Книга: Мятеж реформаторов: Когда решалась судьба России
Назад: НАСЛЕДНИКИ ВЕКА
Дальше: ЧАСТЬ 3 ТРАГЕДИЯ МЯТЕЖА

ЧАСТЬ 2. ДРАМА МЕЖДУЦАРСТВИЯ

В период междуцарствия народ решает управлять по общему согласию или поручить верховную власть некоторым согражданам.
Куницын

 

 

ЗАСТОЛЬНАЯ БЕСЕДА О СУДЬБЕ ПРЕСТОЛА
Второе десятилетие александровского царствования заканчивалось мрачно. До императора стали доходить сведения не только о смутном недовольстве, но и о конкретных фактах, показавших ему всю ожесточенность его вчерашних соратников.
Через много лет, в 1848 году, читая рукопись Модеста Корфа о событиях 14 декабря, Николай I написал на полях: "По некоторым доводам я должен полагать, что государю еще в 1818 году в Москве после Богоявления сделались известны замыслы и вызов Якушкина на цареубийство; с той поры весьма заметна была в государе крупная перемена в расположении духа, и никогда я его не видел столь мрачным, как тогда".
Александр не просто мучился от горечи отчуждения, от воспоминаний об убийстве отца и скрываемого страха перед этим простым и реальным возмездием — пистолетом в руках оскорбленного за отечество гвардейского офицера.
Александр решал свою судьбу и обдумывал судьбу престола.
Николай рассказал в воспоминаниях:
"В лето 1819-го года находился я в свою очередь с командуемою мной тогда 2-й гвардейской бригадой в лагере под Красным Селом. Пред выступлением из оного было моей бригаде линейное ученье, кончившееся малым маневром в присутствии императора. Государь был доволен и милостив до крайности. После ученья пожаловал он к жене моей обедать; за столом мы были только трое. Разговор во время обеда был самый дружеский, но принял вдруг самый неожиданный для нас оборот, потрясший навсегда мечту нашей спокойной будущности. Вот в коротких словах смысл сего достопамятного разговора.
Государь начал говорить, что он с радостью видит наше семейное блаженство (тогда был у нас один старший сын Александр и жена моя была беременна старшей дочерью Марией); что он счастия сего никогда не знал, виня себя в связи, которую имел в молодости; что ни он, ни брат Константин Павлович не были воспитаны так, чтобы уметь ценить с молодости сие счастие; что последствия для обоих были, что ни один, ни другой не имели детей, которых бы признать могли, и что сие чувство самое для него тяжелое. Что он чувствует, что силы его ослабевают; что в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших и постоянных трудов; что скоро он лишится потребных сил, чтоб по совести исполнять свой долг, как он его разумеет; и что потому он решился, ибо сие считает долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствует сему время. Что он неоднократно о том говорил брату Константину Павловичу, который, быв одних с ним почти лет, в тех же семейных обстоятельствах, притом имея природное отвращение к сему месту, решительно не хочет ему наследовать на престоле, тем более что они оба видят в нас знак благодати Божьей, дарованного нам сына. Что поэтому мы должны знать наперед, что мы призываемся на сие достоинство".
Было и еще одно существенное обстоятельство кроме нежелания Константина, о котором Николай предпочел не упомянуть, — запутанность семейных дел цесаревича, делавшая его воцарение крайне сомнительным.
Императрица Елизавета Алексеевна в марте 1820 года отправила с оказией письмо своей матери маркграфине Баденской, чтобы рассказать о событии, взволновавшем русский двор и имевшем драматические последствия. Императрица писала: "…Уже несколько лет великий князь Константин имел любовницу, которая успела надоесть ему, да и к тому же была еще и неверна. В конце концов он пожелал переменить свой образ жизни и жениться, но не на особе равного с ним положения, а на одной польской даме… Он уже давно просил у Императора разрешения на развод, еще когда хотел жениться на княжне Четвертинской, но в то время сему воспротивилась Императрица-мать своим обычным непреклонным ответом: "Выбирайте особу вашего ранга, и я соглашусь". Тогда она и не допустила сего таковым весьма разумным решением. Теперь же дела переменились, все приняло совсем иной оборот: она уже видит Николая и его потомство слишком близко к трону, чтобы способствовать их удалению от сего вследствие законного брака Константина, и поэтому уже согласна на мезальянс, при котором все возможные отпрыски оного будут отстранены от престолонаследия посредством официального акта. Это всех устраивает: Императора, могущего таким образом способствовать счастию нежно любимого брата, вдовствующую Императрицу, поскольку это обеспечивает трон тем, кого она называет своими истинными детьми, Николая, для которого корона уже давно весьма привлекательна, наконец, самого Константина, совершенно неамбициозного и с польскими вкусами: он даже еще при жизни Императора готов отказаться от своих прав на престол!"
Письма императрицы Елизаветы Алексеевны к матери — пожалуй, единственный источник, с такой ясностью рисующий ситуацию в Зимнем дворце. Императрица говорит о том, о чем другие предпочли умолчать в своих мемуарах, — о напряженных отношениях между Александром и Марией Федоровной, о ее интригах в пользу Николая — еще при жизни Александра, когда ничто не предвещало его близкого конца. То, что Мария Федоровна называет Николая и его жену "своими истинными детьми", — в отличие от Александра и Константина, — весьма многозначительно. В частности, речь может идти о естественной незамешанности Николая, которому в 1801 году было пять лет, в убийстве Павла. Мария Федоровна не могла простить старшим сыновьям кровавой драмы 11 марта. По некоторым данным, она сама после гибели Павла не прочь была занять трон, и это тоже не улучшало ее отношения к воцарившемуся вместо нее Александру.
20 марта 1820 года был официально расторгнут брак Константина с великой княгиней Анной Федоровной, и в тот же день был издан высочайший манифест, объявляющий, что если лица царской фамилии вступают в брак с женщинами, не принадлежащими к царствующим или владетельным домам, то их дети не могут претендовать на наследование престола, а жены не причисляются к августейшей фамилии. То есть графиня Грудзинская, на которой собирался жениться Константин, не могла стать русской императрицей. А это, если блюсти закон, делало фактически невозможным и воцарение самого Константина.
Но значение писем Елизаветы Алексеевны гораздо шире, чем просто свидетельство о семейных делах Константина и быта августейшего семейства. Это еще и политический документ. В апреле Елизавета Алексеевна снова возвращается в очередном письме к тому же сюжету, но уже на другом уровне: "Посылаю Вам злополучный манифест о разводе великого князя Константина…" Она снова пишет о непоследовательном поведении вдовствующей императрицы, охотно согласившейся на брак Константина, фактически лишающий его права на трон, и снова объясняет это интригой в пользу Николая. "Спрашивают, почему теперь в подобном же случае она изменила свое мнение, и на это вполне резонно отвечают: из предрасположения к Николаю и его потомству!" Более того, в этом письме речь идет и о неблагополучных отношениях между Александром и Николаем, между августейшей четой и великим князем с супругой. "…Вдовствующая императрица под влиянием своей склонности к Николаю и его жене (только которых она и называет своими истинными детьми) часто позволяет им принимать совершенно неуместный тон и вести себя самым неподобающим образом. Александрина, получившая самое дурное воспитание, не знает, что такое обходительность, и менее всего по отношению к Императору и ко мне, а Николай поставил себе за принцип изображать всегда независимость!"
Разумеется, тут играли роль и личные отношения императрицы с великокняжеской четой, но маловероятно, чтобы в ее сетованиях не было значительной доли истины. И когда Николай в воспоминаниях утверждал, что и не помышлял о короне, а предложение Александра стало для него потрясением, то он, мягко говоря, кривил душой.
Сопоставление писем Елизаветы Алексеевны и позднейших мемуаров Николая свидетельствуют об одном — он всячески старался скрыть реальную ситуацию в августейшем семействе и при дворе вообще.
"Мы были поражены, как громом, в слезах, в рыдании от сей ужасной, неожиданной вести; мы молчали". Так он описывает сцену после объявления Александром своих планов относительно наследования престола.
На самом же деле глухая борьба за наследство Александра уже не один год шла при дворе. Ее энергично вела Мария Федоровна. Фаворитом был Николай.
Мы достаточно приблизительно представляем себе реальный расклад сил в этой "подковерной", выражаясь сегодняшним языком, борьбе. Но несомненно одно: существовал раскол как в придворных кругах, так и, что еще важнее, в генеральской и гвардейской элите вообще — одни оставались верны Александру, другие симпатизировали Константину, третьи — их было меньшинство — делали ставку на Николая. И этот раскол, только усилившийся к 1825 году, определил слабость правительственного лагеря перед лицом зреющего мятежа…
Нам важно помнить, что Николай не только знал о том, что престол предназначен ему, но и давно мечтал его занять. Александр сообщил о своем решении узкому кругу лиц, но и этот узкий круг был достаточно широк и высокопоставлен, чтобы Николай не сомневался в серьезности решения императора. В берлинском придворном календаре на 1824 год Николай был официально назван наследником, и маловероятно, чтобы, при тесных родственных связях с Берлином, эти сведения исходили не от петербургского двора. Ведь о существовании и содержании официальных актов знала вдовствующая императрица Мария Федоровна, интриговавшая в пользу Николая.
Можно спорить о том, знал ли он буквально текст манифеста от 16 августа 1823 года, извещавший страну об отречении Константина и назначении наследником Николая. Но это не принципиально. Манифест был отдан на хранение московскому архиепископу Филарету, а также в Государственный совет и Сенат. Пакеты надлежало вскрыть в случае смерти императора "прежде всякого другого деяния в чрезвычайном собрании".
Обнародовать манифест при жизни Александр не решился. Очевидно, хорошо представляя себе придворную ситуацию, он не хотел официально объявлять наследником вместо не желающего трона Константина энергичного, напористого и властолюбивого Николая. Скорее всего" он опасался не каких-либо действий со стороны самого Николая, а движения против себя, с использованием имени великого князя. Но при этом мнительный Александр поставил Николая в нелепое и обидное положение. Ни при дворе, ни в государственных делах Николай отнюдь не играл той роли, которая соответствовала положению второго лица в российской иерархии. С одной стороны, он знал, что трон предназначался ему, с другой — общество считало наследником Константина, сохранявшего титул цесаревича, чье имя прославлялось в торжественных молебнах сразу после императорской четы, а на него, Николая, смотрели как на заурядного дивизионного генерала. Это, безусловно, озлобляло его и усугубляло его природную грубость и раздражительность.
Все это были предпосылки кризиса ноября — декабря 1825 года. Но именно предпосылки, а не главная причина. Главная причина была в другом.
О ЧЕМ ГОВОРИЛИ ГЕНЕРАЛ И ПОЛКОВНИК 19 НОЯБРЯ 1825 ГОДА
Генерал русской службы принц Евгений Вюртембергский был одаренным полководцем и мыслящим человеком. Племянник вдовствующей императрицы Марии Федоровны, он был близок к августейшему семейству, имел большие заслуги в войне с Наполеоном, а кроме того — трезво смотрел на происходящее в Российской империи.
В ноябре 1825 года он возвращался в Россию после длительной отлучки. По дороге задержался в Варшаве и беседовал с цесаревичем Константином.
"В Варшаве великий князь Константин Павлович, по обычаю своему, воевал с призраками. Он насказал мне ужасов о мятежном настроении русских войск и в особенности гвардии.
— Стоит кинуть брандер в Преображенский полк, и все воспламенится, — были его подлинные слова.
— Своих я держу крепко, — заметил он при этом, — поэтому в них я уверен.
Великий князь, поручая мне поговорить об этом предмете с государем, наказывал непременно прибавить, что в поляках своих он вполне уверен".
Опасения Константина носили отнюдь не только общеполитический, но и вполне личный характер. Сразу после убийства императора Павла Константин сказал: "После того, что случилось, брат мой может царствовать, если хочет, но если бы престол достался мне когда-нибудь, то я, конечно, никогда его не приму". Позже он говорил в частной беседе, что если он примет трон, то его "задушат, как отца задушили". Он слишком хорошо помнил страшную ночь на 11 марта 1801 года. Возможно, ему известно было, как убиваемый Павел, приняв одного из убийц за него, Константина, закричал: "Ваше высочество, пощадите! Воздуху! Воздуху!" Есть основания предполагать, что с возрастом видения той ночи не только не побледнели, но усилились в сознании Александра и Константина…
Менее чем через месяц принц Евгений убедился, что страх Константина, рожденный не столько знанием реальной обстановки, сколько наследственным страхом перед гвардией, был отнюдь не "войной с призраками".
А через пять лет Константину пришлось бежать из Варшавы, спасаясь от тех самых поляков, в которых он был "вполне уверен".
Беседуя в середине ноября, цесаревич и принц Евгений не подозревали, что император Александр и начальник Главного штаба генерал-адъютант Дибич уже располагают обширным материалом о разветвленном заговоре в армии и гвардии.
Еще 17 июля в Петербурге, в Каменноостровском дворце, Александр выслушал личное донесение унтер-офицера 3-го Украинского уланского полка Шервуда, принятого в тайное общество доверчивым прапорщиком Федором Вадковским, бывшим кавалергардом, переведенным в армию за "дерзкие разговоры". Шервуду, человеку хитрому и предприимчивому, удалось выведать многое.
О доносе Шервуда Александр сообщил только нескольким доверенным людям. Великим князьям не сообщил ничего.
Для содействия Шервуду в дальнейших расследованиях откомандирован был на Юг полковник лейб-гвардии Казачьего полка Николаев.
18 октября в Таганроге император выслушал донесение начальника южных военных поселений графа Витта. Витт доложил об открытиях, сделанных его тайным агентом Бошняком.
Приказав Витту продолжать расследование, Александр уехал в Крым. А вернувшись, снова занялся делом о тайных обществах. Он хотел действовать осторожно, но наверняка, ибо давно уже потерял ту любовь и преданность мыслящего офицерства, которая окружала его после возвращения из заграничного похода. Вряд ли он понимал, как глубоко оскорбил людей, возлагавших на него столько надежд, но то, что они не простят ему забвения прежних деклараций, не простят крушение надежд, — это он, конечно же, понимал. Знал он и ненависть всеобщую и непримиримую к Аракчееву… Знал отношение к военным поселениям.
И потому существование разветвленного заговора в армии и гвардии представлялось ему вполне правдоподобным.
Уже в 1823 году он довольно ясно представлял себе позицию многих офицеров и генералов.
После смерти Александра в его бумагах обнаружили потрясающий документ, который датируется историками 1824 годом. "Есть слухи, — записывал император, — что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит или, по крайней мере, сильно уже разливается и между войсками; что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют притом секретных миссионеров для распространения своей партии. Ермолов, Раевский, Киселев, Михаил Орлов, граф Гурьев, Дмитрий Столыпин и многие другие из генералов, полковых командиров, сверх того большая часть разных штаб- и обер-офицеров".
Царь называет здесь популярнейших русских генералов, что само по себе поразительно. Но он считает членами тайных обществ многих полковых командиров и большинство старших и младших офицеров армии и гвардии.
Записка эта чрезвычайно характерна для мировосприятия Александра последних лет его царствования. Мрачный ужас перед своими подданными, перед теми, кого он в свое время назвал "любезными сослуживцами", перед теми, с кем он победил великого Наполеона, порожден был прежде всего нечистой совестью и, быть может, подавляемым, но явным чувством вины и бессилия.
Но и сознавая все это, испытывая тяжелый страх перед внуками и сыновьями тех, кто убил его деда и отца, император не нашел в себе силы порвать с самодержавной традицией в ее грубом и пагубном варианте — думая и после 1820 года о реформах, он сделал главную ставку все же не на них, а на тотальную слежку, подразумевающую возможные тотальные репрессии. В столице трудились три политические полиции: генерал-губернатора, министра внутренних дел и личная полиция Аракчеева.
Полиции соперничали между собой. Сам Аракчеев по приказанию царя постоянно находился под надзором. Служивший при нем с 1823 года Батеньков вспоминал: "Квартальные следили за каждым шагом всемогущего графа… Мне самому граф указал на одного из квартальных, который, будучи переодетым в партикулярное платье, спрятался торопливо в мелочную лавочку, когда увидел нас на набережной Фонтанки".
Общественная мысль была взвинчена, напряжена в ожидании и жажде перемен. Вовсе не только молодые радикалы ощущали невыносимость положения. Известный мемуарист А. И. Кошелев писал: "И старики, и люди зрелого возраста, и в особенности молодежь, словом, чуть-чуть не все беспрестанно и без умолка осуждали действия правительства, и одни опасались революции, а другие пламенно ее желали и на нее полагали все надежды. Неудовольствие было сильное и всеобщее. Никогда не забуду одного вечера, проведенного мною, 18-летним юношей, у внучатого моего брата М. М. Нарышкина; это было в феврале или в марте 1825 года. На этом вечере были: Рылеев, князь Оболенский, Пущин и некоторые другие, впоследствии сосланные в Сибирь. Рылеев читал свои патриотические думы, а все свободно говорили о необходимости — покончить с этим правительством".
Но это растущее недовольство в 1825 году несхоже было с таковым же в 1801 году, когда павловская тирания делала жизнь петербургского дворянства и в особенности гвардейского офицерства невыносимой в прямом, бытовом, смысле. В 1825 году столичное дворянство жило довольно спокойно — к шпионам привыкли и не очень их боялись.
В 1825 году кризис в отношениях дворянского авангарда с правительством и недоверие дворянской периферии к правительству были отражением могучих глубинных процессов злого брожения в народе и армии. Сильные и страшные токи шли снизу и заставляли каждого реально мыслящего человека желать перемен. Разных, но — перемен.
Батеньков утверждал: "…Тяжесть двух последних годов царствования Александра I превосходила все, что мы когда-либо воображали о железном веке. Гнет действовал пропорционально его европейской славе. Все подведены уже были под один уровень невозмутимого бессилия, и все зависели от многочисленных тайных полиций".
При Павле было хуже. Но тогда еще не знали надежд начала века, так грубо обманутых. И теперь, ища выход из тупика, молодые радикалы оборачивались к не столь давнему прошлому и находили там обнадеживающие примеры. Михаил Фонвизин свидетельствовал: "Припоминая случаи русской истории, что императоры не раз умирали насильственной смертию (Петр III и Павел I), называли такие примеры радикальными средствами преобразования России, если только уметь ими воспользоваться".
Идея цареубийства была непременным элементом российского политического мышления послепетровского времени. Александр знал это и в плане общем, и вполне конкретном. Судьба деда, убитого с ведома бабушки, судьба отца, убитого с его согласия, тяготели над Александром.
Неудивительно, что он, подозревавший чуть ли не всю армию и гвардию в заговоре, смертельно опасавшийся ответного удара заговорщиков, если последуют аресты, хотел действовать с максимальной осмотрительностью.
Но 10 ноября, вернувшись из Крыма в Таганрог, он приказал Дибичу направить в Харьков вышеупомянутого полковника Николаева, которому даны были полномочия произвести аресты.
В этот же день, 10 ноября 1825 года, в Петербург приехал с Юга полковник Трубецкой. Он приехал сообщить вождям Северного общества решение южан начать вооруженное восстание летом 1826 года.
А еще через девять дней — в последний день александровского царствования, 19 ноября — принц Евгений Вюртембергский и сопровождавший его полковник Владимир Порфирьевич Молоствов, тащась в карете по осенней грязи к русской границе, вели политические разговоры.
Принц Евгений вспоминал потом: "Мы тащились медленно, в самое дурное время года, и Молоствов имел полную возможность изливать передо мною чувство негодования, которым он исполнился в Варшаве. Желчь его была особенно растревожена тем, что слышал он о военных поселениях, о которых он, как и все русские, говорил с проклятьем на устах… Между тем надо знать всю обстановку военных поселений, чтобы прийти в ужас от тамошних жестокостей: целые сотни мужиков прогоняются сквозь строй и засекаются насмерть, так что человеколюбивому некогда Александру нечего удивляться, коль скоро подданные произносят его имя с наболевшей горечью.
Я, конечно, не мог защищать образ действий государя и происшедшую за последние годы перемену в его умонастроении. На мой взгляд, фанатики-мечтатели, воображавшие делать угодное Спасителю пролитием крови людей, которые разно с ними веровали в него, принадлежат к тому же разряду извергов, которые из-за политического разномыслия казнили гильотиною своих собратьев. И те и другие заслужили себе проклятие потомства. Но несвободны от упрека и люди, которые, будучи одушевлены в сущности благими побуждениями, не устояли против соблазна безграничного произвола".
Не только в петербургских гостиных, в квартирах членов тайного общества, в избах военных поселян проклинали это уродливое явление. Член августейшего семейства и полковник тоже не находили оправданий для кошмара поселений.
Интересно, что полковник не боится говорить все это кузену императора, а кузен императора резко осуждает исполнителей императорской воли.
И кипение дорожного разговора определялось отнюдь не абстрактным человеколюбием. И принц, и полковник знали — поселян секут насмерть не просто так, изуверства ради. Секли насмерть бунтующих поселян. Тех, кто, получив в руки оружие, готов был истребить своих мучителей. Тех, кто через шесть лет, во время страшного мятежа военных поселений, будет убивать и мучить офицеров, чиновников, лекарей, мстя за собственные муки и за муки засеченных прежде.
"Так рассуждали мы утром 19 ноября 1825 года. Солнце подымалось, окрашивая небо кровавым цветом. Мне казалось, что это зрелище возбудительно действовало на моего спутника, который изливал передо мной свою переполненную страстью душу. Особенно нападал он на Константина Павловича. Молоствов вовсе не принадлежал к людям, увлекающимся побочными соображениями. Он ни в коем случае не стал бы действовать вопреки своего долга и совести. Я слушал его, и невольно овладевал мною страх при мысли о том, что если опасности, которыми путал себя государь и о которых твердил мне великий князь в Варшаве, принадлежат к действительности, а не изобретены только подозрительным воображением".
В этот день — 19 ноября — в Таганроге умер Александр I.
АНИЧКОВ ДВОРЕЦ. 25 НОЯБРЯ
25 ноября, около четырех часов пополудни, четыре лица в Петербурге получили известие из Таганрога о том, что император Александр умирает.
Это были: секретарь вдовствующей императрицы Марии Федоровны Вилламов, председатель Государственного совета князь Петр Васильевич Лопухин, генерал-губернатор граф Милорадович и дежурный генерал Главного штаба его императорского величества Потапов.
Известие их ошеломило. И дело было не только в человеческих чувствах этих людей. Они поняли, что Россию ждут перемены, которые, скорее всего, затронут их собственные судьбы.
Немедленно состоялось совещание, участие в котором приняли Милорадович, Потапов, командующий гвардией генерал Воинов и начальник штаба Гвардейского корпуса генерал Нейдгардт.
Нейдгардт писал через три дня в Таганрог начальнику Главного штаба генерал-адъютанту барону Дибичу: "25 числа вечером мы получили от вас первое несчастное извещение; опомнившись от первого удара. Воинов и Милорадович в присутствии моем и Потапова решили держать это известие пока в тайне, о чем оба генерала посоветовались еще с Лопухиным". Но, кроме этого решения, было принято на импровизированном военном совете еще одно, выполнить которое взялись Милорадович и Воинов.
Император Николай впоследствии писал: "25-го ноября, вечером, часов в шесть, я играл с детьми, у которых были гости, как вдруг пришли мне сказать, что военный генерал-губернатор граф Милорадович ко мне приехал; я сейчас пошел к нему и застал его в приемной комнате живо ходящим по комнате с платком в руке и в слезах; взглянув на него, я ужаснулся и спросил: "Что это, Михаил Андреевич? Что случилось?" Он мне отвечал: "Ужасное известие". Я ввел его в кабинет, и тут он, зарыдав, отдал мне письма от князя Волконского и Дибича, говоря: "Император умирает, остается лишь слабая надежда". У меня ноги подкосились; я сел и прочел письма, где говорят, что хотя не потеряна всякая надежда, но что государь очень плох".
То, что произошло в последующие часы, стало причиной междуцарствия и сделало возможным восстание 14 декабря.
Николай немедленно после разговора с Милорадовичем поехал в Зимний дворец к вдовствующей императрице, которую застал "в ужасных терзаниях". И опять-таки Марию Федоровну терзало не только естественное горе матери, теряющей сына, — при всей сложности их отношений, — но внезапное крушение надежд на спокойную и уверенную реализацию плана, который она, как мы знаем, давно вынашивала. Она давно мечтала о троне для "своего истинного сына". Ей, конечно, были известны настроения Александра последних лет, его декларации об отречении от власти, об уходе в частную жизнь. В этом случае передача трона Николаю прошла бы легко и естественно. Теперь же все было по-иному — она не могла не сознавать двусмысленности ситуации, созданной сокрытием манифеста о смене наследника. Марию Федоровну, видевшую две смены власти — воцарение Павла, похожее скорее на захват престола, чем на мирное восшествие, и сопряженное с отстранением "наследника по неписаному завещанию" Александра, и воцарение Александра, с вторжением во дворец пьяных офицеров и убийством ее мужа, — Марию Федоровну, помнившую чудовищную ночь на 12 марта 1801 года, новый рубеж между двумя царствованиями и должен был привести в смятение.
Вдовствующая императрица, как старшая в семье, могла играть роль морального арбитра в спорных семейных ситуациях. Она могла одобрить или не одобрить внединастический брак своего сына. Но для того чтобы в момент кризиса принимать политические решения, нужна была, по российской традиции, опора на реальную силу. Реальной силой была гвардия. Влияния на гвардию Мария Федоровна не имела. Во всяком случае, у нас нет никаких данных ни о таком влиянии, ни о стремлении вдовствующей императрицы в 1825 году самой сесть на трон, оттеснив сыновей.
Решающей роли в надвигающихся событиях Мария Федоровна сыграть не могла. Роль эта была суждена совсем другим людям…
В официальной записке, составленной позже для цесаревича Константина, говорилось: "Подав нужное пособие ее величеству (Марии Федоровне — Я. Г.), его императорское высочество, граф Милорадович и генерал Воинов приступили к совещанию, какие бы нужно принять меры, если бы, чего Боже сохрани, получено было известие о кончине возлюбленного монарха. Тогда его императорское высочество предложил свое мнение, дабы в одно время при объявлении о сей неизречимой потере провозгласить и восшедшего на престол императора, и что он первый присягнет старшему своему брату, как законному наследнику престола".
Однако документ этот, как многие официальные документы российского самодержавия, призван был не столько обнародовать истинное положение дел, сколько скрыть его. Скрыть первое столкновение интересов в правительственном кругу, первую схватку за власть.
Схватка эта важна не сама по себе, но как начальная, исходная ситуация междуцарствия, его механическая причина.
Кроме официального документа и позднейших воспоминаний Николая о 25 ноября, мы располагаем еще одним свидетельством — записями в личном дневнике того же Николая. Запись за 25-е очень любопытна не тем, что там содержится, а тем, что там опущено. В этой записи нет ни звука о вечернем совещании великого князя и двух генералов, в руках которых была в тот момент реальная власть, — военного генерал-губернатора и командующего гвардейским корпусом.
"…У жены чай, иду в залы играть с детьми, вернулся к жене, ее нет; докладывают о Милорадовиче; пугаюсь; у меня, — он докладывает, что получил известие от Дибича, что Ангел очень плох! Уходит совершенно расстроенный. Матушка посылает за мною. У жены; сказал ей; у себя с нею; Крейтон, она отпускает его. В одноконных санях едем к матушке; она удручена, но покорна. Рюль, Вилламов, побыл и вернулся к себе; жена; с нею в двуместной карете к матушке". (Ночь Николай провел в Зимнем дворце. На следующий день он перебрался в Зимний дворец — навсегда.)
Как видим, ни слова о совещании с Милорадовичем и Воиновым в этой педантично подробной записи нет. Совещание между тем было. Оно состоялось в тот промежуток времени, когда Николай "вернулся к себе". Но то, что произошло в этот час-полтора, было настолько неприятно Николаю, что он, быть может, полуинстинктивно исключил это кардинальное событие из общей цепи, когда перед сном заполнял страницу дневника.
Произошло же в Аничковом дворце после восьми часов вечера следующее. Граф Милорадович и генерал Воинов, которого генерал-губернатор известил о происходящем, встретились и договорились о совместных действиях. Более того, их поддерживали и другие генералы, занимавшие командные посты в столице.
После этого оперативного совещания генерал-губернатор и командующий гвардией отправились в Аничков дворец. Николай только что вернулся от императрицы Марии Федоровны. Он, как мы помним, прекрасно знал о том, что российский трон предназначен ему. Знали об этом и генералы — иначе им не о чем было бы беспокоиться.
Через несколько дней Федор Петрович Опочинин, бывший адъютант Константина, сохранивший с ним добрые отношения и потому избранный Николаем в качестве неофициального посредника, человек совершенно осведомленный, рассказал декабристу князю Сергею Петровичу Трубецкому, а Трубецкой записал в своих мемуарах реальный вариант беседы генералов с великим князем. Когда Николай сообщил Милорадовичу и Воинову о своем праве на престол и намерении его занять, у них был уже готов ответ.
"Граф Милорадович отвечал наотрез, что великий князь Николай не может и не должен никак надеяться наследовать брату своему Александру в случае его смерти; что законы империи не дозволяют располагать престолом по завещанию, что притом завещание Александра известно только некоторым лицам, а неизвестно в народе, что отречение Константина тоже не явное и осталось не обнародованным; что Александр, если хотел, чтобы Николай наследовал после него престол, должен был обнародовать при жизни волю свою и согласие на него Константина; что ни народ, ни войско не поймут отречения и припишут все измене, тем более что ни государя самого, ни наследника по первородству нет в столице, но оба были в отсутствии; что, наконец, гвардия решительно откажется принести Николаю присягу в таких обстоятельствах, и неминуемое затем последствие будет возмущение. Совещание продолжалось до двух часов ночи. Великий князь доказывал свои права, но граф Милорадович признать их не хотел и отказал в своем содействии". Объективный, лояльный к Николаю историк Шильдер, приводя этот текст и сопоставив его с другими данными, писал: "Очевидно, что факт, сообщенный князем Трубецким, вполне достоверен".
Мы же, со своей стороны, вспомнив запись в дневнике Николая, усомнимся в сообщении о "двух часах ночи". Надо полагать, что совещание было менее длительным. Но суть дела от этого ничуть не меняется.
Можно было бы вообще усомниться в сообщении Трубецкого. Но оно подкреплено другими источниками. Через несколько дней после знаменательного совещания Милорадович рассказывал драматургу князю Шаховскому, в доме которого часто бывал: "По причине отречения от престола Константина Павловича… государь передал наследие великому князю Николаю Павловичу. Оба эти манифеста хранились в Государственном Совете, в Сенате и у московского архиерея. Говорят, что некоторые из придворных и министров знали это. Разумеется, великий князь и императрица Мария Федоровна тоже знали это; но народу, войску и должностным лицам это было неизвестно. Я первый не знал этого. Мог ли я допустить, чтоб произнесена была какая-нибудь присяга, кроме той, которая следовала? Мой первый долг был требовать этого, и я почитаю себя счастливым, что великий князь тотчас же согласился на это".
Милорадович, разумеется, слегка хитрил. Он выстраивал свою версию событий. Он о завещании Александра, как уже говорилось, знал. И великий князь вряд ли согласился "тотчас". Но дело не в этом. Важно здесь, что граф Михаил Андреевич подтвердил: 25 ноября решающее слово принадлежало ему. Именно он не допустил ("Мог ли я допустить…") исполнения воли покойного царя и присяги новоявленному наследнику.
Но разговор с Шаховским на этом не кончился.
"Признаюсь, граф, — возразил князь Шаховской, — я бы на вашем месте прочел сперва волю покойного императора". Соображение было вполне здравым. Но Милорадовича воля покойного императора не устраивала. Он этого и не скрывал.
"Извините, — ответил ему граф Милорадович, — корона для нас священна, и мы прежде всего должны исполнять свой долг. Прочесть бумаги всегда успеем, а присяга в верности нужнее всего. Так решил и великий князь. У кого 60 000 штыков в кармане, тот может смело говорить, — заключил Милорадович, ударив себя по карману". Количество штыков он преувеличил.
Эта последняя фраза о штыках гвардии — ключевая. Когда у тебя десятки тысяч штыков в кармане, то и бумаги (манифест императора!) можно не торопиться читать, и великий князь, у которого в кармане только вышеупомянутое завещание, но ни одного штыка, решит так же, как ты. Милорадович чувствовал себя диктатором. И был им. Ибо он знал, что Николай в гвардии непопулярен, а два генерала, занимающие второй и третий после него посты в военной иерархии столицы, его, Милорадовича, поддерживают. Поскольку командующий гвардией Воинов не вступился за Николая, ясно, что он был на стороне Милорадовича, то есть Константина. А командующий гвардейской пехотой генерал Бистром сказал своему любимому адъютанту, поручику князю Оболенскому, что он никому, кроме Константина, не присягнет. У него были веские причины не желать Николая.
И еще один существеннейший момент. Петр в свое время отменил традиционный для Русского государства порядок престолонаследия — переход престола к старшему сыну или, ежели такового нет, к ближайшему родственнику покойного государя. (Пресечение династии и выборы монарха, как было при воцарении Годунова, Шуйского, Михаила Романова, — экстраординарный случай.) Петр провозгласил право царя самому назначать себе наследника. Это привело к кровавой неразберихе в течение всего XVIII века. Павел, который никак не мог двадцать лет занять принадлежавший ему трон, специальным законом вернул Россию к допетровскому порядку престолонаследия. И в 1825 году ситуация сложилась весьма щекотливая.
По павловскому закону 1797 года все права на престол принадлежали Константину. Но цесаревич, женатый вторым браком на польской дворянке, а не на особе из владетельного дома, как мы знаем, фактически лишался этих прав по указу Александра от 1820 года, корректирующему павловский закон. Тем более что после своей женитьбы Константин добровольно отказался от наследования престола. В декабре же 1825 года решающим обстоятельством стало то, что ни манифест, ни отречение цесаревича не были обнародованы при жизни Александра и потому не имели законной силы. Таким образом, создалась отчаянная юридическая путаница, и по "букве закона" безусловного права на престол не имел ни один из претендентов. Но неофициальное общественное правосознание оказалось на стороне естественного наследника Константина, чему способствовали и его титул цесаревича, и упоминание его имени на богослужениях непосредственно после царствующей четы и вдовствующей императрицы. Милорадович решил опереться на общественное правосознание не потому, что его беспокоила юридическая сторона дела, а потому, что ему, как стороннику Константина, это было выгодно.
Если даже предположить, что генерал-губернатор раньше и не знал о манифесте Александра и отречении цесаревича, то 25 ноября он наверняка услышал об этом от Николая. А уж об указе 1820 года с вытекающими из него последствиями он не знать не мог. И тем не менее занял неколебимую проконстантиновскую позицию.
При всем том Милорадович не мог не понимать, что, ломая по своей воле ход престолонаследия, грубо вмешиваясь в отношения между великими князьями, он вступает в крайне рискованную игру — а если Константин все-таки откажется и Николай воцарится, что тогда? Мы-то знаем, что попытка стать "делателем королей" окончилась для графа Михаила Андреевича гибелью. Он этого, разумеется, знать не мог. Он вел себя последовательно и решительно до самого 14 декабря. Даже когда стало ясно, что Константин яростно отверг самую идею возведения его на престол, генерал-губернатор продолжал — законными и незаконными способами — мешать Николаю занять трон.
Он повел себя непоследовательно только 14 декабря — и погиб.
Александр был уже неделю как мертв, но в Петербурге этого не знали, и день 25 ноября закончился в тягостной неопределенности. Одно было ясно всем посвященным в тайну императорского завещания: переход престола к любому наследнику чреват событиями непредсказуемыми. В случае присяги Константину нарушена будет воля покойного императора и у партии Николая будет повод требовать восстановления справедливости. Да и неизвестно, как отнесется к этому Константин. В случае присяга Николаю — если удастся преодолеть сопротивление гвардейского командования — не возмутится ли гвардия? И опять-таки, неизвестно, захочет ли Константин, опирающийся на сильную Польскую армию и гвардейские симпатии в столице, подтвердить свое отречение?
Страшный призрак кровавых междоусобиц встал перед августейшей фамилией и близкими к ней лицами.
Едва ли не самое сильное чувство, о котором постоянно проговариваются посвященные, — страх, ужас, чувство опасности.
Принц Евгений Вюртембергский, близко наблюдавший императорское семейство в эти дни, писал: "На императрицу было тяжело смотреть. Постигая все значение предстоящей опасности, она усиливалась сохранить свое обычное достоинство и величие…" И дальше: "Редко случалось мне быть свидетелем такой тревоги и самому столь живо ощущать ее".
Через несколько дней великая княгиня Александра Федоровна, подводя итог настроению при дворе, записала в дневнике: "Повсюду царит зловещая тишина и оцепенение: все ждут того, что должны принести с собою ближайшие дни".
Александр Дмитриевич Боровков, оставшийся в истории как правитель дел Следственной комиссии, вспоминал о настроениях в первые дни после 25 ноября: "Неопределенное чувство страха закралось в сердца жителей: пролетела молва, что цесаревич Константин отказывается от престола, что великий князь Николай тоже не хочет принять бразды правления; носились несвязные толки о конституции, и содрогались благонамеренные".
Александр Дмитриевич, писавший свои воспоминания через много лет после событий, подменил мотивировки, очевидно сам того не сознавая. Причиной страха были не "толки о конституции", которые возникли задним числом после восстания, а укоренившееся в головах петербуржцев представление о смене персон на престоле как о чем-то катастрофическом, чреватом кровью и потрясениями.
ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО. 26 НОЯБРЯ
Известие о тяжелой болезни императора ошеломило членов тайного общества не меньше, чем двор и генералитет. Но по иной, естественно, причине. Роковой момент, о котором мечтали не один год, к которому готовились — правда, более внутренне, чем организационно, — который должен был увенчать десятилетнюю историю тайных обществ, повернув Россию на путь разумного развития и политической свободы, наступил внезапно и несвоевременно.
В верхах в этот момент решались не столько государственные, сколько личные проблемы — в конечном счете карьерные. Николай и Константин были представителями одной идеологии, блюстителями одного, самодержавного, пагубного для страны принципа.
В тайном обществе решали вопрос в конечном счете общероссийского значения — быть или не быть попытке революции, призванной изменить политическое, общественное, экономическое бытие страны. (В случае победы революции в России изменилась бы и мировая ситуация.)
Но от своекорыстного, в достаточной степени ориентированного на личные интересы поведения Николая, Константина, Милорадовича (особенно Милорадовича!) зависела степень реальности вариантов, обсуждавшихся лидерами тайного общества. В эти две с половиной напряженно-исторические недели поступки людей, разделенных политическими устремлениями, были тем не менее фатально связаны между собой и взаимно друг на друга влияли…
26 ноября было для заговорщиков днем горькой растерянности.
Оболенский вспоминал через много лет: "Накануне присяги все наличные члены Общества собрались у Рылеева. Все единогласно решили, что ни противиться восшествию на престол, ни предпринять что-либо решительное в столь короткое время было невозможно. Сверх того положено было вместе с появлением нового императора действия Общества на время прекратить. Грустно мы разошлись по своим домам, чувствуя, что надолго, а может быть, и навсегда, отдалилось осуществление лучшей мечты нашей жизни!"
Психологическая ситуация передана здесь вполне точно. Конкретно же дело обстояло так. Днем 26 ноября Рылеев был у Лавалей. К нему подошел Трубецкой и, отведя в сторону, сообщил о болезни Александра. "Говорят, опасен. Надо нам съехаться где-нибудь". Сговорились встретиться назавтра у Оболенского.
Но с Оболенским Рылеев увиделся тем же вечером. Ибо, когда он вернулся от Лавалей, Оболенский и Александр Бестужев пришли к нему.
Оболенский уже знал о болезни царя. У Трубецкого были источники сведений при дворе и в дипломатических кругах. Оболенский мог узнать правительственную тайну от Бистрома. Командующий гвардейской пехотой, союзник Милорадовича, своему адъютанту всецело доверял.
Лидеры тайного общества, стало быть, узнали о надвигающихся событиях через сутки после Николая. Если учесть, что известие старались скрыть, — это минимальный срок.
Через месяц, когда все еще было свежо в памяти, Александр Бестужев показывал на следствии: "26-го числа, т. е. накануне получения известия о кончине, приехал ко мне ввечеру Оболенский и сказал, что слухи есть, что государь император отчаянно болен. Так потолковали с ним и с Рылеевым, и не совсем этому доверяя, мы ничего не знали до 1 ч. утра".
Вот об этой встрече втроем и вспоминал Оболенский, но она слилась в его памяти с другим совещанием — 27 ноября, о котором речь впереди.
Вечером 26 ноября Рылеев, Оболенский и Бестужев были уверены, что престол наследует Константин.
Планируемое восстание на Юге должно было начаться с насильственной смерти императора и ареста его окружения. Теперь же Александр умер вдалеке от расположения войск, контролируемых южными заговорщиками. Сами войска стояли рассредоточенные по зимним квартирам.
Наследник престола находился в Варшаве — вне досягаемости для тайных обществ. Помешать присяге Константину, как справедливо утверждает Оболенский, они не могли. Выступить против Константина до того, как он скомпрометировал себя в глазах общества и гвардии, было бессмысленно. Гвардия знала, что в Польской армии и гвардейских частях, стоящих в Варшаве, служится легче, чем в Петербурге. Оснований для агитации против Константина не было.
Надежды, которыми так напряженно и искренне жили члены тайного общества, рушились от стечения обстоятельств.
Но люди, подобные Рылееву, Оболенскому, Бестужевым, за годы пребывания в тайном обществе настолько перестроили свою психику, настолько пресной и бессмысленной была для них жизнь без той высокой цели, ради которой вели они свое смертельно опасное двойное существование, что все они почувствовали себя на пороге жизненного краха…
И с этим горьким чувством ждали они утра 27 ноября.
Исторический поток многослоен. И если человек, предназначенный для существования в активном, движущемся слое потока и сознающий свое предназначение, волею судьбы оказывается в струе вялотекущей или же в стоячей заводи — он обречен не просто на мучительную жизнь, но и на постоянное осознание этой мучительности.
Рылеев думал и сказал об этом с полной отчетливостью:
Пусть юноши, своей не угадав судьбы,
Исполнить не хотят предназначенье века
И не готовятся для будущей борьбы
За угнетенную свободу человека.
……………………….
Они раскаются, когда народ, восстав,
Застанет их в объятьях праздной неги
И, в бурном мятеже ища свободных прав,
В них не найдет ни Брута, ни Риэги!

За политической декламацией здесь скрыт глубокий общеисторический смысл. Тяжка участь не только отдельных людей, но и целых активных социально-политических групп, вытесненных из истории. Предчувствуя будущее, вытесняемые отчаянно сопротивляются. И дело не в переломе их личной судьбы, а в невозможности выполнить свой долг, реализовать свое назначение. Когда веление долга философически обосновано, решающая схватка оказывается особенно жестокой, а возможность компромисса — нулевой.
Лидеры тайного общества, в ноябре 1825 года осознавшие и фундаментально обосновавшие свои позиции, свое положение в историческом потоке, свой долг, на компромисс с Николаем, как символом и идеологом возможной системы жизни, пойти не могли.
Разные слои исторического потока для людей того типа, к которому принадлежали Рылеев, Трубецкой, Бестужевы, столь же отличны друг от друга, как для любого из нас воздух и вода. Можно, конечно, на несколько десятилетий заточить себя в водолазный скафандр. Но мы-то знаем, что это за жизнь!
ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. 27 НОЯБРЯ
Между 11 и 12 часами 27 ноября в большой церкви Зимнего дворца служили обедню. После обедни назначен был молебен за здравие императора Александра Павловича.
Вдовствующая императрица, Николай и великая княгиня Александра Федоровна во время обедни находились в ризнице.
Николай писал потом: "Дверь в переднюю была стеклянная, и мы условились, что, буде приедет курьер из Таганрога, камердинер сквозь дверь даст мне знак. Только что после обедни начался молебен, знак мне был дан камердинером Гриммом. Я тихо вышел и в бывшей библиотеке, комнате короля прусского, нашел графа Милорадо-вича; по лицу его я уже догадался, что роковая весть пришла. Он мне сказал: "Все кончено, мужайтесь, дайте пример", — и повел меня под руку; так мы дошли до перехода, что был за кавалергардскою комнатою. Тут я упал на стул — все силы меня оставили".
Дальше все шло так, как того хотел Милорадович. Известив Марию Федоровну, которая после этого впала в беспамятство (ее пришлось унести из церкви), Николай выполнил волю гвардейского генералитета.
В церкви в эти минуты находился Василий Андреевич Жуковский. Он описал присягу: "Не прошло десяти минут (с того момента, как унесли императрицу. — Я. Г.), как вдруг снова отворяются северные двери: входит великий князь Николай Павлович. "Отец Криницкий, — говорит он священнику, — поставьте налой и положите на него Евангелие". Это исполнилось: налой с открытым на нем Евангелием поставлен перед царскими дверьми. "Принесите присяжный лист", — продолжал великий князь. Присяжный лист принесен. "Читайте присягу". Священник начал читать. Великий князь поднял руку; задыхаясь от рыданий, дрожащим голосом повторял он за священником слова присяги; но когда надобно было произнести слова: государю императору Константину Павловичу, дрожащий голос сделался твердым и громким; все величие этой чудной минуты выразилось в его мужественном решительном звуке".
Василий Андреевич был человеком чувствительным и доверчивым. Это окрасило его воспоминание. Любопытно, что, потрясенный и умиленный происходящим, он увидел в церкви только Николая. Между тем сам великий князь ясно пишет в дневнике, что рядом с ним находились Милорадович, принц Евгений Вюртембергский и генерал-адъютант Голенищев-Кутузов.
Жуковский не мог знать, что в эти мгновения завершился "государственный переворот", начатый Милорадовичем и его сторонниками вечером 25 ноября. Жуковский, сквозь слезы умиления взиравший на всхлипывания великого князя, выкрикнувшего напоследок имя человека, который имел не более прав на престол, чем он сам, не мог знать, какие чувства испытывает Николай. Да и мы не можем в полной мере оценить состояние великого князя, твердо знавшего, что присягать должны были ему.
Но рядом стоял Милорадович.
Позже, когда стало известно завещание Александра и давнее отречение Константина, многие восхищались самоотверженностью и бескорыстием Николая, знавшего это и тем не менее мгновенно присягнувшего старшему брату.
Ни самоотверженности, ни бескорыстия, ни великодушия тут не было.
Был граф Милорадович и его "60 000 штыков".
Началось стремительное движение к взрыву. Милорадович и его сторонники загнали ситуацию в тупик.
Немедленно после собственной присяги (трое генералов присягнули вслед за ним) Николай привел к присяге внутренний дворцовый караул, дежурному генералу Главного штаба Потапову приказал привести к присяге главный дворцовый караул, а начальника штаба Гвардейского корпуса генерал-майора Нейдгардта послал в Александро-Невскую лавру. (В лавре на молебне во здравие Александра собран был гвардейский генералитет во главе с Воиновым.)
Вскоре началась повсеместная присяга полков Константину.
На современников действия Николая произвели впечатление истерической спешки. Графиня Нессельроде писала в письме: "Великий князь проявил большую торопливость: он на все стороны приказывал присягать без всякого порядка, что к тому привело, что войска выполнили это раньше правительственных властей".
Это надо запомнить — подмена наследника повлекла за собой противозаконный порядок присяги: войска присягнули раньше правительствующих учреждений, хотя следовало присягать наоборот. Но удивленная этим графиня не знала подоплеки происходящего. Милорадович так успешно запугал великого князя настроением гвардии, что Николай спешил убедить именно гвардию в полном нежелании посягать на права Константина. Призрак гвардейского бунта, прекрасно гармонировавшего с тем, что он знал о смерти своего отца и деда, стоял перед ним эти двое страшных суток.
Теперь же, однако, ему предстояло другое, куда менее страшное, но весьма неприятное испытание — объяснить свое поведение тем, кто знал об истинном положении дел с престолонаследием.
Когда Николай пришел к императрице-матери и рассказал о происшедшем, она в ужасе воскликнула: "Что вы сделали? Разве вы не знаете, что есть акт, назначающий вас наследником?" Чувства императрицы-матери можно понять: рухнула ее многолетняя надежда увидеть Николая на престоле.
Петербургский гарант завещания покойного императора князь Александр Николаевич Голицын находился во время присяги в лавре. Услышав о смерти Александра, он бросился во дворец. Встреча с ним была, надо полагать, одним из самых неприятных впечатлений Николая в этот день. "В исступлении, вне себя от горя, но и от вести во дворце, что все присягнули Константину Павловичу, он начал мне выговаривать, зачем я брату присягнул и других сим завлек, и повторил мне, что слышал от матушки, и требовал, чтобы я повиновался мне неизвестной воле покойного государя; я отверг сие неуместное требование положительно, и мы расстались с князем: я — очень недовольный его вмешательством, он — столь же моей неуступчивостью".
Теперь, когда вопреки закону и традиции войска присягнули первыми, надо было организовать присягу правительствующих учреждений, и прежде всего Государственного совета. Поскольку один из экземпляров завещания хранился именно в Государственном совете, то вопрос о престолонаследии неизбежно должен был встать и там — и с особой остротой.
ОТСТУПЛЕНИЕ: РОМАНТИЧЕСКИЙ ГЕРОЙ В СФЕРЕ ПРАКТИЧЕСКОЙ ПОЛИТИКИ
В июле 1826 года, перед тем как отправиться на каторгу, бывший капитан Нижегородского драгунского полка Александр Якубович писал отцу: "Батюшка! в последний раз мне суждено говорить с вами, и я как откровенный солдат обнаружил мою душу. Вы бы могли требовать этого как отец от сына, но я признан недостойным носить имя это, законы меня осудили, и я погиб, погиб невозвратно. Надежда моя, вспорхнувши при переломе шпаги, над полуразрушенной головой моей, опалила крылья на огне, где горел знак, купленный презрением к жизни, и я достоин этой участи. Ах! Для чего убийственный свинец на горах Кавказских не пресек моего бытия? Для чего я искал спасения в острие моей сабли? Позор ужаснее смерти! Я был не столько в душе преступником, сколько желал оным сделаться. Самолюбие подстрекало меня, и сей порок ужаснейший был причиною моей погибели. Батюшка! У вас остался сын, предостерегите его моим несчастным примером, бедственная жизнь моя усладится мыслию, что я своим трупом загородил пропасть, ужасную для неопытных".
Документ этот по сути своей полон истинного драматизма. Но когда читаешь его, трудно отрешиться от впечатления, что письмо написано персонажем романтической повести.
Якубович действительно существовал в двух ипостасях — храброго до отчаянности кавалерийского офицера, толково исполнявшего опасные поручения генерала Ермолова на Кавказе, и воплощенного романтического персонажа с соответствующей фразеологией и завышенными реакциями. Мы говорим здесь об этом потому, что Якубович со своими удивительными качествами сыграл важную роль в канун 14 декабря и в самый день восстания.
Как мы увидим, в этих событиях активно участвовала целая группа людей, у которых были личные счеты с императором Александром, что в значительной степени и являлось подоплекой их революционной активности. Якубович был одним из них.
В 1818 году его выключили из лейб-гвардии Уланского полка и отправили на Кавказ, как он утверждал, за секундантство в дуэли Завадовского — Шереметева, окончившейся смертью Шереметева. Поскольку Завадовский, происходивший из влиятельной семьи новой екатерининской знати, вообще не был наказан и отправился путешествовать за границу, то Якубович разглашал, что с ним поступили несправедливо. Приказ о переводе Якубовича из гвардии подписан был царем. (На самом деле приказ о его переводе подписан был до дуэли. Причиной послужило слишком бурное поведение уланского корнета.)
Капитан Якубович сознательно создавал вокруг себя атмосферу романтической избранности и обреченности. Несправедливая опала, прервавшая карьеру, отчаянные военные подвиги в Кавказской войне, тяжелое ранение в голову, высокий рост, выразительное лицо, звучный голос, брутальное красноречие — ко всему этому Якубович охотно добавлял политическую оппозиционность.
Он не был революционером. Он был фрондером. Но по сложившимся обстоятельствам примыкал к периферии тайных обществ. Однако в подходящих ситуациях романтическое позерство и свободное воображение заводили его очень далеко. Погубленную карьеру капитан Нижегородского драгунского полка возмещал особо-стью личности и судьбы.
В 1824 году на Кавказских минеральных водах Якубович встретился с князем Сергеем Волконским. Волконский вспоминал:
"При первом знакомстве с ним я убедился, что опала, над ним разразившаяся, явные, нескрываемые прогрессивные убеждения его и при этом заслуженное общее мнение сослуживцев о нем, как об отличном боевом лице, угнетенном опалой, — все это могло быть мне ручательством, что я встречу в нем сочувствие к общему затеянному делу того общества, в котором я был членом, и я решился узнать от него, точно ли есть тайное общество на Кавказе и какая его цель?
Постепенно, ведя с ним разговоры интимные, судя по его словам, я получил если не убеждение, то довольно ясное предположение, что существует на Кавказе тайное общество, имеющее целью произвести переворот политический в России, и даже некоторые предположительные данные, что во главе оного сам Алексей Петрович Ермолов и что участвуют в оном большею частью лица, приближенные к его штабу. Это меня ободрило к большей откровенности, и я уже без околичностей открыл Якубовичу о существовании нашего тайного общества и предложил ему, чтоб кавказское общество соединилось с Южным всем его составом. На это Якубович мне отвечал: "Действуйте, и мы тоже будем действовать, но каждое общество порознь, а когда придет пора приступить к явному взрыву, мы тогда соединимся. В случае неудачи вашей мы будем в стороне, и тем будет еще зерно, могущее возродить новую попытку. У нас на Кавказе и более сил, и во главе человек даровитый, известный всей России, а при неудаче общей здесь край и по местности отдельный, способный к самостоятельности…" Был ли рассказ Якубовича оттиском действительности или вымышленная эпопея, тогда мне трудно было решить, но теперь, после совместного тюремного заключения с ним, где каждое лицо высказывается без чуждой оболочки, я полагаю, что его рассказ был не основан на фактах, а просто был, как я уже назвал, эпопея, сродная его умственному направлению".
В этом свидетельстве много интересного. Во-первых, оно дает представление о психологическом контексте, в котором существовали тайные общества: не восторженный юноша, а умный и зрелый генерал Волконский откровенно разговаривает с человеком, впервые им встреченным, о предметах смертельно опасных и верит его рассказу о тайном обществе с Ермоловым, знаменитым и высокопоставленным генералом, во главе. Странно? Нисколько. Ведь Волконский знал, что многие влиятельные члены Северного общества стоят по своим стратегическим требованиям на уровне Сперанского, Мордвинова, конституционных проектов начала века, идеи которых зародились в веке предшествующем. Почему же Ермолову, в 1798 году арестованному по делу конспиративного антипавловского общества, в котором он состоял, общества, ориентированного на тираноборческие античные лозунги и, возможно, связанного с конституционным кругом великого князя Александра Павловича, — почему этому Ермолову не возглавить конституционное тайное общество в 1824 году, когда потребность в реформах еще настоятельнее?
Во-вторых, важна характеристика Якубовича, придумавшего тут же, на месте, кавказское тайное общество. Деликатный и проницательный Волконский не обвиняет своего бывшего собеседника, а потом соседа по каторжной конуре в Благодатском руднике во лжи. Он говорит об "эпопее, сродной его умственному направлению". Якубович хотел, чтобы тайное общество с Ермоловым во главе было реальностью, и говорил о нем как о реальности, что было не только чертой его вольномыслия, но и особенностью романтического сознания. Кавказский герой выстраивал вокруг себя по-лувымышленный мир.
Но этому романтическому миру вскоре пришлось столкнуться с миром суровой и требовательной реальности…
Весной 1825 года Якубович получил отпуск для лечения раны во лбу.
Александр Бестужев показывал на следствии: "При поездке моей в конце апреля в Москву, для провожания е. в. принца Оранского, я встретился там с прежним своим приятелем Якубовичем. Он по всему замечательное лицо — и мы сошлись в приязнь… Либеральничали вместе, но друг другу совсем еще не открылись".
Бестужев то ли запамятовал, то ли не хотел слишком распространяться на следствии о московской встрече. Сам Якубович воспроизводит ее иначе: "Когда в разговорах с Бестужевым я выставил несправедливости правительства в отношении ко мне, объяснил ему состояние солдата, хлебопашца и дворянина, тогда он сказал о существовании общества, цель которого добродетелями, благородством и службой отечеству ввести новые благодетельные перемены и не допустить до решительного переворота государство, которое по всем признакам близится к сей эпохе, я восхитился этой мыслию, сказал: "Я ваш!""
Из этого следует, что Якубович был человек с идеями, считавший, что в России неблагополучны все сословия, включая и дворянство, и что умеренный вариант программы принимался думающими офицерами безотказно.
Вскоре Якубович приехал в Петербург.
А ситуация в петербургском тайном обществе с 1821 года существенно изменилась.
В 1823 году Пущин принял в общество Кондратия Федоровича Рылеева, отставного артиллерийского офицера, служившего в уголовном суде.
Александр Дмитриевич Боровков, человек опытный, внимательный, старавшийся быть объективным к "государственным преступникам", в течение многих месяцев регулярно наблюдавший Рылеева на допросах, составил для себя такую характеристику: "Рылеев в душе революционер, сильный характером, бескорыстный, честолюбивый, ловкий, ревностный, резкий на словах и на письме, как доказывают его сочинения. Он стремился к избранной им цели со всем увлечением: принимал многих членов, возбуждал к деятельности, писал возмутительные песни и вольнодумные стихотворения, взялся составить катехизис вольного человека… Рылеев был пружиною возмущения; он воспламенял всех своим воображением и подкреплял настойчивостью… Рылеев действовал не из личных видов, а по внутреннему убеждению в ожидаемой пользе для отечества, предполагая, что с переменой образа правления прекратятся беспорядки и злоупотребления, возмущающие его душу".
Летом 1825 года в Петербурге встретились вождь Северного тайного общества романтический поэт Рылеев и романтический герой капитан Якубович.
Якубович приехал в Петербург убивать императора Александра.
По узости петербургского круга явных оппозиционеров Рылеев и Якубович должны были встретиться — и встретились. Романтик-теоретик и романтик-практик должны были понравиться друг другу — и понравились.
Но когда дело коснулось реальных политических действий — они решительно разошлись в тактике.
Рылеев на следствии рассказал историю их отношений подробно и откровенно: "Задолго до приезда в Петербург Якубовича я уже слышал о нем. Тогда в публике много говорили о его подвигах против горцев и о его решительном характере. По приезде его сюда мы скоро сошлись, и я с первого свидания возымел намерение принять его в члены общества, почему при первом удобном случае и открылся ему. Он сказал мне: "Господа! признаюсь: я не люблю никаких тайных обществ. По моему мнению, один решительный человек полезнее всех карбонаров и масонов. (Это — любопытное утверждение, если вспомнить его рассказ Волконскому о кавказском обществе и его, Якубовича, в нем участии. — Я. Г.) Я знаю, с кем говорю, и потому не буду таиться. Я жестоко оскорблен царем! Вы, может, слышали". Тут, вынув из бокового кармана полуистлевший приказ о нем по гвардии и подавая оный мне, он продолжал, все с большим и большим жаром: "Вот пилюля, которую я восемь лет ношу у ретивого; восемь лет жажду мщения". Сорвавши перевязку с головы, так что показалась кровь, он сказал: "Эту рану можно было залечить и на Кавказе без ваших Арентов и Буяльских, но я этого не захотел и обрадовался случаю хоть с гнилым черепом добраться до оскорбителя. И наконец я здесь! и уверен, что ему не ускользнуть от меня. Тогда пользуйтесь случаем: делайте, что хотите! Созывайте ваш великий сбор и дурачьтесь досыта!""
Перед Рылеевым стоял романтический герой-одиночка, байроновский персонаж, презирающий политическую суету, но готовый пожертвовать собой ради высокой страсти. А толпа может пользоваться результатом его подвига, если хочет. Все это поразило лидера тайного общества. И здесь нет ничего удивительного, а тем паче уничижительного для Рылеева. Психология байронического героя была ему очень внятна, а цареубийство, само по себе в России достаточно привычное, входило в поведенческий кодекс дворянского радикала, каковым был Рылеев, в качестве тираноубийства.
Тут нужно еще помнить, что Якубович был блестящим оратором. Декабрист Александр Муравьев — в 1825 году юный корнет Кавалергардского полка — писал в воспоминаниях: старший брат, Никита Муравьев, "не позволял мне знакомиться с капитаном Якубовичем, боясь, чтоб он своим пленительным красноречием меня еще больше не воспламенил…".
Рылеев рассказывал: "Слова его, голос, движения, рана произвели сильное на меня впечатление, которое, однако ж, я старался скрыть от него и представлял ему, что подобный поступок может его бесславить, что с его дарованиями и сделав уже себе имя в армии, он может для отечества своего быть полезнее и удовлетворить другие страсти свои. На это Якубович отвечал мне, что он знает только две страсти, которые движут мир. Это благодарность и мщение, что все другие не страсти, а страстишки, что он слов на ветер не пускает, что он дело свое совершит непременно и что у него для сего назначено два срока: маневры или праздник Петергофский… Я ушел с А. Бестужевым и на дороге говорил ему, что надо будет стараться всячески остановить Якубовича. Бестужев был согласен…"
Александр Бестужев так передает ту же ситуацию: "…он (Якубович. — Я. Г.) признался нам, что приехал с твердым намерением убить государя из личной мести. "Я не хочу принадлежать никакому обществу, — говорил он, — чтоб не плясать по чужой дудке, я сделаю свое, а вы пользуйтесь этим как хотите. Коли удастся после этого увлечь солдат, то я разовью знамя свободы, а не то истреблюсь: мне наскучила жизнь"".
По сравнению с рылеевским текстом здесь есть важная деталь — мысль о восстании после цареубийства. Очевидно, это заявление и было первым толчком к возникновению в декабристской среде представления о Якубовиче как о человеке, который способен повести за собой солдат.
Якубович, как видим, и сам связывал свою акцию с возможной революцией.
Рылеев, идеолог тираноубийства, категорически возражал против акции Якубовича лишь потому, что тайное общество было совершенно не готово воспользоваться плодами его подвига. Цареубийство, смерть одного императора и восшествие на престол другого создавали наиболее подходящий момент для выступления, а в июне — июле 1825 года, когда происходили эти разговоры, у заговорщиков еще не было реальной силы. И Рылеев потратил бездну энергии, чтобы уговорить Якубовича отложить исполнение его отчаянного намерения.
Между тем Якубович вовсе не собирался императора убивать. Зловещий антураж цареубийства необходим был ему как элемент окружавшей его особенной атмосферы.
Трубецкой писал в "Записках": "Никита Муравьев, который должен был отлучиться из Петербурга, известил письмом об этих обстоятельствах Трубецкого (князь Сергей Петрович в "Записках" говорит о себе в третьем лице. — Я. Г.) и просил его содействия на обуздание Якубовича. Другие члены (речь идет о Рылееве. — Я. Г.) поручили также ехавшему через Киев фон дер Бриггену уведомить обо всем Трубецкого. Последний поспешил в столицу".
Князю Сергею Петровичу изменила память. Он приехал в Петербург 10 ноября, значительно позже встречи с Бриггеном. Но сама ошибка характерна — через много лет вызов Якубовича на цареубийство представляется Трубецкому одним из центральных событий кануна восстания.
Якубович, повторю, не собирался убивать императора.
Брут был идеальным героем эпохи. Брута и Риего воспел Рылеев. Якубович, как мы увидим, попеременно играл то в Брута, то в Риего.
Капитан Нижегородского полка, носивший на сердце полуистлевший приказ о переводе его из гвардии, устраивал представления перед Рылеевым и Александром Бестужевым и в то же время усиленно хлопотал о своем возвращении в лейб-гвардии Уланский полк. В показаниях Якубович дает достоверную, документально проверяемую версию событий: "…Просил отпуска для излечения ран, на что и получил высочайшее соизволение… с позволением прибыть в столицу, куда и приехал в июне месяце. Представился баронету Белье, и поручен им был по осмотре моей раны профессору Буяльскому, и приглашен был мной для совместного лечения доктор Арент: два раза мне делали жесточайшие операции, вынули из раны раздробленные кости и куски свинцу, и я пять месяцев был в муках неизъяснимых. В это время старался через генерала барона Дибича довести до сведения покойного государя мою службу и многие неудовлетворенные представления обо мне генерала Ермолова, с объяснением невинности моей по делу покойного Шереметева, прося перевода в гвардию с обратным назначением в Грузию, где в мирное время видел более случаев к отличиям. На что воспоследовало разрешение повелением внести имя мое в приказ для перевода в лейб-гвардии Уланский полк, что и сделано 12 ноября".
И эти хлопоты, и результат их Якубович от членов тайного общества долго скрывал, не желая разрушать образ.
Но опять-таки, не нужно думать, что Якубович просто фанфарон, фразер и хвастун. Выстроенный им романтический мир был для него настолько близок и естествен, что он готов был рискнуть головой, чтобы не допустить распада этого мира.
Боровков, присутствовавший на допросах после восстания, вспоминал:
"Ответы… Якубовича многословны, но не объясняли дела. Он старался увлечь более красноречием, нежели откровенностью. Так, стоя посреди залы в драгунском мундире, с черною повязкою на лбу, прикрывавшею рану, нанесенную ему горцем на Кавказе, он импровизировал довольно длинную речь и в заключение сказал:
— Цель наша была благо отечества; нам не удалось — мы пали; но для устрашения грядущих смельчаков нужна жертва. Я молод, виден собою, известен в армии храбростью; так пусть меня расстреляют на площади, подле памятника Петра Великого".
Боровков пишет правду. В письменном показании Якубович тоже предлагал расстрелять его для примера. И он не мог быть уверен, что его жертва не будет принята. Николай по военным законам мог его расстрелять.
Романтическая мистификация кавказского героя имела вместе с тем весьма серьезные последствия — последствия, если угодно, положительные, — она заставила лидеров общества задуматься над возможностью внезапного возникновения кризисной ситуации, которая обязала бы их действовать. Мистификация Якубовича, встряхнувшая не только декабристский Север, но и Юг, куда известие о намерении нового Брута привез по поручению Рылеева полковник Бригген, заставила заговорщиков трезво подсчитать свои силы и подумать о конкретной тактике в конкретных условиях. Контакты лидеров общества с Якубовичем можно считать первым крупным событием на этой последней прямой — в последнем полугодии перед восстанием.
Более того, само присутствие Якубовича в столице привело северян к мысли о реальности скорого вооруженного выступления в Петербурге.
Следственная комиссия, суммировав полученные подробные и обширные сведения, точно поняла эту особую роль Якубовича в преддекабрьский период: "Приезд сего последнего (Якубовича. — Я. Г.) в Петербург, его разговоры, объявленный им умысел сильно действовали на тогдашнего начальника Северной думы Рылеева; им (Якубовичем. — Я. Г.), как утверждает Александр Бестужев, воспламенена тлевшая искра".
Член тайного общества полковник Бригген сказал на следствии: "Я уверен, что ежели бы не было Якубовича, то и несчастное происшествие 14 декабря не случилось бы…" Это, конечно, преувеличение, но смысл в нем есть…
ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО. 27 НОЯБРЯ
Ранним утром этого дня Рылеев, почувствовавший себя больным, послал записку барону Штейнгелю, жившему в том же доме, приглашая его к себе. Штейн-гель был занят, спешности приглашения не понял и не пошел.
Александр Бестужев на следствии так описал утренние события, параллельные тому, что происходило во дворце: "Пришел Якубович с подтверждением того же (болезни Александра. — Я. Г.), но мы никак не ожидали, чтобы болезнь так скоро сразила императора. Якубович вышел и через пять минут вбежал опять, говоря: "Государь умер, во дворце присягают Константину Павловичу, — впрочем, это еще не верно, говорят, Николаю Павловичу по завещанию следует", — и выбежал".
Показания Рылеева дают одну живую и существенную деталь: "…Якубович… вбежал в комнату, в которой я лежал больной, и в сильном волнении с упреком сказал мне: "Царь умер! Это вы вырвали его у меня!" Вскочив с постели, я спросил Якубовича: "Кто сказал тебе?" Он назвал мне не помню кого-то, прибавил: "Мне некогда; прощай!" — и ушел".
Принесенное Якубовичем известие, по словам Александра Бестужева, "поразило нас, как громом, я надел мундир — и встретился в дверях с братом Николаем. "Что делать?" — "Я поеду узнать в какой-нибудь полк, кому присягают, далее, право, не знаю". Я и поехал в Измайловский, спрашиваю, один говорит — Константину, другой — Николаю, третий — Елисавете".
Интересно проследить, в чем сходятся и в чем расходятся показания декабристов на следствии, данные по горячим следам событий, с воспоминаниями, написанными через много лет. Николай Бестужев писал: "Более года прежде сего в разговорах наших я привык слышать от Рылеева, что смерть императора была назначена обществом эпохою для начатия действий оного, и когда узнал о съезде во дворце, по случаю нечаянной кончины царя, о замешательстве наследников престола, о назначении присяги Константину, тотчас бросился к Рылееву. Ко мне присоединился Торсон. Происшествие было неожиданно; весть о нем пришла не оттуда, откуда ожидал я, и вместо начатия действия я увидел, что Рылеев совершенно не знал об этом. Встревоженный, волнуемый духом, видя благоприятную минуту пропущенною, не видя общества, не видя никакого начала к действию, я горько стал выговаривать Рылееву, что он поступил с нами иначе, нежели было должно. "Где же общество, — говорил я, — о котором столько рассказывал ты? Где же действователи, которым настала минута показаться? Где они соберутся, что предпримут, где силы их, какие их планы? Почему это общество, ежели оно сильно, не знало о болезни царя, когда во дворце более недели получаются бюллетени об опасном его положении? Ежели есть какие намерения, скажи их нам, и мы приступим к исполнению — говори!"
Рылеев долго молчал, облокотись на колено и положив голову между рук. Он был поражен нечаянностью случая и наконец сказал: "Это обстоятельство явно дает нам понятие о нашем бессилии. Я обманулся сам, мы не имеем установленного плана, никакие меры не приняты, число наличных членов в Петербурге невелико, но, несмотря на это, мы соберемся опять ввечеру, между тем я поеду собрать сведения, а вы, ежели можете, узнайте расположение умов в городе и войске".
Батеньков и брат Александр явились в эту минуту, и первое начало происшествий, ознаменовавших период междуцарствия, выразилось бедным собранием пяти человек".
Николай Бестужев бежал к Рылееву утром 27 ноября 1825 года, чтобы излить недоумение и обиду, обиду сильного и ценящего свою силу человека, которого лишили возможности действовать. Это чувство разделял с ним его близкий друг Торсон. Это было главным для него через двадцать лет. И соответствующим образом его память выстроила картину события. Ибо реальная картина не соответствовала задаче мемуариста. Николаю Бестужеву было еще и чрезвычайно важно показать бессилие и растерянность тайного общества 27 ноября, чтобы оттенить тот подвиг, который совершили заговорщики, переломив свою беспомощность и героическим усилием собрав к 14 декабря достаточно сил для восстания.
Странно, казалось бы, что он забыл о болезни Рылеева и "послал" его ездить по городу, хотя на самом деле собирать сведения отправился Александр Бестужев. Странно, что, придя к Рылееву, не увидел там Александра, а помнил, что тот пришел позднее вместе с Батеньковым. Странно и то, что Александр Бестужев в своих показаниях молчит о присутствии у Рылеева Торсона. И уж совсем, казалось бы, странно, что Николай Бестужев так убежденно говорит о полной неосведомленности Рылеева. Между тем, как мы знаем, Рылееву было прекрасно известно о болезни царя, а к моменту появления Бестужева и Торсона — и о его смерти.
Но все это кажущаяся странность. Мог ведь Жуковский не увидеть в момент присяги рядом с Николаем трех генералов. На сопоставлении свидетельств декабристов об утреннем свидании у Рылеева можно изучать явление избирательности и смысловой направленности человеческой памяти. Каждый из них запомнил свое — по какой-то внутренней причине. Каждый из них говорит правду — свою правду. И общая картина восстанавливается только на основе совмещения их свидетельств.
Утром 27 ноября на квартире Рылеева действительно сошлись и братья Бестужевы, и Торсон, и Батеньков. Но если Рылеев и Александр Бестужев во время следствия были сосредоточены на фактической стороне событий, то Николай Бестужев в Сибири думал о сути происшедшего. И его свидетельство для нас чрезвычайно важно.
Это — точка отсчета. Отсюда — от организационного нуля — началось их восхождение на вершину восстания.
ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. 27 НОЯБРЯ
После двух часов пополудни собрался Государственный совет. Князь Голицын, потрясенный происходящим, сообщил собравшимся о завещании императора, которое он, Голицын, сам переписывал, о том, что оно хранится здесь, в Государственном совете. Однако часть членов совета вовсе не склонна была знакомиться с завещанием мертвого императора, которое могло привести их к столкновению с живым. Министр юстиции князь Лобанов-Ростовский и адмирал Шишков предложили пакет не распечатывать, а идти присягать Константину. (Лобанов-Ростовский был настроен особенно решительно, что указывает на его изначальные симпатии к Константину. Недаром в первые дни после присяги говорили, что при Константине Лобанов "будет в силе".) Но большинство решило иначе, и государственный секретарь Алексей Николаевич Оленин принес пакет. Тут обратили внимание, что нет графа Милорадовича, который тоже был членом совета. Начинать чтение в отсутствие столь влиятельного лица не решились. Но когда Милорадович пришел, то он вовсе не выразил желания слушать чтение бумаг. Генерал-губернатор был настолько уверен в прочности своей позиции, что не утруждал себя дипломатическими ходами. Своим громким генеральским голосом он сказал: "Я имею честь донести Государственному совету, что его императорское высочество великий князь Николай Павлович изволил учинить присягу на подданство старшему брату своему императору Константину Павловичу. Я, военный генерал-губернатор, и войско уже присягнули его величеству, а потому советую господам членам Государственного совета прежде всего тоже присягнуть, а потом уж делать что угодно!"
Это было откровенное давление.
И тем не менее большинство совета решило выслушать манифест Александра и письмо Константина. Оленин прочитал бумаги. Воцарилось растерянное молчание.
Тот факт, что гвардия присягнула первой, ставил правительственные учреждения Государственный совет и Сенат — в положение весьма двусмысленное. Они лишались права выбора между двумя претендентами. Выполняя волю покойного императора, они как бы противопоставляли себя воле генералитета и гвардии. Исторический опыт говорил, что это небезопасно. Здесь Милорадович сыграл очень точно.
Раздраженный этим молчаливым сопротивлением, он повторил, что совет должен выполнить волю великого князя Николая, который только что отрекся от права, предоставленного ему манифестом, и на его, Милорадо-вича, глазах присягнул Константину.
Но, очевидно, настойчивость генерал-губернатора тем более показалась подозрительной членам совета, и они пожелали услышать отречение от самого великого князя. Возможно, кто-то из них был и ранее осведомлен о позиции Милорадовича, а кто-то догадался сейчас.
Милорадовича попросили пригласить великого князя в совет. Вскоре он вернулся. Неизвестно, что за разговор состоялся у него с Николаем, но он сообщил, что великий князь, не будучи членом Государственного совета, не считает себя вправе явиться в таковой.
Государственный совет, однако, присягать без свидания с Николаем никак не хотел. Поскольку его императорское высочество отказался явиться в совет, то совет просил графа Милорадовича исходатайствовать у великого князя разрешение совету явиться к нему в полном составе.
Оленин вспоминал:
"Лишь только мы все вошли в приемную залу бывших комнат великого князя Михаила Павловича, то граф Милорадович пошел сказать о приходе нашем великому князю Николаю Павловичу. Его высочество не заставил себя ждать, но, вышедши из дверей внутренних комнат, он поспешно подошел к нам, стоящим в куче, посредине комнаты, и начал тотчас нам говорить. Я постараюсь, сколько можно, припомнить его слова… Великий князь, остановясь между нами и держа правую руку и указательный палец простертыми над своею головою, призывая, так сказать, сими движениями Всевышнего во свидетели искренности его помышлений, являл в лице своем сколько можно ему было более твердости, но глубокая грусть, на челе его напечатанная, и следы горьких и многих слез по бледным его щекам, а также по временам и судорожное движение всего тела показывали, какою сильною он был удручен печалью. В этом ужасном положении он произнес следующие слова: "Господа, я вас прошу, я вас убеждаю, для спокойствия государства, немедленно, по примеру моему и войска, принять присягу на верное подданство государю императору Константину Павловичу. Я никакого другого предложения не приму и ничего другого и слушать не стану".
Тут он был прерван рыданиями членов Государственного совета, и некоторые голоса произнесли между другими восклицаниями: "Какой великодушный подвиг!"
"Никакого тут нет подвига, — воскликнул великий князь, — в моем поступке нет другого побуждения, как только исполнить священный долг мой перед старшим братом. Никакая сила земная не может переменить мыслей моих по сему предмету и в этом деле. Я ни с кем советоваться не буду и ничего не вижу, достойного похвалы"".
Из всего сказанного Николаем, пожалуй, безоговорочно можно согласиться только с последними словами.
Поступал он с точки зрения законности и государственных интересов вовсе не похвально.
Во всем остальном — даже в этом сочувственно-осторожном описании — видна истерическая взвинченность и возбужденность, вызванная прежде всего идиотическим положением, в которое поставил его Милорадович. И в самом деле — отчего бы Николаю, молодому дивизионному генералу, не искушенному в государственных делах, явно нарушающему волю Александра и Константина, то есть в данном случае — закон, почему бы ему в этой, все более запутывающейся ситуации и не посоветоваться с теми, кто по своему положению призван советовать? Почему он так раздраженно декларирует окончательность своего решения? Ведь неизвестно, как отнесется к этому Константин.
Потому что он боялся гвардии, рупором которой считал Милорадовича. И, подчинившись воле генерал-губернатора, он болезненно относился ко всякому обсуждению вопроса, решенного вовсе не так, как ему хотелось. Но 1762 год… Но 1801 год… Чем Милорадович хуже Палена? Причем тогда речь оба раза шла о законных императорах, но и это не остановило убийц. А его, Николая, так легко обвинить в узурпации трона, в самозванстве. Он прекрасно понимал, почему с такой настойчивостью отказывался в свое время от права на престол Константин. "Пусть после этого брат царствует, если хочет", — сказал, как мы знаем, цесаревич вскоре после 11 марта.
Во время присяги рядом с Николаем стоял Голенищев-Кутузов — один из убийц Павла, его отца.
Когда члены Государственного совета предстали перед императрицей Марией Федоровной, та, куда более, чем Николай, опытная в дворцовой политике, одобрила то, за что еще недавно упрекала сына.
Через несколько дней она сказала Михаилу Павловичу: "Если так действовали, то это потому, что иначе должна была бы пролиться кровь".
Вся августейшая семья смертельно боялась вмешательства гвардии.
И есть в записке Оленина еще один существенный момент — Николай ясно и четко сказал членам совета, что содержание манифеста и отречение цесаревича ему были известны.
Тогда же решили не вскрывать пакет с завещанием, хранящийся в Сенате, и не знакомить сенаторов с его содержанием.
Государственный совет присягнул. Вскоре присягнул и Сенат.
Через четыре года в личной беседе Николай сказал Константину. "В тех обстоятельствах, в которые я был поставлен, мне невозможно было полупить иначе".
Известный историк А. Е. Пресняков, автор незаурядной книги о 14 декабря, вышедшей в 1926 году, очень удачно охарактеризовал происходящее: "Рядом с официальной легендой о борьбе двух великодушных самоотречений слагалась и нарастала другая — об упорной борьбе за власть с арестами и насилиями. Династический водевиль разрастался в дворцовую мелодраму. Затяжка междуцарствия придавала ему действительно значение кризиса государственной власти, попавшей в параличное состояние".
Назад: НАСЛЕДНИКИ ВЕКА
Дальше: ЧАСТЬ 3 ТРАГЕДИЯ МЯТЕЖА