Глава 1
Октябрь 1930 года выдался в Ленинграде на удивление теплым и сухим. Поутру редкие облака медленно выплывали из-за горизонта со стороны Финского залива, собирались в плотный бугристый вал, и казалось, что привычного для этой поры дождевого ненастья не миновать. Но к обеду по-осеннему неяркое солнце превращалось из тусклой никелированной десятикопеечной монетки в тщательно начищенный медный пятак. Тучи как-то незаметно, исподволь, опускались все ниже и ниже к свинцово–серой глади залива, растворялись в нем, от чего он светлел, голубел, и в конечном итоге становилось трудно отличать линию соприкосновения двух стихий – воздушной и водной.
В такой вот день, где-то около трех часов пополудни, старый дребезжащий трамвай, несмотря на свой почтенный возраст, лихо подкатил к конечной остановке, расположенной на самой что ни на есть окраине Ленинграда и, коротко звякнув, остановился. Единственный пассажир, любезно распрощавшись с кондуктором, молодящейся девицей лет тридцати пяти в фуфайке ручной вязки, по-кошачьи мягко спрыгнул со ступенек трамвая на щербатую брусчатку и зашагал по узкой улочке вдоль уже тронутых холодным дыханием осени палисадников. В руках он нес объемистый портфель, который никак нельзя было назвать легким.
Кондукторша долго провожала его взглядом, чему-то улыбаясь, затем вздохнула с явным сожалением и, достав бутерброд с сыром, принялась задумчиво жевать, углубившись в свои мысли.
Тем временем пассажир петлял по переулкам окраины, часто посматривая на измятый бумажный листок – похоже, что-то разыскивал. Лицо его, обветренное, загорелое, с белой полоской шрама на подбородке, было взволнованно-настороженным. Серые с голубизной глаза, быстрые и молодые, несмотря на возраст хозяина (ему явно перевалило за сорок), сосредоточенно всматривались в номера на заборах, вырисованные белой краской. Крепко сбитая, коренастая фигура, затянутая в новый суконный френч полувоенного образца, выражала ту зрелую мужскую силу и уверенность, которая отличает людей бывалых, много повидавших и попутешествовавших на своем веку, от засидевшихся в мягких удобных креслах ответственных и полуответственных обывателей мужского пола. Немного кривоватые ноги в хромовых сапогах ступали легко, мягко и без особых усилий несли литое, упругое тело. Казалось, что мужчина идет, пританцовывая. Нужный объект мужчина отыскал не скоро. А когда он, наконец, отворил калитку и ступил на вымощенную кирпичом дорожку, которая вела к небольшому дому с мезонином, от его живости не осталось и следа. Было заметно, что мужчина очень волнуется.
Он поднялся по ступенькам к входной двери, осторожно поставил портфель на чисто отмытые доски крыльца, некоторое время в нерешительности топтался на месте, а затем робко, словно чего-то опасаясь, постучал…
Алеша Малахов, высокий и по-юношески гибкий парень, сидит на кухне и с упоением читает Майн Рида. Впрочем, в его возрасте – весной ему исполнилось шестнадцать – это было неудивительно. Кого в юные годы не манили дальние страны, кто не мечтал о захватывающих приключениях или с открытым ртом не слушал рассказы о спрятанных сокровищах, кому не хотелось быть сильным и бесстрашным первопроходцем, защищать угнетенных и порабощенных, или, на худой конец, хотя бы часок постоять на капитанском мостике пиратского брига? Но загляни кто-нибудь, не знакомый с Алешей, через плечо юноши, то, скорее всего, этот человек здорово удивился бы – книга в добротном темно– зеленом переплете была на английском. И, судя по беглости чтения, этот язык Алеша знал в совершенстве.
Еще большее удивление и восхищение, случись кому сойтись с Алешей Малаховым поближе, можно было испытать, узнав, что он так же свободно владеет французским и немецким.
Нельзя сказать, что Алеша был полиглотом. Например, английский язык ему на первых порах давался с трудом. Чего нельзя сказать об остальных двух: на французском он начал говорить почти с пеленок, а немецкий выучил постепенно, годам к десяти. Пожалуй, если бы не мать, свободно владеющая пятью европейскими языками и работающая переводчицей Торговой палаты, английским Алеша заниматься не стал бы. Но мама, с виду хрупкая и слабая, обладала железной волей. И пришлось ему, скрепив сердце, корпеть по вечерам и в выходные дни над учебниками, спрягая глаголы и до ломоты в языке отрабатывая правильное произношение.
В небольшой, но уютный домик с мезонином и палисадником на окраине Ленинграда они переселились в конце двадцать девятого года. Из разговора матери с бабушкой Анастасией, нечаянно подслушанного Алешей в детстве, он узнал, что до революции их семья жила в большом красивом особняке неподалеку от центра города (там теперь детский приют). В восемнадцатом году в особняке располагался штаб анархистов, которые вытолкали мать на улицу в одном пальто, а все семейные документы и фотографии сожгли в камине. Впрочем, этот разговор по прошествии времени стал казаться Алеше сновидением. Когда однажды он попытался расспросить мать об этих событиях подробней, она посоветовала, смеясь, не читать на ночь тоненьких книжиц в обтрепанных бумажных переплетах, где рассказывалось об «удивительных, невероятных, смертельно-опасных» приключениях знаменитого американского сыщика Ната Пинкертона.
Эти книжонки (так же, как и сочинения Майн Рида), которые были изданы еще до революции, доставал ему знакомый букинист, почти друг. Звали его Альфред и поговаривали, что когда-то он подавал большие надежды как ученый-энциклопедист. Все изменилось после того, как в девятнадцатом его забрали в ЧК. Через месяц Альфреда выпустили, но с той поры он время от времени страдал слабоумием – никого не узнавал, часто и бессмысленно смеялся, а по ночам, забившись в угол комнаты, начинал ухать словно филин.
Альфред, у которого не было за душой лишней копейки, одевался в обноски, как нищий с паперти, а при виде человека в военной форме начинал дрожать мелкой дрожью, а то и плакать. Но страсть к книгам у него осталась. Большая страсть. Наверное, в чтении Альфред находил отдушину, позволявшую ему хотя бы на некоторое время мысленно перенестись в иной мир, где нет НКВД, нет доносчиков и стукачей, нет застенков и палачей, которые бьют по голове табуреткой, чтобы выбить показания.
Свою библиотеку держать ему было негде, так как он жил в коммунальной квартире, поэтому Альфред занялся книжной торговлей.
Он сочетал приятное с полезным – коротал время за чтением книг, дожидаясь клиентов, и получал небольшой доход с торговли, позволявший ему не умереть с голоду. Альфред имел неподалеку от Исаакиевского собора лоток, – а точнее, книжный развал – где можно было найти очень много интересного. Его хорошо знали, ему доверяли, потому что Альфред не был способен на обман, а потому приносили на комиссию настоящие раритеты. Всем библиофилам было известно, что только Альфред может правильно и честно оценить любую книгу. И только у Альфреда можно было купить из-под полы запрещенные советской властью издания. Альфред знал двенадцать или четырнадцать языков – Алеша так и не смог уточнить, сколько именно.
Но об этом несостоявшийся ученый-энциклопедист нигде не распространялся. Однако, с Алешей, когда они оставались наедине, Альфред разговаривал с большой охотой, чаще всего на английском, ставя мальчику верное произношение. До двадцать второго года мать и Алеша жили вместе с бабушкой Анастасией, которая снимала две комнаты у одной из своих подруг в деревне. (Дом бабушки Анастасии сожгли в семнадцатом мародеры). После смерти бабушки они возвратились в Ленинград, где семь лет прожили в коммунальной квартире. Жилье дали матери, так как она поступила работать секретарем-машинисткой в какую-то контору. Что собой представляло это учреждение, Алешу тогда не интересовало. Его больше волновал скудный паек, который мать приносила домой каждую субботу. В качестве машинистки она пробыла недолго. Уже в двадцать пятом ее приняли в Торговую палату. На новом месте заработок матери стал гораздо выше, и они могли позволить себе раз в неделю сходить в кафе, чтобы полакомиться мороженным и пирожными.
Год назад умерла бездетная родственница бабушки Анастасии, завещавшая им домик на окраине, куда они и не замедлили перебраться.
Алеша, не глядя, нащупал чашку с уже успевшим остыть чаем, отхлебнул глоток, перевернул очередную страницу… И в это время кто-то постучал в дверь. Мельком взглянув на старые ходики, у которых вместо гири висел амбарный замок, Алеша в удивлении передернул плечами: кто бы это мог быть?
Если мать, то он, кажется, дверь на засов не закрывал. Кто-то из соседей? Вряд ли. К ним обычно никто не хаживал. Немногочисленные знакомые и друзья, как его, так и матери, жили на другом конце города и навещали их очень редко, да и то в основном по праздникам. А новыми друзьями они еще не успели обзавестись, потому что мать, сколько ее помнил Алеша, отличалась замкнутым характером, с людьми сходилась очень трудно, и старательно избегала шумного общества.
– Входите, не заперто! – чуть помедлив, уже на повторный стук отозвался Алеша. И быстрым движением поправив свои густые черные кудри.
Дверь отворилась, и через порог переступил уже знакомый нам пассажир трамвая. Алеша, с удивлением, хмуря густые черные брови, почти сросшиеся на переносице, воззрился на него и встал из-за стола.
– Извините… вы к кому? – спросил Алеша. Юноша силился вспомнить, знакомо ли ему это круглое добродушное лицо с небольшими, аккуратно подстриженными усами. Но, похоже, Алеша видел мужчину впервые.
– Кхм… – смущенно прокашлялся незнакомец. – Малаховы… здесь живут?
– Да-а… – протянул в недоумении Алеша. – Но если вы к маме, то ее сегодня, наверное, не будет. Она в командировке.
– Послушай… Незнакомец приглядывался к юноше, видно было, что он очень волнуется.
– Ты – Алеша? – спросил он неуверенно. – Алексей Владимирович?
– Да, Алексей… Владимирович, – запнулся в растерянности Алеша. Еще никто и никогда не называл его по отчеству.
– Алеша… Незнакомец выронил из рук портфель, порывисто шагнул к юноше, обнял его за плечи, крепко прижал к груди. Затем отстранил и, любовно глядя в большие зеленые глаза Алеши, опять заговорил негромко, словно сам с собой:
– Ну да, конечно, Алеша… Алексей… И ямочка на подбородке, как у Володи. И родинка на левой щеке… Вылитый отец. Эх, не дожил!..
Глаза незнакомца вдруг увлажнились, затуманились слезой.
– Ты, это, не обращай внимания, сынок… Быстро отвернувшись, он провел широкой огрубевшей ладонью по лицу.
– Вы… вы знали отца?! Голос Алеши неожиданно сорвался почти на крик.
– Вы знали?!..
– Мы были друзьями, Алеша, – справившись с волнением, ответил незнакомец. – Да, – спохватился он, – я ведь тебе, так сказать, не представился. Моя фамилия Петухов, Василий Емельянович. А вообще, зови меня просто дядя Василий. Договорились?
Алеша кивнул, не в состоянии вымолвить слово. Юноша не мог поверить своим глазам, все происходившее казалось настолько нереальным, что ему захотелось ущипнуть себя: не спит ли он? Этот незнакомый мужчина – друг его отца!
Алеша не видел отца даже на фотографии. Мать об отце не вспоминала никогда, по крайней мере, в присутствии сына. Если он приставал к ней с расспросами, она отвечала коротко и неохотно: погиб на войне. И все. Никаких подробностей, будто мать знала о своем муже только понаслышке. Когда Алеша становился чересчур настойчивым в своем желании выведать об отце хоть что-нибудь, лицо матери становилось мертвенно-бледным. Она резко обрывала его и надолго уходила из дому. А после, ночью, если ему случалось проснуться, он слышал ее плач – тихий, безысходный, до самой утренней зари. Однажды утром ее забрала карета «Скорой помощи» – что-то случилось с сердцем. И с той поры Алеша никогда об отце даже не заикался. Не по-детски самостоятельный, он понял, что здесь кроется какая-то тайна. Так разговоры об отце в семье стали запретной темой.
Но теперь, когда в их доме появился человек, который хорошо знал отца, его друг, Алешу словно прорвало. Вопрос следовал за вопросом: кто? когда? где?
– Погодь, погодь, Алеша, – взмолился Петухов. – Ты меня с дорожки хоть чаем угости.
– Извините, я сейчас! – метнулся Алеша к примусу.
А Василий Емельянович принялся тем временем выкладывать на широкий кухонный стол содержимое своего огромного портфеля: пакеты с колбасой, красную рыбу, зернистую икру в стеклянных банках, конфеты, шоколад, тонкие пластины темно-коричневого вяленого мяса, какие-то коробки и металлические банки с иностранными наклейками…
– Угощайся, сынок! У вас тут с харчами, поди, не густо. Оно и видно – больно ты худой, Алеша. Но – мосластый. Широка кость, как у бати. Ну, а то, что отощал, дело поправимое. Была бы стать крепка, да кровь – не прокисший квас…
Петухов пил чай вприкуску с рафинадом, изредка тихо крякая от удовольствия. Алеша к подаркам даже не притронулся – сидел, словно на иголках, с нетерпением ожидая, когда дорогой гость насытится, чтобы поговорить об отце.
– Спасибо, Алеша… Петухов достал папиросы.
– Закурить у тебя тут можно? Ну и добро…
Прикурив, Петухов надолго задумался, вздыхая и глядя на Алешу грустными глазами. Видимо, он что-то вспоминал. Затем Петухов начал тихо, не спеша:
– Бежали мы с твоим отцом с каторги вместе в пятнадцатом…
Алеша слушал, широко раскрыв глаза. Рассказ Петухова потряс юношу. Он – сын графа Владимира Воронцова-Вельяминова! Его отец – подполковник царской армии! Каторга… Побег… Якутия и Колыма… Восточно-Сибирское море… Американский коммерсант Олаф Свенсон… Старатели… Золото…
– В двадцать третьем партия направила меня в Колымский район… – продолжал свой рассказ Василий Емельянович. Город Нижнеколымск, старатели… Отец…
– Вздернули старатели гада, звали его Делибаш. Каюсь, я пытался спасти этого Иуду. Не знал, что он убил твоего отца… Из-за угла стрелял, подлая его душа. Оно, конечно, не по закону, без суда и следствия с ним так обошлись, да только вернись теперь тот час, я бы его и сам… своею рукой… Эх, Алеша, каким человеком был твой отец! – Голос Петухова дрогнул.
Василий Емельянович снова закурил, затем достал из кармана френча сверток и протянул его Алеше.
– Вот возьми. Память об отце. Умирая, он просил разыскать тебя и передать эти часы, кольцо и портмоне. Там внутри записка. Дописать он не успел…
«Сынок, Алешенька! Мой любимый! Прощай, и прости меня за все. Будь счастлив. Ключ…» На этом записка обрывалась. Кроме записки, в портмоне лежал плотный кусок картона, тщательно завернутый в лоскут просмоленного шелка.
Алеша, не сдерживая слез, долго всматривался в план какой-то местности, прорисованный черной китайской тушью на картоне. Прочитал он и надпись с обратной стороны: «И сказал Господь: «Пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего в землю, которую я тебе укажу». А ниже – пять букв: «Гр. В.В.-В.»
Значит он – Алексей Воронцов-Вельяминов. Графский сын. Дворянин… Алеша, прикусив губу, метнул быстрый взгляд на комсомольский значок, прикрепленный к лацкану пиджака, который он, придя со школы, повесил на спину стула, и потупился. Лицо его вдруг побледнело, над верхней губой проступили мелкие капельки пота.
Петухов заметил его состояние и встревожился:
– Что с тобой, Алеша? Тебе плохо?
Алеша не отвечал. Не будь рядом Василия Емельяновича, он, пожалуй, впервые в жизни разрыдался бы, как девчонка, – дворянский сын, белая кость! И – комсомолец…
– Постой, постой… Петухов наморщил лоб, собираясь с мыслями.
– Разве… разве мать ничего тебе не рассказывала об отце? – спросил он с тревогой.
Алеша по-прежнему молчал, только голову склонил еще ниже.
– Та-ак… Ну и дела… Петухов начал кое-что соображать.
– Малахов, Малахов… – пробормотал он себе под нос. – Вот оно, значит, что. А я сдуру, не подумав, со своими откровениями… Он нахмурился; лицо его вдруг стало жестким и немного виноватым.
Глядя на поникшего юношу, Василий Емельянович почувствовал угрызения совести. Он только теперь понял, какую бурю вызвал в еще не зрелой юной душе. Но как поправить положение, Петухов не знал…
Мать должна была приехать к вечеру следующего дня. Петухов не стал ее дожидаться, торопился на поезд – он опять уезжал на Крайний Север. Срок командировки заканчивался, а ему нужно было еще заехать в Москву, в наркомат. Прощание получилось тягостным; оба чувствовали себя почему-то скованно, неловко. Алеша проводил гостя к трамвайной остановке, где неожиданно для Петухова расцеловал его. Порыв юноши растрогал старого большевика до слез; они договорились писать друг другу.
Тонкая, высокая фигура юноши, стоявшего на пустынной остановке, напоминала Петухову одинокую лиственницу на макушке сопки, невесть как забравшуюся туда и теперь обдуваемую всеми ветрами. Остановка уже давно исчезла за поворотом, а Василий Емельянович все еще стоял у заднего окна трамвая, задумчиво и отрешенно глядя на убегающие полоски рельсов. Он ощущал непривычную для него душевную опустошенность. Вместо удовлетворения от сознания честно выполненного долга перед памятью погибшего друга Петухов вдруг почувствовал себя виноватым. Но спроси его кто-нибудь в этот момент, почему, он ответить не смог бы…
Вещи отца мать заметила сразу, как только переступила порог комнаты. Алеша положил их на виду, посреди письменного стола. С мгновенно застывшим лицом она подошла к столу, осторожно, словно боясь обжечься, протянула руку, взяла обручальное кольцо, прижала его к груди и, теряя сознание, беззвучно упала Алеше на руки…