ЭВАКУАЦИЯ С ПРИВИЛЕГИЯМИ
Верховный Совет СССР, аппарат правительства во главе с первым заместителем председателя Совнаркома Николаем Алексеевичем Вознесенским отбыли в Куйбышев. Центральное статистическое управление отправили в Томск, наркоматы мясной промышленности и земледелия, Сельхозбанк обосновались в Омске, Наркомат торговли — в Новосибирске, Главное управление Северного морского пути — в Красноярске.
Наркомат вооружения предполагалось отправить в Ижевск, но там уже негде было приткнуться. Второе место — Киров, но оттуда не было бы надежной связи с заводами. Решили эвакуироваться в Пермь.
С 15 октября Московский железнодорожный узел отправлял ежедневно примерно двадцать пять демонтированных предприятий, которые перебазировались на восток и юго-восток.
16 октября в столицу вернулся с фронта заместитель главного военного прокурора Красной армии Николай Порфирьевич Афанасьев. В военной прокуратуре тоже шла подготовка к эвакуации:
«Беготня, неразбериха, шум. Кипы всяких бумаг и дел таскали в котельную для сжигания. Кто и чем распоряжался — понять было трудно… Все это делалось в спешке, с криком и перебранкой… Рано утром 17 октября прокуратура эвакуировалась. Дом на Пушкинской, 15 совершенно опустел. Охрана, милиция, что охраняла вход с улицы, тоже исчезла. Правда, осталась при прокуратуре столовая от какого-то райпищеторга. Работники ее тоже собирались свертывать работу, но я приказал работу столовой продолжать».
Люди в страхе бросались на вокзалы и штурмовали уходившие на восток поезда.
«По дороге, — это детские впечатления, — вместе с машинами и людьми шли коровы. Иногда девушки вели, как слонов на привязи, длинные надувные шары (аэростаты противовоздушной обороны). Я очень боялась, что девушки могут улететь с этими огромными шарами. А однажды, когда мы с мамой пошли к врачу (на Лесную улицу), то на асфальте валялся даже шоколад, но брать его не разрешалось, так как по нему ходили люди (во время паники разграбили фабрику «Большевик») у Белорусского вокзала.
А потом за нами приехали на грузовике люди с маминой работы и стали ей говорить, что надо уезжать. Она не соглашалась. Тогда кто-то посадил меня в кузов грузовика…»
Генерал-лейтенант Павел Андреевич Ермолин, заместитель начальника тыла Красной армии, вспоминал: «Из окон Главного управления тыла, выходивших на улицу, можно было видеть автобусы и машины, заполненные взрослыми, детьми и домашними вещами. Появились старики и женщины, тянувшие салазки с мешками и чемоданами. С ними шли дети — малыши и школьники. Они двигались в сторону Комсомольской площади, к Казанскому вокзалу. В 18 час. 20 мин. из Москвы были отправлены первые эшелоны с эвакуированными. За одну ночь железнодорожники вывезли около ста пятидесяти тысяч человек, а к десяти часам утра 17 октября они смогли подать еще свыше ста поездов…»
Мария Иосифовна Белкина, жена критика Анатолия Кузьмича Тарасенкова, рассказывала, как перед эвакуацией из Москвы, 13 октября, она зашла в буфет Клуба писателей на улице Воровского:
«В дубовом зале свет не горел, у плохо освещенного буфета стояли писатель Валентин Катаев и Володя Луговской. Последний подошел ко мне, обнял.
— Это что — твоя новая бл…дь? — спросил Катаев.
— На колени перед ней! Как ты смеешь?! Она только недавно сына родила в бомбоубежище! Это жена Тарасенкова.
Катаев стал целовать меня. Они оба не очень твердо держались на ногах. В растерянности я говорила, что вот и билеты уже на руках и рано поутру приходит эшелон в Ташкент, а я все не могу понять — надо ли?
— Надо! — не дав мне договорить, кричал Луговской. — Надо! Ты что, хочешь остаться под немцами? Тебя заберут в публичный дом эсэсовцев обслуживать!
И Катаев вторил ему:
— Берите ребеночка своего и езжайте, пока не поздно, пока есть возможность, потом пойдете пешком. Погибнете и вы, и ребенок. Немецкий десант высадился в Химках…
Огромная вокзальная площадь была забита людьми, вещами; машины, беспрерывно гудя, с трудом пробирались к подъездам… Мелькали знакомые лица. Пудовкин, Любовь Орлова (я случайно окажусь с ними в одном вагоне). Все пробегали мимо, торопились, кто-то плакал, кто-то кого-то искал, кто-то кого-то окликал. Какой-то актер волок огромный сундук и вдруг, взглянув на часы, бросил его и побежал на перрон с одним портфелем, а парни-призывники, обритые наголо, с тощими котомками, смеялись над ним.
Подкатывали шикарные лаковые лимузины с иностранными флажками — дипломатический корпус покидает Москву. И кто-то из знакомых на ходу шепнул: правительство эвакуируется, Калинина видели в вагоне!
А я стояла под мокрым, липким снегом, который все сыпал и сыпал. Стояла в луже в промокших башмаках, держав на руках сына, стояла в полном оцепенении, отупении посреди горы наваленных на тротуаре чьих-то чужих и своих чемоданов, и, когда у меня окончательно занемели руки, я положила сына на высокий тюк и услышала крик:
— Барышня, барышня, что вы делаете, вы же так ребенка удушите — вы положили его лицом вниз!..»
«17 октября. Курский вокзал, — вспоминал полковник-артиллерист Павел Кузьмич Коваленко. — В зале вокзала негде ступить — все лестницы, где можно только поставить ногу, заполнены живыми телами, узлами, корзинами… Ожил в памяти 1919 год — год разгара гражданской войны, голода, разрухи и тифа… Кто мог предвидеть такое? Здесь неуместно говорить о многих вещах, но после войны, можно полагать, будет произведена коренная реформа во всех областях нашей экономики, перестройка воспитания».
«Вокзалы запружены уезжающими, — таким запомнил этот день врач скорой помощи Александр Григорьевич Дрейцер. — На привокзальных площадях очереди с вывесками организации на шесте. Толпы сидят на своем скарбе. Только воздушная тревога на время разгоняет эти толпы. Наживаются носильщики, люди с тачками и воришки… Везде одна тема разговора: куда ехать, когда едете, что везете с собой и т. д.
Заводы и фабрики отпустили рабочих. Дали аванс за месяц вперед. Выдают всему населению по пуду муки. Метро сутки не работало. На базарах и на улицах продают краденые конфеты и шоколад. Говорят, будто мясокомбинат разгромлен. По улицам проходят гурты скота. По Садовой угоняют куда-то несметное количество свиней. Темные личности бродят около и тянут в подворотни свиней чуть ли не на глазах у погонщиков».
Корней Иванович Чуковский записал в дневник впечатления об отъезде в эвакуацию:
«Вчера долго стояли неподалеку от Куйбышева, мимо нас прошли пять поездов — и поэтому нам не хотели открыть семафор. Один из поездов, прошедших вперед нас, оказался впоследствии рядом с нами на куйбышевском вокзале, и из среднего вагона (зеленого, бронированного) выглянуло печальное лицо М.И. Калинина.
Я поклонился, он задернул занавеску. Очевидно, в этих пяти поездах приехало правительство. Вот почему над этими поездами реяли в пути самолеты, и на задних платформах стоят зенитки».
Член политбюро Михаил Иванович Калинин долгие годы занимал пост, который в других странах считают президентским. Он был председателем президиума Верховного Совета СССР. Формально у него в руках была высшая государственная власть. Фактически он оформлял решения, принятые политбюро.
Поскольку все дипломаты уехали из Москвы, в здания иностранных миссий и личные резиденции послов вмонтировали подслушивающие устройства. Через несколько лет, когда дипломаты вернутся в Москву, они обнаружат эту технику, и возникнет скандал. Чекисты найдут оправдание: это была мера на случай временной оккупации Москвы немцами. Дескать, предполагали, что в этих зданиях разместятся немецкие генералы и крупные чиновники. Вот оставленное в городе подполье и готовилось их подслушивать…
Аппарат Наркомата внутренних дел вместе с семьями тоже был эвакуирован. Берия оставил в столице только оперативные группы.
Наркомат обороны и Наркомат военно-морского флота перебрались в Куйбышев. Вечером 17 октября ушли два железнодорожных эшелона с личным составом Генштаба, который во главе с маршалом Шапошниковым перебрался в Арзамас-11.
«Я по обыкновению заглянул в генеральный штаб для ориентировки в текущих делах, — вспоминал редактор «Красной звезды» Давид Ортенберг, — а там многие комнаты опустели. Комиссар генштаба Ф.Е. Боков объяснил, что в Москве оставлена небольшая оперативная группа во главе с A.M. Василевским, а все остальные перебазировались на запасной командный пункт».
Федор Ефимович Боков, окончив в 1937 году Военно-политическую академию имени В.И. Ленина, был назначен ее начальником. В сорок первом Сталин сделал его военным комиссаром Генерального штаба. Генерал-лейтенант Боков, человек без военных знаний и талантов, иногда оставался в Генштабе старшим начальником и докладывал Верховному главнокомандующему оперативные разработки.
После войны Сталин любил говорить:
— А помните, когда Генеральный штаб представлял комиссар штаба Боков?..
Вспоминая Бокова, Сталин весело смеялся. Между тем сам вождь считал Генштаб «канцелярией» и не уважал талантливых штабистов, которые держали в руках все нити управления вооруженными силами. За первые шестнадцать месяцев войны сменились три начальника Генерального штаба — Жуков, Шапошников, Василевский. Еще чаще менялись начальники важнейшего, оперативного, управления, которые, конечно, не успевали освоиться в новой роли. Дольше всех продержался генерал Сергей Матвеевич Штеменко, который вполне устраивал Верховного.
А среди офицеров Генерального штаба была распространена нервозность. В провалах на фронте винили предателей и паникеров. Одного из операторов (то есть офицера, ведавшего определенным направлением) Генштаба приехавший с фронта военачальник обвинил в преувеличении мощи противника.
Оставшиеся в Москве генштабисты, вспоминал генерал Сергей Штеменко, работали круглосуточно. На ночь располагались в вагонах метро на станции «Кировская», но сидя спать было плохо, и туда подогнали железнодорожные вагоны. Тогда уже разместились с некоторым комфортом. В ночь на 29 октября фугасная бомба разорвалась во дворе Генштаба. Погибли три шофера, несколько человек были ранены. Генштаб остался без кухни. После этого уже полностью обосновались в метро.
Ситуация под Москвой была неясна, поэтому утром операторы Генштаба садились в машины, ехали в штаб Западного фронта в Перхушково, затем объезжали штабы армий и таким образом собирали информацию. Оставшийся за начальника Генштаба Василевский понравился Сталину, и 28 октября он произвел Александра Михайловича в генерал-лейтенанты…
«Когда началась война, — вспоминала юная тогда девушка, — я сдавала экзамены за четвертый курс Института философии, литературы и истории. Нам разрешили сдать [выпускные] экзамены без пятого курса. Нам казалось, что нормальная жизнь никогда не вернется. Наши мальчики все пошли добровольцами. Мы (компания девочек) получили бланки, где должны были расписаться профессора в приеме госэкзаменов.
Приехали мы к Дмитрию Николаевичу Ушакову. Он сидел в кресле у стола, заваленного бумагами, был бледен, небрит. Комуата заставлена чемоданами. Мы, перебивая друг друга, объяснили суть дела. Ушаков рассеянно нас выслушал и сказал:
— Какие могут быть экзамены? Давайте бумажку, я подпишу.
Эту бумагу — документ о сдаче госэкзаменов — я возила в сумочке, когда ехала в Сибирь. В конце ноября, когда моя одиссея подходила к концу, я купила на новосибирском вокзале полкило соленых грибов, черных, скользких шляпок. За неимением другой тары грибы я завернула в этот документ, благо бумага была большая, глянцевая, плотная. А потом ее, размокшую, выбросила. Впоследствии это обошлось мне в три года учебы в заочном пединституте. Без этого у меня считалось неоконченное высшее образование. Это снижало зарплату, а впоследствии снизило бы и пенсию…
В институте нам всем предложили ехать в министерство просвещения распределяться на работу. Я получила направление в Хабаровский край. Мой папа, который очень боялся, что немцы возьмут Москву, и старался спасти хотя бы меня (сам он был начальником госпиталя), достал мне место в эшелон, который уходил на восток.
Ночь на семнадцатое октября. Бомбили каждый день. Три часа мы с отцом сидели прямо на пощади Курского вокзала и ждали посадки в эшелон. Над нами скрещивались лучи прожекторов и трассирующие зеленые и красные пулеметные очереди. Где-то очень высоко загорелся немецкий бомбардировщик, потом второй, третий. Они упали далеко, не видно было. Я очень боялась. Потом пошла к эшелону, попрощалась, и папа ушел.
Поезд составлен из дачных вагонов, их тащит паровоз. Нас в вагоне более шестидесяти человек. Места сидячие. Здесь я жила около полутора месяцев. Когда выпал снег, мы купили железную печурку (буржуйку), около нее грелись. Топили углем, который воровали с платформ по ночам, пролезая на редких остановках под вагонами. В день нам должны были выдавать четыреста грамм хлеба, но это бывало редко. Чаще выдавали по четыре больших «армейских» сухаря. Кроме этого, у меня не было никакой еды. Не было и чайника. Кипяток мне давали из жалости, но редко. Я очень голодала. Однажды в привокзальном буфете нам без карточек дали по миске щей с куском свинины. В результате я заболела колитом, три дня лежала в бреду и не умерла, думаю, только по молодости лет. В эшелоне мы не мылись (не было воды), покрылись вшами. Спала я сидя, ноги у меня распухли так, что по окончании эпопеи валенки можно было снять только разрезав ножом…»
Другие ехали с большим комфортом. Советское общество было сословным и кастовым. Все зависело от занимаемой должности и принадлежности к той или иной группе. Скажем, Сталин высоко ценил идеологическую роль писателей и оделял их различными привилегиями. Впрочем, во время поспешной эвакуации из Москвы в октябре сорок первого в черный список попал и генеральный секретарь Союза советских писателей Александр Фадеев. Его обвинили в том, что он фактически бежал из столицы и бросил товарищей-писателей на произвол судьбы.
Вторым человеком в аппарате Союза писателей, ведавшим всеми организационными делами, был в ту пору Валерий Яковлевич Кирпотин, литературный критик, работавший в тридцатых годах в ЦК партии. Всю жизнь он вел дневник, опубликованный после его смерти.
«Писатели нашли свое место на войне, — отмечал Валерий Кирпотин. — Но есть случаи иного порядка.
Леонид Максимович Леонов желает добыть себе разрешение, официально оформленное, для отъезда. Мещанская суть его выразилась особенно в претензии, чтобы правительство взяло тридцать (и его, конечно, в том числе) писателей с семьями и поместило бы на время войны в санаторий. Хочется, чтобы пылинка не коснулась благообразного и добротного быта, хотя бы весь мир был в огне…
Видимо, действует он на переделкинцев. Погодин требовал отъезда в Ташкент, говорил, что иначе сопьется. Но очухался и засел писать пьесу. Хочет уехать Федин, но с соблюдением приличий. Трогателен Пастернак, который вовсе не трусит. Стоял на крыше, «ловил» немецкие «зажигалки». Находит прелесть в московской жизни без семьи, с опасностью, не теряет внутренней свободы…»
Все вели себя по-разному.
«Вернулись Фадеев и Шолохов, — пометил в дневнике Аркадий Первенцев. — Они были всего три дня на фронте. Сейчас Шолохов в «Национале». Так, конечно, можно воевать. Интересно, какие выводы он сделал из своей поездки по фронту?»
Писатели ждали эвакуации. Очевидцы писали о заискивающих голосах и бледных, потных лицах тех, кто добывал документы на выезд. По плану эвакуации посылали в Казань. Самые практичные просили Ташкент — там теплее и сытнее. Наиболее важные, номенклатурные писатели получали уверения в том, что они значатся в особом списке — их «вывезут в любую минуту и не допустят остаться на съедение врагу».
Выезд из Москвы контролировался партийным аппаратом.
Первый секретарь Сокольнического райкома партии Екатерина Ивановна Леонтьева жаловалась руководителям города:
— Повальное шествие в райком партии — командировки туда, командировки сюда. Везде визы стоят то начальника главка, то председателя какого-нибудь союза, объединения — «разрешаю», «разрешаю».
— А командировки куда? — поинтересовался Щербаков.
— Спрашиваем, куда командировки. Говорят, в Свердловск. А где семья? В Свердловске. Или командировка в Молотов (ныне Пермь. — Авт.) Спрашиваем — где семья? В Молотове. Недавно была командировка в Тамбов. Я спрашиваю — где ваша семья? В Тамбове. Были случаи со стороны начальников главков. Я имею в виду Главмуку. Они эвакуировали семьи, а теперь некоторые семьи возвращают, и тут у них находятся опять мотивы, аргументация — как бы семью вернуть. Или отправляют начальника отдела технического контроля макаронной фабрики в Иркутск. Я говорю: неужели нельзя найти другого человека? Отвечают: он незаменим. А как же фабрика? На этой фабрике настроение нездоровое, а главк и наркомат политически к этому делу не подходят.
— Это дезертиры и их покровители, — грозно констатировал Щербаков.
— У нас есть директор тароремонтного завода, — продолжала секретарь райкома. — Нам пришлось его вытащить на бюро и провести показательное совещание. Два дня для него чурки готовили на газогенераторной машине, и в воскресенье он делает до трехсот километров к своей семье. И здесь тоже пишет начальник — «разрешаю»!
Екатерину Леонтьеву взяли на партийную работу перед войной, первым секретарем райкома она стала в апреле сорок первого, а до этого работала заместителем декана исторического факультета Московского института истории, философии и литературы.
Валерий Кирпотин конечно же описал и 16 октября:
«Фадеев сидел дома напряженный, как струна, ждал, когда за ним приедут. Сам позвонить Щербакову не решался. Мне он сказал по телефону:
— Позвони Щербакову, назовись моим именем, и он возьмет трубку.
Я позвонил секретарю ЦК! Мне сказали:
— Его нет.
Я сказал Фадееву:
— Щербакова нет. Он воскликнул:
— Значит, он уехал!
Из этих слов я понял: он узнал, что хотел узнать.
— Не ехать — это измена, — добавил Фадеев. — Восстанови вагоны, которые были выделены писателям для эвакуации.
И я, не имея власти, пробивался на фантастически перегруженном Казанском вокзале через груду тел к каким-то дежурным, толкался, лез, наивно и самоотверженно выполняя невыполнимое поручение, которое должен был выполнить сам Фадеев со своей вертушкой, со своим положением члена ЦК…
Фадеев не имел права давать мне безнадежных поручений. Я не должен был вести себя, как добродетельная овца.
Фадеев уехал нормально, со всеми удобствами. Он знал, что я могу биться на вокзале головой о стену и ничего не добьюсь. Но он со свойственным ему в иные минуты цинизмом сделал меня потом козлом отпущения».
Аркадий Первенцев и Федор Панферов, крупные фигуры в писательском мире, пришли в здание Союза писателей. Спросили у Кирпотина:
— Какие новости?
— Звонил Фадеев. Он сказал, чтобы писатели выезжали, кто как может. Надежды на отдельный эшелон нет.
— Где Фадеев?
— Я пробовал с ним связаться. Его уже нет.
— Где Хвалебнова?
Ольга Александровна Хвалебнова служила в Союзе писателей партийным секретарем. Она была женой Ивана Федоровича Тевосяна, наркома черной металлургии. Взял ее в союз Фадеев, однокашник Тевосяна по Горной академии.
— Ее нет, — ответил Кирпотин.
— Они уже сбежали?
— Вероятно.
«Звонили в ЦК, — вспоминал Первенцев. — Ни один телефон не отвечал. Только телефонистки, несмотря на грядущую опасность, оставались на местах. Они не имели собственных или государственных автомобилей. Они не имели права покинуть посты. Только важные лица сбежали».
Писатели были недовольны своим генсеком, считая, что Фадеев перестал руководить Союзом писателей и плохо заботится о литераторах.
Александр Александрович Фадеев, эвакуированный в Куйбышев, ответил на обвинения оправдательной запиской секретарям ЦК Сталину, Андрееву и Щербакову:
«Среди литераторов, находящихся в настоящее время в Москве, распространяется сплетня, будто Фадеев «самовольно» оставил Москву, чуть ли не бросив писателей на произвол судьбы.
Ввиду того что эту сплетню находят нужным поддерживать некоторые видные люди, довожу до сведения ЦК следующее:
1. Днем 15 октября я получил из Секретариата тов. Лозовского директиву явиться с вещами в Информбюро для того, чтобы выехать из Москвы вместе с Информбюро…
Я не мог выехать с Информбюро, так как не все писатели по списку, составленному в Управлении агитации и пропаганды ЦК, были мною погружены в эшелон, и я дал персональное обязательство тов. Микояну и тов. Швернику выехать только после того, как получу указание Комиссии по эвакуации через тов. Косыгина.
Мне от имени тов. Щербакова разрешено было задержаться, насколько необходимо. Я выехал под утро 16 октября, после того как отправил всех писателей, которые мне были поручены, и получил указание выехать от Комиссии по эвакуации через тов. Косыгина.
2. Я имел персональную директиву от ЦК (тов. Александров) и Комиссии по эвакуации (тов. Шверник, тов. Микоян, тов. Косыгин) вывести писателей, имеющих какую-нибудь литературную ценность, вывести под личную ответственность. Список этих писателей был составлен тов. Еголиным (работник ЦК) совместно со мной и утвержден тов. Александровым. Он был достаточно широк — 120 чел., а вместе с членами семей некоторых из них — около 200 чел. (учтите, что свыше 200 активных московских писателей находится на фронте, не менее 100 самостоятельно уехало в тыл за время войны и 700 с лишним членов писательских семей эвакуированы в начале войны).
Все писатели и их семьи, не только по этому списку, а со значительным превышением (271 чел.), были лично мною посажены в поезда и отправлены из Москвы в течение 14 и 15 октября (за исключением Лебедева-Кумача — он еще 14 октября привез на вокзал два пикапа вещей, не мог их погрузить в течение двух суток и психически помешался, — Бахметьева, Сейфулиной, Мариэтты Шагинян и Анатолия Виноградова — по их личной вине). Они, кроме А. Виноградова, выехали в ближайшие дни.
Для обеспечения выезда всех членов и кандидатов Союза писателей с их семьями, а также работников аппарата Союза (работников Правления, Литфонда, Издательства, журналов, «Литгазеты», Иностранной комиссии, Клуба) Комиссия по эвакуации при Совнаркоме СССР по моему предложению обязала НКПС предоставить Союзу писателей вагоны на 1000 чел. (в эвакуации какого-либо имущества и архивов Правления Союза было отказано). За 14 и 15 октября и в ночь с 15 на 16 организованным и неорганизованным путем выехала примерно половина этих людей. Остальная половина (из них по списку 186 членов и кандидатов Союза) была захвачена паникой 16 и 17 октября. Как известно, большинство из них выехали из Москвы в последующие дни.
3. Перед отъездом мною были даны необходимые распоряжения моему заместителю (тов. Кирпотину), секретарю «Литгазеты» (тов. Горелику) и заместителю моему по Иностранной комиссии (тов. Аплетину). Секретарь парторганизации тов. Хвалебнова, уезжавшая с мужем с разрешения Краснопресненского Райкома, дала при мне необходимые распоряжения своему заместителю (тов. Хмара) и зав. Секретной частью Союза (тов. Болихову). Кирпотин моих распоряжений не выполнил и уехал один, не заглянув в Союз. Это, конечно, усугубило паническое настроение оставшихся. Остальные работники свои обязательства выполнили…
Я выехал под утро 16 октября после того, как отправил всех писателей, которые были мне поручены, и получил указание выехать от Комиссии по эвакуации через тов. Косыгина…
Работа среди писателей (в течение пятнадцати лет) создала мне известное число литературных противников. Как это ни мелко в такое время, но именно они пытаются выдать меня сейчас за «паникера».
Это обстоятельство вынуждает меня сказать несколько слов о себе. Я вступил в партию в период колчаковского подполья, был участником Гражданской войны (от рядового бойца и политрука пулеметной команды до комиссара бригады), участвовал в штурме Кронштадта в 1921 г. и дважды был ранен.
Я делал немало ошибок, промахов и проступков. Но на всех самых трудных этапах революции, включая и современный, я не был просто «поддерживающим» и «присоединяющимся», а был и остался активным борцом за дело Ленина и Сталина. Изображать меня «паникером» — это глупость и пошлость.
Как и многие большевики, я с большой радостью остался бы в Москве для защиты ее, и, как у многих большевиков, все мои помыслы и желания направлены к фронту.
Если бы мне разрешили выехать на фронт в качестве корреспондента или политработника, я смог бы принести пользы не меньше других фронтовых литераторов».
Не дожидаясь ответа на письмо, на следующий день Фадеев отправил члену политбюро, секретарю ЦК и председателю Комиссии партийного контроля при ЦК Андрею Андреевичу Андрееву короткую телеграмму:
«Прошу разрешить выехать на Западный фронт».
Андреев переправил телеграмму начальнику Главного политуправления Красной армии Льву Захаровичу Мехлису, человеку резкому и не сентиментальному. Тот ответил немедленно:
«Писатель Фадеев прислал телеграмму с просьбой посодействовать перед ЦК ВКП(б) о направлении его на фронт в качестве корреспондента, как будто ему кто-то мешает. Прошу Вас передать Фадеева на несколько месяцев в распоряжение ГлавПУРККА, а мы заставим его обслуживать армию художественным словом».
Но тут Щербаков возразил против отправки Фадеева на фронт, считая, что он должен работать в Союзе писателей.
У Фадеева уже были серьезные проблемы с идеологическим начальством. В начале войны, вернувшись с фронта, он запил, — не выдержал того, что увидел. Запил и исчез, не появлялся в доме на улице Воровского, где находился аппарат Союза писателей. Его подчиненные привыкли к внезапным исчезновениям своего руководителя.
Другие чиновники не были склонны проявлять снисходительность.
Заместитель начальника Совинформбюро Соломон Абрамович Лозовский отправил секретарю ЦК Щербакову секретную записку:
«Обращаю Ваше внимание на совершенно недопустимое отношение т. Фадеева к своим обязанностям. На протяжении всего времени его работы в Информбюро он периодически исчезает на несколько дней, совершенно не интересуясь порученным ему делом. Вместо того чтобы собирать вокруг Литературного отдела писателей, привлечь наших музыкантов, кинорежиссеров, композиторов и всех работников искусства для сотрудничества в иностранных газетах и журналах, т. Фадеев растерял то, что было с самого начала организовано.
Нельзя дальше терпеть такое отношение к работе, особенно в условиях военного времени. Я предлагаю:
1. Освободить т. Фадеева от работы в Информбюро.
2. Назначить зав. Литературной группой Евг. Петрова.
3. Дать ему в качестве заместителя члена партии т. Бурского.
Чем скорее мы проведем эти решения, тем лучше».
Советское информационное бюро создали 24 июня для управления информационными потоками — оно решало, когда и что сообщать о положении на фронтах и внутри страны. Все газеты лишились права сообщать информацию о положении на фронтах раньше появления сводки Совинформбюро.
Когда Фадеев срочно понадобился Александру Сергеевичу Щербакову, тот отыскал его с помощью чекистов. Щербаков не любил державшегося самостоятельно Фадеева, тот отвечал ему взаимностью: «Я ненавидел Щербакова за то, что он кичился своей бюрократической исполнительностью, своей жестокостью бесчеловечного служаки».
По указанию Щербакова партийные органы провели следствие. Установление истины не составило труда. Фадеева решили наказать. 23 сентября 1941 года политбюро утвердило постановление бюро Комиссии партийного контроля при ЦК:
«По поручению Секретариата ЦК ВКП(б) Комиссия Партийного Контроля рассмотрела дело о секретаре Союза советских писателей и члене ЦК ВКП(б) т. Фадееве А.А. и установила, что т. Фадеев А.А., приехав из командировки с фронта, получив поручение Информбюро, не выполнил его и в течение семи дней пьянствовал, не выходя на работу, скрывая свое местонахождение. При выяснении установлено, что попойка происходила на квартире артистки Булгаковой.
Как оказалось, это не единственный факт, когда т. Фадеев по нескольку дней подряд пьянствовал. Аналогичный факт имел место в конце июля текущего года. Факт о попойках т. Фадеева широко известен в писательской среде.
Бюро КПК при ЦК ВКП(б) постановляет:
считать поведение т. Фадеева А.А. недостойным члена ВКП(б) и особенно члена ЦК ВКП(б), объявить ему выговор и предупредить, что если он и впредь будет продолжать вести себя недостойным образом, то в отношении его будет поставлен вопрос о более серьезном партийном взыскании».
Елена Сергеевна Булгакова, у которой скрывался Фадеев, — это вдова писателя Михаила Афанасьевича Булгакова, автора знаменитого романа «Мастер и Маргарита». Фадеев хорошо относился к Булгакову, а еще лучше к его вдове.
Фадеев был не только известнейшим писателем, но и крупной политической фигурой. Вождь подарил ему должность генерального секретаря, сделал его «писательским Сталиным». Генсеку Фадееву сходило с рук то, что другим стоило бы жизни. Поэтому тогда Александр Александрович отделался выговором, хотя в военное время такую эскападу могли бы приравнять к дезертирству. Это была личная милость вождя.
Теперь Сталин не то чтобы охладел к Александру Александровичу, но, во всяком случае, на первый план выдвинулись другие литераторы, те, кто был на фронте и писал на военные темы, прежде всего молодой Константин Михайлович Симонов, чья поэзия и драматургия оказались созвучными настроениям солдат и офицеров действующей армии.