ЧАСТЬ 3
ТРАГЕДИЯ МЯТЕЖА
Мыслящие восстали…
Лунин
УТРО ЛИДЕРОВ
Каховский провел ночь в тяжелых сомнениях. Он много месяцев готовил себя к цареубийству. В отличие от Якубовича, он не был позером и декламатором. Жестокий и благородный жертвенный акт был для него потребностью — оправданием его несчастной, неудавшейся жизни, реализацией его высоких мечтаний. Каховский был человеком безоглядной решимости и храбрости. Сам по себе акт тираноубийства не пугал его. Но в конкретной ситуации этот акт связан был с одним страшным условием — цареубийца должен был действовать сам по себе, ни в коем случае не обнаруживать свою принадлежность к тайному обществу. Будучи схвачен — умереть молча. Избегнув расправы — навсегда бежать из России. По мысли Рылеева, тайному обществу нельзя было компрометировать себя в глазах народа убийством императора, даже в случае свержения самодержавия.
Каховский готов был жертвовать собой. Но не ценой позора, проклятья, бегства. Это было выше его сил. Он мечтал о славе Брута, а не об участи изгоя.
Еще вечером 13 декабря Александр Бестужев, не сочувствовавший идее цареубийства, просил Каховского утром прийти к нему. Около шести часов утра Каховский пришел.
Александр Бестужев так описал эту сцену: ""Вас Рылеев посылает на площадь Дворцовую?" — сказал я. Он отвечал: "Да, но мне что-то не хочется". — "И не ходите, — возразил я, — это вовсе не нужно". — "Но что скажет Рылеев?" — "Я беру это на себя; будьте со всеми на Петровской площади"".
Каховский был еще у Бестужева, когда пришел Якубович. Сам Якубович сообщил об этом скупо: "14-го в 6 часов утра был у Бестужева и при Каховском отказался от сего поручения (взятия дворца. — Я. Г.), предвидя, что без крови не обойдется…"
В эти минуты и началась трагедия 14 декабря.
Мы не знаем, уговаривал ли Александр Бестужев Якубовича, не знаем, чем на самом деле аргументировал "храбрый кавказец" свой отказ. Но и Бестужев, и Каховский поняли: план восстания рушится.
На одном из последующих допросов Якубович показал: "Когда я отказывался Бестужеву от поручения при Каховском, то последний сказал: "А Булатов будет ли со своими?..""
Очевидно, они знали уже и о сепаратном альянсе Якубовича с Булатовым. Отчаянный вопрос Каховского, так много сделавшего для выхода лейб-гренадер, означал: если нам изменяет Якубович, то как поступит его друг Булатов, поведет ли свой полк?
В эту страшную минуту Якубович отлично сознавал, каковы будут последствия его отказа. Он так до конца и не признался в намерении возглавить штурм дворца (хотя у следствия были неопровержимые доказательства), но в один из моментов проговорился: "Отказавшись быть орудием их замысла бунтовать войска и лично действовать, расстроил их план, и был первая и решительная неудача в намерении…"
Можно было бы поверить в гипотетичность этой фразы (каковой и представлял ее Якубович), можно было бы принять за причину отказа боязнь крови — "без крови не обойдется". Но у нас нет такой возможности: мы знаем о воздействии на Якубовича Батенькова, знаем о договоренности кавказца с Булатовым и об их совместных идеях. Своим отказом возглавить Экипаж и идти на дворец — не когда-нибудь, а непосредственно перед началом восстания! — Якубович выбивал почву из-под ног Трубецкого. Он не препятствовал восстанию вообще, он тут же дал слово Бестужеву быть у Сената, — он сделал невозможным именно то восстание, которое планировал Трубецкой. Он в полном соответствии с намерениями Булатова устранял диктатора, ибо знал, что Трубецкой придает решающее значение взятию дворца. Якубович делал невозможным восстание, задуманное Трубецким, но при этом навязывал де-факто тайному обществу аморфный план Батенькова. Он исключил возможность четкого, рассчитанного боевого действия и открыл путь для импровизации — "приударить в барабан", "собрать толпу", вести переговоры с императорской фамилией, сидящей в Зимнем дворце, и так далее.
За ночь он сделал свой выбор. В хаосе, который должен был заменить четкий план Трубецкого, открывалась возможность перехватить лидерство и повести игру по-своему.
Якубович был проницателен и сообразителен. И он вполне сознавал, что разгадать его игру не так уж трудно. Но и в день восстания, и позже его, несомненно, мучила совесть — именно потому, что он понимал катастрофический смысл совершенного. Недаром на заглавном листе журнала "Московское ежемесячное издание", который давали декабристам читать в камеры, он наколол булавкой: "Я имел высокие намерения, но Богу, верно, неугодно было дать мне случай их выполнить. Братцы! не судите по наружности и не обвиняйте прежде времени". (В конце следствия журнал с этим текстом попал в руки озлобленному, измученному Каховскому, и тот передал его в Следственную комиссию.)
Как бы то ни было, хорошо продуманный, сулящий успех план рушился.
Следует иметь в виду, что увлечь солдата того времени на штурм императорской резиденции было делом необычайно трудным. Тут требовался или такой любимый и авторитетный командир, как Булатов для гренадер, или же столь яркий и поражающий воображение вожак, как Якубович.
Якубович уехал домой, а Бестужев и Каховский бросились к Рылееву…
Как мы знаем, декабристы на следствии избегали говорить о своих внутренних раздорах, а следователи этим не очень интересовались. Потому разговор Рылеева с Александром Бестужевым и Каховским о Якубовиче в то утро нам неизвестен.
Нам чрезвычайно важно все, что происходило в ранние утренние часы в квартире Рылеева. Однако восстановить это нелегко, несмотря на имеющиеся показания.
Трубецкой рассказал на следствии, что "ходил к Рылееву часов в 7, поутру, и нашел, что он еще в постели… Пока я был у него, сошел к нему Штейнгель (живший наверху в том же доме). Разговора о предшествующем вечере не было, ни о предположениях на сей день… Я рассказал только, что собирается Сенат, а Штейнгель сказал: "Пойду дописывать манифест, который, кажется, останется в кармане, он у меня в голове почти совсем кончен". С сим словом он пошел, и я тоже встал. Тут я узнал, что Штейнгель пишет манифест… Когда я встал, чтобы идти, приехал Репин сказать Рылееву, что в Финляндском полку офицеров потребовали к полковому командиру…"
Из этого показания следует, что диктатор был первым, кто пришел к Рылееву в это утро, — Рылеев был еще в постели. Стало быть, Александр Бестужев и Каховский еще не приходили к нему с известием об отказе Якубовича.
Это подтверждается и показаниями Штейнгеля: "Поутру 14-го, встав рано, я действительно набросал свои мысли на бумагу и, не докончив, сходил вниз к Рылееву на минуту, чтобы узнать, что у них делается, и застал тут князя Трубецкого". Штейнгель давал показания откровенные и подробные и, конечно же, не умолчал бы о таком потрясающем известии, как выход Якубовича из активной игры.
И тут приходится корректировать время. Очевидно, Якубович пришел к Бестужеву уже после шести часов (он мог точно не помнить, мог в показаниях не придать значения пятнадцати — двадцати минутам). А Трубецкой пришел, когда еще не было семи часов. И в то время, когда Трубецкой встретился у Рылеева со Штейнгелем и Репиным, Якубович объяснялся с Бестужевым и Каховским. Тем более что Александр Бестужев назвал временем прихода Якубовича семь часов утра.
Офицеры-финляндцы были оповещены о сборе у командира полка очень рано (Розен говорит даже о ночи), следовательно, и Репин мог приехать с этим известием между шестью и семью часами утра.
Что же касается сбора сенаторов, о котором уже знал Трубецкой, то и он должен был начаться около половины седьмого, ибо официально заседание приказано было начать в семь часов.
Все сходится. Мы можем с высокой степенью вероятности утверждать, что Якубович приехал к Бестужеву около половины седьмого, а Трубецкой, Штейнгель и Репин встретились у Рылеева без четверти семь. Трубецкой жил совсем близко от Рылеева, санной езды там было несколько минут, а путь его лежал мимо Сената, где он и мог видеть подъезжающих сенаторов.
От этих временных вех мы и будем отталкиваться.
В семь часов Трубецкой ушел от Рылеева, не зная об измене Якубовича. Никаких угрожающих симптомов не было.
Как только ушли Штейнгель, Репин и Трубецкой, появились Александр Бестужев и Каховский со своим страшным известием…
Начальник штаба восстания князь Евгений Оболенский выехал из дому в седьмом часу. Он отправился верхом по темному Петербургу объезжать казармы. До присяги было еще далеко, но Бистром уже поехал во дворец, а Оболенский хотел свидеться с офицерами полков, на которые надеялись. Он поскакал по Фонтанке к измайловцам, а затем в Московский полк. Кого из офицеров видел он в этот свой приезд, трудно сказать. С молодыми измайловцами он, судя по всему, не встречался. Но главным среди сторонников тайного общества был в полку капитан Богданович, который после восстания покончил с собой, и никаких сведений о его действиях в эти часы не осталось. Между тем именно с ним мог встречаться тогда Оболенский. Не было бы следов пребывания Оболенского и в Московском полку, если бы Петр Бестужев не показал, что этим утром он видел в доме Российско-американской компании Оболенского и своего брата Михаила. Очевидно, заехав в московские казармы, Оболенский привез к Рылееву Михаила Бестужева, вернувшегося из поездки на Нарвскую заставу.
Тут они узнали об отказе Якубовича.
Хотя диктатор отсутствовал, но группа, собравшаяся в эти минуты у Рылеева, была достаточно представительной, чтобы в критической ситуации принять самостоятельные решения, — Рылеев, Оболенский, Каховский и трое Бестужевых. Решения, которые они приняли, были ответственными.
Во-первых, мичман Петр Бестужев немедленно отправлен был с запиской в Гвардейский экипаж предупредить Арбузова, чтоб тот не ждал Якубовича. Но, разумеется, это не могло быть единственным содержанием записки. Из текста ее дословно известна только одна фраза, воспроизведенная младшим Бестужевым: "Бог за правое дело!" Но это, вероятно, по аналогии с запиской Рылеева Булатову, была концовка. О чем мог писать Рылеев Арбузову в этот тяжкий момент? Считается, что речь в ней шла о замене Якубовича Николаем Бестужевым. Это маловероятно. Если бы это было так, то Николай Бестужев был бы без замедлений вызван к Рылееву. Во всяком случае, он был бы извещен о ключевой роли, которая ему теперь предназначалась. Ничего подобного не произошло. Николай Бестужев, явно ни о чем не подозревая, пришел к Рылееву только к девяти часам, в самый последний момент.
Суть записки могла быть только одна: Рылеев просил Арбузова самому возглавить Экипаж. Как мы увидим, поведение старшего Бестужева в Экипаже это подтверждает…
Но, как уже говорилось, далеко не всякий мог повести Экипаж на дворец. А офицеры-моряки ждали именно Якубовича. Арбузов был всего лишь один из них, а Якубович — легендарная фигура, не только герой, обстрелянный и заслуженный, но и представитель высоких оппозиционных сил, которые, по представлению мичманов и лейтенантов Гвардейского экипажа, стояли за подготовкой восстания. У Арбузова этого ореола не было. И для матросов Арбузов был хотя и любимый, но только командир одной из рот.
Неудовлетворительность кандидатуры Арбузова как руководителя операции по захвату дворца выяснилась в тот момент, когда уже надо было действовать. Начались поиски другого командующего. На это ушло драгоценное время. И никто не решился бросить отказавшихся от переприсяги матросов на дворец…
Вторым решением Рылеева, Оболенского и Александра Бестужева был направлен к лейб-гренадерам Каховский. Он должен был предупредить Сутгофа и Панова о происходящем, подтвердить реальность выступления. И еще одно: есть основание считать, что лейб-гренадеры получили через Каховского если не приказание, то предложение огромной важности. Но об этом — позже.
Было не менее половины восьмого, когда Петр Бестужев, Каховский, Оболенский и Михаил Бестужев покинули рылеевскую квартиру.
В Сенате только что начали при свечах читать манифест Николая, завещание Александра и письма Константина.
ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ
14 декабря император Николай встал около шести часов. Около семи часов явился командующий Гвардейским корпусом генерал Воинов. Поговорив с ним, Николай вышел в залу, где собраны были вчерашним приказом гвардейские генералы и полковые командиры.
Молодой император неплохо владел собой. Но можно себе представить, с какой тревогой всматривался он в освещенные пламенем свечей лица генералов и полковников.
Когда 12 декабря он написал паническое письмо в Таганрог князю Волконскому, то он имел в виду не только таинственных заговорщиков, скрывающихся где-то за стенами дворца. Он знал, как его не любит и не хочет большинство генералитета.
Утром 14 декабря, еще до встречи с полковыми командирами, он написал короткое письмо своей сестре, герцогине Саксен-Веймарской: "Молитесь Богу за меня, дорогая и добрая Мария! Пожалейте несчастного брата — жертву воли Божией и двух своих братьев! Я удалял от себя эту чашу, пока мог, я молил о том Провидение, и я исполнил то, что мое сердце и мой долг мне повелевали. Константин, мой государь, отверг присягу, которую я и вся Россия ему принесли. Я был его подданный: я должен был ему повиноваться. Наш ангел должен быть доволен — воля его исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня. Молитесь, повторяю, Богу за вашего несчастного брата; он нуждается в этом утешении — и пожалейте его!"
Письмо это, написанное человеком, который гордился своим подчеркнутым мужеством и солдатской выдержкой, не свидетельствует о спокойной готовности встретить опасность.
Бенкендорфу, который пришел к нему во время одевания, Николай сказал: "Сегодня вечером, быть может, нас обоих не будет более на свете; но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг".
Для того чтобы думать так, надо было сознавать себя противостоящим некоей грозной силе. Тут мало было знать о заговоре офицеров в небольших чинах и статских литераторов. Для того чтобы ожидать смертельной опасности непосредственно в день вступления на престол, мало было помнить о рассуждениях Ростовцева относительно военных поселений и Кавказского корпуса. Опасность должна была казаться близкой и неотвратимой.
Ужас положения императора был в том, что каждый из генералов и полковников, стоявших перед ним в зале Зимнего дворца, мог оказаться его врагом. Эти люди 27 ноября не дали ему взойти на престол. Милорадович и Воинов заставили его нарушить волю Александра и присягнуть Константину. Чего можно было ждать от их непосредственных подчиненных? Бенкендорф, Орлов, Сухозанет, Левашев, Геруа… А остальные? Помня о предостережениях Милорадовича, Николай тем не менее не верил, что солдаты могут выступить против него сами по себе. Оппозицию гвардии он воспринимал как нечто единое — штаб-офицеры и генералы играли тут немалую роль. (И он был прав.)
Николай сначала рассказал генералам и полковникам предысторию междуцарствия, затем прочитал завещание Александра и отречение Константина. "За сим, получив от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой, приказал ехать по своим командам и привести их к присяге".
Тут же присутствующим вручен был циркуляр:
"Его императорское величество высочайше повелеть изволил гг. генералам и полковым командирам по учи-нении присяги на верность и подданство его величеству отправиться первым в старейшие полки своих дивизий и бригад, вторым — к своим полкам.
По принесении знамен и штандартов и по отдании им чести сделать вторично на караул, и старейшему притом или кто из старших внятно читает, прочесть вслух письмо его императорского высочества государя цесаревича великого князя Константина Павловича к его императорскому величеству Николаю Павловичу и манифест его императорского величества (которые присланы будут); после чего взять на плечо, сделать на молитву и привести полки к присяге, тогда, сделав вторично на караул, опустить знамена и штандарты, а полки распустить.
Генерал-от-кавалерии Воинов.
14 декабря 1825 С.-Петербург".
Генералам, штаб- и обер-офицерам предписывалось быть во дворце после присяги к одиннадцати часам — к молебну и высочайшему выходу. Потом быстро поняли, что далеко не все полки успеют присягнуть, и перенесли съезд на час дня. Но мало кто смог узнать об этой перемене. Офицеры многих полков сразу после присяги бросились во дворец, и это, как мы увидим, имело немалое значение.
Генералы и полковые командиры присягнули во дворце и отправились по своим дивизиям, бригадам и полкам.
Было около восьми часов утра.
Процедура в Сенате и Синоде, начавшаяся в семь часов двадцать минут чтением многочисленных и многословных документов, только что закончилась.
После этого — причем отнюдь не сразу — началась присяга в полках.
Первой — не ранее половины девятого — присягнула Конная гвардия. Это было сделано специально — шефом полка был Константин, и присяга конногвардейцев должна была успокоительно подействовать на остальные полки.
О том, когда начали присягать остальные части, можно судить по 1-му Преображенскому батальону, стоявшему рядом с дворцом, так что командирам не пришлось долго до него добираться, "в 9-ть часов утра, — писал потом преображенец Игнатьев, — бригадный командир генерал-майор Шеншин прибыл в казармы 1-го баталиона и, потребовав к себе баталионного и ротных командиров, прочел им грамоты и манифест, объявляющий о вступлении его величества на престол. За сим отдано было приказание баталиону одеваться и следовать в дворцовый экзерциргауз, что и было без промедления исполнено. Туда прибыли к сему времени командующий корпусом генерал-от-кавалерии Воинов и командующий пехотою генерал-лейтенант Бистром 1-й".
Таким образом, 1-й батальон преображенцев присягнул около десяти часов.
Присяга прошла гладко. Батальону придавали особое значение по его близости ко дворцу, и потому накануне солдатам были розданы деньги и водка сверх положенной. Членов тайного общества в батальоне не было.
Два первых донесения о присяге — Конной гвардии и преображенцев — несколько успокоили Николая. Тем более что Милорадович снова заверил его, что в городе спокойно.
Было десять часов утра.
Ни новый император, ни его клевреты, напряженно присматривающиеся к происходящему, не сделали ничего для предотвращения возможного бунта. Они ждали…
В это утро правительственной стороной был предпринят один только практический шаг. Предпринял его министр финансов Канкрин.
"Г. С.-Петербургскому вице-губернатору.
Весьма нужное. В собственные руки.
Секретно
Старайтесь, чтоб… без большой огласки кабаки, штофные подвалы и магазейны были заперты, по крайней мере с наступлением ночи; в каком-либо случае, что станут насильно отпирать кабаки, выливать вино.
Канкрин
14-го декабря".
ШТАБ ВОССТАНИЯ. 8-40 ЧАСОВ УТРА
В начале девятого Оболенский вернулся домой от Рылеева. Он нашел генерала Бистрома 2-го, младшего брата командующего гвардейской пехотой, в беспокойстве "насчет Карла Ивановича". Это странно, ибо волнения в полках еще не начались и оснований для беспокойства как будто не было. Но, очевидно, в доме Бистромов знали немало, а старший брат не скрывал от младшего своего отношения к новому императору и своих надежд на день присяги.
Оболенский снова сел в седло и стал объезжать полки.
Прежде всего он поскакал в Гвардейский экипаж, ибо была еще надежда, что моряки начнут действовать по плану, несмотря на отсутствие Якубовича. Но присяга в Экипаже еще не начиналась. Тогда он двинулся к измайловцам. Там было тихо — готовились к присяге. Он побывал у егерей и в Московском полку. Но Оболенский не только выяснял положение — он искал Бистрома, он везде спрашивал, "был ли генерал в казармах".
В то время, когда начальник штаба восстания подъехал к Московскому полку, Михаил Бестужев и Щепин ходили по ротам и призывали солдат не нарушать данную присягу. Солдаты слушали сочувственно…
На следствии, перечисляя пункты своего утреннего маршрута, Оболенский не упомянул свое посещение Рылеева около семи часов. (Он сказал об этом значительно позже — в связи с Каховским.) Скрыл он и свой второй заезд в штаб восстания. Это понятно — он хотел представить свои поездки как выполнение служебных обязанностей старшего адъютанта командования гвардейской пехотой. Заезды к Рылееву обнаруживали истинный смысл его действий. И мы не узнали бы об этой второй встрече в доме Российско-американской компании, если бы о ней не сообщил Булатов.
По хронометрии получается, что Оболенский поскакал к Рылееву прямо от московских казарм. Очевидно, он привез обнадеживающие сведения. Во всяком случае, Александр Бестужев тут же отправился к московцам. Сразу после его ухода появился Пущин, а за ним — Булатов.
Было около девяти часов.
Полковник Булатов выехал из дому около восьми часов. Прежде всего он поехал к Якубовичу. Якубович вернулся от Бестужева и находился дома. "Он встречает меня в дверях с чашкою кофею; мы поговорили о предстоящем нашем деле. И что же я слышу от него? "Вообразите себе, что они со мной сделали, — говорит Якубович, — обещали, что я буду начальником батальона Экипажа, я еду туда, и что же? Меня господа лейтенанты заставляют нести хоругвий, вот прекрасно! Я сам старее их и столько имею гордости, что не хочу им повиноваться"".
Рассказ об обидах, которые нанесли Якубовичу в Экипаже, был совершенной ложью, предназначенной доверчивому Булатову. Мы знаем из нескольких показаний, что "храброго кавказца" с полным уважением приняли накануне молодые моряки и на прощание он обещал показать им пример, как надо стоять под пулями. А в данном случае он говорил то, что хотел от него услышать Булатов. И Булатов воспринял мистификацию Якубовича как должное: "Ответ мой был ему, что мы будем обмануты, и потому подтвердили еще слово: один без другого не выезжать и не приступать к делу".
На этом Булатов оставил Якубовича допивать кофий…
От Якубовича Булатов заехал в Главный штаб. "Отсюда я поехал к Рылееву и у него в первый раз увидел Оболенского. Он ужасно обрадовался моему приходу, и мы, увидясь первый раз, поздоровались, пожали друг другу руки. Я спросил их: "Что же, господа, как наши дела?" — "Все хорошо", — отвечали мне; ну, я вам опять повторю, друзья мои: "Если войска будет мало, я себя марать не стану и не выеду к вам". Пущин спросил: "Да много ли вам надобно?" — "Столько, как обещивал Рылеев". Я опять спросил об артиллерии и кавалерии, но не получил ответа; в это время вызвал кто-то Рылеева…"
Что могли они сказать Булатову о количестве войск, когда по договоренности с ним Якубович не только разрушил основу плана, но и поставил под сомнение выход Измайловского полка — по численности самой крупной силы из тех, на кого твердо рассчитывали. С кавалерией дело было плохо: Пущин сообщил перед приходом Булатова, что его брат отказывается выводить эскадрон. Что будет в артиллерии, они еще не знали. А Булатов, сам отнюдь не способствовавший привлечению живой силы, отказавшийся выводить лейб-гренадер и согласившийся встретить и возглавить их по дороге на площадь, Булатов, участник "заговора внутри заговора", поддержавший Якубовича в его сепаратистских действиях, требовал под свою команду все роды войск. Это был фактический отказ от взятых им на себя накануне обязательств.
Он хитрил с Рылеевым, Оболенским и Пущиным, он не сказал им, требуя у них отчета, что полчаса назад опять договорился с Якубовичем действовать только с учетом интересов друг друга — "один без другого не выезжать и не приступать к делу". Булатов до самого конца старался представить себя и Якубовича жертвами обмана со стороны Трубецкого и Рылеева. А все было наоборот.
Поставив свои невыполнимые условия, Булатов уехал.
Вслед за ним уехал Оболенский.
А к Рылееву второй раз за это утро спустился Штейн-гель — прочитать написанный им манифест. "…Я прочитал им манифест, мною сочиненный, и только что я его дочитал, как взошел молодой Ростовцев и сказал, что большая часть гвардии уже присягнула".
Ростовцев продолжал свою игру, основанную на дезинформации. 12-го числа он обманывал Николая, утром 14-го он пытался обмануть лидеров тайного общества. К девяти часам присягнула только Конная гвардия, что не имело решающего значения.
Ростовцев ушел, а Штейнгель поднялся к себе и разорвал свой умеренный манифест, смысл которого был в том, что раз "оба великие князя не хотят быть отцами народа, то осталось ему самому избрать себе правителя, и что потому Сенат назначает до собрания депутатов Временное правительство…". Манифест этот подразумевал — в полном соответствии с действиями Ростовцева — добровольный отказ Николая от престола, что вкупе с отказом Константина создавало ситуацию, в которой решение мирно переходило в Сенат. Для плана, исходной точкой которого был арест Николая, принявшего престол, манифест никак не годился.
Линии Штейнгеля и Ростовцева постоянно пересекаются фатальным образом: стоило Штейнгелю прочитать манифест, ради которого Ростовцев фактически и старался, — как подпоручик немедленно появляется.
Неизвестно, что ответили Ростовцеву Рылеев и Пущин. Ни тот ни другой даже не упомянули на следствии об этом многозначительном эпизоде…
Еще при Штейнгеле приехал вызванный запиской Вильгельм Кюхельбекер. Его послали на Сенатскую площадь ждать войска и при их появлении кричать: "Ура, Константин!"
И тут принесли записку от Трубецкого. Князь Сергей Петрович вызывал Рылеева к себе. Он получил известие о присяге полковых командиров во дворце и желал знать, что происходит в полках.
Рылеев послал за извозчиком.
Было начало десятого. Пришел Николай Бестужев и, как было условлено, отправился в Экипаж. Ему, разумеется, сообщили об отказе Якубовича.
Ушел Оболенский.
Рылеев и Пущин поехали к Трубецкому.
"14-го числа в 10-м часу был у меня Рылеев с Пущиным (статским), я им дал прочесть манифест, за которым я посылал в Сенат, и после того они уехали; выходя, Пущин мне сказал: "Однако ж, если что будет, то вы к нам приедете?" Я, признаюсь, не имел духу просто сказать "нет" и сказал: "Ничего не может быть, что ж может быть, если выйдет какая рота или две?" Он отвечал: "Мы на вас надеемся"…"
Это была горькая и страшная сцена. Горькая и страшная прежде всего для самого Трубецкого. Она, разумеется, не исчерпывалась чтением манифеста и обменом несколькими репликами. Трубецкой сообщил приехавшим, что присягнула еще только Конная гвардия, и потребовал — как диктатор — сведений о деятельности в полках.
Ничего утешительного он не услышал. Рылеев и Пущин могли рассказать ему о предательстве Якубовича, самоустранении Булатова. Еще ничего не произошло.
Еще не присягал ни один из намеченных к восстанию полков. Все еще могло быть — если бы помощники диктатора, профессиональные храбрецы Якубович и Булатов, выполнили свои обязательства перед обществом.
В десятом часу диктатор Трубецкой услышал, что главные исполнители его плана отказываются этот план выполнять. Что они фактически устранились. Он понял, что заменить их некем. Он сам не обладал импозантностью и бешеным красноречием Якубовича, не было за ним, давно оставившим строевую службу, той солдатской веры и привязанности, которую питали к Булатову лейб-гренадеры, предназначенные для завершения и закрепления захвата власти в столице.
Полки еще могли выступить. Но Трубецкой увидел — с большей ясностью, чем кто бы то ни было, — что задуманная им стройная боевая операция стремительно сдвигается в сторону хаотического мятежа. Ведь даже первый, согласованный с Батеньковым, вариант плана подразумевал, что движение полков друг за другом должно было проходить под четким руководством.
Рылеев, с его идеей революционной импровизации, не мог ощущать трагичности происходящего с такой остротой, как Трубецкой.
Ни один из руководителей Северного общества не вел такой сложной игры со следствием, как диктатор. Поэтому к его показаниям надо относиться с осторожностью. Даже не к фактической их стороне, а к тому представлению, которое Трубецкой настойчиво создает о себе самом. Внимательная исследовательница судьбы диктатора В. П. Павлова тщательно проанализировала этот аспект поведения Трубецкого на следствии и показала, что робкий, колеблющийся, старающийся уклониться от деятельности перед восстанием диктатор есть прежде всего создание самого Трубецкого. Ему удалось убедить в этом даже такого проницательного наблюдателя, как Боровков. На самом же деле мы знаем, с какой энергией и твердостью готовил восстание ветеран тайных обществ. Все его качества остались при нем и утром 14 декабря. Но страшно и, на его взгляд, непоправимо изменилась ситуация.
Чтобы понять, что произошло с Трубецким в эти утренние часы, надо вспомнить и то огромное напряжение, которое выпало на его долю в последние несколько суток. 12 и 13 декабря были сплошным вихрем встреч с самыми разными людьми — от товарищей по заговору до высоких сановников и генералов, вихрем совещаний, споров, поисков необходимых союзников. Он не спал ночь на 14 декабря. Он ощущал на себе ответственность за все дело, за всех его участников. Он понимал, что завершается целая эпоха, у истоков которой он стоял со своими сподвижниками и друзьями.
В нем не было романтической гибкости Рылеева и спокойной несокрушимости Пущина.
В отличие от Рылеева и Пущина, полковник Трубецкой сказал себе, что он проиграл это сражение.
Нет оснований доверять его показаниям на следствии, будто все утро он только и мечтал, чтобы восстание не состоялось. Это была игра. Он еще готов был возглавить войска, если бы они вышли одновременно и вовремя — даже без занятия дворца. Как мы увидим — он ждал развития событий.
Но бесспорно — сообщение Рылеева и Пущина что-то надломило в душе смертельно уставшего от напряжения Трубецкого.
Об этой сцене в доме на Английской набережной мы знаем только из двух кратких, повторяющих друг друга показаний князя Сергея Петровича. Ни Пущин, ни Рылеев не сказали об этом почти ничего. Пущин в своих показаниях об утре 14 декабря упрямо пропускал этот эпизод. (На прямой вопрос следствия он отвечал, что Трубецкой говорил утром о нецелесообразности начинать с малым количеством войск. И все.) Трубецкой сказал только то, что соответствовало тому облику "антидиктатора", который он выстраивал перед следствием. О существе разговора — ни слова. Они не хотели открывать следствию свои внутренние дела такого глубокого и мучительного уровня…
Было около половины десятого. Рылеев с Пущиным вышли от Трубецкого.
На Сенатской площади они встретили Одоевского, который отвел сменившийся караул в казармы и шел домой переодеться. Жил он на Исаакиевской площади.
Скорее всего, тогда же Пущин и Рылеев встретили прапорщика конной артиллерии князя Александра Гагарина. Он сообщил им о попытке нескольких офицеров-артиллеристов поднять солдат. Очевидно, Гагарин выполнял функции связного, иначе его появление у Сената в этот час непонятно. Он должен был ждать присяги в части.
Любопытно, что в показаниях Пущина данного эпизода нет, хотя он зафиксирован с его слов в "Алфавите декабристов", в справке о Гагарине. Это свидетельствует, как и ряд других фактов, о редактировании следственных материалов после окончания работы комиссии и уничтожении части первичных протоколов, что подтверждается данными о сожжении черновых записей показаний декабристов.
Рылеев и Пущин поехали к московским казармам — ворота были заперты, внутрь попасть в штатской одежде было невозможно. Поехали мимо Измайловского полка к Гвардейскому экипажу. Заехали к младшему Пущину, убедились, что он болен и эскадрон выводить не будет.
В своих показаниях Пущин дважды говорит, что утром они ездили с Рылеевым на Дворцовую площадь и долго ходили по бульвару — Адмиралтейскому, надо полагать. Они еще надеялись на появление Гвардейского экипажа перед дворцом. Но войска не шли. Рылеев и Пущин вернулись на рылеевскую квартиру. Оставалось только ждать. Теперь все зависело от тех, кто находился в полках…
Оболенский на следствии показал, что последним пунктом его маршрута был 2-й батальон Преображенского полка, стоявший возле Таврического сада. Оболенский поехал в этот район после разговора с Булатовым, потому что здесь, рядом с преображенцами, стояла гвардейская артиллерия. Несколько офицеров конной артиллерии обещали ему и Пущину свое содействие.
Возле Таврического сада Оболенский встретил идущего пешком знакомого офицера, который сказал, что в конной артиллерии волнения. Оболенский бросился туда — это было первое обнадеживающее известие. Артиллеристы и в самом деле волновались. Еще до присяги граф Иван Коновницын, младший брат Петра Конов-ницына, офицера гвардейского Генерального штаба, собрал группу офицеров, которые выразили командованию свое недоверие и взбудоражили солдат. Но старшие офицеры повели себя решительно, Коновницын и его товарищи были арестованы и заперты в солдатских казармах.
Штейнгель показал, что, спустившись около девяти часов утра к Рылееву, он застал у него Пущина, который рассказывал Рылееву, что к нему "прибежали два офицера конной артиллерии, которых начальник арестовал, но они выломали в комнате дверь и ушли, и что он им сказал, что без людей в них надобности нет, и отослал их назад, к своему месту, дабы напрасно не погибли".
Когда Оболенский подъехал к казармам конной артиллерии, там уже все было кончено. Он спросил у капитана Пистолькорса, одного из тех, кто подавил попытку мятежа, о Коновницыне. Пистолькорс ответил, что Коновницын куда-то ускакал (как мы знаем — к Пущину). Оболенский хотел войти в казармы, но Писголькорс сказал, что для этого нужно разрешение находящегося здесь командующего артиллерией генерала Сухозанета. Сухозанет писал потом в воспоминаниях: "Замечательно, что в это время приехал и хотел войти адъютант генерала Бистрома князь Оболенский, но когда ему сказали, что без доклада генералу Сухозанету его не впустят, то он ускакал стремглав".
Оболенский торопился в Московский полк, в котором, по его расчетам, должно уже было что-то решиться. Он подъехал к казармам и узнал, что некоторые роты "отказались от присяги и, ранив генералов Шеншина и Фредерикса, пошли на Сенатскую площадь".
Был одиннадцатый час утра 14 декабря 1825 года.
МОСКОВСКИЙ ПОЛК
Михаил Бестужев и Щепин-Ростовский стали поднимать солдат около девяти часов. Они начали с 6-й роты, которой командовал Щепин, потом пошли в 3-ю роту Бестужева. То, что они говорили, было потом с небольшими вариантами восстановлено полковым следствием путем опроса солдат: "Ребята, вы присягали государю императору Константину Павловичу, крест и Евангелие целовали, а теперь будем присягать Николаю Павловичу?! Вы, ребята, знаете службу и свой долг!" Через некоторое время Щепин вернулся уже один в свою роту и сказал: "Ребята, все обман! Нас заставляют присягать насильно. Государь Константин Павлович не отказался от престола, а в цепях находится; его высочество шеф полка (великий князь Михаил. — Я. Г.) задержан за четыре станции и тоже в цепях, его не пускают сюда".
И солдаты верили. Они поверили потому, что все это было вполне возможно. Они не сомневались в том, что Николай Павлович может, чтобы захватить трон, заковать в цепи своих братьев. Они верили — вот что замечательно. Каковы же были их представления о политических нравах империи и личных качествах претендента на престол?
Офицеры полка — штабс-капитаны Волков и Лашкевич, поручик Броке и подпоручик князь Цицианов, обещавшие содействие, активной агитации не вели, но самим своим присутствием как бы подтверждали сказанное, во всяком случае не возражали.
Когда в десятом часу приехал в полк Александр Бестужев, солдаты были возбуждены и наэлектризованы. Сразу после Александра Бестужева приехал от лейб-гренадер Каховский, сообщил, что гренадеры готовы действовать, и сказал: "Господа, не погубите лейб-гренадер нерешительностью!" И ушел в Гвардейский экипаж.
Александр Бестужев в своем парадном адъютантском мундире и сверкающих гусарских (не по форме) сапогах пошел в сопровождении офицеров-московцев по ротам.
Александр Бестужев, известный тогда уже литератор и решительный драгунский офицер, не зря дружил с Якубовичем. В нем не было совершенно аморального авантюризма "храброго кавказца", но романтическая бравада и кавалерийская лихость были ему вполне свойственны. Федор Глинка показал о нем: "Я ходил задумавшись, а он рыцарским шагом, и, встретясь, говорил мне: "Воевать! Воевать!" Я всегда отвечал: "Полно рыцарствовать! Живите смирнее!" — и впоследствии всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль и он был секундантом или участником".
Он любил сильную фразу. Незадолго до восстания он, входя в кабинет Рылеева и перешагивая порог, сказал: "Переступаю через Рубикон, а Рубикон значит — руби кон, то есть все, что попадается!" На следствии ему пришлось объяснять, что он не имел в виду истребление императорского семейства.
Но, в отличие от Якубовича, он был идеологически готов к активному политическому действию. Он готовил себя к подвигу не только в сфере романтических мечтаний. Когда в канун выступления он сказал: "Иди мы ляжем на месте, или принудим Сенат подписать конституцию" — то это была программа действия, а не эффектная формула.
Вклад Александра Бестужева в подготовку восстания явно скромнее вклада Рылеева, Трубецкого, Оболенского, Каховского. Он, по его собственным словам, готовил себя к "военному делу", к вооруженному участию в мятеже. И 14 декабря он доказал, что его декларации — не пустые слова.
Придя в казармы Московского полка и оценив обстановку, Александр Бестужев начал игру ва-банк. "Говорил сильно — меня слушали жадно" — так он определил свои отношения с московцами.
Полковое следствие опросом солдат выяснило, что Александр Бестужев говорил в 6-й роте, "что он приехал от государя Константина Павловича секретным образом, дабы предупредить полки, что их обманывают; что Константин Павлович жалует их пятнадцатилетней службою, любит Московский полк и прибавит жалование… Щепин-Ростовский, оба Бестужевых, Волков и Броке пошли в 3-ю роту; при входе в оную присоединился к ним подпоручик князь Цицианов и… капитан Дашкевич; вошедши в покои роты, оба Бестужева и Щепин-Ростовский возмущали нижних чинов теми же словами и потом ушли в 5-ю роту, где первых трое говорили то же нижним чинам, что и в прочих ротах… из 5-й роты Щепин-Ростовский и оба Бестужевы с поручиком Броке были во 2-й фузилерной роте и тоже возмущали нижних чинов не присягать, внушая при том им, кто не будет держаться прежней присяги, то тех колоть. Причем Александр Бестужев фельдфебелю Сергузееву велел приказать людям взять с собою боевые патроны. Потом оба Бестужевых и Щепин-Ростовский были опять в 3-й фузилерной роте и подстрекали нижних чинов к уклонению от присяги; между прочим Александр Бестужев сказал людям, что покойного государя отравили, и Михайло Бестужев велел взять с собою боевые патроны".
Агитация, основанная на мифологии, велась страстно, напористо, жестко — "Кто не будет держаться прежней присяги, то тех колоть!".
Офицеры готовились к боевым действиям, а не к демонстрации. Приказав солдатам брать боевые патроны, они вооружались и сами. Щепин послал фельдфебеля своей роты на квартиру, откуда тот принес ему пистолет и боевую (в отличие от форменной шпаги) черкесскую саблю. Он велел фельдфебелю тут же зарядить пистолет ружейной пулей, а когда та оказалась велика, то нарезать из нее картечей.
В это время в казармы примчались из Гвардейского экипажа Петр Бестужев и Палицын для выяснения обстановки и оповещения моряков. Щепин велел передать, что полк выступает.
3-я и 6-я роты выбегали во двор для построения.
Пришло приказание офицерам собираться к полковому командиру — так делалось во всех полках перед присягой. Щепин крикнул посланному, что "он не хочет знать генерала!". Он был яростно возбужден еще с вечера. Но это возбуждение и неистовый темперамент сослужили в эти минуты хорошую службу восстанию.
Когда роты в полном составе вышли из казармы. "Щепин и Михайло Бестужев приказали зарядить ружья и первый с саблею, а последний с пистолетом в руках, закричавши "ура", выбежали с ротами на большой двор, причем нижние чины имели ружья на руку, а впереди их барабанщик бил тревогу. Подпоручик Веригин, собиравший в это время офицеров к полковому командиру, был окружен ими на большом дворе, коему Щепин грозя саблею, а Александр Бестужев пистолетом, принуждали его вынуть шпагу и кричать с ними "ура" Константину…"
На крики и барабанный гром из казарм выбегали солдаты других рот и пристраивались к ротам Щепина и Бестужева. Первые ряды стали выбегать с полкового двора на Фонтанку. Но тут оказалось, что забыли взять знамя. Вернулись за знаменем. При этом произошла путаница, солдат, выносивших знамя, приняли за сторонников Николая, началась рукопашная, в которой Щепин, рубя на стороны, пробился к знамени и вынес его в голову колонны. Солдат, которого Щепин ранил, крикнул ему: "Ваше сиятельство! Я за императора Константина, и хотя вы меня ранили, я иду умереть с вами!"
Перед тем как началась схватка за знамя, к Щепину подошел полковник Московского полка Неелов и сказал: "Любезный князь, я всегда готов был пролить кровь за императора Константина и готов сейчас стать в ваши ряды прапорщиком!" Это был один из тех колеблющихся, которых много было в этот день и поведение которых определялось конъюнктурой. Быть может, полковник Неелов пошел бы с восставшей частью полка на площадь и сыграл свою роль в событиях дня, если бы не началась схватка за знамя, задержавшая выступление рот с полкового двора. А эта задержка привела к инцидентам, которые не могли не смутить полковника Неелова, оказавшегося в результате по другую сторону черты.
Когда восставшие роты во второй раз двинулись на набережную, им наперерез бросились подоспевшие командир бригады генерал Шеншин, командир полка генерал Фредерикс и командир батальона полковник Хвощинский. Увидев Щепина, размахивающего саблей, Фредерикс кинулся к нему с криком: "Что вы делаете?!" Александр Бестужев "наставил ему пистолет в лицо, повторяя: "Убьют вас, сударь!"" Солдаты закричали в рядах: "Отойди, убьем!" Фредерикс шарахнулся, но Щепин-Ростовский рубанул его саблей по голове, и командир полка упал. Затем князь сшиб с ног и бригадного генерала. Полковник Хвощинский в это время пытался уговорить Бестужева. Тут была несколько иная ситуация — полковник Хвощинский был в прошлом членом Союза благоденствия. Очевидно, Александр Бестужев это знал, ибо он не стал угрожать полковнику, а вместе с Михаилом предложил ему возглавить восставший полк. (Из этого эпизода можно понять, как остро ощущали декабристы необходимость в "густых эполетах", в штаб-офицерах, — в сутолоке схватки они предлагают Хвощинскому первое место в надежде, что полк поведет полковник!) Но Хвощинский так громко возмущался их действиями, что привлек внимание Щепина, и тот трижды ударил его саблей.
При этой сцене присутствовал еще один генерал — начальник штаба гвардии Нейдгардт. Но он стоял в стороне. На следствии Щепин сказал, что он не тронул Нейдгардта, так как тот "не вынимал шпаги". И эта нейтральная позиция начальника штаба гвардии — многозначительна…
Теперь путь был свободен. Около семисот готовых на все солдат во главе с тремя готовыми на все офицерами двинулись с заряженными ружьями по Гороховой к Сенату. Щепин обернулся к Александру Бестужеву и крикнул: "К черту конституцию!"
Роты шли беглым шагом с криком: "Ура, Константин!" Барабаны били тревогу.
С 1762 года ничего подобного не происходило в Петербурге.
Восстание началось.
Но началось оно совсем не так, как планировалось. Первая восставшая часть не шла на дворец, чтобы одним внезапным ударом нейтрализовать власть, а вышла к Сенату, оповестив тем самым противника о мятеже и дав ему возможность собрать силы.
Московцы и должны были идти к Сенату. Но — после броска Гвардейского экипажа на дворец или одновременно с ним. А они выступили первыми.
Задуманная Трубецким, одобренная Рылеевым и Оболенским четкая боевая операция закончилась, не начавшись. Ее сорвали Якубович и Булатов.
Начиналась революционная импровизация, безусловно грозная для власти, но с гораздо меньшими шансами на успех.
Когда Московский полк шел по Гороховой мимо квартиры Якубовича, тот вышел на улицу и, подняв на острие сабли шляпу, пошел впереди полка.
Было около половины одиннадцатого.
ВОКРУГ СЕНАТА. 10–11 ЧАСОВ
В барабанном громе восставшие московцы стремительно прошли по Гороховой, заставляя встречных — офицеров и статских — кричать: "Ура, Константин!"
Движение мятежных рот к Сенату было событием эпохальным не только по своему тактическому конкретному смыслу, но и по смыслу общеисторическому. Впервые за последние шестьдесят с липшим лет гвардейская масса снова активно вмешалась в политическую жизнь страны, пытаясь диктовать самодержавию свою волю. Переворот 1801 года был явлением совершенно иного порядка — акцией "сильных персон", договорившихся с великими князьями. Это был дворцовый переворот в узком смысле слова. Здесь же мы имеем дело — фактически — с низовым движением. Солдаты Московского и других восставших полков потому так легко поверили агитации декабристов, что ее содержание полностью отвечало их представлениям и желаниям. Московцев вывели не просто именем Константина как такового, но — идеей доброго царя, защитника справедливости. Декабристы понимали эту утопическую сторону русского народного сознания и взывали прежде всего к ней. Мечта о социальной справедливости, воплощенная в фигуре справедливого царя, обещавшего сбавить срок службы или готового соблюсти добрую волю умершего, а потому тоже перешедшего в сферу утопической справедливости, — императора Александра, — вот что прежде всего вело вооруженных гвардейцев к Сенату, этому, по народному представлению, гаранту справедливости и законности.
Роты пересекли Исаакиевскую площадь, обогнули заборы, опоясывающие то место, где возводился собор, и вышли к бронзовому Петру. Бестужевы и Щепин начали строить каре возле монумента — ближе к Сенату. Они действовали точно по плану — закрепили за тайным обществом подходы к этому зданию. С той же целью была выслана стрелковая цепь в сторону Адмиралтейского бульвара, отрезавшая Сенат от Зимнего дворца.
Маленький караул финляндцев у входа в здание никакой роли не играл. В случае решительных действий он был бы или смят, или присоединился бы к восставшим.
Пока трое офицеров строили каре — особенно трудно рассчитать и построить неполные роты, — Якубович с площади ушел…
Служба связи у руководителей общества была поставлена лучше, чем мы себе обычно представляем. Наша информация, как правило, зависит от того, насколько успешно следствие вытягивало сведения у арестованных декабристов. Там, где подследственные упорствовали, там и мы осведомлены далеко не достаточно. (И непонятно — жалеть об этом или же этому радоваться!) Офицеры Генерального штаба Коновницын, Искрипкий, Палицын на следствии пытались представить свои утренние разъезды по городу как результат любопытства, не имеющего никакого практического смысла. На самом же деле сопоставление различных данных свидетельствует, что они интенсивно выполняли свои функции, связывая полки, помогая координировать их действия и оповещая штаб восстания.
Кюхельбекер показал: "Имена их (конноартиллери-стов Вилламова и Малиновского. — Я. Г.) услышал я впервые от Пущина, когда 14 декабря поутру во второй раз зашел к Рылееву. Рассказывая мне, что происходит в Гвардейском экипаже, в Московском полку и так далее, он, Пущин, между прочим упомянул и об Конной артиллерии и о том, что Вилламов и Малиновский не хотели присягать…"
В одиннадцатом часу в штабе восстания ясно представляли себе, что делается в войсках. И это, конечно, был результат деятельности офицеров связи.
Рылеев и Пущин на следствии говорили о чрезвычайно важных утренних часах скупо, почти не называя фамилий тех, с кем они в эти часы виделись. Рылеева и допрашивали главным образом о другом, а Пущин умело создавал картину пассивного ожидания, блуждания по улицам, растерянности и сомнения в возможности начать восстание. На самом же деле в эти часы шла энергичная, целенаправленная деятельность.
Петр Коновницын показал на следствии: "13 декабря Оболенский, Бестужев и Рылеев сообщили мне о задуманном ими возмущении и поручили наблюдать за движениями Лейб-гренадерского полка, а Искрицкому — за полками, расположенными вдоль Фонтанки. Вследствие сего на другой день поутру заехал я в конноартиллерийские казармы, где Лукин мне сказал, что офицеры согласились отдать свои сабли, чтобы не быть принуждаемыми действовать против мятежников, которых они полагали защитниками прежде данной присяги; потом, проезжая мимо Кавалергардского полка, встретил я Муравьева (Александр Муравьев, младший брат Никиты Муравьева, член общества. — Я. Г.), который мне сказал, что полк их примет присягу, но что стрелять по мятежникам они не будут; наконец, поехал я в Лейб-гренадерский полк к Сутгофу, где видел я Панова и Кожевникова, мне до сего незнакомых, они просили меня узнать, что делается в городе…"
Потом Коновницын еще дважды ездил к лейб-гренадерам.
Граф Коновницын был сыном знаменитого генерала 1812 года, и следователи обращались с ним сравнительно мягко. Потому он, конечно, о многом умолчал. Но даже из его неполных показаний вырисовывается картина напряженной связной работы.
Искрицкий поутру был в Измайловском полку, потом в Московском, — именно в тех, что расположены в районе Фонтанки.
Около десяти часов, не дождавшись никого на площади, Кюхельбекер пошел в их общую с Одоевским квартиру на Исаакиевской площади. Одоевский только что вернулся после встречи с Рылеевым и Пущиным. Он и Кюхельбекер решили ехать к Рылееву. Одоевский взял с собой пистолет, а другой дал Кюхельбекеру.
Когда они приехали, Рылеев и Пущин были уже дома, и к ним пришел прапорщик Палицын, известивший их о присяге в Измайловском полку. Показательно, что на вопрос Одоевского: "Какие полки еще не присягнули?" — Рылеев ответил совершенно точно: "Московский, Финляндский, Экипаж, Лейб-гренадерский…"
Обсудив положение, Рылеев и Пущин послали Кюхельбекера в Гвардейский экипаж, а Одоевского — в Финляндский полк, для связи. Палицын должен был посетить лейб-гренадер.
В эти часы практическое руководство целиком сосредоточилось в руках Рылеева и Пущина, которые держались вместе, ибо им предстояло в случае успеха вдвоем вести переговоры с Сенатом.
Они сейчас делали все возможное, чтобы обеспечить одновременность выступления, чтоб хоть как-нибудь компенсировать страшный урон, нанесенный Якубовичем. Рылеев и Пущин верили, что выход первых рот взорвет ситуацию и послужит запалом для общего движения гвардии…
Революционную концепцию Рылеева можно назвать концепцией снежной лавины — когда сорвавшаяся с вершины глыба льда нарушает общее равновесие и возникает неостановимое движение гигантских снежных масс.
В отличие от Трубецкого, между десятью и одиннадцатью часами утра 14 декабря Рылеев, Пущин и Оболенский были полны нервной надежды — все еще могло произойти.
Бешеный революционный темперамент и агитационное искусство Рылеева возбуждали молодых офицеров, соприкасавшихся с ним в это утро.
Одоевский, измученный после суточного дежурства во дворце, не спавший ночь, бодро мчался теперь к финляндцам. Выйдя от Рылеева, он сперва пошел пешком, так как извозчик был отпущен, через Исаакиевскую площадь к Неве, к наплавному мосту, — Финляндский полк стоял по ту сторону Невы. У своего дома он увидел подъезжающего корнета-конногвардейца Ринкевича, которого он недавно принял в тайное общество. Тот сменился с полкового караула и спешил за инструкциями. Мы не знаем, что за инструкции дал Одоевский Ринкевичу. Знаем только, что он взял у корнета сани и дальше поехал на них. Уже на Васильевском острове Одоевский встретил Палицына, с которым недавно виделся у Рылеева. Очевидно, Палицын проезжал мимо Финляндского полка и выяснил, что там все тихо, ибо он отговорил Одоевского туда ехать, а пригласил его с собой к лейб-гренадерам. Одоевский согласился и пересел в сани Голицына…
Было около одиннадцати часов.
В это время в рылеевской квартире что-то произошло. Есть основания предполагать, что к Рылееву примчался Искрицкий, побывавший в московских казармах сразу после выхода восставших рот. Во всяком случае, около одиннадцати часов Рылеев и Пущин поспешили к Сенату.
На Исаакиевской площади, возле Синего моста, они встретили Якубовича, у которого были свои замыслы. Неизвестно, посвятил ли он в них Рылеева и Пущина.
Они бросились дальше и, обогнув строящийся собор, увидели внушительное каре московцев.
Оболенский или уже был в каре, или пришел тотчас.
Не хватало Трубецкого и Булатова.
ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. 11–12 ЧАСОВ
Великий князь Михаил Павлович приехал в Петербург около девяти часов утра. Встретивший его у Нарвской заставы Перовский передал приказание нового императора спешить во дворец. Туда прибыли к половине десятого.
Николай хорошо помнил мрачные прогнозы Михаила. "Ну, ты видишь, что все идет благополучно, — сказал он при встрече, — войска присягают, и нет никаких беспорядков". — "Дай Бог, — отвечал Михаил, — но день еще не кончился".
Первым известил императора о начале тревожных происшествий генерал Сухозанет, приехавший во дворец из казарм конной артиллерии. (Нам придется еще обращаться к воспоминаниям Сухозанета, и потому надо сказать, что воспоминания эти, отличающиеся напыщенным хвастовством, доходящим до прямой глупости, тем не менее довольно точно передают фактическую сторону дела.) "Государь вышел, — вспоминал Сухозанет, — с лицом спокойно-сериозным, и когда я вкратце рассказал, что нарушенный порядок восстановлен, что виновные арестованы и сабли их отосланы к коменданту, то государь сказал: "Возвратите им сабли — я не хочу знать, кто они", — и, возвысив голос, грозным тоном добавил: "Но ты мне отвечаешь за все головою". Я возвратился в конную артиллерию…"
В этот момент Николай еще не столько мог, сколько хотел надеяться, что замешательство в конной артиллерии — естественное следствие путаницы с присягами, и не более того. Ему смертельно не хотелось осознавать, что обширный заговор, о котором его известил Дибич и на который намекал Ростовцев, начинает обнаруживать себя в действии. Его приказ возвратить сабли артиллеристам был попыткой убедить себя и Сухозанета в случайности происшедшего.
Однако он вызвал Михаила Павловича, успевшего переодеться в артиллерийский мундир, — тот был с рождения шефом гвардейской артиллерии — и послал его вслед за Сухозанетом удостоверить артиллеристов в законности присяги.
Но с десяти часов, с момента приезда Сухозанета, Николай напряженно ждал страшных вестей. И они не замедлили явиться.
Уцелевший при избиении генералов в Московском полку Нейдгардт, как только мятежные роты выбежали со двора, поспешил во дворец.
Николай вспоминал об этом роковом моменте:
"Спустя несколько минут после сего (отъезда к артиллеристам Михаила Павловича. — Я. Г.) явился ко мне генерал-майор Нейдгардт, начальник штаба Гвардейского корпуса, и, взойдя ко мне совершенно в расстройстве, сказал:
— Ваше величество! Московский полк в полном восстании; Шеншин и Фредерикс тяжело ранены, а мятежники идут к Сенату; я едва их обогнал, чтоб донести вам об этом. Прикажите, пожалуйста, двинуться против них первому батальону Преображенского полка и Конной гвардии".
Сам по себе текст не может передать колорита этой встречи и разговора. Слова Николая о Нейдгардте — "совершенно в расстройстве" — слабая тень того, как должен был выглядеть начальник штаба, на глазах которого четверть часа назад рубили двух генералов и полковника, а сам он чудом избежал этой участи.
Особенность психологического быта представителей верхнего слоя Российской империи состояла в том, что они сознавали вулканичность почвы, по которой ходили ежедневно. Они знали и помнили, что против постоянно раздраженного крестьянства у них есть одна защита — солдаты. А против солдат, ежели они выйдут из повиновения, никакой защиты нет. Слабость военно-бюрократической диктатуры — в ограниченности и примитивности опоры, в отсутствии свободы маневра. После волнений в Семеновском полку не единожды и не одно генеральское сердце обрывалось при мысли, что поддержи семеновцев сочувствующие им преображенцы и измайловцы — и противопоставить им было бы нечего. Гвардия не пошла бы против "коренных полков". А первое следствие выхода гвардии из-под контроля — избиение ненавистных начальников…
Вот именно это и начиналось.
Николай был куда более осведомлен и ориентирован в ситуации, чем Нейдгардт, и потому ужас его был глубже и дальновиднее. "Меня весть сия поразила, как громом, ибо с первой минуты я не видел в сем первом ослушании действие одного сомнения, которого всегда опасался, но, зная о существовании заговора, узнал в сем первое его доказательство".
Надо отдать должное Николаю: он сумел взять себя в руки и отдать приказания, которые предложил ему Нейдгардт, — привести в боевую готовность те две части, которые к этому времени присягнули, — преображенцев и конногвардейцев. А владеть собой ему было нелегко: он в эти минуты не знал ни масштаба, ни непосредственной цели заговора. Он мог ожидать массового неповиновения, резни. Перед ним, конечно же, встали апокалиптические картины, изображенные Ростовцевым, — империя в огне, крови, развалинах…
Он послал флигель-адъютанта Бибикова (друга Трубецкого, женатого на сестре Сергея Муравьева-Апостола) сказать, чтоб приготовили коня. А сам направился к главному караулу. По дороге он встретил генерала Апраксина, командира Кавалергардского полка, и приказал выводить полк к Сенатской площади — кавалергарды только что присягнули. "На лестнице встретил я Воинова в совершенном расстройстве. Я строго припомнил ему, что место его не здесь, а там, где войска, вверенные ему, вышли из повиновения".
Воинов, один из виновников междуцарствия и событий 27 ноября, был "в совершенном расстройстве" по причине вполне основательной. Если предположения наши верны и Воинов, принадлежавший к генеральской оппозиции против Николая, как и Милорадович, уповал на мирный отказ гвардии изменить присяге, то теперь он увидел, к чему привела эта рискованная игра. Избиение генералов в Московском полку свидетельствовало о том, что ситуация развивается совсем не так, как хотелось бы, и разъяренные солдаты, ведомые отчаянными офицерами, вряд ли будут разбираться в оттен-ках генеральских позиций. Но, как бы то ни было, Воинов бросился в московские казармы…
Именно в это время и появился полковник Хвощинский, живое свидетельство ярости мятежников.
Принц Евгений Вюртембергский вспоминал: "Взор мой упал на Дворцовую площадь (из окна дворца. — Я. Г.). Я был окончательно поражен, увидев какого-то штаб-офицера, который соскочил с саней, снял кивер и показывал на голове кровавые раны".
Видя израненного Хвощинского, видя "несметные толпы народа, из среды которого вылетали оглушительные крики" (а это была еще мирная толпа, приветствовавшая Николая!), принц Евгений вспомнил мрачные предчувствия Константина. У всех, кто узнавал о бунте московцев, немедля появлялось ощущение, что начинаются события катастрофические — гвардия снова берет в руки судьбу династии.
О первых действиях императора в эти минуты разом взорвавшейся ложной стабильности, имперской стабильности, обнаружившей свою мнимость, рассказал командовавший ротой Финляндского полка, занимавшей в это время караулы во дворце, поручик Греч. (Всеми караулами, как мы знаем, во дворце и прилегающих районах командовал член тайного общества полковник Моллер.)
"Едва вступил во дворец главный караул, как государь император изволил выйти к оному из внутренних комнат в сопровождении генерал-адъютанта Кутузова и лейб-гвардии Московского полка полковника Хвощинского. Когда караул выстроился на платформе, государь изволил предупредить, чтоб при отдании чести барабанщики били поход и салютовало знамя".
Это характерные детали: Николай хотел, чтобы его первое соприкосновение с войсками в качестве императора было обставлено со всей ритуальной торжественностью. И дело здесь не в солдафонском его педантизме, а в тех надеждах, которые он возлагал на психологическое воздействие воинских ритуалов.
"По отдании чести государь изволил поздороваться с людьми, которые ответствовали троекратным "ура!". Потом государь спросил у людей, присягали ли они? На что ответили они, что присягали. "Кому присягали?" — изволил спросить государь. Караульные ответили: "Вам, ваше величество!" — "Кому — вам?" — был вопрос государя. Ответ: "Государю императору Николаю Павловичу!" Вслед за тем государь изволил благодарить нижних чинов за верную службу и, отозвавшись потом, что теперь придется показать верность свою на самом деле, спросил: "Готовы ли вы за меня умереть?" Получив ответ удовлетворительный, государь приказал зарядить ружья и, обратясь к караульным офицерам, сказал: "Господа! Я вас знаю и потому не говорю вам ничего". Когда зарядили ружья, государь вывел караул к воротам, с внешней стороны, на площадь и приказал удвоить все наружные посты".
От этого первого соприкосновения Николая с войсками зависело очень многое. Нелояльность караула — даже пассивная — потребовала бы немедленной его замены, что создало бы сумятицу во дворце и, став известным в полках, увеличило бы сомнения и колебания. Кроме того, разговор с караулом определил самоощущение нового императора. В дальнейшем он уже не выпытывает столь дотошно — кому присягали, готовы ли умереть и так далее. Он просто командует.
Таким образом, успешность важнейших первых шагов императора связана была с позицией двух офицеров — начальника караулов полковника Моллера и командира 6-й егерской роты Финляндского полка поручика Павла Греча.
Павел Иванович Греч, брат известного и тогда еще весьма либерального литератора Николая Ивановича Греча, мог с полным успехом оказаться членом тайного общества. Умный, живой, веселый человек, он через своего брата был близко знаком со старшими Бестужевыми, с Рылеевым, с Дельвигом и со многими другими. Когда после ареста Розена привели в Зимний дворец, то Греч, "добрый мой товарищ", как назвал его Розен, в присутствии смущенного полковника Моллера сказал, кивнув арестованному: "Ах, душа, жаль тебя!"
В этот день люди нередко оказывались по разные стороны черты достаточно случайно…
Поручику Гречу, "доброму товарищу" мятежника Розена, выпало охранять и защищать вход во дворец.
Около половины двенадцатого император Николай, распорядившись караулом, оказался на Дворцовой площади перед толпой взволнованного и любопытствующего народа.
Вскоре вышел и построился батальон преображенцев, а затем появился Милорадович.
Эта последняя встреча Милорадовича с Николаем описана свидетелями неоднократно — и каждый раз по-иному.
Сам Николай писал: "Поставя караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидя, начал сбегаться ко мне и кричать "ура". Махнув рукой, я просил, чтоб мне дали говорить. В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав: "Дело плохо; они идут к Сенату, но я буду говорить с ними", — ушел, и я более его не видел, как отдавая ему последний долг".
Адъютант Николая Адлерберг, присутствовавший при этом, рассказывал: "Граф Милорадович подъехал к государю, когда 1-й баталион Преображенский подошел к углу дома Главного штаба, где начинается Адмиралтейская площадь. После донесения графом о случившемся его величество сказал ему: "Вы долго командовали гвардиею; солдаты вас знают, чтут и уважают; уговорите их, убедите, что они заблуждаются; словам вашим они, вероятно, поверят". Не утверждаю, чтобы это были точные слова государя, но за верность смысла их отвечаю".
Флигель-адъютант Бибиков, тоже стоявший в это время рядом с Николаем, свидетельствует:
"Вскоре после донесения генерала Нейдгардта о прибытии мятежных рот Московского полка на Сенатскую площадь не подошел, а прискакал на своей лошади граф Милорадович и, не имея возможности за толпою народа приблизиться к государю, с лошади через народ сказал приводимые слова.
Менее чем через пять минут, через столько времени, сколько нужно было графу Милорадовичу доскакать от государя до Сенатской площади, послышались оттуда ружейные выстрелы.
Государь вздрогнул и, приподняв руки, держа еще недочитанный манифест, громко воскликнул: "Боже мой, первая кровь пролита!""
Здесь, конечно, перепутано все на свете. Милорадович от дворца отправился не на Сенатскую площадь, стреляли по нему гораздо позже. Но любопытно, что у Бибикова, как и у Адлерберга, Милорадович — верхом.
Но самое пространное и важное, хотя и весьма противоречивое свидетельство принадлежит адъютанту Милорадовича Башуцкому, оказавшемуся в этот момент возле царя — рядом с преображенцами: "Граф Милорадович пришел через площадь от бульвара, следовательно, он подходил к государю сзади в то время, когда его величество шел вдоль фронта батальона. Мы шли в некотором расстоянии за государем, а потому я сейчас увидел графа. Все в его появлении было необычайно, все было диаметрально противоположно его привычкам и понятиям: он шел почти бегом, далеко отлетала его шпага, ударяясь о его левую ногу (впрочем, это и всегда было особенностью его походки), мундир его был расстегнут и частично вытащен из-под шарфа, воротник был несколько оторван, лента измята, галстук скомкан и с висящим на груди концом. — это не могло не удивить нас. Но каковым же было наше изумление, когда с лихорадочным движением, с волнением до того сильным, что оно нарушило в нем всякое понятие о возможном и приличном, граф, подойдя к государю сзади, вдруг резко взял его за локоть и почти оборотил его к себе лицом. Взглянув быстро на это непонятное явление, государь с выражением удивления, но спокойно и тихо отступил назад. В ту же минуту Милорадович горячо и с выражением глубокой грусти произнес, указывая на себя: "Государь, вот в какое состояние они меня привели, — теперь только одна сила может воздействовать!" Не спрашивая ни о чем, государь на эту выходку ответил сперва строгим замечанием: "Не забудьте, граф, что вы ответствуете за спокойствие столицы", — и тотчас же приказанием: "Возьмите Конную гвардию и с нею ожидайте на Исаакиевской площади около манежа моих повелений, я буду на этой стороне с преображенцами близ угла бульвара". При первом слове государя Милорадович вдруг, так сказать, очнулся, пришел в себя, взглянув быстро на беспорядок своей одежды, он вытянулся, как солдат, приложил руку к шляпе, потом, выслушав повеление, молча повернулся и торопливо пошел назад по той же дороге".
Когда Николай ознакомился с воспоминаниями Башуцкого, он остался крайне недоволен. "У г. Башуцкого, кажется, очень живое воображение. Это все — совершенная выдумка". Естественно, Николаю никак не могло понравиться описание разговора между ним и Милорадовичем. Но плохо верится, чтобы Башуцкий мог выдумать такую уникальную деталь — генерал-губернатор, поворачивающий молодого царя лицом к себе. В этом спонтанном движении концентрируется многое: и привычное пренебрежение Милорадовича к Николаю, и ярость оттого, что он ошибся в расчетах и события вышли из-под контроля, и отчаяние от близкой расплаты за рискованную игру последних недель, и обычная решительность и грубоватость "русского Баярда". В этом жесте, нарушающем все нормы этикета, тем не менее нет фальши — его видишь.
Это отчаянное движение — первое свидетельство метаморфозы, происходившей в эти минуты с Милорадовичем. Он превращался из политического игрока в трагическую фигуру…
Военный генерал-губернатор Петербурга, вернувшись после присяги во дворце домой, вскоре приказал подать карету и, по свидетельству того же Башуцкого, поехал отведать кулебяки к актрисе Екатерине Телешевой, в которую был влюблен. Уезжая, он приказал своему адъютанту: "Распорядитесь, чтобы в одно мгновение мне было дано знать обо всем, что бы ни случилось". Его мучили тревожные предчувствия. За считаные минуты между приездом из дворца и отъездом к Телешевой он четырежды говорил о дурных предзнаменованиях. Уходя, он сказал, что идет к Катеньке в последний раз. И дело было не в суеверности Милорадовича, а в том тревожном напряжении, с которым он ждал событий, им отчасти и спровоцированных. Но долго он у Телешевой не задержался. Рафаил Зотов, завтракавший в этот день у директора Императорских театров Аполлона Александровича Майкова, вспоминал: "Вскоре приехал и Милорадович, со всеми поздоровался и сел за завтрак. Вдруг вошел в комнату начальник тайной полиции Фогель и, подойдя к Милорадовичу, стал ему что-то шептать на ухо. Это было известие, что бунт 14 декабря начался. Граф не продолжал завтрака, простился с хозяином и уехал с Фогелем". Это было не ранее одиннадцати часов утра. Московцы уже стояли на площади.
Если верить Башуцкому, к Зимнему дворцу Милорадович явился в весьма помятом виде — как после рукопашной схватки. И вот этот эпизод в воспоминаниях адъютанта вызывает сильные сомнения.
Майков жил в здании Большого театра, на Театральной площади. Дорога оттуда в Зимний дворец могла пролегать и через Сенатскую площадь. Ничего невозможного в том, что Милорадович по пути встретился с мятежными московцами, нет. Но, во-первых, стрелковая цепь, высланная Оболенским, в то время еще не препятствовала проезжать по краю площади, и генерал-губернатору надо было специально подъехать к мятежному каре, чтобы столкнуться с восставшими; во-вторых, если Милорадович подъехал к московцам, сделал попытку уговорить их и получил такой решительный отпор, то психологически совершенно невозможно, чтобы он как ни в чем не бывало поехал к ним во второй раз. Все это сомнительно и по другой причине. Милорадович, разумеется, не шел пешком с Театральной площади на Дворцовую. Он ехал в своей карете. Возле императора он появился — по разным версиям — или пешим, или верхом. Скорее всего, пешим, ибо Башуцкий очень конкретно рассказывает, как после разговора с царем Милорадович и он высадили из саней обер-полицмейстера Шульгина и поехали в его санях. К своему рассказу о появлении взволнованного Милорадовича в разодранном мундире Башуцкий сделал многозначительное примечание: "Причины этого появления, его волнения, явки его в таком виде, предшествовавших его действий объяснились гораздо позже". Увы, Башуцкий не расшифровал это туманное заявление. А относится оно, конечно, не к самому факту мятежа.
Об этом уже знали все. Что-то случилось с генерал-губернатором по дороге. Но что?
Можно было бы вовсе отмахнуться от этой сцены в передаче Башуцкого, если бы не одна деталь — только он передает приказание Николая Милорадовичу вывести Конную гвардию. А ведь генерал-губернатор и в самом деле отправился с Дворцовой площади в конногвардейские казармы, а вовсе не говорить с мятежниками, как утверждают все остальные мемуаристы…
Как бы то ни было, виновник междуцарствия отправился по приказу нового императора за Конногвардейским полком, чтобы разгонять тех, кто вышел на площадь под его, Милорадовича, лозунгом — "Ура, Константин!".
А император Николай сам возглавил единственное надежное подразделение, которое было у него под рукой, — Преображенский батальон.
Тот факт, что императору пришлось самому вести преображенцев на мятежников, был отмечен только военным историком Г. С. Бабаевым. А факт этот — поразительный. Российский самодержец, главнокомандующий армии в сотни тысяч человек, располагающий тысячами генералов и штаб-офицеров, лично выполняет функции командира батальона, каждую минуту рискуя быть убитым.
Николай не мог не понимать безумия этого риска. Он знал, что в сложившемся положении все держится на нем и его смерть или тяжелое ранение будут катастрофой для его группировки, а возможно, и для имперской системы вообще. И он рисковал головой вовсе не из бесшабашности или любви к опасности — комплекса Карла XII у него не было, — а оттого, что ему некого было послать во главе преображенцев. Те два-три генерала, на которых он мог твердо рассчитывать, отсутствовали. Всем остальным он не доверял в достаточной степени.
А отдать преображенцев в руки человека, который сам мог быть причастен либо к генеральской оппозиции, либо к заговорщикам, было слишком опасно. И российский самодержец вместо того, чтобы, сидя во дворце, направить на подавление бунта своих генералов, шел пешим через Дворцовую площадь перед гвардейским батальоном, шел под выстрелы мятежников. И эта ситуация еще раз свидетельствовала о шаткости опоры самодержавия в кризисный момент.
Николай подробно описал свои действия: "Скомандовав по-тогдашнему: "К атаке в колонну, первый и осьмой взводы, вполоборота налево и направо!" — повел я батальон левым плечом вперед мимо заборов тогда достраивающегося дома Министерства финансов и иностранных дел к углу Адмиралтейского бульвара. Тут, узнав, что ружья не заряжены, велел батальону остановиться и зарядить ружья. Тогда же привели мне лошадь…"
Через несколько минут должно было произойти фронтальное столкновение самодержавия с дворянским авангардом, взявшимся за оружие, — ибо другого пути не оставалось.
Было около двенадцати часов дня.
ИЗМАЙЛОВЦЫ И ГВАРДЕЙСКИЙ ЭКИПАЖ. 7-11 ЧАСОВ
Когда Бестужевы и Щепин с боем выводили из казарм Московский полк, провалилась попытка поднять измайловцев.
Присоединение измайловцев к восставшим было реально. Розен, со слов своих осведомленных товарищей, писал в воспоминаниях: "Измайловский полк в тот день был тоже весьма ненадежен". О ненадежности полка знал и Николай, вспоминавший: "В Измайловском полку происходил беспорядок и нерешительность при присяге". После "измайловской истории" Николай был особенно непопулярен в полку. И появление перед казармами измайловцев восставшего Гвардейского экипажа с Якубовичем должно было оказать на них сильнейшее действие.
Экипаж, однако, по известным нам причинам оставался в казармах, и офицерам-измайловцам приходилось полагаться на собственные силы.
Полковое следствие, проведенное 15 декабря, выяснило: "Подпоручики: Кожевников, Фок, Андреев, Малютин и князь Вадбольский еще до принятия присяги, придя в роты ранее своих командиров (которые в то время были у полкового командира), уговаривали солдат не давать никому присяги, кроме Константина Павловича. Подпоручик Кожевников и князь Вадбольский во 2-й гренадерской и подпоручик Фок в 4-й ротах приказывали фельдфебелям раздать людям боевые патроны… Во время присяги все они кричали Константину Павловичу и возбуждали людей к неповиновению…"
В этом перечислении нет главного действующего лица — капитана Богдановича, командира 2-й гренадерской роты. А нет его потому, что в ночь с 14 на 15 декабря член тайного общества Богданович покончил с собой. Как писал Розен, "в ту же ночь бритвою лишил себя жизни капитан Богданович, упрекнув себя в том, что не содействовал". Это не совсем точная формулировка. Богданович пытался содействовать — во время присяги он выкрикнул имя Константина, но выйти из строя и обратиться к солдатам с призывом к восстанию, сорвать присягу, как это сделано было в Московском полку, он не решился. И дело было не только в личных качествах того или иного офицера-декабриста. Дело было в особенности тех ситуаций, в которых они оказывались. Всеми заговорщиками в полках в это утро владело одно сильнейшее опасение — оказаться со своими солдатами в одиночестве. Вывести свою роту, батальон, полк — и остаться одним лицом к лицу с правительственными частями. Это было следствием действий Якубовича и Булатова, сломавших расчисленный и четкий порядок выступления полков, превративших стройную военную операцию в революционную импровизацию.
Измайловские офицеры активно готовили солдат к выступлению, ожидая или прихода гвардейских матросов, или определенных сведений о движении других полков. Но никаких известий не поступало, и неопределенность снизила их решимость.
Вспомним, что и офицеры-московцы приступили к необратимым действиям после приезда Каховского, заверившего их, что лейб-гренадеры выступят.
Вряд ли Богданович убил себя из страха перед наказанием — он не совершил ничего непоправимого и мог надеяться на вполне благоприятный исход, как надеялись на него вечером 14 декабря многие заговорщики. Скорее всего, он понял, какую возможность упустил, понял, что его решительность могла изменить результат восстания… И не простил себе слабости.
Момент, когда капитан Богданович, несколько подпоручиков и часть солдат во время присяги выкрикнули имя Константина, был одним из роковых моментов дня, моментом возможного поворота.
Но решимости не хватило. Измайловский полк присягнул, хотя и остался ненадежным.
Каре Московского полка стояло у Сената, окруженное взволнованной и возбужденной толпой, и ожидало прихода других мятежных частей…
В это же время решающие события происходили в Гвардейском экипаже.
В ночь с 13 на 14 декабря молодые офицеры Гвардейского экипажа готовились к восстанию не только морально. Мичман Дивов показал: "…Беляев 2-й велел принести оселок и точил им саблю для действий поутру. Я, подойдя к столу, где он сие делал, увидел пару пистолетов и удивился, найдя их исправленными, спросил его, когда их отдавали починить; он, не ответив на сей вопрос, сказал мне, что пули и порох для них готовы".
Моряки ждали Якубовича, и потому интенсивная подготовка матросов к выступлению началась рано — не позднее семи часов утра.
Арбузов вызвал фельдфебеля своей роты Боброва и приказал "объявить солдатам, что за 4 станции за Нарвою стоит 1-я армия и польский корпус и что если вы дадите присягу Николаю Паловичу, то они придут и передавят всех". Затем "призвав унтер-офицера Аркадьева, — показал на следствии Арбузов, — я делал и ему внушения всякого рода противу новой присяги".
В это же время ходили по ротам и агитировали братья Беляевы.
Мичман Дивов рассказывал: "После их (Беляевых, с которыми Дивов жил вместе. — Я. Г.) ухода пришел лейтенант Шпейер; я ему рассказал, что мы положили не присягать и что все полки пойдут на площадь, где утвердим конституцию. С ним вместе пошел я в 6-ю роту, где вокруг ротного командира лейтенанта Бодиско, собравшись, было несколько матросов, и он им говорил, что в принятии присяги они должны руководствоваться своею совестью и что он им ни приказывать, ни советовать не может. Я же со Шпейером подошел к другой кучке, где был унтер-офицер Буторин, и возбуждал их не принимать присягу".
Квартира Арбузова в казармах Гвардейского экипажа в эти часы превратилась в штаб. Офицеры приходили, обменивались новостями и мнениями, уходили. Причем были это не только офицеры Экипажа. С восьми до девяти часов у Арбузова дважды побывали мичман Петр Бестужев и прапорщик Палицын — офицеры связи тайного общества. Как показал Дивов, они, "уводя Арбузова в другую комнату, возвращались назад и сей же час уезжали, говоря, что им надобно быть во многих полках".
Первое неповиновение нижних чинов произошло вскоре после восьми часов, когда матросам 1-й роты приказано было идти во дворец за знаменем для присяги. Понадобилось вмешательство командира Гвардейского экипажа капитана 1-го ранга Качалова, чтобы 1-й взвод 1-й роты пошел за знаменем.
Взводу, охранявшему знамя, полагались боевые патроны, которые и были ему выданы.
Весь Гвардейский экипаж повторял слухи о генерале или генералах, которые еще затемно предостерегали часовых от измены первой присяге. Офицеры-декабристы их, естественно, не разубеждали.
В начале десятого часа в Экипаж пришел Николай Бестужев. Он встретился с офицерами-моряками в квартире Арбузова, и то, что он сказал, свидетельствует о подлинных намерениях штаба восстания: "Кажется, мы все здесь собрались за общим делом и никто из присутствующих здесь не откажется действовать; откиньте самолюбие, пусть начальник ваш будет Арбузов, ему вы можете ввериться". Возражений, очевидно, не последовало, но здесь присутствовали младшие офицеры, находившиеся под влиянием Арбузова. Неизвестно было, как отнесутся к его кандидатуре ротные командиры. Однако сам Николай Бестужев не склонен был принимать команду без крайней надобности. Когда кто-то из молодых офицеров сказал: "С вами мы готовы идти", то он оборвал его.
Поскольку Арбузов был занят агитацией и подготовкой матросов и некоторых офицеров, Николай Бестужев взял на себя задачу выяснить общую обстановку и связаться с другими полками. Прежде всего — в соответствии с планом, которого декабристы еще пытались придерживаться, — Николай Бестужев послал в Измайловский полк мичмана Тыртова, а вскоре своего брата Петра в Московский полк. Сам же пошел к капитан-лейтенанту Лялину.
Капитан-лейтенант Лялин был из тех колеблющихся, которых стечение обстоятельств могло привести и в тот и в другой лагерь. Во всяком случае, он отнюдь не был сторонником Николая. В Экипаже молодые офицеры в последние дни столь откровенно проповедовали истинные цели будущего выступления, что не подозревать о подоплеке их "верности Константину" Лялин просто не мог. Когда в это последнее утро лейтенант Бодиско, встревоженный и сомневающийся, попросил у него совета, капитан-лейтенант отвечал: "Как тут советовать, в этом случае каждый отвечает за себя". Он вовсе не стал призывать лейтенанта к послушанию. Наоборот, когда Бодиско сказал, что можно подождать в казармах и посмотреть, как поступят другие полки, Лялин (который, по словам Бодиско, "явно сомневался") трезво ответил, что войска, верные Николаю, "могут окружить казармы и, сделавши несколько выстрелов (орудийных. — Я. Г.), заставят присягнуть".
К капитан-лейтенанту Лялину обращался за советом и лейтенант Мусин-Пушкин. Полковое следствие установило, в частности: "В ночь с 13 на 14 приходил в квартиру капитан-лейтенанта Лялина, сказывал ему, что завтра поутру, т. е. 14 числа, будет присяга в верности государю императору Николаю Павловичу, и просил от Лялина совета, как поступить при сем случае, но, получив в ответ, что утро вечера мудренее, удалился".
Лялин ждал, как сложатся обстоятельства.
К этому человеку пошел для переговоров Николай Бестужев. Возможно, он искал кандидата в лидеры Гвардейского экипажа.
Как только Бестужев ушел от Арбузова, там появился Каховский. Его стремительная фигура пронизывает весь этот день. Он приехал в Экипаж от московцев, где Бестужевы и Щепин только начинали действовать. Перед этим он ездил к лейб-гренадерам. Каховский был наэлектризован и энергичен. Он приехал в Экипаж не только как связной штаба восстания. Дивов так описал его поведение: "По уходе его (Николая Бестужева. — Я. Г.) приходит молодой человек в синем сюртуке и тоже вышел с Арбузовым в другую комнату. Придя же назад, предлагал, не нужно ли кому кинжал; но Арбузов сказал, что уже есть; мы же все отказались. И потом говорил, что артиллерия дожидается лишь нашего выходу, восхищался, что у нас более всех полков благородно мыслящих и что, конечно, тут все мы участвуем в перевороте, хотя, быть может, ожидает нас и смерть. Потом, поцеловавшись с каждым из нас, сказал: "Прощайте, господа, до свидания на площади". Спросил: "Где Бестужев 1-й?" Ему сказали, что он у Лялина, и он отправился к нему".
Александр Беляев дополнил рассказ, передав последнюю фразу уходящего Каховского: "Лучше умереть, нежели не участвовать в этом".
Какова разница между спокойным, деловым, лишенным всякой аффектации поведением Николая Бестужева и романтическим, взвинченным стилем Каховского! Он предлагает морякам кинжалы не потому, разумеется, что во время восстания придется ими драться, а потому, что кинжал — непременный атрибут тираноборчества. "Свободы тайный страж, карающий кинжал…"
Но — в день 14 декабря оказались необходимы оба стиля…
Николай Бестужев пытался в последний момент усмирить сумятицу, вызванную неопределенностью положения и отсутствием лидера, привлечь колеблющихся и воодушевить сомневающихся, превратить возбужденную группу офицеров в боевую организацию, подготовить их за эти оставшиеся минуты к четкому, единонаправленному действию.
А рядом, в казармах, ждали матросы, уже решившиеся не присягать Николаю. Но офицеры ждали толчка, начала присяги, которая дала бы конкретный повод для выступления, сильное основание для открытого призыва к мятежу.
Время катастрофически уходило.
Николай Бестужев понимал, что если успех еще возможен, то залог его — в синхронности выступления. Он понимал, что в сложившейся обстановке изоляция друг от друга восставших полков сделает их положение безнадежным. О броске на дворец речи уже не было. Это понимал и Каховский, говоря о встрече на площади. Но если бы восставшие стремительно и одновременно сосредоточились у Сената, то у них были бы шансы завладеть инициативой и первыми нанести удар. Во всяком случае, воздействовать на лояльные Николаю части своей многочисленностью и единодушием.
Вернулся Тыртов, которому не удалось проникнуть в охраняемые казармы измайловцев, но которому поручик Миллер сообщил о готовности некоторых офицеров полка стоять насмерть за верность Константину. Это было, разумеется, до присяги.
После половины одиннадцатого вернулся от московцев Петр Бестужев и сообщил, что московцы вот-вот двинутся. И тогда Николай Бестужев с Арбузовым сделали попытку форсировать события, не дожидаясь присяги.
Дивов показал: "Я пришел в 6-ю роту, где уже был лейтенант Бодиско 1-й. Прибегает Арбузов к Бодиско и упрашивает его, чтобы он выводил роту, что московские на площади; но Бодиско сказал, что с Экипажем пойдет, но одну роту не выведет. Не убедив Бодиско, Арбузов с бранью побежал в свою роту, говоря: "Итак, вы не хотите действовать, вы лишь на словах либералы". Когда он ушел, то Бодиско сказал: "Подите за Арбузовым, он в энтузиазме не знает сам, что делает, уговорите его, чтобы он подождал". Я пошел за ним, но Арбузов из своей роты вышел уже в 1-ю. Войдя в роту, я увидел, что с ним ходит Каховский и что Арбузов говорит: "Ребята, пойдете за мной?" Многие из матросов кричали: "Куда угодно"; тогда он сказал: "Берите ружья и проворнее сходите вниз". Я тоже повторял, чтобы они следовали за своими офицерами. Пришед же к Бодиско, начал я также уговаривать, чтобы он вывел роту, но он отвечал: "Так как, по словам Арбузова, все войска будут действовать, то если мы и опоздаем, не сделаем вреда"".
Позиция Бодиско многозначительна — Арбузов не пользовался среди ротных командиров достаточным авторитетом, чтобы увлечь их за собой.
Командир Гвардейского экипажа, видя возбуждение офицеров и матросов, не решался начать присягу без старших начальников. Бистром оповестил его, что приедет в Экипаж позже всех остальных частей. И Качалов ждал командира бригады генерала Шипова.
ПОРАЖЕНИЕ МИЛОРАДОВИЧА
Пока Николай медленно вел преображенцев по Адмиралтейскому бульвару к Сенатской площади, Милорадович с Башуцким в отобранных у обер-полицмейстера санях торопились в казармы Конной гвардии, расположенные за Исаакиевской площадью. Но попасть туда оказалось совсем не просто. Башуцкий вспоминал: "На углу бульвара и Исаакиевской площади должно было остановиться. Быстрая рекогносцировка доказала нам, что не было никакой возможности ни пройти, ни проехать здесь на площадь эту… Вся она была сплошная масса народа, обращенного лицом к монументу". (Надо иметь в виду, что до окончания строительства Исаакиевского собора обе площади — Исаакиевская и Сенатская — представлялись современникам единым целым.) Военному генерал-губернатору Петербурга пришлось делать крюк через Поцелуев мост на Мойке, чтобы попасть к конногвардейским казармам. В это время к Сенату бежали жители столицы. Их влекло не просто любопытство, но и смутное понимание значительности происходящего. Гвардейский бунт в столице…
Было около двенадцати, когда Милорадович с адъютантом добрались до цели. Милорадович остался ждать на улице, а Башуцкого послал в казармы. "В конюшнях, когда я вошел, было чрезвычайное движение — седлали, мундштучили лошадей, люди одевались, суетились. Я побуждал их торопиться, переходя из конюшни в конюшню и встречая офицеров, я передавал им повеление, данное государем графу. Когда я вышел на улицу, граф все ходил так же быстро, по временам он нетерпеливо поглядывал на свои часы. Подняв голову, он спросил: "Где же полк?" — "Тотчас", — отвечал я. Он продолжал опять несколько минут свою судорожную и задумчивую ходьбу".
Нетрудно догадаться, о чем думал в эти минуты Милорадович, оказавшийся в совершенном тупике. Он должен был усмирять бунт, который сам же и спровоцировал, во всяком случае — сознательно допустил. Он должен был теперь силой сажать на трон Николая, чтобы затем расплатиться за события 25–27 ноября. Он понял уже, что массового мирного выступления гвардии не получается, а вооруженный бунт был для него неприемлем…
Быстрый выход Конной гвардии — не только из-за ее высокой боеспособности, но и потому, что ее шефом был цесаревич, — значил чрезвычайно много для нового императора. Недаром он послал за конногвардейцами немедленно по получении рокового известия.
Но с Конной гвардией происходило нечто странное.
Сам Орлов описал события в тонах вполне бравурных, но его мемуары дают тем не менее любопытную картину: "Первый, который известил меня о происшествиях в Московском полку, был адъютант графа Бенкендорфа, ротмистр Толстой, Павел Матвеевич, ныне в отставке. Он привез мне высочайшее повеление быть с лейб-гвардии Конным полком в готовности. Это было исполнено во всех эскадронах по собственноручному моему приказанию. Минут пять по отправлении приказания адъютант государя императора (ныне генерал-адъютант) Перовский привез мне повеление выводить полк и вести его на Адмиралтейскую площадь. Я немедленно сам пошел в казармы. Люди одевались. Идя мимо них, я громко повторял приказание: "Одеваться как можно скорее и бежать в конюшни седлать лошадей2. Далеко впереди меня шел только что сменившийся с внутреннего караула князь Одоевский. Мне рассказывали впоследствии, что он говорил одевавшимся людям:.Успеете, нечего торопиться". От этого, однако ж, не произошло и не могло произойти замедления, потому что я сам был в казармах и вышел из них, только когда большая половина людей была в конюшнях. Тут я сел на приведенную мне лошадь и поехал на Сенатский мост. Цель моя была осмотреть расположение мятежников и выбрать безопасную дорогу для проведения полка на площадь. Бунтовщики меня узнали и стали кричать: "Вот Орлов выезжает с медными лбами". (Имелись в виду металлические каски конногвардейцев. — Я. Г.) Стоявший в толпе сенатский обер-секретарь ухватился за мою ногу, умолял не ехать на площадь, где меня наверное убьют. Я поблагодарил его за добрый совет и сказал, что выеду на площадь не иначе, как с вверенным мне полком. Возвратясь к казармам, я нашел почти всех лошадей оседланными и приказал трубить тревогу. В эту минуту приехал граф Милорадович…"
Тут надо остановиться и заняться хронометрированием.
Николай, получив известие о мятеже московцев, сразу же через Нейдгардта послал приказание Конной гвардии быть готовой к выступлению. Было это около одиннадцати часов. Нейдгардт перепоручил эту миссию Толстому. Для того чтобы от Зимнего дворца верхом или в санях добраться до казарм Конной гвардии, нужно было не более пятнадцати минут. Толпа на Исаакиевской площади еще не собралась.
Корнет Ринкевич, отдавший около одиннадцати же часов свои сани Одоевскому возле самой Исаакиевской площади, пошел в казармы, где был в начале двенадцатого. Он показал: "Я, отдавши ему их, отправился в казармы; только что я взошел, услышаны были крики и велено полку седлать; я побежал на свою квартиру и хотел одеваться в колет и кирасы, дабы следовать за полком, но попадавшиеся мне навстречу люди, кричавшие: "Русские русских колют", так сильно потрясли меня, что я, забыв все, и долг, и службу, надел партикулярный сюртук и отправился на конец Гороховой…"
Стало быть, конногвардейцы стали седлать лошадей в самом начале двенадцатого. И даже если к приезду Милорадовича — к двенадцати часам — "почти все лошади были оседланы", то это нельзя считать большим достижением.
Однако если принять версию Орлова, то совершенно непонятно все дальнейшее.
Башуцкий рисует происходящее в начале первого часа совершенно иначе: "Между тем не было выведено ни одной лошади. Вскоре заслышался топот по звонкой ледяной коре улицы, и со стороны Сарептского переулка на больших рысях явился эскадрон или взвод, не знаю, того же полка, стоявший где-то в других казармах (на Звенигородской улице. — Я. Г.)… В то же время выехали А. Ф. Орлов, его адъютант Бахметев и несколько офицеров. Там-сям усатый кирасир, выведя свою лошадь, ставил ее в принадлежащий ряд и, застегнув за луку трензель, уходил. "Куда ты?" — "Забыл рукавицы, ваше благородие", — отвечал он, или что-нибудь подобное. Время бежало. Не было и 30–40 лошадей, выведенных подобным образом".
Кому верить — Орлову или Башуцкому? Орлов был заинтересован, чтобы в книге Корфа, для которого он писал свои мемуары, его действия и поведение полка выглядели образцово, и эта установка, естественно, формировала его версию. Эта черта Орлова-мемуариста была хорошо известна. Корф записал для себя: "Как скоро пришла ожиданная записка Орлова, содержащая в себе не только опровержение показаний Башуцкого, но и некоторые новые сведения, цесаревич (великий князь Александр Николаевич, будущий Александр II. — Я. Г.), смеясь, передал мне слова государя: "что Орлов уже столько раз рассказывал мне эту историю, что наконец и сам больше не знает, что осталось в его рассказах правды и что он в разные времена придумал для их прикрасы"".
У Башуцкого же, человека вполне верноподданного, писавшего о декабристах зло и уничижительно, не было никакой причины клеветать на Конную гвардию. То, что он в данном случае говорил правду, подтверждает сам ход событий.
Орлов так рассказывает важнейший эпизод — нежелание Милорадовича ждать полк, за которым он, собственно, приехал, и его выезд на Сенатскую площадь: "В эту минуту приехал граф Милорадович и с довольно встревоженным видом сказал мне: "Пойдемте вместе, поговорим с бунтовщиками". Я отвечал: "Я оттуда, последуйте моему совету, граф, не ходите. Тем людям необходимо совершить преступление. Не следует давать им повода. Что до меня, то я не могу и не должен следовать за вами. Мое место рядом с полком, который я должен отвести к императору в соответствии с приказом". Милорадович: "Что это за генерал-губернатор, который не может пролить свою кровь, когда он должен ее пролить…""
Башуцкий рисует финал пребывания Милорадовича в Конном полку несколько иначе: "Взглянув на свои часы, на линию, где должно было быть полку, и на А. Ф. Орлова, граф горячо сказал ему: "Что ж ваш полк? Я ждал 23 минуты и не жду более! Дайте мне лошадь!""
Судя по тому, как поздно появился на площади полк, Башуцкий пишет чистую правду — полк, как мы видим, вышел только через полчаса после отъезда Милорадовича на площадь.
А Милорадович торопился. Он пребывал в чрезвычайном нервном напряжении — и было отчего. Он понимал, хорошо зная нового императора, что злопамятный и самолюбивый Николай не простит ему унижений, отстранения от престола, тяжких тревог междуцарствия, демонстративного бездействия 12–13 декабря. Теперь Милорадович должен был совершить нечто из ряда вон выходящее, искупить свою вину, доказать свою незаменимость и лояльность, или же его ждали опала, отставка, возможная высылка из столицы, прозябание в провинции. Для него, привыкшего быть хозяином столицы, жить бурной, разнообразной, яркой жизнью, это означало гибель.
И теперь, когда стало ясно, что все идет не по его плану, что гвардия выходит из-под контроля и каждая минута усугубляет этот разрыв между его замыслами и реальностью, он решил отчаянно сыграть еще раз и переломить судьбу.
Взяв лошадь у Бахметева, приказав Башуцкому следовать за ним, Милорадович поскакал к площади.
"У выезда из Конногвардейской улицы близ манежа, — рассказывает Башуцкий, — А. Ф. Орлов, нагнав графа, просил его обождать одну минуту, уверяя, что полк тотчас готов, и напоминая, что ему предоставлена была честь сопровождать графа. "Нет, нет, — отвечал он ему запальчиво, — нет, я не хочу вашего (грубое ругательство) полка! Да я и не хочу, чтоб этот день был запятнан кровью… я кончу один это дело!..""
Было начало первого. Московцы больше часа стояли у Сената.
Первые двадцать — тридцать минут заняло построение каре. Оболенский, Пущин, Рылеев и Каховский присоединились к своим товарищам, когда каре уже было построено.
В это время, как и позже, наибольшую активность проявили те декабристы, которые не участвовали в выводе войск из казарм. Эта акция требовала такого колоссального напряжения душевных и физических сил, что значительная часть ресурсов оказывалась исчерпанной. Не нужно думать, что члены тайного общества легко увлекли за собой тысячи солдат. Как мы видели на примере Московского полка и как еще увидим, это был процесс мучительный, медленный. Требовалось огромное усилие, чтобы трансформировать солдатское недовольство в энергию целенаправленного действия, довести солдат до того уровня убежденности, когда открытое неповиновение высшим командирам казалось им естественным и законным. Для этого приходилось использовать концентрированную мощь внушения. Там, где у офицеров-заговорщиков не хватало этой мощи, войска оставались в состоянии внутреннего сопротивления присяге, но открытого взрыва не происходило. Так было у измайловцев…
Когда в начале двенадцатого лидеры общества Рылеев, Оболенский, Пущин, Александр Бестужев собрались в московском каре, они, естественно, сразу стали думать о дальнейших действиях. Перед ними находился Сенат — фактически беззащитный. Но для того чтобы собрать сенаторов и "заставить Сенат подписать конституцию", надо было взять власть в столице. Надо было овладеть дворцом, арестовать Николая и обеспечить себе поддержку большинства полков.
Начать активные действия можно было бы с подходом мобильных войсковых частей и с появлением военных руководителей.
Понятно было, что неопределенная позиция Булатова и странное отсутствие Трубецкого еще больше усложнили и без того сложную обстановку, вызванную самоустранением Якубовича и развалом первоначального плана. И тем не менее те руководители общества, что были уже на площади, надеялись на появление Булатова с лейб-гренадерами и Гвардейского экипажа, надеялись, что Трубецкой придет и отдаст четкие приказания.
С противной стороны еще не появилось ни единого солдата. Этим надо было пользоваться. Реальное руководство в это время легло на Рылеева, Оболенского и Пущина.
Между одиннадцатью и двенадцатью часами было предпринято следующее: Пущин послал приехавшего Розена в Финляндский полк, послал Кюхельбекера искать Трубецкого, Рылеев с Репиным — на исходе двенадцатого часа — поспешили к финляндцам, на помощь Розену. То есть продолжался активный процесс собирания сил. До прихода подкреплений предпринять что-либо иное было невозможно.
После короткого появления Петра Бестужева стало ясно, что вот-вот должен подойти Гвардейский экипаж.
Площадь была вся уже заполнена народом.
В это время перед фасом каре, обращенным к строящемуся собору, появился Милорадович…
Чтобы подъехать к каре, ему надо было миновать цепь, выставленную восставшими. В следственном деле унтер-офицера Александра Луцкого сказано: "По приходе на Петровскую площадь он, Луцкий, был из колонны мятежников отряжен Александром Бестужевым для содержания цепи с строгим от него и Щепина-Ростовского приказанием, чтоб не впускать никого (на площадь. — Я. Г.), а против упорствующих стрелять, что на самом деле было исполняемо (! — Я. Г.)… Собственно, зависящие от него, Луцкого, действия были те, что исполнял он приказания упомянутых лиц, а когда подошел (явная ошибка: Милорадович был на коне. — Я. Г.) к нему граф Милорадович и сказал: "Что ты, мальчишка, делаешь", то он, Луцкий, назвав графа Милорадовича изменником, спросил его: "Куда девали шефа нашего полка?""
Патрульные выполняли свой долг отнюдь не формально. Когда конный жандарм Артемий Коновалов попытался отогнать толпу от каре, то "прибежали к нему, Коновалову, л.-г. Московского полка несколько человек, которые сначала отобрали у него палаш, а потом один из них (Луцкий. — Я. Г.) проколол штыком бывшую под ним, Коноваловым, лошадь в трех местах и ударил его несколько раз прикладом по спине и три раза в грудь, от чего он, Коновалов, сделавшись без чувств, упал с лошади".
Милорадовича, несмотря на все свое возбуждение, Луцкий и его солдаты тронуть не решились. Он прорвался сквозь цепь и подскакал вплотную к каре.
Было от четверти до половины первого.
Башуцкий рассказывает: "Раздвигая людей лошадью и криком, чтоб посторонились, граф медленно подвигался по тесной, с трудом очищавшейся дорожке. Так добрались мы до толпы бунтовщиков, перед которою в десяти — двенадцати шагах граф остановился. Я стал с правой стороны его лошади, народ, отшатываясь, отступал за его лошадь и, столпясь тесно кругом, оставил место впереди свободным".
Я говорил уже, что воспоминания о Наполеоновских войнах были для русских военных людей того времени могучей объединяющей связью. Воспоминания о совместном подвиге были неким паролем, создававшим в людях разных слоев и классов ощущение братства. Тем более что официально эти воспоминания не поощрялись. Былая боевая общность оппозиционно противопоставлялась участниками походов нынешней ситуации. Это создавало и возможности для демагогии.
Хорошо знающий психологию солдата, Милорадович начал свою речь именно с этого: "Солдаты! Солдаты!.. Кто из вас был со мной под Кульмом, Люценом, Бауценом?.."
Милорадовича прекрасно знали. Знали и его героическое прошлое. Но это было именно прошлое. Слишком много надежд связано было у солдат с выходом на площадь, чтобы они по призыву даже такого авторитетного генерала, как Милорадович, безропотно вернулись в казармы — вернулись в прошлое.
Вряд ли Милорадович мог бы увести московцев с площади, но смутить их он мог. Он показывал шпагу с дарственной надписью от Константина и клялся в преданности цесаревичу. Как друг Константина, он убеждал солдат в истинности его отречения. И вообще-то человек интенсивного темперамента и волевого напора, Милорадович в этот момент яростно спасал себя, свою государственную карьеру. Дилемма была проста: или он единолично ликвидирует мятеж, доказав свое огромное влияние в гвардии, после чего Николай не решится убрать его, либо — он погиб…
Оболенский показал: "Во время приезда графа Милорадовича я в каре возмутителей не стоял, но находился впереди с патрульными шестью человеками л. — гв. Московского полка (солдаты Луцкого прикрывали направление со стороны Конногвардейского манежа, патруль Оболенского — со стороны Зимнего дворца. — Я. Г.), с которыми возвратился назад, увидев, что граф довольно долго разговаривает с нижними чинами. Подошед к графу, я ему сказал: "Ваше сиятельство, извольте отъехать и оставить в покое солдат, которые делают свою обязанность". На вторичное мое приглашение граф обернулся ко мне, отвечая: "Почему ж мне не говорить с солдатами?" Я ему в третий раз повторил то же и, видя, наконец, что он стоит на том же месте, я, имея шпагу в руке, не помню, у кого из рядовых взял ружье, и подошел к графу, решительно повторя ему, чтоб он отъехал. Граф, который стоял ко мне спиной, оборотил лошадь налево и ударил лошадь шпорами — в одно время раздался выстрел из рядов, и я, не помню каким образом, желая ли ударить штыком лошадь, или невольным движением ударил слегка штыком по седлу и, вероятно, попал также в графа… Граф поскакал, а я возвратился к своему посту".
Выстрелил в Милорадовича Каховский. В этом поступке нашла наконец разрешение напряженная тяга "русского Брута" к роковому тираноборческому акту. Каховский сказал потом, что если бы сам император подъехал к каре, то он и по нему бы выстрелил.
Как и все поступки Каховского, выстрел в Милорадовича имел два плана — общеромантический и конкретнотактический. Милорадовича надо было убрать от каре. Каховский сделал это радикально.
От штыкового удара и выстрела лошадь генерал-губернатора шарахнулась в сторону. Милорадович упал на землю. Башуцкий едва успел подхватить его и немного смягчить удар. С огромным трудом, угрозами и побоями, адъютанту удалось заставить четырех человек из толпы помочь ему отнести тяжело раненного графа в конногвардейские казармы.
Ночью Милорадович умер.
Он сам спровоцировал междуцарствие, а тем самым сделал возможным выступление гвардии. Но те ограниченные цели, которые он преследовал в своей политической игре, не могли устроить дворянский авангард.
Милорадович — волею обстоятельств — оказался на дороге куда более целеустремленной и решительной силы, чем его "генеральская оппозиция". И погиб.
Дворянский авангард, действовавший в этот день с мужеством отчаяния, готов был перешагнуть не только через генеральские трупы, но и через труп императора.
И солдаты поддерживали эту решимость офицеров.
Сразу после выстрела Каховского фас каре, обращенный к Исаакиевскому собору, дал нестройный залп. Солдаты стреляли не в кого-то конкретного. Очевидно, это было выражение возбуждения и сочувствия тем, кто поднял руку на генерал-губернатора. Каховский показал: "Я выстрелил по Милорадовичу, когда он поворачивал лошадь, выстрел мой был не первый, по нем выстрелил и весь фас каре, к которому он подъезжал". Разумеется, утверждение, что выстрел его был не первый, для Каховского способ защиты. (Из тела Милорадовича извлекли пистолетную пулю.) Но что ружейные выстрелы не выдуманы Каховским — несомненно. О ружейных выстрелах в момент гибели Милорадовича говорит Бибиков. О ружейных выстрелах в этот момент говорит Николай в записках. О том же свидетельствует ответ Оболенского на вопрос следствия: "Тем менее могу уличить Каховского, что он первый по графе выстрелил". Если бы прозвучал один только выстрел, то не стоял бы вопрос — кто выстрелил первый.
Стреляли или не стреляли в этот момент солдаты — проблема не теоретическая. Это были первые выстрелы восстания, и они сыграли свою роль в развитии событий.
Было около половины первого.
ГВАРДЕЙСКИЙ ЭКИПАЖ. 11 ЧАСОВ — 12 ЧАСОВ 50 МИНУТ
Николай между тем продвигался с преображенцами по Адмиралтейскому бульвару в сторону площади. Он посылал одного за другим гонцов в Конную гвардию, удивляясь, что полк не выходит.
Пройдя до середины бульвара, они услышали выстрелы, и вскоре прибежал флигель-адъютант Голицын, известивший Николая о ранении Милорадовича. Сенатская площадь была рядом. Пройдя еще немного, император и преображенцы увидели стрелковую цепь восставших и услышали крики: "Ура, Константин!" В это время возле Николая появился Якубович и между ними состоялся короткий разговор, речь о котором впереди.
Было около половины первого. И тут наконец галопом пришла Конная гвардия. Чтобы выйти из казарм, полку понадобилось почти полтора часа!
Николай приказал Орлову выстроить эскадроны спиной к Адмиралтейству, чтобы закрыть восставшим направление на Зимний дворец. Одна рота преображенцев двинута была на набережную и перекрыла подход к Исаакиевскому мосту. Остальная часть батальона встала на углу бульвара и площади — при императоре. Николай начал свой главный в этот день маневр — окружение мятежников. Но пока что у него было слишком мало сил. Галерная, по которой могли прийти гвардейские матросы, и набережная Невы, откуда ждали лейб-гренадер, оказались открытыми…
Командир бригады генерал Сергей Шипов, один из основателей декабристского движения, друг Пестеля и Трубецкого, приехал в Экипаж сразу после попытки Арбузова вывести роты до присяги. Очевидно, призыв Арбузова и распоряжение Шипова строить Экипаж прозвучали почти одновременно — в начале двенадцатого часа.
Возбужденные и озлобленные матросы выстроились во дворе казарм, и Шипов приказал приступать к присяге. Но когда Качалов перед чтением высочайшего манифеста скомандовал: "На караул!" — Экипаж дружно не выполнил команду. Подготовленные к неповиновению своими офицерами, матросы в этот первый момент оказались решительнее офицеров.
В свою очередь, поведение нижних чинов дало возможность офицерам разговаривать с командованием твердо и дерзко.
Лейтенант Вишневский, не проявлявший до того особой активности, но захваченный общим настроением, потребовал от Шипова веских доказательств отречения Константина. Остальные ротные командиры поддержали его. Шипов уже знал о мятеже московцев. Разговорами с Трубецким во время междуцарствия он был подготовлен к возможным событиям. И теперь, столкнувшись с открытым неповиновением офицеров и нижних чинов, он понял, что происходит. И, несмотря на свои прониколаевские декларации, он повел себя отнюдь не так круто, как того требовали его долг и престиж. Он стал уговаривать Экипаж, убеждать офицеров. И естественно, его нерешительность только усилила недоверие матросов.
Шипову не дали прочесть манифест и отречение Константина. Матросы отказались присягать. Тогда Шипов приказал Вишневскому, как зачинщику, отдать саблю. Остальные ротные командиры заявили, что и они в таком случае отдают сабли — то есть готовы идти под арест.
Но происходящее никак не могло устроить Бестужева и Арбузова. Задача была не в том, чтобы удержать матросов от присяги, а в том, чтобы вести их на соединение с московцами. И тут снова трагически сказывалось отсутствие лидера…
Понимая свое бессилие и не желая или не рискуя прибегать к крутым мерам, Шипов ушел в канцелярию Экипажа и приказал ротным командирам следовать за собой. Экипаж остался в строю. При ротах теперь были только полные энтузиазма мичманы.
Разъяренные матросы требовали вернуть им лейтенантов.
Петр Бестужев между тем, очевидно по просьбе старшего брата, побывал на Сенатской площади. Он рассказал об этом на следствии, но, в соответствии со своей линией защиты, постарался представить дело так, как будто он пытался понять происходящее и образумить старших братьев. Огромное количество данных неоспоримо свидетельствует о другом — он был полностью осведомлен о происходящем и энергично действовал в пользу восстания. Но и в своих трансформированных условиями показаниях он передал замечательную фразу Михаила Бестужева, сказанную на площади. Когда младший брат, придя в каре, очевидно, высказал сомнения в успехе — на площади стояли одни московцы, выход Экипажа был еще проблематичен, — то старший ответил ему: "Ничего, мой милый, мы вышли, воротиться поздно!" Пронзительная естественность этой фразы свидетельствует о ее подлинности…
Около двенадцати Петр Бестужев вернулся в Экипаж — ему не сразу удалось попасть на двор казарм — и сообщил Николаю Бестужеву, что московцы одни стоят у Сената.
Николай Бестужев понял, что ждать больше нельзя.
Прежде всего надо было освободить ротных командиров, арестованных Шиповым в канцелярии. Он поручил это Беляевым и Дивову. Те бросились в казармы. Поскольку освобождение силой офицеров, арестованных бригадным командиром, — поступок глубоко криминальный, то участники акции всячески обходили на следствии этот эпизод — не совсем ясно, при каких обстоятельствах произошло освобождение ротных командиров. Известно только, что по дороге мичманы встретили Шипова, который приказал им вернуться, но они его не послушались. Так или иначе, ротные командиры оказались снова при батальоне.
Экипаж бурлил. Некоторые роты брали боевые патроны. Командир Экипажа пытался этому помешать. Напряжение достигло предела. Надо было выводить матросов.
Вышедший к строю лейтенант Чижов, друг Петра Бестужева, стал громко рассказывать матросам, что в Московском полку убили генерала, который заставлял солдат присягать.
Тут Николай Бестужев сделал последнюю попытку найти старшего офицера, за которым пошли бы и матросы, и офицеры.
Дивов, находившийся в этот момент рядом с ним перед строем Экипажа, рассказывал: "Капитан-лейтенант Бестужев 1-й подошел к капитан-лейтенанту Козину (своему старому товарищу. — Я. Г.), чтобы вел батальон на площадь, говоря: "Николай Глебович, ради бога, веди батальон, медлить нельзя, дело идет о спасении отечества, каждый миг дорог", — и, не видя ответа, сбросил с себя шинель и сказал: "Если ты не поведешь, я принимаю команду"".
Николай Бестужев, человек спокойной, целенаправленной отваги, не хотел брать на себя руководство Экипажем не из робости. Он никогда не служил в этой части, его там плохо знали, а он был уверен, что в такой момент Экипаж должен возглавить лидер, любимый и уважаемый большинством офицеров и матросов. Лидер, который в случае надобности мог бы повести Экипаж не просто на площадь, но и в бой.
Но обстоятельства не оставляли ему выхода — он должен был или отказаться от мысли вывести матросов на помощь московцам, поднятым его братьями, или принять на себя командование, а с ним и всю ответственность. Он понимал это. После восстания он сказал: "Я сделал все, чтобы меня расстреляли".
В тот момент, когда Николай Бестужев принял решение, с площади донеслись ружейные выстрелы.
Дальнейшее произошло мгновенно.
Услышав выстрелы, Петр Бестужев, конечно же, подумал о братьях — Александре и Михаиле, которых недавно видел перед каре московцев. Он бросился к строю, крича: "Ребята! Что вы стоите! Слышите стрельбу? Это ваших бьют!"
Этот крик был тем психологическим запалом, который вызвал взрыв.
Николай Бестужев скомандовал: "За мной! На площадь! Выручать своих!"
Тысяча сто гвардейских матросов ринулись за ним в ворота, отбросив Качалова, пытавшегося задержать колонну.
Шипов предпочел в эти минуты не появляться во дворе. Старшие офицеры — капитан-лейтенанты Лялин и Козин — хранили нейтралитет.
Гвардейский морской экипаж с полным составом нижних чинов и большинством офицеров бежал по набережной Екатерингофского и Крюкова каналов к Галерной улице, выходившей на Сенатскую площадь.