, восторженного ужаса и не в силах отвести глаза. Это и вправду было колдовство, перед которым ее легковейное сердце оказалось слишком слабо. Медвянке казалось, что она — былинка на сильном ветру, березовый листок в бурном потоке и этот поток несет ее неведомо куда, а она беззащитна перед ним и целиком в его власти.
Печенежский княжич тоже задержал на ней взгляд и остановился на несколько мгновений, а потом вдруг резко развернулся и погнал коня к ханскому шатру. Медвянка отвернулась и села на пол, прислонясь спиной к ограждению заборола, закрыла руками запылавшее лицо, стараясь опомниться, почувствовать опору под ногами. Перед взором ее горел огонь, опаливший ее из глаз внука Змея Горыныча, сердце стучало, и она никак не могла унять дрожи. Нашарив на рубахе подвешенный с правой стороны оберег — костяную фигурку рыси, она сжала ее в руке, стараясь унять смятение.
Не меньше ее испуганная Сияна стояла возле подруги на коленях, тормошила ее и звала, причитала и взывала к Матери Макоши и к Деве Богородице, боясь, что Медвянку сглазит, испортит черный глаз враждебного чужака. Сила, ловкость и бесстрашие делали печенежского княжича еще более опасным врагом, а значит, тем более он был ей отвратителен.
— Эх, смотри, и железо его не берет! — с досадой и невольным уважением говорили белгородцы, глядя вслед ускакавшему невредимым печенежскому княжичу и жалея напрасно выпущенных стрел. — Это вроде старший Родоманов сын, я его в прошлый год видал. Это он со своими-то воями Мал Новгород разорил. Лихой вояка, ничего не скажешь, чтоб ему шею свернуть.
— Ежели старший, то это Тоньюкук, — сказал рыжебородый купец, загнанный в Белгород страхом перед ордой. — Мы с ними торговали прежде. Сей воин у них первым удальцом зовется.
— Горе он наше! — гневно и тревожно крикнула Сияна. — Змей проклятый! Красовался бы у себя в степи, а к нам бы не хаживал вот и был бы молодец!
* * *
Назавтра перед полуднем к стене снова подскакал тот печенег в ярко-желтых шароварах и с приувядшей березовой веткой в руках — видно, свежей не потрудился сломить.
— Эй, урус, даешь дань? — заорал он, разглядев среди людей на забороле тысяцкого Вышеню.
— Уж больно много вы хотите, — ответил тот. — Не знаю, соберем ли столько. Вот по закромам шарим, по сусекам скребем. Придется вам обождать.
Вчерашний совет тысяцкого с дружиной и старцами был недолог: для битвы не было сил, собрать требуемую дань не было возможности. Оставалось только ждать, надеяться на помощь князя, киевского посадника и других городов.
— Обождать, пока ты скребем по закрома! — согласился печенег. — Но это будет дороже. За тот один день, что ты медлишь, ты добавишь в дань та дева с волосами как мед! — Печенег указал плетью на Медвянку. — Хан отдаст ее своему старшему сыну Тоньюкуку. И всякий день дань будет на одна дева больше!
Зайка вскрикнула и вцепилась в сестру, словно Змей Горыныч уже тянул ее прочь своей черной лапой. На миг все на стене онемели, а потом ветер взметнул негодующие крики.
— Ишь, чего захотел!
— Мало им добра — еще девок подавай!
— Мало нас грабили-убивали! Мало наших людей в полон уводили!
— Не дождаться вам наших девок!
Вперед протолкался Явор, бледный от негодования.
— Да как вы и слушаете эти речи поганые! — выкрикнул он, сжимая рукоять меча. — Чтоб своими руками своих людей в полон выдавать, своих девок слать на позор! Да лучше всем помереть — хоть люди добрым словом помянут. А чем такой ценой выжить — да нам потом в глаза наплюют, и поделом!
— Не греми, сыне. — Тысяцкий положил руку ему на плечо. Он вполне разделял чувства Явора, но понимал, что одним гневом орду не прогнать. — Сам ему и ответь, коли такой горячий.
— И отвечу! Где он, ханский сын ваш? — крикнул Явор вниз ждущему ответа печенегу. — Коли девка ему нужна, пусть выходит, покажет, такой ли молодец!
— Вот, милый, это по чести! — одобрил тысяцкий и закричал, склоняясь в проем: — Эй, черная душа! Скачи к своим да скажи: мой витязь зовет вашего княжича старшего на честный бой! Сделаем, как повелось: ваш будет верх — даем дань, а наш будет верх — уходите от города прочь. Идет?
— Жди! — крикнул печенег и поскакал к ханскому стану.
Тысяцкий и раньше подумывал предложить поединок и мысленно перебирал своих витязей, кому можно доверить выйти в поле одному за всех. Для этого нужен рыкарь, умеющий будить в себе силу зверя и бога, способный один заменить сотню воев — пусть только однажды. Но в белгородской дружине не было рыкарей. Велеб опытнее, Явор моложе и проворнее, Изрочен лучше знает печенежские приемы боя… Но боги решили вместо Вышени: печенеги потребовали Медвянку, и кому, как не ее жениху, теперь идти в поле? Послать другого означало бы оскорбить Явора, и воевода надеялся, что молодость, сила, выучка старого Бранеяра помогут Явору в бою.
— Согласится он, согласится! — толковали люди на стене. — Видали, как вчера он тут под стрелами выплясывал? Такого хлебом не корми, только дай покрасоваться! Ты уж, друже, постарайся, весь город ведь за тобой…
Но Явора не надо было уговаривать. Мечтая только о том, чтобы рассчитаться с печенегами за свою недавнюю неудачу, сейчас он вышел бы на бой хоть с самим Змеем Горынычем. Беспокоился он лишь об одном — сочтет ли ханский сын его достойным противником для себя? Да разве в битве выбирают противников? Пусть у Белого Волка спросит, каково с ним биться!
Медвянка подбежала к Явору, борясь со слезами. Теперь она по-настоящему испугалась. Беда, которая со стены казалась далекой, вдруг протянула длинную цепкую лапу прямо к ней. Медвянка не хотела, чтобы ее жених шел биться с печенегом, но не смела его отговаривать, зная, что он все равно пойдет. Крепость его духа, твердость и неизменность решений она уже знала, и сейчас могла только молиться, стараясь молитвой заглушить страх. Явор, жених ее, которого она уже привыкла считать своей опорой и защитой, уходил в поле биться, а она оставалась одна, беззащитная перед всяческим злом, явным и тайным. Не находя слов, она вцепилась в локоть Явора, желая остановить время, несущее их навстречу беде.
— Погоди причитать! — Один из городских старцев тронул ее за плечо. — Может, еще воротится. Верно, воротится! Он-то у нас молодец знатный, на поединок лучше его и не сыскать…
Слова его будто разбудили Медвянку, страх и отчаяние вскипели в ее сердце, и она принялась голосить:
— Ой, соколе мой ясный, куда ты от меня отлетаешь, на кого ты меня оставляешь? Как мне без тебя жить-горевать, мой светлый свете, горючими слезами умываться, тоской-кручиной утираться…
Женщины оторвали ее от Явора и отвели в сторону, наперебой произнося положенные слова утешения. В душе они одобряли ее крики, уместные и даже необходимые по обычаю.
Внизу под воротной башней уже перебирал копытами конь Явора, за которым отроки сбегали в детинец. На седле у него висел круглый щит, обтянутый красной кожей и обитый полосами железа. Молча оглянувшись на рыдающую Медвянку, Явор пошел вниз. Ее слезы были единственным, что смутило его, но только на краткий миг. Сам Перун-Воитель, вложивший в него дух воина, и князь Владимир, давший ему меч и кольчугу, посылали его на бой, чтобы он защитил и невесту свою, и всех девушек и женщин Руси, всех детей, живущих и еще не рожденных. Змей Горыныч снова приполз за добычей, но Перун-Громовик не спустится с неба со своим золотым копьем. Выйти на битву предстоит ему, воину, внуку Перуна.
Тем временем и в ханском стане поднялась суета: гомон голосов усилился, выше взметнулся столб дыма от костра перед большим ханским шатром, у костра запрыгал шаман в звериных шкурах, обвешанный бубенчиками и амулетами. К шатру подвели светло-серого, почти белого коня, и показался Тоньюкук. Явор напрасно тревожился — ханскому сыну хотелось показать себя, а Ак-Курт, дважды встречавшийся с Явором и не сумевший его убить, пообещал Тоньюкуку славный поединок и победу не над слабым — над достойным противником.
На остроконечной шапке печенега колыхались белые перья, красные шелковые шаровары казались огненными, широкий пояс сверкал серебром. На боку висела сабля в посеребренных ножнах, в левой руке он держал небольшой круглый щит. Положив руку на морду коня, он что-то говорил ему и гладил по лбу, лаская своего лучшего товарища и прося о помощи свое божество, а потом легко вскочил в седло, едва коснувшись стремени загнутым носком красного сафьянового сапога. Ему подали копье с длинным треугольным наконечником из черного железа; Тоньюкук подхватил его и легко потряс им в воздухе над головой. Печенеги вокруг разразились радостными, торжествующими криками, и Тоньюкук поскакал к стене Белгорода.
Ворота города растворились, и навстречу печенегу выехал Явор. По сравнению с легким, защищенным только собственной ловкостью печенежским батыром русский воин был воплощением уверенности и силы: на нем была кольчуга с каймой из медных колечек, голову защищал шелом с кольчужной завеской на шее — бармицей. Вооружение его составлял прямой и тяжелый меч на поясе и длинное прочное копье в руках. Подъезжая, печенег быстрыми глазами оглядывал оружие и доспех своего противника: в случае победы все это будет его добычей. Епископ Никита со стены осенял крестами белгородского воина, люди бормотали мольбы каждый к своему богу. Обережа принес на стену печенежскую саблю, которую недавно вынул из могилы в овраге, и обвязывал ее лыковым ремешком со множеством хитрых узлов, бормоча заговор, — это был науз, волшебное средство лишить оружие противника его силы.
А Медвянка, увидев скачущего по полю Тоньюкука, похолодела от ужаса, забыла даже причитать. Ей стало нестерпимо стыдно за то, что вчера она могла восхищаться сыном враждебного племени. Ей казалось, что своим вчерашним восхищением она придала сил печенегу и отняла их у Явора. Она готова была выколоть себе глаза, ненавидя их за то, что вчера они встретили взгляд печенега. Непоправимое горе, неотвратимая гибель всего и вся так ясно представились ей, словно уже свершились. Ноги Медвянки ослабели, голова закружилась. Не в силах стоять и смотреть, она села на пол площадки заборола спиной к скважне, съежившись в комок и пряча лицо в ладонях. Сердце в ее груди сжалось в кусок льда; ей казалось, что Явор плывет через широкую бурную реку, — вот голова еще видна между жадными, свирепыми волнами, но только миг — и они сомкнутся над ним, навсегда скрывая от глаз. И все, больше ничего не будет, в гибели Явора для Медвянки была гибель всего белого света.
Противники остановились на ровном пространстве напротив ворот Белгорода. Тоньюкук задорно выкрикивал что-то, обращаясь к Явору, — должно быть, что-то насмешливое и обидное, как у печенегов было принято перед поединком. Печенеги возле шатров встречали его слова громким одобрительным смехом. Но Явор оставался спокоен — он не понимал по-печенежски, зато знал, что вышел в поле не для пустых разговоров.
Тоньюкук видел по лицу своего противника, что его насмешки не достигают цели, и знаком показал, что готов к бою. Противники метнули друг в друга копья, но оба броска не достигли цели: Явор отбил щитом, словно от осы отмахнулся, а Тоньюкук откинулся назад, лег спиной на круп коня, и копье Явора пролетело как раз там, где была его грудь. Мгновенно распрямившись, Тоньюкук выхватил саблю. Явор тоже взялся за меч, и они поскакали навстречу друг другу. Со звоном сшибались клинки, и звон этот отдавался в каждом человеческом сердце по обе стороны от места битвы. Сколько раз воины славян и степняков вот так выходили друг против друга! Судьба отдавала победу то одному, то другому, но столько крови и слез проливалось всякий раз, что конь самого Перуна стоял по грудь в этой крови. И будет ли этому конец? Придет ли воин, который навсегда прогонит Змея от пределов славянских земель?
Все прошлое и будущее сейчас жило в этих двух воинах, город и стан следили за Явором и Тоньюкуком, то затая дыхание, то разражаясь бурей криков под звон клинков. Меч Явора уже не раз коснулся Тоньюкука и нанес ему несколько легких ран, но настоящий батыр не замечает боли, и Тоньюкук не отступал. Злобно скаля белые зубы, он быстро и ловко, как змея, вился вокруг Явора и наносил ему удары, казалось, со всех сторон разом. Щит Явора раскололся, и Явор отбросил его, мечом отражая удары. Лезвие печенежской сабли скользило по колечкам кольчуги, не причиняя вреда, однако одетый в кольчугу и вооруженный тяжелым мечом Явор был не так проворен, как печенег, а тот продолжал виться вокруг и выискивать уязвимые места.
Вдруг конь Тоньюкука споткнулся о лежащее в траве копье, Тоньюкук покачнулся в седле и на миг остановился. Явор замахнулся, меч его сверкнул над головой печенега, но при этом и сам он открылся. Тоньюкук изо всех сил, уже не жалея себя, ударил тяжелой саблей в грудь Явора, острием задев его по лицу. Задохнувшись от боли в груди, Явор в тот же миг обрушил на плечо Тоньюкука занесенный меч. Печенег отскочил вместе с конем; вся левая сторона его тела была залита кровью из разрубленного плеча, а на лице застыло страшное выражение: боль и злобное торжество, дикая радость при виде крови врага. По стене Белгорода пролетел крик ужаса: именно так, со смуглыми лицами, сверкающими темными глазами, с оскаленными зубами русы представляли навий.
Явор не мог преследовать врага и продолжать бой: страшная боль в груди теснила и прерывала дыхание, кровь из раны на лице заливала кольчугу, в глазах темнело и сознание мутилось. Явор упал на шею коня, шелом скатился с его головы в истоптанную траву.
Почувствовав свободу, конь отбежал с места поединка и помчался домой, к воротам. Тоньюкук не пытался его догнать, силы оставили и его. Израненный, не в силах владеть ни руками ни ногами, печенежский княжич позволил коню унести себя назад, к ханскому стану. Он покинул место сражения последним, и печенеги встретили его торжествующими криками, как победителя. Но с седла его пришлось снять и в шатер нести на руках, и вскоре до Белгорода стали долетать доносимые ветром скорбные причитания печенежских женщин.
Конь Явора вбежал в ворота, которые тотчас же закрылись за ним. Всадник лежал на шее коня, как мертвый, по гриве и по шерсти на груди коня тянулись липкие подтеки свежей крови. Светлые пряди волос на склоненной голове Явора безжизненно рассыпались и закрыли лицо. Только меч был по-прежнему крепко зажат в ладони.
Толпа волной кинулась к нему, крича, молясь и причитая. Явора сняли с седла и уложили на землю на расстеленный плащ. Оборвав подолы своих рубах, гриди затянули рану, чтобы остановить кровь, пытались осторожно стянуть кольчугу. Только меч из руки не вынимали — коли срок ему умереть, так пусть умрет с мечом в руке и рукоятью постучится в ворота Перунова Ирья.
Женщины держали бьющуюся в отчаянных рыданиях Медвянку, епископ Никита пробирался вперед, чтобы успеть, если понадобится, отпустить грехи умирающему. А с другой стороны торопился Обережа, на ходу отвязывая от пояса всегда при нем бывший мешочек с сушеным лопухом и еще какими-то целебными зельями.
* * *
Женщины по всему городу встретили исход поединка плачем и причитаниями. До поздней ночи народ в ожидании вестей толпился на дворе тысяцкого, куда перенесли бесчувственного Явора. Сегодня он был воплощением силы и чести Белгорода — в том, выживет он или умрет, каждый видел и свою судьбу.
Тысяцкий велел нести его в истобку, где хозяйское семейство жило зимой. Боярыня Зорислава дала медвежью шкуру для его лежанки — шкура Велесова зверя прибавит крепости и здоровья. Явора уложили на широкой лавке, стянули с него кольчугу и разрезали рубаху. Печенежская сабля не могла разрубить кольчугу, но удар был так силен, что проломил Явору ключицу и повредил ребра. А на лицо его было страшно смотреть: щека и подбородок были разрублены до кости. От боли и большой потери крови Явор был без памяти и не чувствовал, как старый волхв вправляет кости и обмывает раны. Обережа водил руками над раной, шептал что-то, подул три раза, и кровь унялась — волхв запер ее теченье. Потом он растолок в ступке листья подорожника, канупера, кудрявой мяты и еще какие-то резко пахнущие листья, смазал раны этой зеленой кашей, перевязал чистым полотном и все бормотал, бормотал заговоры, отгоняя хворь и смерть и призывая жизненные силы земли на помощь ее страдающему сыну.
Напоследок Обережа влил в рот Явору отвар тысячелистника, смиряющий кровотечение, и просидел около него всю ночь, никого не пуская в истобку.
Даже Медвянку Обережа не велел пускать.
— Дух его теперь в воле божией, человечьи руки ничем более помочь не могут, — сказал он, выйдя к ней в сени. — Посидеть с ним я сам посижу, а тебя не пущу. — уж больно ты беспокойная. Он хоть и без памяти, а слезы твои почует, и дух его огорчится.
— Я не буду плакать! — лепетала Медвянка, но даже теперь не могла остановить слез. Ей казалось, что и ее жизнь висит на тоненьком волоске, который каждый миг грозит оборваться.
— Да что же ты теперь еще можешь? Твое дело девичье — плачь, моли богов за него. Поди домой, а как он в память воротится, я тебя кликну.
Медвянка не стала спорить с волхвом, но и домой не пошла. Она не хотела уходить от Явора, словно в нем был источник ее жизни, и всю ночь просидела в сенях у дверей истобки. Родители пытались увести ее домой, но она не слушала их утешений и уговоров, а ловила слухом сквозь бревенчатые стены, как Обережа мягко ходит по истобке, вполголоса бормоча что-то, и как тяжко дышит Явор, бессознательно стремясь остаться в земном мире, где столь многие нуждаются в нем. В беспрестанных мольбах к Велесу и Макоши Медвянка клялась, что никогда больше не взглянет ни на какого другого парня, никогда не станет смеяться над Явором, а сделает все, чтобы быть ему хорошей женой. Да и как можно иначе? Теперь, когда Медвянка столько пережила и чуть не потеряла его, Явор уже казался ей лучше всех на свете, самым сильным, самым умным и даже самым красивым. Ничего не могло быть лучше его сломанного носа и сросшихся бровей. Теперь он был дорог ей не за достоинства и не за ту защиту, которую он мог ей дать, а просто ради него самого; ей казалось, она любит его просто за то, что он живет на свете. Пусть он только живет — ничего другого Медвянка не просила у богов.
Закрыв глаза и прижавшись лбом к бревенчатой стене, отделявшей ее от Явора, Медвянка думала о нем, вызывала в памяти его лицо, голос, тепло и силу его рук, старалась оживить в сердце его образ и тем призвать назад дух, заблудившийся между мирами. Телом Явор был на земле, искра жизнеогня еще тлела в нем, но дух покинул тело и стоял у ворот Перунова Ирья. Однако ворота не откроются перед ним, пока в теле теплится жизнь. Это страшнее мгновенной смерти — так становятся упырями. «Ты же говорил, что мы с тобой никогда не разлучимся, так не оставляй же меня, вернись! — звала Медвянка своего жениха. — А не можешь воротиться — так возьми меня в собой. Я с тобой на тот свет пойду, там тебе женой буду, а здесь мне без тебя все пусто». Не на этом свете, так пусть хоть на том сам Отец Небесного Огня наречет их мужем и женой, и тогда они будут вместе всегда. В стране вечной радости предков печенежская сабля не сможет разлучить их.
От тоски, страха и молитв Медвянка за долгие часы словно окаменела, спала с открытыми глазами, сидя на полу, на разбросанном сене, прислонясь к бревенчатой стене. Но она не видела ни стен, ни широкой лавки с бадейкой воды и ковшичком на краю, ни спавшего на скамье отрока, свесившего лохматую голову. Зримый мир исчез для Медвянки, глаза ее, омытые жгучими слезами, научились видеть иное. Ей грезилась широкая река, несущая ее на мягких зелено-голубых волнах навстречу огромному красному солнцу, и так велико оно было, что делалось ясно: до него совсем близко. Солнце указывало путь, его лучи ложились под ноги алой дорогой, и впереди уже сиял радужный мост, а за ним зеленый сад, где живут предки. Но на пути туда лежала тенистая низина, а в ней под плакучими ивами мягко струились два источника — живая и мертвая вода. Здесь — межа миров, мира живых и мира мертвых. Испившему мертвой воды открывается дорога в Сварожьи Луга, но ему нет дороги к живым. Живая вода выпускает в мир живых — но она доступна только мертвым. А для того, кто ушел от живых, но не вошел к мертвым, заблудился между мирами, нужны они обе. Об этом рассказывают кощуны, за этими двумя водами Солнечный Хорт посылал ворона, чтобы оживить Заревика, зарубленного и не погребенного коварными братьями. Только ворон, вещая птица мертвого мира, знает туда путь, даже Солнечному Волку нет туда дороги. Кто же добудет для Явора мертвой и живой воды? В полузабытьи Медвянка видела эти источники, слышала тихое, ласковое журчанье, навевающее покой, отрешающее от страданий, но в руках ее не было силы зачерпнуть из них. Слезы текли по ее лицу и падали на колени, и руки не поднимались утереть их. Она сама затерялась меж мирами и хотела только одного — найти Явора и быть с ним, всегда с ним.
С рассветом Обережа вышел к ней в сени. Медвянка подняла голову ему навстречу, но не сразу нашла в себе силы подняться на ноги. Сама она неузнаваемо изменилась за вчерашний день и эту ночь, словно и ее сразила печенежская сабля: лицо побледнело, как от тяжелой болезни, веки покраснели от слез, ресницы слиплись, всегда опрятные волосы выбились из косы и висели вдоль щек, тоже омоченные в слезах. И глаза больше не блестели, а были как два черных колодца, полные тревожного страдания. Она очнулась от грез и вспомнила: уже утро, она сидит на полу в сенях, а за стеной лежит Явор — живой ли, мертвый ли?
— Что, душа-девица, от вечерней зари до утренней досидела ты здесь? — негромко спросил Обережа. — Помнишь ли, что говорила про них?
«Когда заря утренняя с зарей вечерней сойдутся, тогда я за тебя пойду», — вспомнились Медвянке ее собственные бессердечные слова, сказанные на забороле, когда Явор предлагал ей перстенек. Она не удивилась, откуда волхв знает о них, но это напоминание о прежнем ее отчуждении от Явора вдруг наполнило ее ужасом, от которого у нее занялось дыхание и тьма затопила взор. Она подумала, что он умер, и сама будто умерла — время остановилось, мир обрушился.
— Встретились у тебя, выходит, заря утренняя с зарей вечерней, — продолжал Обережа, положив руку ей на голову. И Медвянка услышала в его голосе не горе, а облегчение и поняла, что ужас ее был напрасным. — Ступай, теперь можно, — продолжал волхв. — Жив твой сокол и будет жить, ты его у Морены отплакала. Слезы — тоже вода мертвая, слезы — и живая вода.
Откуда взялись у нее силы — Медвянка вскочила на ноги, уцепилась за стену, борясь с мгновенным головокружением, а потом устремилась в истобку. Словно боясь спугнуть кого-то, она старалась ступать неслышно и задыхалась от нетерпения скорее увидеть Явора.
В истобке все лучины уже были погашены, бледный свет зари проникал через небольшое окно и освещал лежанку Явора. Казалось, сама Утренняя Заря заглянула проведать — жив ли? Всхлипывая от волнения, страха и недоверчивого счастья разом, Медвянка подбежала к лежанке и застыла, прижав руки к груди. Явор лежал в беспамятстве, вытянувшись, как каменное изваяние, — живые так не спят. В сероватом свете зари он казался безжизненно-бледен, его грудь, плечо и половина лица были затянуты полотняными повязками со следами крови и буро-зеленой каши целебных трав. Вокруг глаз темнели пугающие круги, губы были приоткрыты, он тяжело дышал, словно каждый вздох требовал от него бессознательных и тяжелых усилий. Нынешний вид его, всегда такого сильного и уверенного, острее копья пронзил сердце Медвянки; в ней вскипело сострадание, жалость, страх и бурное желание помочь. Попроси сейчас Обережа всю кровь ее для Явора — она отдала бы, не задумавшись. Прошло то время, когда она думала только о себе; сейчас ей казалось, что ее самой по себе больше нет, а живет она только рядом с Явором и только для него.
Опустившись на колени, Медвянка уткнулась лицом в край подстилки — она не смела прикоснуться к самому Явору, боясь как-то причинить боль. Она не сказала ни слова, а только вцепилась обеими руками в край лежанки, словно боялась, что ее оторвут от Явора. Ей казалось, что ей вернули ее сердце, слабое и израненное, но необходимое ей для жизни; здесь, рядом с ним, теперь навсегда ее место и все ее счастье.
Сзади подошел Обережа. В руках он держал небольшой глиняный горшок, а в нем тихо волновалась вода, поблескивая белосеребряным светом.
— Сия вода не простая — на Утренней Заре наговорена, — сказал Обережа, и Медвянка подняла голову. — Всю ночь она на дворе стояла, звездный свет пила, а потом в нее Утренняя Заря заглянула и великую силу ей дала. Помоги-ка.
Волхв передал горшок Медвянке, и она взяла его с таким чувством, что это и есть та самая живая вода. Видно, и Обережа посылал за нею ворона — ведь ему подвластны все скрытые силы земли.
— Матушка Вода Живая, ты всем матерям мать, ты всем княгиням княгиня, — бормотал Обережа, погружая пальцы в воду и обрызгивая ею голову и грудь Явора. — Как даешь ты жизнь всем цветам и травам, всем рыбам и птицам, всем родам звериным и человеческим, дай жизни и Явору! Как вода на руке не держится, пусть на нем не держатся хвори и недуги! Как ручей прочь бежит, не оглянется, так пусть бежит от Явора прочь горькая немочь! Как вода ключевая ярится, так пусть и в Яворе кровь яро играет! Как вода звездная, заревая так чиста и светла, так пусть Явор будет чист и светел! Словам моим замок Небо и Земля, Вода и Заря! Как Дунай-река течет не перестанет, так и слов моих никому не одолеть!
Медвянка слушала его и верила, что теперь Явор обязательно будет жить, станет еще сильнее и крепче прежнего, — ведь Макошь и Велес, Вода и Утренняя Заря передали ему часть своих сил.
Окончив заговор, Обережа взял у девушки из рук горшок, склонился к нему, всматриваясь в воду, потом обратил к ней ухо и прислушался к чему-то.
Затаив дыхание, Медвянка с волнением ждала, что скажет волхву Заревая Вода.
— Как дала Мать-Вода ему жизнь заново, дает она и имя новое, — сказал Обережа. — Был он меж мирами и назад воротился, потому и новое имя ему — Межамир.
Медвянка ничего не сказала, боясь неловким словом помешать волшебству Воды и Зари. Не только Явор, но и сама она, все вокруг казалось ей обновленным, родившимся заново. Никто из видевших источники живой и мертвой воды не будет больше таким же, как был.
Мудрость и умение волхва не дали Явору умереть, но он потерял много крови и был очень слаб, не мог шевельнуть ни головой, ни плечом. Первый день после поединка он пролежал не то во сне, не то в беспамятстве. Смутно, тяжело ему грезилось, что он пробирается через густой темный лес и огромные деревья с дремучими кронами глухо шумят высоко-высоко над его головой. Вот они немного расступаются, впереди встает высокая гора, а на ней сияет золотом огромный дом — Перунов Ирий. Это цель его пути, там собираются все воины, с честью павшие в битвах. Но идти тяжело, каждый шаг дается с трудом, на ногах словно каменные сапоги — как же ему подняться на эту гору?
Вдруг раздается глухой, раскатистый удар грома, и перед Явором встает воин огромного роста, в черной кольчуге. Густые волосы его черны, как клубящиеся грозовые тучи, глаза темно-голубые, как небо, борода золотая, и в ней дремлют молнии. Это сам Перун, бог-Громовик, и золотое копье в его руках упирается концом в землю под ногами Явора: стой.
«Где твой ворог? » — раздельно спрашивает бог, не открывая рта, но голос его гулко гремит по миру, отражается от краев небесного свода и проникает в самую глубину сердца. «На земле, в печенежском стане», — хочет ответить Явор, но не может, язык не слушается. «Принеси мне его голову, тогда войдешь, — говорит Громовик. — Возвращайся и окончи свои дела на земле».
Перун бьет концом копья в землю, и перед Явором открываются два источника. Вода Жизни и Смерти, дорога в мир живых и в мир мертвых. Он тянется к ним, но его руки и ноги тяжелы и слабы, он не хозяин своему телу. Чьи-то руки… лебединые белые крылья плещут воду ему в лицо; сначала она теплая, мягкая, усыпляет, отнимает память о боли; потом холодные, острые капли дождем осыпают Явора, будят сознание. «Возвращайся и заверши то, что не завершил! — повторяют несколько голосов то ближе, то дальше, будто из-за леса. — Ты не войдешь в Небесный Мир раньше своего врага. Только после него».
На второй день Явор стал изредка приходить в себя. Над собой он видел не шумящие деревья темного леса и не золотые щиты Перунова Ирья, а знакомые бревенчатые стены — когда-то очень давно, много лет назад, он уже видел их. Значит, он на земле. И не Отец Сварог склоняется над ним с куском полотна или горьким отваром в ковшике, а волхв Обережа. Но без помощи богов не обошлось: невидимая могучая сила, как тепло от огня, текла с коричневых от загара и времени рук Обережи, переливалась в Явора, оживляла его кровь и укрепляла члены. Казалось, исцеляли не травы и не заговоры, а само присутствие Обережи. В нем заключалась часть животворящей силы самой Матери-Земли, и старый волхв щедро делился ею.
Впервые встретив взгляд склонившейся над ним Медвянки, Явор не сразу узнал ее. И по ее изменившемуся лицу, по слезам страдания и радости, льющимся из ее глаз, он понял, что и правда был совсем близок к погребальным саням. Недаром рассказывают баснь о жене, что слезами пробудила от колдовского сна своего мужа, полоненного злой чародейкой. Слезы Медвянки падали на грудь Явору, обжигали, возвращали к ощущениям жизни, заново привязывали к земному миру. Может быть, это ее руки лебедиными крыльями плескали на него воду из Ключей Жизни и Смерти? Теперь Явор вспомнил о невесте и пожалел ее — ведь в Перунов Ирий она не сможет с ним войти, туда попадают только девушки, положенные с воинами на погребальный костер. Сейчас Явор уже не помнил, почему Перун преградил ему дорогу золотым копьем, ему казалось, что это слезы Медвянки били в Источнике Жизни, что ее зовущий голос вывел его из темного леса. Она любит его и плачет о нем — так никогда он не уйдет от нее, не оставит в горести, и пусть Морена беснуется в бессильной злобе — сила Макоши-Жизни и Лады-Любви одолеет злые чары. «Я же тебе говорил — вовек мы не расстанемся. А разве я когда от своего слова отступался? Любишь — так верь», — хотел бы он сказать ей, но не мог, рана на щеке мешала даже открыть рот. Видя его попытки заговорить, Медвянка еще больше испугалась и замахала руками.
— Не надо, не надо! — шептала она сквозь льющиеся слезы. — Молчи, пожалуйста, молчи!
Сама она не находила сейчас слов — не было таких слов, чтобы выразить ее сострадание и любовь. Не смея прикоснуться к его лицу, она целовала его здоровое плечо, руку, чтобы хоть как-то дать ему почувствовать, что она рядом и любит его. И Явор закрыл глаза; образы темного леса, грозного и светлого Хозяина Ирья, мягкий плеск Ключей таяли в его памяти, уходили прочь до той поры, когда он увидит их снова и скажет Громовику: «Вот голова моего врага, он больше не топчет землю». И Перун поднимет копье, пропуская его в Круг Чести. Но это будет еще не скоро. Сейчас Явор не помнил ни о печенегах, ни о битве; присутствие Медвянки и ее любовь — вот все, что было ему нужно, все, что могло ему помочь.
* * *
А орда стояла под стенами, устроившись на долгую осаду. После поединка трудно было сказать, кто вышел победителем. Белгородцы не давали дани, которую все равно не смогли бы собрать, и Родоман не уводил орду. Поединок, один на один ничего не дал, сил для общей большой битвы у белгородцев не было, и обоим народам оставалось только ждать: белгородцам — помощи от князя и других городов, а печенегам — голода в городе и его сдачи. Установилось равновесие, медленно потекли дни, одинаковые, как сухие горошины; весь мир для белгородцев замкнулся в крепостных стенах. Какими просторными они казались прежде и какими тесными оказались теперь!
Сияна со дня поединка проводила возле Явора почти столько же времени, сколько сама Медвянка. Боярышня как могла заботилась о поединщике: носила еду с воеводского стола, давала для перевязок лучшего полотна из материнских ларей. Иоанн одобрял ее заботы, говоря, что так и надлежит поступать христианке, и в такие часы Сияна соглашалась, что Христова вера хорошая и правильная. Но это не мешало ей носить подарки также и Обереже, то и дело расспрашивать его о здоровье Явора и благодарить за лечение. В священный колодец она побросала все свои перстеньки и жалела только о том, что может дать богам так мало.
Через несколько дней после поединка Сияна снова попросила Иоанна проводить ее на забороло. Провориха ворчала, уговаривала боярыню не пускать дочь ходить по стене, а Сияну словно какая-то непонятная сила тянула туда. Она боялась вида орды, но хотела ее видеть, потому что иначе, в воображении, племя Змея Горыныча казалось еще многочисленнее и ужаснее.
С самой зари на площадке заборола толпилось немало народу. Кого-то привели сюда те же чувства, что и Сияну, а у кого-то первый страх при виде степного воинства уже прошел — не в первый раз приходилось жителям порубежья видеть печенегов — и орда стала вызывать даже некоторое любопытство. Всем хотелось знать, как теперь противник Явора, старший печенежский княжич, жив ли?
Видно, и тому поединок обошелся недешево: Тоньюкук больше не показывался меж шатров стана. Шаманы с жезлами и бубнами каждый день плясали вокруг костра, прогоняя злых духов, мешающих Тоньюкуку подняться. Печенеги толпами собирались вокруг и хором протяжно повторяли за шаманами их непонятные заклинания. Но духи, видно, были упрямы и не хотели уходить.
— Гляди-ка! — говорили друг другу белгородцы на стене. — Вот ведь навье племя, угла не имеет, живет скотом да чужим добром — а тоже своего жалеет! Он у них, поди, первый молодец, вот они ему всем народом здоровья и желают.
— А чего кудесники-то скачут — где же их боги?
— Боги у тех есть, у кого земля есть, — отвечал бывалый старик, несколько лет проживший в печенежском плену и знавший их обычаи. — Мы, славянские роды, на сей земле сидим испокон веку — боги ее и нашими судьбами владеют. А печенеги ныне здесь стада пасут, а куда завтра подадутся — и сами не ведают. Только небо над ними всегда одно, — вот небо у них и есть великий бог, всему начало и конец. Ему и идолов не ставят, — зачем, коли само оно всегда здесь, только очи поднять. А зовут его Тэнгри, Тэнгри-хан, господин, стало быть…
Люди дивились, слушая старика. Чудной же народ, у которого нет ни богов, ни святилищ! Как же можно без них жить? Кто же направляет пути их народа и защищает от напастей? Чистый лазурный купол равно расправил крылья над городом, над печенежским станом, над всей землей. Какое же оно на самом деле, это вечное божество? И не отвести взора: власть верхнего мира беспредельна над всяким, кто не вовсе лишен глаз. Славяне видят в небе совсем не то, что печенеги или болгары-христиане. В одном сходятся все племена и народы, смотрящие на него: небо всегда рядом, только подними глаза…
В стороне от людей на забороле стояла Чернава и глядела на кибитки ближайшего рода. Когда-то много лет назад и она, тогда еще молоденькая девушка, вот так же кочевала со своей ордой. Но ее роду не повезло — отбившись от орды, он наскочил на большой русский дозорный отряд. После битвы всего несколько мужчин успели ускакать в степь, а остальные были перебиты, женщины и дети попали в плен. Теперь, при виде соплеменников, забытые образы и чувства всколыхнулись в памяти, но не дали радости ее уставшему сердцу. Слишком долго она не видела своих, не слышала родной речи. Чернаву переполняло глубокое волнение и тоска по судьбе, которая могла бы сложиться иначе, могла не лишить ее воли и родичей. А сейчас они стали ей не нужны. Слишком оторвалась она от соплеменников, а сын, единственное утешение ее жизни, в глазах печенегов будет русским. Она тоже потерялась меж мирами, но нет такого заговора, который даст ей прибиться к берегу. Ее дух успокоит только небо, к которому река жизни рано или поздно принесет всякого. Только Вечное Небо примирит род ее отца и род ее сына.
Чернава подняла лицо к небу и зашептала что-то, кланяясь вечному божеству.
— Ой, смотри! — Сияна увидела ее издалека и показала Иоанну. — Я ее вроде видела, это печенежка, она у Добычи живет. Что же она там делает? Кому она молится? Своему Тэнгри-хану?
Другие люди на стене тоже заметили печенежку; кто-то подтолкнул соседа локтем, кто-то кивнул, кто-то удивился, а кто-то и нахмурился. По заборолу пролетел глухой, смутно-угрожающий ропот.
— Смотри, чего это она? Что за ворожба? Ведьма печенежская, ей-то чего здесь надобно? Пойдем-ка, брате, подальше… А уж не она ли и орду вызвала сюда?
Постепенно собираясь в кучу, народ потянулся к печенежке и окружил ее. Она обернулась, прижалась спиной к бревнам заборола. В ее темных глазах были еще видны отблески чего-то значительного, обращенного не к земле, но к небесам. Но молитвенное чувство быстро уступало место страху; взгляд ее привычно молил: люди, я не делаю вам зла, оставьте меня!
— Ты чего тут бормочешь? — Вперед прорвался мужик в потертом поярковом колпаке, с недостатком нижних зубов во рту. Воинственно сжимая костлявые кулаки, он подступился к Чернаве, и в голосе его была злоба против всех степняков, сорвавших его с места и загнавших в чужой город. — Чего ворожишь? Своих дождалась? Рада? Навела беду на нашу голову? Вот мы тебе сейчас…
Толпа гудела. На смуглом лице Чернавы были страх и недоумение. И ее страх увеличивал стихийную злобу толпы, словно служил доказательством ее вины. А виноватый был нужен этим людям, которые уже потерпели от орды и ждали еще больше бед в будущем.
— Есть такая ворожба, чтобы замки с ворот сами падали! Чтоб стрелы обратно летели! — выкрикивал какой-то знаток из задних рядов.
Чернава не могла от испуга сказать ни слова, а только крепче прижималась спиной к огражденью заборола. Со всех сторон на нее устремлялись злобные взгляды, и у каждого злоба была порождена страхом. Страху и злобе толпы нужна была жертва; толпа не рассуждает, не думает, ею правят трусливые, коварные духи.
— Она виновата! Сбросить ее со стены, пусть к своему племени идет!
И едва кто-то крикнул это, как толпа, словно грозовая туча, начиненная молниями, надвинулась на Чернаву, со всех сторон к ней потянулись руки. Цепенея от ужаса, Чернава коротко вскрикнула, задыхаясь, злоба и беда сжимали ее тесным кольцом аркана.
Сияна, издалека наблюдая за происходящим, тревожно дергала Иоанна за рукав. Она не очень понимала, что там делается, но чуяла что-то страшное.
Иоанн тоже не сводил глаз с толпы, лицо его ничего не выражало, только взгляд стал твердым, напряженным. Услышав выкрик «сбросить со стены», Сияна ахнула, а Иоанн вдруг решительно двинулся вперед. С силой, которой никто и не предполагал в хрупком на вид человеке, болгарин прорвался сквозь толпу и встал перед Чернавой.
— Опомнитесь, людие! — крикнул он, и толпа на миг замерла, не понимая, что это такое. — О Боге вспомните! Грехами своими вызвали вы себе беду, злобой своей и враждой, а на женщину горемычную валите! Она сирота среди вас, ее бы пожалеть вам! Молите Бога, чтобы простил вам грехи, и тогда избавитесь от беды! И не глядите, кто среди вас какого рода-племени, — беда у нас ныне одна и спасение одно!
Иоанн стоял перед толпой, загородив собой Чернаву, и все теперь смотрели на него. Болгарин держался твердо и уверенно, словно обладал некой тайной силой, скрытой от посторонних глаз. И ощущение этой незримой силы больше, чем слова о Боге, сдержало и усмирило толпу. Если в одиночку становится против всех — видно, неспроста, такого надо поберечься. Мало ли какой дух ему помогает?
Иоанн знал за собой несокрушимую силу Бога, и ни одно из земных созданий не могло бы его устрашить. Он не искал иных виноватых в человеческих бедах, кроме человеческих же грехов. Никто не безгрешен — значит, никто и не вправе судить других. Сам Иисус Христос в своих земных странствиях защищал и миловал самых презренных, отверженных, иноплеменных, даже язычников, — не так ли должны поступать и те, кто неизмеримо ниже Его? Эта невежественная толпа, движимая животным страхом перед всем непонятным и животной злобой ко всему чужому, показалась Иоанну презренной и жалкой. От незнания Бога идет все мировое зло. Оно тоже — Змей, еще страшнее того огнедышащего Горыныча, которого так боятся славяне. И болгарин Иоанн, вооруженный не мечом, а истиной Божьего Слова, готов был биться с этим Змеем, как воин в битве длиною во всю жизненную нить.
— Не славяне и не печенеги перед Богом встанут, а праведные и грешные! — горячо говорил Иоанн, упирая взгляд то в одно лицо, то в другое. Все отводили глаза, передние ряды попятились. — И по грехам, а не по крови и не по языку судить станет Бог. Идите по домам своим, людие, думайте о душе своей, ищите добро в себе, а не зло в другом. И кто к добру душой устремится, того помилует Бог!
Со всем жаром души Иоанн пытался достучаться до их душ, заронить в них зерно будущего спасения. Но куда он сеял — в придорожную пыль, меж камнями, в заросли бурьяна? Была ли там хотя бы пядь доброй земли — хотя бы та, что он заслонил собой?
— Да чего вы его слушаете, ушеса развесили лопухами! — злобно выкрикнул мужик в поярковом колпаке. Прищурив желтый глаз, словно хотел увидеть скрытый порок, он обвиняюще ткнул в Иоанна костлявым кривым пальцем. — Он-то сам чем лучше? Всё вы, болгаре, всё бог ваш греческий — за него нас наши боги прокляли!
Толпа словно проснулась от его выкрика, опущенные глаза вскинулись и загорелись злобой. Первое удивление и растерянность от вмешательства Иоанна прошли, и народ глухо, угрожающе загудел. Иоанн был таким же чужим для этих людей, как и Чернава, он тоже поклонялся иному богу, в его темных глазах каждый видел источник несчастья. Но если Чернаву, бесправную рабыню, боялись и презирали, то за служителем Христа была сила — епископ, тысяцкий, князь, дружина. Но сейчас никто не помнил об этом, перед толпой стояли два темных чужака, два врага, два виновника несчастья.
— Прочь их обоих! И болгарин виноват! Наших богов обидели, а они за то нас губят! Вали их! К Кощею обоих! — закричали со всех сторон. Десятки рук вцепились в Чернаву и Иоанна и потащили их к ближайшей скважне. Чернава истошно кричала и цеплялась за бревна заборола с такой отчаянной силой, что мужики едва могли ее оторвать, а Иоанн молчал и не противился — жизнь его в руках Божиих. Все апостолы, кроме одного, приняли мученическую смерть.
Толпа толкалась и давила сама себя, все мешали друг другу, одни тащили печенежку и священника к скважне, другие пытались их бить. Под градом толчков и ударов Иоанн оступился и упал, чей-то пыльный поршень ударил его по спине, над заборолом разносились разноголосые крики, вопли, брань. Никто из живущих на земле не знает, чем это кончилось бы и не приобрела бы Русь в этот день еще одного мученика, погибшего за Христову веру, но шум и толкотню заметили гриди дозорного десятка полуденной стены.
— Гляди, братие, никак бьют кого! Болгарина бьют! — закричал один из гридей. Вглядевшись, десятник Горюха охнул и бегом бросился туда, на ходу отстегивая с пояса меч в ножнах и громкими криками вперемешку с бранью призывая за собой остальных. Скинут болгарина со стены — отвечай за него епископу и тысяцкому!
Врезавшись в толпу сзади, кмети с Горюхой во главе стали расталкивать и растаскивать мужиков. Под градом ударов умелыми кулаками, мечами в ножнах, тяжелыми щитами толпа мигом развалилась и рассыпалась горохом, покатился по площадке мужик в поярковом колпаке.
— А ну расходись! — яростно орал десятник. — Тут вам не Медвежий день — Зимерзлу терзать! На кого лезешь, рыло смердье, на княжьих людей! Я те покажу горло драть, в порубе поорешь! Вали отсюда, пока добром пускают! Я тя самого со стены!
Напуганные и побитые, крикуны разбежались, у огражденья заборола остались лежать Иоанн и Чернава. Оба они были побиты, растрепаны, одежда на них висела клочьями. Гриди подняли их на ноги, но Чернава едва могла стоять — она почти лишилась памяти от смертного страха, ноги не держали ее. А Иоанн оставался спокоен, только дышал чаще обычного. Недаром единственным из всех апостолов, кто дожил до старости и скончался мирно, был его небесный покровитель Иоанн. А может быть, время его подвига еще не пришло; но когда бы оно ни настало, Иоанн был готов. Недаром Спаситель учил следующих за ним: когда будут поносить вас и гнать, радуйтесь, ибо велика ваша награда будет на небесах; так гнали и пророков, бывших прежде вас.
Горюха бранился, равно сердитый и на смердов-смутьянов и на священника, вздумавшего дразнить голодных волков.
— Поди-ка ты отселе, отче, покуда цел! — раздраженно посоветовал десятник Иоанну. — А вздумаешь иной раз смердов вере учить — учи на бискуплем дворе, где его дружина близко! А мне и с печенегами забот довольно!
— Господь за труды благословит, — только и сказал ему Иоанн. Взяв Чернаву за руку, он повел ее к башне, к лестнице вниз. Господь заступился за него, а ему оставалось только заступиться за эту бедную женщину.
К ним подбежала Сияна, бледная от страха, со слезами в глазах. При виде злобного буйства толпы она оцепенела и теперь еще не верила, что беда миновала.
— Ой, как ты… — бормотала она, ломая руки. — Страсти какие! Ведь могли… Ой, Мати Макоше, Дево Богородице!
Увидев боярышню — ее одной и не хватало! — Горюха велел трем гридям проводить их до воеводского двора. Иоанн даже не заметил провожатых — его оберегал сам Бог. Чернава покорно шла за ним, отворачивалась от людских взглядов, свободной рукой закрывала лицо, словно хотела спрятаться ото всех. Ей казалось, что все вокруг желают ей гибели, вот-вот бросятся на нее снова. В детинце она рванулась к Добычиному двору, как загнанный зверь к своей норе, но Иоанн повел ее в гридницу — пока белгородцы не забыли об этом происшествии, там было безопаснее.
* * *
В гриднице с утра толпилось немало народу; всех занимало здоровье Явора, и гости у него не переводились целый день. В истобке по лавкам сидели Обережа, ведунья из Окольного города, Медвянка с Зайкой, Изрочен, Почин и Спорыш, два других десятника из дружины тысяцкого, сотник Велеб, Вереха, Шумила. Медвянка сидела у изголовья Явора и бережно-ласково перебирала его выгоревшие на солнце волосы — к лицу она боялась прикасаться. Счастье переполняло каждый миг ее жизни — добрые боги вняли ее слезам, они не отняли у нее жениха! От счастья Медвянка была непривычно тихой и молчаливой, слезы ее высохли, и улыбка сияла на лице, как долгожданная утренняя заря. В ту ночь после поединка она поистине переродилась — ее насмешливость и задор уступили место любви и заботе, непривычной и неумелой и оттого еще более трогательной.
Гриди и посадские обсуждали, сколько рати сможет собрать по ближним городам киевский посадник да скоро ли она подойдет.
— Что же они медлят столько? — негодовал Шумила. — Разве здесь не братья их? Со всех земель, со всех племен в Белгороде народ собран — как же не помочь? Наши полочане давно бы помогли, кабы им знать. Да больно далеко — пока им весть дойдет, мы все к дедам уйдем.
— Да и не будут они ради нас стараться, — возражал кузнецу сотник Велеб. — Полоцк-то где — в кривичах! Мы кривичам чужие, что им до нас? Хоть мы все тут перемрем, они и не вздохнут.
— Да как чужие? — возмущался Шумила. — Да разве у нас тут кривичей нет? И полочане есть, и из днепровских верхов — отовсюду есть! Кабы мои полоцкие, кончанские ребята ведали, что я тут от печенегов пропадаю, тут же полк собрали бы на выручку идти!
На полу возле лавки Явора лежал весь его доспех: кольчуга, меч, щит, пояс, две гривны; все было отчищено от крови и сияло сталью и серебром. Никогда Спорыш с таким усердием не чистил своего собственного доспеха, как теперь постарался для Явора. Доспех перед глазами Явора словно говорил: давай, вставай скорей, ждет тебя ратное поле! Долгие дни видя его перед собой, Явор вспоминал весь свой ратный путь, заново переживал его с самого начала. Поскольку он был побратимом Ведислава, его посвящали вместе с сыном Ратибора, как урожденного воина. Свой меч он достал из-под огромного камня, тем самым доказав свое право владеть им. Так когда-то сам Перун добыл из-под Белого Камня свой меч, выкованный Отцом Сварогом, и путь его повторяют все воины. Теперь раны лежали на плечах Явора тяжестью камня, и все силы его души и тела устремлялись на то, чтобы скорее сбросить этот камень и снова взять в руки свой меч. Змей не убит, и не время внуку Перуна давать отдых себе и своему оружию.
Зайка сидела на полу возле меча и с любопытством разглядывала длинный клинок и рукоять с непривычными узорами.
— Сей меч ковал самый лучший тамошний умелец, — не скрывая зависти, объяснял ей десятник Гомоня. Ему хотелось поговорить о мече, а других слушателей сейчас не находилось. — Видишь буквы?
Зайка кивнула и осторожно провела пальцами по темным непонятным значкам, выбитым на клинке.
— Это волховские знаки?
— Нет, это не для волхования, а просто имя или прозванье кузнеца выбито.
— Как же его звать?
— Не прочесть! — Гомоня развел руками. — Я про двух слышал: одного звать вроде Ульбер, а второго Ингельред. А уж который тут… А все одно — славный меч!
— И рукоять красивая! — сказала Зайка, которая могла оценить только это.
Гомоня тоскливо вздохнул. Сколько ни толкуй — чего девчонка понимает в мечах!
— Рукоять меня и погубила, — прохрипел Явор.
— Помолчи, тебе же больно, не мучь себя! — в испуге нежно пустилась уговаривать его Медвянка. — Дайте ж ему покоя!
Из-за раны на лице Явору и правда было трудно говорить, нелегко было и понять его. Но сейчас он промолчать не мог — все, что касалось оружия, в эти дни было необыкновенно важно.
— Клинок-то хорош, подари Сварог такой всякому, а вот рукоять не про нашу степную рать, — продолжал он.
— Чем нехороша? — спросил Шумила. — Слаба?
— Не слаба, а руку зажимает. С коня рубить неловко.
Кузнец взял меч в руку. Крепкая рукоять с двух сторон ограничивалась железными полосами навершия и перекрестия, которые зажимали ладонь. В бою с вертлявым ловким степняком рука с оружием оказывалась недостаточно быстра и свободна, а это могло стоить жизни.
Шумила отступил от людей в сторону и попробовал помахать тяжелым мечом.
— Да, несподручно, — согласился он, опуская клинок. — Ты еще ловок, а иной бы и не уберегся… Да ты не печалься. Тут можно делу помочь. Мы тебе рукоять перекуем — и держать будешь крепко, и руке простор останется.
— Уж постараемся, — согласно подхватил Вереха. — Ты ведь нам всем был первый заступник.
— Видно, слабым словом твой меч заговорен был! — толковал Явору Гомоня. — Ты попроси у Обережи одолень-травы да отдай кузнецам, пусть в рукоять ее запрячут, а Обережа меч заговорит своим крепким словом — и вдругорядь уж битым не будешь!
Явор помолчал. Никто не упрекал его за то, что исход поединка нельзя было считать победой. Только сам он упрекал себя. Боги не дали ему победы — не сочли достойным. Но, может быть, они только испытывали его силу и твердость, может быть, главный поединок еще впереди? Явору хотелось, чтобы это было так.
— А вот посмотрим! — вдруг сказал он. — Вот посмотрим, кто теперь прежде поднимется — печенежина или я.
— Ты, чего и думать! — горячо воскликнула Медвянка. — Куда их кудесникам лохматым до Обережи! Тебе все наши боги помогают, и Христос тоже. За тебя вся земля — ты скоро встанешь.
— Боги достойному помогают, — подтвердил Обережа. — А твой жизнеогонь ярок — сама земля наша, Мать Великая, питает его.
Едва увидев боярышню, а за ней Иоанна с Чернавой, все по лицам их догадались, что что-то произошло, и стали расспрашивать. Иоанн молчал, Чернава опомнилась и негромко причитала по-своему, а Сияна, напуганная не меньше ее, едва смогла рассказать, что случилось на забороле.
— А смелый болгарин-то оказался! — с удивлением одобрил Велеб. — На толпу и из своих не всякий бы вот так полез, а его-то в городе не жалуют. Не подоспей Горюха — лететь бы им со стены вдвоем, ей-Перуну!
— Бог уберег! — твердо ответил ему сам Иоанн. — Бог правому не допустит погибнуть, пока он назначение свое не исполнил.
— А может, и не зря люди ярились! — проворчал Вереха, косясь на Чернаву. — Печенегов-то кто разберет? Чего она там бормотала на стене?
Все посмотрели на Чернаву. Она сидела на полу, забившись в угол и сжимая голову руками. О могучий Тэнгри-хан, обладающий десятками тысяч глаз, о добрая богиня Умай, за что вы дали ей такую жестокую судьбу? Почему она и ее сын, разделяя с белгородцами тревоги и тяготы осады, должны снова и снова платить за вину своих далеких соплеменников? Лучше не родиться на свет, чем жить рабом в чужом племени, каждый день терпеть ненависть и презрение только за то, что глаза твои черны!
— Чего ты, дедо? — обиделась за Чернаву Зайка. — Может, она свою родню посмотреть хотела. А, Чернаво?
Услышав свое имя и знакомый голос девочки, Чернава подняла голову. В устремленных на нее глазах она видела уже не вражду, а любопытство и даже немного сочувствия.
— Своя родня? — повторила она, словно не понимала, о чем идет речь. — У меня нет родни. А свои? Где они, свои? Я — из народа хана Бече, мой сын — из русов. Печенеги побьют русов, русы побьют печенегов — все одно, горе мне!
Она снова закрыла лицо руками и стала покачиваться, бормоча что-то горестное на своем родном языке.
— Дак что ж тут поделать? — сказал сотник. — Не мы к ним пришли, а они к нам. Теперь поглядим, чей меч и чей бог сильнее будет.
— Есть один дух на небе, кто обоим племенам поможет, ибо и русы, и печенеги равно почитают его, — снова подала голос Чернава. Видя, что здесь никто не питает к ней вражды, она немного осмелела и заговорила о том, что было у нее на сердце. Неужели во всем городе не найдется никого, кто бы ее понял?
— Кто же такой? Что за дух? — удивились все. — У нас боги-то разные все.
— Дух коназа Святослава, который был отцом Владимира.
— Князь Святослав?
— Да. Он был великий воин, его чтут в степях высоко. Ничто так не почитает народ Бече, как смелость и удачливость в битвах. А коназ Святослав имел их больше, чем положено человеку. Он был сын бога.
— Он и есть потомок Дажьбога самого, — сказал Обережа.
— Коназ Святослав был смел, быстр, неутомим! В своей орде я слышала песни во славу ему.
— Так вы же его и убили! — выкрикнула Зайка. Постоянно вертясь среди дружины, она знала много преданий о древних воителях и битвах.
— Он был тогда враг, а врага убивают. И хан Куркутэ сделал чащу из его черепа и пил из нее со своей женой, чтобы у них родился такой сын, какой был коназ Святослав! И теперь один только он поможет нам всем, он один укажет пути, по каким русы и печенеги разойдутся без крови.
Чернава забыла свой страх, говорила горячо, воодушевленно, глаза ее блестели верой и восхищением, усвоенным с детства. Теперь, когда ее сердце рвали пополам воспоминания и привычка, любовь к тому племени, в каком она родилась, и к тому, с которым породнил ее сын, так нужен был добрый дух, который поможет им примириться, сумеет сохранить и печенегов, и славян, позволит разойтись, не проливая крови, не умножая горя и слез! Все в городе проклинали печенегов и желали им гибели, одна только Чернава, безмолвная рабыня, горячо желала мира всем, страдая за оба народа и еще сильнее ощущая свое одиночество среди взаимной вражды. Даже здесь, в гриднице, где ей обещали защиту, только в одних глазах она сейчас видела понимание — в темных глазах болгарина Иоанна, заслонившего ее от толпы. Не ее одну он жалел — он тоже хотел мира всем, людям любой крови и любого языка. Мира, ради которого явился роду людскому его Бог-Искупитель. Но кто еще мог понять их сейчас?
— Не надо было им ходить сюда! — горячо воскликнула Медвянка. При мысли о печенежском княжиче, едва не убившем Явора, в ее сердце вскипала ненависть ко всему степному племени — чувство, которого она тоже не знала раньше. — Сидели бы в своих степях, и крови бы не надо было!
Чернава покачала головой, но не стала возражать вслух. У нее, рабыни, не было ни права, ни сил в усталом сердце, чтобы спорить с дочерью городника. Но она помнила, как ее роду случалось голодать, как они боялись, что скоту не хватит травы или что стадо отберет более сильный род, и тогда поиски добычи в чужих краях будут единственным средством выжить.
— «И легко ходил, как рысь, и много битв сотворил… » — вполголоса стал вспоминать Велеб славу князю Святославу Игоревичу и добавил со вздохом: — Эх, княже Святославе! Может, ныне, в палате Перуновой, ты и узнал такой путь — чтоб без крови. А по земле он теми же путями ходил — от одной битвы до другой, от победы до смерти. Иных путей и он не ведал…
— Да и его, бывало, свои люди укоряли: «Ищешь ты, княже, чужой земли, а свою не бережешь», — сказал Почин. — Через год двадцать лет тому будет, как поперву пришли на нас печенеги. Я тогда в гридях у княгини Ольги ходил, а князь Святослав, как на беду, в Переяславце своем был с дружиной, на Дунае-реке далекой. В Киеве только и были, что княгиня старая да три княжича, мальчонки несмысленные.
— И что же там? — Любопытная Зайка тут же подскочила к кметю, присела рядом и затеребила его за рукав. — Расскажи, дедушко!
— Расскажу, коли людям послушать охота, все, как у нас было. Обложили город силой несметной, ни выйти, ни весть послать, ни даже коня напоить, встали печенеги на Лыбеди-речке, город от воды отрезали. С Левобережья собрали люди кое-какой рати, да куда им против орды! А в Киеве голод и жажда, что людям, что князьям, в очи беда исходная глядит. Думали люди: хоть бы княгиню с внуками вызволить, да как? А был у княгини в конюхах один отрок… Я ведь знал его, да имя запамятовал… — Почин помолчал, вздохнул и продолжал: — Вызвался он левобережные полки упредить, чтоб княгиню и княжичей шли спасать. Спустился он со стены в укромном месте да и пошел через стан печенежский, не таясь, с уздечкой в руке. Разумел он по-печенежски, вот идет и у всех встречных спрашивает: «Коня моего не видали? Потерял я коня, ищу хожу». Так дошел до Днепра да и бросился в воду, да поплыл к ратям нашим. Стреляли в него печенеги, да не достали стрелой, Перун уберег его. А на другое утро и двинулась рать левобережная, отогнала печенегов от ворот, вышла к ним княгиня Ольга с внуками, и увезли ее в русский стан.
Зайка радостно засмеялась и захлопала в ладоши, люди в истобке, слушавшие Почина, тоже заулыбались.
— А печенежский князь неробок был — воротился он один и спрашивает у Претича, воеводы левобережного: «Ты кто таков? Откуда на меня пришел? Что за войско с тобою? » А Претич ему и отвечает: «Пришел я со своим полком от князя Святослава, а сам князь за мною вскорости будет, со всею своею силой неисчислимой». Тут князь печенежский испугался, мира запросил, дары Претичу поднес. Претич дары взял, дружбу его принял, и ушел печенежский князь с ордой от Киева восвояси.
Рассказ его слушали в молчании, как сладкую баснь, которую жаль кончать и возвращаться к правде, где все так сурово и нет надежды увидеть подобные чудеса. Да полно, правда ли это? Не старые ли кмети, не имеющие уже сил поднять меч, выдумывают такие басни долгими бессонными ночами?
— Помнишь Ведислава, побратима моего? — прохрипел Явор, и Медвянка тут же поспешно склонилась к нему. — Вот его жена внучка того Претича.
— Правда? — в радостном изумлении воскликнул Спорыш, и на лице его читалось: стало быть, не басня, вот славно!
— А ловко Претич придумал — будто княжий передний полк ведет, — одобрил Велеб. — Вот бы и теперь кому из воевод догадаться! Князя-то нашего боятся печенеги. Кабы не знали, что нет его здесь, может, и не пошли бы…
Ответом ему были только вздохи. Все понимали, что надеяться приходится только на себя. «Ищешь, княже, чужой земли, а свою покинул на беду! » — вслед за предками готовы были белгородцы сказать своему князю. Куда же ты ушло, Красно Солнышко? Никто уже не помнил тех славных песен о походах в чужие земли, которые звучали здесь неполный месяц назад. Теперь не князь Олег, не Игорь, не Святослав, гроза хазар, болгар и печенегов, казались достойны хвалы и славы, а безвестный отрок и малый полк с воеводой Претичем, которые своей смелостью и хитростью избавили землю от злого разоренья.
* * *
На другое утро жителей детинца разбудили звуки ударов в железное било, созывающие белгородцев в церковь. Сегодня был четверг — день поминания апостолов. Обычно по будням церковь была заперта и открывалась только по воскресеньям, но сегодня епископ Никита собрался отслужить особый молебен об избавлении города от орды. Церковь была полна — с утра пораньше епископ послал своих гридей по дворам всех посадских старшин, приглашая их особо. Привлеченные звоном, на площадь собрались и беженцы из округи. Многие из них никогда еще не бывали на христианских богослужениях. В небольшой церкви все не могли поместиться, и люди слушали службу снаружи, стоя и сидя на площади.
Хора у белгородского епископа не было, но на свечи и ладан он не поскупился. В синеватых пахучих облаках стайки свечечных огоньков светились таинственно и значительно, отблески играли на серебряных окладах икон. В свете их очи святых апостолов на двух образах, которые только епископ Никита и имел и которыми очень гордился, казались живыми. И гулко разносился по церкви торжественный голос епископа:
— Господи, воздвигни силу Твою и прииди во еже спасти ны. Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящий Его. Яко исчезает дым, да исчезнут…
Мало кто мог внятно повторить за ним слова молитвы, но все старались сердцем следовать его молитвенному чувству. Грозное зрелище орды под стеной, сознание собственного бессилия перед бедой наполняло белгородцев мучительной тревогой, побуждало искать хоть какого-то прибежища от нее, толкало к любой, самой слабой надежде. Древние боги допустили беду — так, может быть, новый бог, доброту которого неустанно восхваляют Христовы люди, защитит и избавит от нее? Многие белгородцы думали, что орду привел дух потревоженного в овраге мертвеца, которого Обережа не сумел успокоить. Никита же со своими священниками потратил немало времени на то, чтобы убедить белгородцев в бессилии Обережи и древних славянских богов перед постигшей Белгород бедой. Поможет только истинный Бог, внушал слушателям Никита. Иисус, Сын Божий, могущественнее всех воевод и князей — кого же просить о помощи, как не его?
Одним из немногих, кто почти не пропускал службы, был старший замочник Добыча. Гордый, с расчесанной бородой, в нарядном кожухе, он стоял впереди, перед самым алтарем. Позади Добычи толпились его домочадцы: жена, двое старших сыновей с женами, Радча, челядинцы. Добыча уже усвоил, что перед богом Иисусом бояре и холопы равны, и брал челядинцев в церковь, только ставил позади.
Каждой церковной службы Добыча дожидался почти с нетерпением и был рад ей, как юная девица рада хороводу, где можно и себя показать, и сердце потешить. В звучных и торжественных словах молитв Добыче слышалось что-то очень важное, а непонятность речей только добавляла благоговения. Внимая мольбам к высокому Богу, Добыча и сам себе казался выше и важнее, почти соратником князя, который его избрал и привел на Русь, а заодно и другом епископа. О смысле Христова учения и его отличии от веры в древних богов Добыча не задумывался. Но епископ Никита жаловал его хотя бы за внешнее усердие в новой вере и надеялся, что за старшим замочником последуют и другие.
Своим благочестием Добыча очень гордился и даже сам почти в него верил.
— Праведный яко древо, посаженное у вод, — говорил епископ, и Добыча согласно кивал, думая, что это как раз про него. — Не так нечестивые, но яко прах, его же возметает ветр от лица земли! — И Добыча грозно хмурился, представляя улетающим прахом всех своих неприятелей, начиная от Шумилы-оружейника и кончая облезлой собакой из кожевенного конца, однажды разорвавшей ему порты.
Сегодня епископ особенно грозно и вдохновенно обрушивал громы на головы нечестивых.
— Посылает Господь испытания людскому роду, карает за отступ от праведной веры! — возглашал он, и всякому в церкви было ясно, о какой каре он говорит. — За почитание бесов, за дружбу и привет бесомольцев навел Он на нас злую беду! Долгое время ждал Господь, чтобы вняло стадо Его учению праведной веры. Так и от иудейского народа долго ждал Господь покаяния, но народ не исправил пути свои. И тогда послал Господь на иудеев вавилонян, и пленили вавилоняне царя иудейского, но Иерусалим сохранили и не разрушили всего царства Иудейского. Пророк Иеремия, Богом посланный, учил, что сия кара Богом дана за грехи царя и народа, за отступничество от веры. Так и вам, дети мои, послал Бог орду. Еще не пришла конечная погибель ваша, еще не полонены погаными дети ваши и жены, не разграблены дома. Но иудеи не слушали пророка Иеремию. Тогда царь вавилонский Навуходоносор разрушил Иерусалим, а иудеев увел в плен тяжкий, и длился тот плен семьдесят лет. Так и вы, коли не послушаетесь Бога, тяжкий удел себе обретете! Послушайте, сынове мои возлюбленные, гласа Божьего, пока не настала погибель!
Епископ не оставил без внимания вчерашний случай на забороле, когда его священника чуть не сбросили со стены заодно с какой-то холопкой-печенежкой. Незачем говорить обличительных речей в гриднице тысяцкого и искать смутьянов — все равно никого не найдешь. Умный епископ понимал, что черной чади нужен виноватый в ее беде, нужен враг, с которого можно спросить за все. Он не мог допустить, чтобы этим врагом посчитали Христа, им должен стать противник Бога Живого.
Народ слушал епископа, смущенный горячей речью, устрашенный грозными предупреждениями. Епископ видел, что слова его не рассеиваются даром, но и не убеждают полностью.
— Много чудес посылал Господь для убеждения неверных! — снова заговорил он. — По молитве пророка Илии бросил Он огонь на жертву и загорелась она. А отроков трех в Вавилоне — Ананию, Азария и Мисаила — сохранил Господь невредимыми в печи огненной, так что ни волос единый не обгорел у них и дымом не веяло от одежд их. Помолю же и я Бога. Скорый в заступлении и крепкий в помощи! Благословив, в свершении доброго дела рабов Твоих укрепи! Прославь имя Твое, отвори очи наши на свет царствия Твоего! Книга сия, — епископ с усилием поднял обеими руками пергаментное Евангелие в серебряном чеканном окладе, — книга сия покажет вам силу Бога. Подите, сделайте на дворе огонь.
Белгородцы с удивлением слушали его; переглядываясь, несколько человек отправились выполнять приказание. Вскоре на площади перед церковью запылал костер, сложенный из обрубков разобранного амбара. Дров теперь негде было взять, и горожане понемногу разбирали хозяйственные постройки.
Народ валом повалил из церкви наружу, а позади всех вышел епископ, с усилием держа перед собой тяжелое Евангелие. Его вдохновлял пример одного из первых на Руси учителей Христовой веры — архиепископа, более ста двадцати лет назад присланного из Византии патриархом Игнатием. Рассказывая князю русов и его приближенным о силе Бога, тот архиепископ бросил по их требованию в огонь Евангелие, и оно не сгорело, убедив зрителей в могуществе Христа. «Верующий в меня, дела, которые творю Я, и он сотворит, и больше сих сотворит», — вспоминал Никита слова Иисуса, сказанные апостолам. «Если о чем попросите во имя Мое, то сделаю», — обещал Господь, и Никита, твердо веря, просил Господа помочь ему чудом убедить белгород-цев в своей силе. Они познали закон, приняв крещение, но не следуют ему, и вина их будет тяжела на Божьем суде. А предстать перед ним им предстоит, может быть, уже очень скоро.
Удивленно и выжидающе гудя, народ разместился по площади вокруг костра, кто-то залез на ближние тыны, чтобы было лучше видно. Всем казалось, что свершается какое-то малопонятное священнодействие. Книга, непривычный и мало кем виданный предмет, да еще священная книга, в таком богатом уборе, вызывала трепет сама по себе.
— Глядите же, что делает сила Бога Всемогущего! — воскликнул епископ Никита. — Не тронет огонь священной книги, не посмеет коснуться ее!
С этими словами он поднес Евангелие к пылающему костру и разжал руки. Послышался тяжелый хлопок, народ разом ахнул. Тяжелая книга упала в костер, сначала на миг придавила пламя, но тут же оно вновь заиграло по сторонам, облизывая серебряный оклад, где по краям вились виноградные плети в гроздьях и листьях. Серебряный крест на верхней крышке книги, обвитый цветущей плетью винограда, сиял в середине, отблески огня дрожали на нем, а он, казалось, все рос и рос, заполняя собой все пространство. Дальние зрители тянули шеи, толкались, а ближние стояли, разинув рты и не сводя изумленно-испуганных глаз с серебряного узорного прямоугольника в огненном трепетно-рыжем венце.
Казалось, само время остановило свой полет и с недоуменным испугом смотрело на книгу, неподвластную огню. Но вот епископ поднял руки вверх.
— Благословите Господа, все ангелы Его, сильные крепостию, творящие слово Его! — вдохновенно воззвал он, словно видел над площадью детинца небесные рати, и многие белгородцы тоже задрали головы. — Благословите Господа, вся силы Его, слуги Его, творящие волю Его! Благослови Господа, вся дела Его, на всяком месте владычества Его, благослови, душе моя, Господа!
От одного возгласа к другому голос епископа делался громче, крепче, вдохновеннее, и последнее он прокричал в невыразимом священном трепете и восторге. Его черные глаза широко раскрылись и сверкали, и страшно было тем, кто видел его лицо. Само небо, казалось, погрознело, словно сам Всемогущий Бог опустил свой сверкающий взор на тесную площадь белгородского детинца, и каждый из бывших на площади ощущал на себе этот светлый и грозный взор. Бог, явившийся в чуде, стал вдруг пугающе близок, коснулся каждого, силой его полнился самый воздух, с каждым вздохом наполняющий грудь.
— Ну, раскидайте! — прикрикнул епископ на ближайших к костру мужиков.
Время, опомнившись, встряхнулось и кинулось вскачь, все на площади ожило, задвигалось, заговорило. Мужики торопливо принялись раскидывать палками костер. Руки едва слушались их, в мышцах была противная мелкая дрожь, как после непосильного напряжения. Жар отгребли, епископ наклонился, взял Евангелие, с натугой поднял и медленно понес в церковь. По площади прокатился изумленный вздох. От волнения почти никто не заметил, что епископ держит нагретые в огне края оклада не голыми руками, а через длинные рукава своего одеяния. Общее потрясение было велико, сила Бога явилась всем и казалась несокрушимой, несомненной! Радость послушным рабам Его, горе ворогам!
— Вот она, сила Господня! — провозглашал с церковного крыльца вернувшийся епископ. Удавшееся чудо вдохновило его — Бог не оставил, помог и ждал новых дел от своего слуги. И теперь епископ Никита чувствовал в себе силу приказать горе; не он, но Бог говорил его устами. — А вы, стадо неразумное, отвергаете дары милости Божьей, отталкиваете хлеб от себя, а грызете камень! Злобного бесочтеца зовете на совет!
Обвиняющий перст епископа протянулся в сторону Обережиных ворот. Долго он ждал случая посрамить и одолеть своего врага-обоялника. С печенеговой могилой, как вышло, Обережа посрамил его, но теперь пришел час его торжества, Бог дал ему сил положить конец упорной многолетней борьбе за умы и души белгородцев. Взоры их были устремлены на епископа, души раскрыты его словам, и каждое из них падало, как камень в тихую воду, разгоняя широкие круги до самых берегов. Все они были подавлены явленным чудом и сделались послушны, как дети.
— Здесь ваш ворог живет! — полный сознания своей безграничной власти, гневно восклицал епископ, указывая на Обережины ворота. — Слуга бесов! За его грехи, за противление вере Бог навел на вас орду поганых вавилонян! Погибнете, как погибло царство Иудейское, если не покаетесь в грехах, не прогоните бесова служителя! Возьмите его, изгоните его прочь, тогда Господь помилует вас!
— Гони, ребята, волхва проклятого! — первым закричал Добыча среди всеобщего молчания. Не отличаясь глубокомыслием, он легко поддавался внушениям тех, кого считал сильнее себя, и слушал епископа с открытым ртом. — Из-за старого лгуна мы тут все погибаем! Гони его прочь! Бей его, и Бог нас заступит от орды!
— Прочь ведуна! Бей его! — закричали замочники вслед за своим старшиной.
— Прочь волхва! Не сумел спасти, так пусть сильного бога не гневит! — завопили вслед за ними беглецы из округи. Это было понятно и раньше: если боги гневаются, значит, кто-то виноват: или князь, или зловредные чужеземцы, или волхвы. Так прочь их! Жителям сожженных ордой дворов и пахарям затоптанных пашен слишком нужна была надежда на сильное покровительство и крепкую защиту. Епископ Никита обещал им эту надежду, и десятки исхудалых рук уцепились за нее.
— Бей старика! Прочь его! Из города вон! Со стены! — ревели десятки голосов, и уже толпа, волоча в своем потоке и несогласных, ринулась к Обережиным воротам. Впереди всех бежал тот самый худощавый мужик с недостатком передних зубов, в рваном поярковом колпаке, что недавно чуть не сбросил со стены Иоанна. Звали его Кошец; его весь стояла между Белгородом и Малым Новгородом, через который орда попала на Киевщину. Каждый раз, когда ветер нес из полуденной степи запах дыма, Кошец думал о своем сожженном дворе и жаждал расплатиться за это — неважно, с кем, со священником или с волхвом!
Кто-то из белгородцев пытался остановить расправу, загородить ворота, но их смели, и толпа ворвалась во двор. Дверь в полуземлянку мигом сорвали, лавки перевернули — волхва в доме не оказалось. Кроме жилья, на тесном дворике были только погребок да банька, да еще высокий сруб колодца. Обшарили все, посрывали двери, но Обережи будто и не бывало. А разбуженная жажда разрушения кипела и искала выхода: люди переломали немудреную утварь, побили горшки, разметали пожитки Обережи.
— Где же сам? Где обоялник? Куда скрылся? — выкрикивали голоса. — Не обернулся ли вороной или собакой, не сбежал ли?
— Да он в гриднице, на воеводском дворе! — сообразил Добыча. — Туда, ребята!
— Давай за ведуном! — орал Кошец громче всех. — И там от нас не спрячется!
Шумным валом лохматых голов и разношерстых шапок толпа устремилась к воеводскому двору. Как вчера они готовы были разорвать служителя Христа, так теперь взывали к нему о спасении; как вчера они яростно рвались отомстить за поругание древних богов, так теперь проклинали их. Беда бросала их умы и души из стороны в сторону, от одной надежды к другой; так мечется загнанный зверь, пытаясь прорвать железный крут рогатин.
Епископ наблюдал за происходящим с церковного крыльца, сосредоточенный и молчаливый, как воевода, смотрящий с холма на свои полки. Говорил Господь: «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь». Обережа был для Никиты такой ветвью, не приносящей плода, и епископ без колебаний готов был сжечь бесомольца руками разъяренной толпы. Почти один среди тысяч новообращенных, остающихся по сути язычниками русов, он не выбирал дорог и верил, что Господь простит ему прегрешения ради благой цели. Разве не сам Он сказал: «Не мир пришел Я принести, но меч»?
Воеводские ворота оказались закрыты: встревоженный шумом тысяцкий не велел никого пускать и кликнул дружину.
— Отворите! Отвори, воеводо! — нестройно ревела толпа. — Отдай нам обоялника!
Кошец впереди всех яростно колотил костлявым кулаком в дубовые горбыли ворот. Добыча не отставал от него — вспотевший, раскрасневшийся, как на поле битвы, орущий широко разинутым ртом сам не зная чего. Они не помнили уже о священной книге, не думали, за что и зачем надо бить и гнать волхва. Все здесь были напуганы, а многие и разорены ордой; проповедь и чудо наполнили их благоговением перед могуществом Бога Христа, а епископ указал врага, мешающего спасению. И со всей яростью, порожденной страхом и жаждой избавления, они кинулись на этого врага, забыв о прежнем уважении к нему. Беда перевернула весь их мир, и то, что прежде почиталось, теперь было ненавидимо за неоправданные надежды.
— Чего надобно? — Сам тысяцкий Вышеня вышел на гульбище терема, так что мог поверх тына видеть площадь и сам был виден всем. Не зная причины шума, тысяцкий был сильно встревожен этой смутой, но держался твердо и властно, ничем не выдавая тревоги. При виде его толпа сама собой притихла. — Что, собачьи дети, смуту затеяли? Вот я псов на вас спущу! — пригрозил он, гневно хмуря брови.
— Не смуту, воеводо-батюшко, а хотим бесомольство из города вывести! — закричал в ответ Добыча. Его тщеславия нельзя было погасить одним окриком. Сейчас было его время отличиться, и Добыча не упустил случая. — Отдай нам ведуна, он у тебя схоронился в гриднице. А более нам ничего не надобно.
Во дворе услышали их требования. Некоторое время было тихо, только неясные восклицания, то ли спор, то ли просьбы и уговоры, долетали из-за тына. Толпа ждала — не брать же приступом воеводский двор! И вот ворота со скрипом стали отворяться. Добыча, Кошец и человек пять самых яростных крикунов ринулись было во двор и вдруг застыли, задние натолкнулись на передних. На крыльце вместо Обережи стоял Явор. Под его рубахой были заметны многослойные складки плотной повязки на груди и плече, через щеку и подбородок тянулся кривой шрам с темной коркой подсохшей крови. Он сильно изменил лицо Явора, и при взгляде на него холодело в груди. Светлые волосы Явора слиплись, загорелое лицо побледнело и осунулось. Он тяжело дышал, а глаза его смотрели исподлобья на крикунов таким страшным ненавидящим взглядом, что люди ахнули и попятились. Казалось, вся его отвоеванная у смерти сила обратилась в эту ненависть, и взгляд его поражал ужасом, как огненное копье-молния. По сторонам Явора виднелись бледные лица Медвянки и Сияны, сам тысяцкий стоял на гульбище, изумленно приоткрыв рот. Явора считали мало что не убитым, и его появление поразило всех, как громовой удар.
Когда крики толпы с угрозами Обереже долетели до гридницы и до истобки, челядинцы побежали затворять двери, кмети схватились за оружие. Сам Обережа встал с лавки и взял свой посох, Медвянка и Сияна бросились удерживать старика.
— Сейчас я горлодеров-то уйму! — грозил Велеб, направляясь к порогу.
— Нет! — вдруг хрипло, но твердо сказал Явор. — Я сам!
Обернувшись на его голос, потрясенная Медвянка увидела, как он вдруг разом сел на своей лежанке и выпрямился, быстро и упруго, как здоровый. Медвянка вскрикнула от неожиданности: еще утром он едва поднимался, когда она подносила к его губам ковшик с водой.
Явор и сам не понимал, что с ним происходит. Та неведомая сила, которую Обережа влил в него и которой отогнал от него смерть, теперь разом вскипела в его жилах, подняла и понесла. Словно забыв о ранах и слабости, Явор отбросил одеяло, оправил рубаху, спустил ноги с лавки и встал. Все в клети смотрели на него, замерев, словно на их глазах сам Святогор разбил каменные доспехи и вышел на волю из горы.
В первое мгновение у Явора закружилась голова, он покачнулся, но удержался на ногах. Медленным и твердым шагом он пересек истобку и гридницу, прошел через сени на крыльцо, и никто даже не сунулся его поддерживать — такая сила была в его движениях. «Его Перун несет! » — мелькнуло в голове у Медвянки. Явор не чувствовал ни боли, ни тяжести, он ощущал несущую его чужую силу. Теперь он узнал, как бьются рыкари, в одиночку одолевающие десятки врагов и не замечающие ран.
И перед воротами Явор увидел их — сквалыжника Добычу, нахального и бессовестного, тощего чужого мужика с наглыми голодными глазами — точь-в-точь зимний облезлый волк. Ради этих людей он выходил в поле, а они теперь занесли кулаки над всем, что было сильного и священного. В глазах Явора они были врагами хуже печенегов — еще подлее и презреннее.
Ступив через порог на крыльцо, Явор пошатнулся, сделал шаг и вцепился в резной столб.
— Куда? — хрипло спросил он, и его изменившийся голос ужаснул, как голос из могилы. — Обережу вам? Разлаялся, пес сквалыжный! Да я и с саней встану, а тебя уйму!
Добыча, к которому были обращены эти слова, сам побледнел и задрожал под этим страшным взглядом, попятился. С ним подались назад и остальные.
Чудеса сегодня так и сыпались на головы белгородцев, одно страшнее другого!
— Кто смел, через меня ступит, тот Обережу тронет, — задыхаясь, отрывисто и грозно выговорил Явор. — А пока я жив — не дам!
Добыча еще попятился и спиной вытеснил подручников со двора. Самые крикливые онемели под страшным взглядом Явора, самые глупые поняли, что затеяли безумное дело. Никакие слова не образумили бы их толковее: ведь Явора чуть не с саней поднял тот самый Обережа, которого они сейчас яростно обвиняли в бессилии и зловредности. Сила, исцелившая поединщика, не могла быть злой. Все видели, как Явор бился, — его сила не могла быть от дьявола, сидящего в бездне. И ни один здоровяк не посмел бы оттолкнуть его, едва стоящего на ногах, — таких святотатцев земля не носит.
Толпа разом ослабела, как волна, разбившаяся о берег; епископу не достать Обережи, пока у него есть такой защитник, пусть даже один против всех!
Воеводская челядь тут же закрыла ворота. Едва враги скрылись, как силы покинули Явора. Он крепче вцепился в столб крыльца и упал бы, но товарищи-кмети, бывшие наготове, тут же подхватили его и торопливо понесли назад в истобку. Глаза его закрылись, Явор снова впал в беспамятство, словно в этой короткой вспышке сгорели его силы, предназначенные для многих будущих дней. Медвянка схватила его руку и прижала к своему лицу. Она, как и все, была потрясена произошедшим, отчаянно боялась за Явора и только краешком сознания негодовала на Добычу и прочих, заставивших его встать. Он в поле выходил навстречу смерти, а она и здесь пыталась до него добраться! Медвянка плакала от страха, как в первую ночь после поединка, крепко прижимала к щеке руку Явора, и тепло этой безжизненной руки было для нее солнцем всего мира.
Ворота закрылись, толпа на площади осталась наедине с собой, весь крикливый задор куда-то подевался, погас. От ревущего пламени злобы осталось только шипение мокрых углей.
— Да опомнитесь вы, Явор ведь за весь Белгород бился, чуть жизни не лишился ради нас всех, а вы и его подняли! — негодующе хрипел староста гончаров. Голос он сорвал еще раньше, пытаясь удержать толпу от расправы, но в наступившей тишине и хрип его был теперь слышен.
— Ведь насмерть его убил печенег, а Обережа его выходил! — кричала Калина. Волосы ее растрепались, лента сбилась набок, щеки горели как маков цвет, на лбу краснело пятно от удара — видно, и она полезла в драку ради волхва. — Обережа нас всех сколько лет выхаживает, а вы на него! И ты, борода ржавая, денег накопил, а ума сколько было, и тот под старость растерял! — напустилась она на Добычу.
— Ну ты, попридержи язык! — Слыша обидные слова, Добыча опомнился. — Ведь бискуп сам велел…
— Да с бискупом ведомо дело: Обережа упыря печенежского прогнал, а болгары не сумели, вот им и обидно! — заговорили вокруг. Наваждение схлынуло, белгородцы сами себе дивились и смотрели друг на друга с изумлением, как разбуженные от страшного сна.
— Стыдитесь, козлы бесчинные! — бушевал Шумила, потрясая кулаками. — На седую голову кулак поганый подняли! Вас приютили в городе, хлебом кормят, водой чистой поят, а вы чего деете! Тебя самого, каженник лешачий, со стены бы бросить!
Он тряхнул могучим кулаком в сторону Кошца; тот кинулся было на оружейника, но соседи удержали его.
— Так ведь чудо явилось! — защищался Добыча. Излишняя удаль с него пооблетела, но он еще не сдался. Он оглянулся на церковное крыльцо, но епископа там уже не было. — Ведь не сгорела в огне книга священная! Значит, Бог Христос сильнее старых богов!
— Да чему там гореть, серебро ж не горит, ты меня послушай! — отвечал ему какой-то сереброкузнец, стуча себя в грудь, в кожаный передник. — Эх, звери вы безумливые! Явор чуть жив, а и то за Обережу встал! Зазор всему городу!
— Давай расходись! — С воеводского двора вышли гриди и стали расталкивать толпу. — Вали по дворам, буде орать!
Ворча и гудя, толпа начала расходиться. На душе у всех было смутно, никто не понял, кто же в этом споре оказался прав. Перед глазами вставал то серебряный крест в огненном трепещущем венце, то Явор, едва стоящий на ногах, но заслонивший волхва, который его выходил. Орда — беда, что и говорить, но не так-то просто понять волю неба. То ли древние боги огневались на славян за то, что их обесчестили, и возглашают славу греческому и иудейскому Христу, то ли Христос гневается за то, что древние боги прочно живут в сердце, в мыслях, на языке каждого из недавно крещенных славян.
* * *
Добыча долго еще не мог успокоиться после событий этого бурного дня. Злился он и на Обережу, который победил его, даже не показавшись на глаза, злился на всех тех, кто срамил и стыдил его перед воеводскими воротами, и даже на тех, кто это слышал. «От всяких бед меня свободи, зовуща: Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя! » — в мыслях и вслух твердил он целый день, раздумывая, как бы поправить свое достоинство.
— Тебе бы, батюшко мой, не бога славить, а о доме порадеть! — в досаде упрекнула его жена на второй день. — Печенег-то наш лежит пластом, а по двору работать некому. Что же теперь, гончары, что его били, взамен него нам двор мести будут?
И тут Добыча вспомнил о тяжбе с гончарами, в которой тысяцкий присудил ему взять продажу с гончаров за увечья Галчени. Теперь была самая пора взыскивать долги. Добыча был не столько корыстен, сколько тщеславен, — ему были важны даже не шесть Меженевых гривен, а торжество над обидчиками. Сами боги жаждут скорейшего их наказания, иначе и быть не может, поскольку боги справедливы. И спеша исполнить волю богов, Добыча тут же перепоясался, взял шапку и отправился на воеводский двор.
Тысяцкий Вышеня посмотрел на него волком и сперва не хотел и слушать. С епископом Никитой, правой рукой и первой заменой самого киевского митрополита Леонтия, Вышеня ссориться не хотел и весь свой гнев обратил на Добычу. И епископ не вовремя взялся богов разбирать — не до смут, когда орда под стеной! А тут еще замочник полез, тоже, мученик Федор и Иван нашелся!
Вышеня уже велел гридям вывести Добычу вон, но епископ вступился за него. Он тоже не забыл, кто первым поддержал его против волхва. Вдвоем они напомнили тысяцкому его же собственный недавний приговор и заставили отдать приказание. Тут же десятник Гомоня взял трех гридей и вместе с торжествующим Добычей отправился взыскивать долги.
С одного двора они унесли три гривны серебра, с другого толстый сверток холста, с третьего увели блеющего барана. За время осады все съестное настолько вздорожало, что баран мог пойти и за три гривны, раньше на эти деньги можно было купить целое стадо.
В самом большом долгу перед Добычей оказался Межень. Гончар и в лучшие времена едва ли смог бы собрать шесть гривен, а теперь, когда люди из окрестных сел и весей не съезжались в Белгород на торг, найти столько серебра для уплаты продажи было и вовсе невозможно. Громча и Сполох, со стыда уже четвертый день не поднимая глаз на отца, усердно работали. Они даже не жаловались на то, что на обед и на ужин получают по горбушке хлеба и по луковице. Ожидая долгой осады, Межень велел беречь припасы.
— Больно много в них лишней удали, — с угрюмой досадой приговаривал он. — Не во вред будет животы подтянуть.
В первые дни после драки у колодца все умы были захвачены подошедшей ордой и поединком. Но теперь, когда волнение от этих событий улеглось, сыновья гончара вспомнили о своей новой вине и тоскливо подумывали, что Добыча тоже, уж верно, теперь о ней вспомнит. Они знали, что с их отца присудили взыскать шесть гривен, знали, конечно, и о том, что денег таких у отца нет и взять их негде. Горестно недоумевая, какой же злой дух во второй раз подряд толкнул их на драку, братья уныло ожидали неизбежного наказания, не находили себе места, вскакивали на каждый звук шагов по соседству или голос у ворот. Сбежать бы вовсе из дому, чем так мучиться, — да куда сбежишь, когда орда у ворот? Весь город был пойман в ловушку, а братья оказались пойманы вдвойне.
Когда Добыча забрал Галченю от Обережи, Живуля тоже вернулась домой. Теперь она не могла даже проведать Галченю и скучала по нему. На братьев она по-прежнему держала обиду и почти не разговаривала с ними. И это осуждение мягкосердечной и любящей сестры проняло Громчу и Сполоха сильнее мрачной ворчливости отца. Горько жалея о сделанном, оба брата положили себе впредь, ежели боги их помилуют, подружиться с Галченей и защищать его от обид и насмешек.
— И вот на другой день после шума в детинце на двор к Меженю явился десятник Гомоня с тремя гридями и с самим Добычей.
— Ну что, хозяине, нашел шесть гривен? — дозвавшись Меженя из мастерской, спросил десятник.
— Смеешься! — угрюмо буркнул Межень, отворачиваясь. — И в доброе-то время шесть гривен — беда, а ныне…
— А нет — забирает у тебя Добыча работника! — объявил Гомоня. — Так обычай велит, так тысяцкий приговорил, тому и быть!
Добыча стоял позади десятника, гордый и довольный своим торжеством. По обычаю, несостоятельный должник оказывался рабом того, кому должен, и работал на него до полного возврата долга или отдавал вместо себя кого-то из домочадцев. Нелегко отдавать в неволю свое дитя, но если даже Добыча согласился бы взять за долг их добро и двор, то чем кормиться дальше?
Хозяйка запричитала, а гончар только перевел угрюмый взгляд с одного сына на другого. От Громчи в мастерской было больше толка, так что прощаться приходилось со Сполохом. Поняв отцовский взгляд, Сполох втянул голову в плечи и съежился: для его вольнолюбивого и веселого нрава участь холопа, пусть и не полного, была хуже смерти.
Но судьба позаботилась о Сполохе и избавила Меженя от тяжкого выбора. Добыча не заставил его долго мучиться и выбрал сам.
— Парни твои мне не надобны, — неожиданно объявил он гончару. — В кузнях мне от них проку не будет — мое ж ремесло не чета вашему, там надо толовой думать, а не глину пятками мять. Парней себе оставь да учи их твоему ремеслу, чтоб работали лучше да быстрее мне долг воротили. А возьму я у тебя девку, будет моей хозяйке в дому помогать. Собирайся, теперь же пойдем.
Он повернулся к Живуле. Она стояла у порога полуземлянки, приоткрыв рот от растерянности и держа в руке деревянный пест, которым толкла ячмень на кашу. Мать заголосила сильнее, а сама Живуля даже не сразу поняла, чего требует от них старший замочник. Сообразив, она выронила пест и залилась слезами стыда, обиды и горя. В один миг она из бедной, но свободной девицы превратилась в холопку на неведомый срок. Добыча, которого она старалась обходить стороной, вдруг стал ее почти полновластным хозяином, и никто, ничто не могло ее спасти. Это несправедливо, она-то в чем виновата? Но Добыча был вправе выбирать, возразить было нечего.
Добыча не дал семейству гончара времени на слезы и разговоры. Уже вскоре Живуля, всхлипывающая на ходу и более обычного растрепанная, выходила с узелочком в руках с отцовского двора. Впереди гордо шагал Добыча, за ним Живуля, а следом три гридя, словно охраняя, как бы она дорогой не сбежала. Добыча был очень доволен одержанной победой. «Не зря я в битву ходил — и серебро взял, и припас взял, и полон взял! » — посмеивался он про себя. Даже старший его брат, двадцать лет назад служивший в дружине князя Святослава и однажды взявший в плен Чернаву, не так гордился этим.
— Повели! — говорили вслед им люди, собравшиеся возле того же колодца. — Кто богаче, тот и прав. А кабы замочники гончара побили, так больше одной продажи гончарам нипочем бы не добиться.
— Ишь, будто полонянку ведут! Иного ворога не нашли! С их бы удалью да в чисто поле!
— Эгей, царь вавилонский В-оба-уха-сор! — издевательски кричали парни вслед Добыче. — Взял в полон народ иудейский!
— Эй, витязи! — закричала Калина, все с тем же дубовым коромыслом стоявшая возле своих больших ведер. — Что-то мало вас — на такого грозного ворога всего четверо! Может, пособить? Хотите, коромысло одолжу?
— Не цепляйся! — лениво огрызнулся один из гридей на ходу. — Мы ж не по своей злобе — тысяцкий послал.
— Лучше б он вас в поле послал! — кричала Калина вслед уходящим. — А то был один мужик в Белгороде, да и тот порублен лежит!
— Да и тот не про тебя! — усмехались женщины у колодца. Весь Окольный город знал, что Калине очень нравится Явор. — И тот уж суженую свою сыскал!
— Да хоть двух! — с досадой ответила Калина и зацепила коромыслом ведро. — Был бы только жив — як ним в няньки детям попрошусь!
Подняв на плечо коромысло, она пошла по улице в сторону кузнечного конца, широко шагая и в досаде расплескивая воду.
По пути через Окольный город все встречные, знакомые с тяжбой Добычи и гончаров, оборачивались им вслед.
— Вот упырь желтоглазый! — упрекали люди Добычу. — У нас беда такая, может, все пропадем, а он и теперь только о своей калите радеет! Такой хуже печенега, готов живьем заглотить, свой своего же! Хоть бы ради орды пожалел девку. Вишь, как убивается! В закупы-то кому ж идти весело!
Сквозь слезы замечая устремленные к ней взгляды, Живуля терзалась горем и стыдом: ее ведут, как воровку, как беглую холопку, а она ведь не сделала никому ничего дурного! И Добыча, горделиво шагавший впереди, был для нее не лучше самого хана Родомана. Робкая сердцем Живуля всегда побаивалась велеречивого, суетливо-тщеславного, самоуверенного старшину замочников, а после двух ссор с ним и двух судебных разбирательств он и его власть над ними стали внушать ей ужас. Поистине те девы, которых в древние времена отдавали на съедение Змею Горынычу, не могли страдать по пути к нему больше, чем страдала Живуля по дороге от гончарного конца к Добычиному двору.
Добыча привел Живулю к себе и отпустил гридей. Внутри его просторного двора за могучим тыном — впору иному городищу — располагалось немало построек: жилые дома самого хозяина и двух его женатых сыновей, кузня, хлев, амбар, баня, погреб. Хозяйское жилье было просторной полуземлянкой, разделенной деревянной перегородкой на два помещения с глиняными печками в углах. В одной половине жил сам Добыча с женой, а в другой спал Радча и хранились готовые замки, еще не отданные заказчикам или не проданные.
Сейчас в меньшем помещении хозяйского дома лежал на лавке Галченя, укрытый одеялом из козьих шкур. Объявив его своим полноправным сыном, Добыча заставил себя изменить обращение с ним: он велел перенести Галченю от Обережи к себе и уложить в хозяйском доме, а не в боковой пристройке для челяди, где тот жил раньше.
Сюда-то и привел Добыча свою новую челядинку.
— Вот сын мой лежит, твоими братьями побитый, — сурово заговорил он, удивляясь, почему Живуля вдруг перестала всхлипывать и робко заулыбалась, рукавом отирая слезы со щек. Галченя приподнялся на локтях, морщась от головной боли. — Будешь за ним ходить, покуда не поправится. Вон старик травок дал, велел заваривать да его поить — умеешь?
Живуля кивнула и попыталась заправить волосы за ухо, а потом принялась утирать рукавом лицо, стараясь скрыть свою радость. Прощаясь с отцовским двором и бредя через Окольный город, она не думала, что увидит здесь Галченю. Теперь же сообразила, что будет с ним, и на сердце ее разом посветлело. На Добычу она не поднимала глаз, боясь, — Что все сразу переменится к худшему, если он увидит ее радость.
— Сиди с ним безотлучно, — наставлял ее хозяин, ничего не замечая, поскольку проницательностью никогда не отличался. — Буде уснет, ступай к хозяйке, она тебе даст работу, и то всякий час за сыном моим приглядывай. Ночью спать будешь вот здесь. — Он показал на лежащую в углу свернутую овчину. — Уразумела?
Живуля снова кивнула. Довольный ее понятливостью и нестроптивостью, Добыча отправился в кузню, оставив младшего сына на попечение девушки, которая позаботится о нем лучше всех. Ему и в голову не могло прийти, какое замечательное целительное средство он доставил сыну. Вся эта злосчастная история с дракой у колодца, которая многим грозила бедами, для Галчени обернулась многократным счастьем: он был объявлен свободным, а ухаживать за ним отец привел в дом девушку, которую он и сам больше всех хотел видеть возле себя. Едва Добыча вышел, Галченя крепко сжал тонкую руку Живули, ободряя ее и благодаря судьбу за то, что все случилось именно так. Ради этого стоило снести и не такие колотушки.