Глава 17
Тут, в отеле, у меня установилось некое однообразие уклада, и оно мне напоминает жизнь в Китае. Когда не сплю, пишу эти заметки, смотрю телевизор, усердно действую на нервы ангелу и при всяком удобном случае скрываюсь в туалете читать Евангелие. Наверняка поэтому сон мой превратился в бескрайний кошмар, от которого нет мне покоя, даже когда я не сплю. Я закончил Марка, и снова то же самое — этот чувак талдычит о воскресении, о деяниях, что вершились уже после нашей с Джошем смерти. И его история похожа на ту, что рассказывал тот крендель Матфей, события несколько перепутаны, однако в общем и целом она — о пастырстве Джошуа. Но мороз по коже у меня от того, как рассказано о событиях последних дней Песаха. Ангелу не удалось от меня сокрыть, что учение Джоша выжило и обрело громадную популярность. (Он даже бросил переключать каналы, когда по телику упоминают Джошуа.) Но неужели учения его черпают вот из этой самой книжонки? Мне снятся кровь, страдания и одиночество настолько пустое, что в нем не живет даже эхо, и я просыпаюсь от собственного крика, весь в поту, однако и наяву одиночество это не сразу покидает меня. Прошлой ночью я проснулся, и мне показалось, что в ногах моей кровати стоит женщина, а рядом — ангел: черные крыла распялены под самый потолок. Но не успел я ничего сообразить, ангел обернул женщину крылами, и она исчезла в их мраке — навсегда. Вот тогда я, наверное, проснулся по-настоящему, потому что ангел лежал на второй кровати и таращился во тьму, глаза его — как черный жемчуг, и в них тускло отражались красные огни проблесковых маячков на крышах небоскребов через дорогу. Ни крыл, ни черных одежд, ни женщины. Только Разиил. Смотрит.
— Кошмары? — спросил ангел.
— Воспоминания, — ответил я. Я спал? Такие же тусклые красные огоньки, мигая, играли на скулах и переносице женщины в моем кошмаре. Целиком ее лица я так и не разглядел. Но изысканные его очертания совпали с тайниками памяти моей, будто ключ вошел в замок. И вырвались из глубин ароматы корицы и сандала и смех, что слаще лучших дней моего детства.
Через два дня я стоял у монастырских ворот и звонил в гонг. Форточка открылась, и появилась физиономия свежеобритого монаха: лысый череп на десяток оттенков бледнее лица.
— Чего? — спросил он.
— Местные слопали наших верблюдов, — ответил я.
— Ступай прочь. Ноздри твои раздуваются неприятным макаром, а душа у тебя отчасти комковата.
— Джошуа, впусти меня. Мне больше некуда идти.
— Я не могу тебя впустить просто так, — зашептал Джош. — Тебе придется ждать три дня, как прочим. — И громко — очевидно, для ушей кого-то внутри: — Похоже, ты заражен бедуинами! Ступай прочь! — И он с треском захлопнул форточку.
Я стоял. И ждал. Через несколько минут он опять возник в дырке ворот.
— Заражен бедуинами? — переспросил я.
— Слушай, отвянь, а? Я тут пока новенький. Ты принес пищи и воды себе на некоторое время?
— Да, беззубая старуха дала немного сушеной верблюжатины. Фирменное блюдо.
— И наверняка нечистое, — заметил Джош.
— Бекон, Джошуа, не забыл?
— А, ну да. Извини. Попробую стырить для тебя чаю и одеяло. Только не сразу.
— Так Гаспар меня впустит?
— Он вообще не понял, почему ты ушел. Сказал, что если кому и надо дисциплине поучиться, то… дальше сам знаешь. Наверное, тебе будет наказание.
— Прости, что бросил тебя.
— Ты не бросал. — Он ухмыльнулся. С двуцветной головой дружбан мой выглядел глупее обычного. — Я тебе скажу одну штуку, которую я тут уже усвоил.
— Какую штуку?
— Когда я буду самый главный и кто-нибудь постучится, то внутрь его пустят сразу. Заставлять того, кто взыскует утешения, ждать на морозе — горшок тухлого ячьего масла.
— Аминь, — сказал я.
Джош что было дури захлопнул форточку, — видимо, только так ее и предписывалось закрывать. Я стоял и прикидывал, как Джошу — когда он выучится наконец на Мессию — удастся вставить в проповедь фразу «горшок тухлого ячьего масла». Только этого нам, евреям, и не хватало — еще одной лечебной диеты.
Монахи раздели меня донага, облили голову ледяной водой, затем с немалым энтузиазмом расчесали щетками из кабаньей щетины, потом облили кипятком, надраили щетками, потом опять холодная вода, а потом я заорал. Тут они обрили меня налысо, вместе с волосами прихватив и щедрые порции скальпа, смыли прилипшие волоски и вручили чистую оранжевую тогу, одеяло и деревянную мисочку для риса. Позже мне еще выдали сандалии, сплетенные из какой-то травы, а сам я связал себе носки из ячьей шерсти, но больше добра за последующие шесть лет не нажил: тога, одеяло, миска, шлепанцы и носки.
Пока монах Номер Восемь вел меня на свидание с Гаспаром, я шел и вспоминал старого друга Варфоломея. Ему бы мой новообретенный аскетизм очень понравился. Он частенько рассказывал, как патриарх киников Диоген много лет носил с собой мисочку, а однажды увидел человека, пьющего из горсти, и воскликнул: «Какой же я глупец — столько лет таскал бремя мисочки, а такой замечательный сосуд был все время приделан к моему запястью».
Ну да, Диогену-то хорошо было говорить, но если бы у меня в тот момент кто-нибудь попробовал отнять мисочку — иными словами, все мои богатства земные, — точно лишился бы сосуда, приделанного к запястью.
Гаспар сидел на полу в той же комнатке: вежды сомкнуты, руки сложены на коленях. Перед ним в той же позе сидел Джошуа. Восьмой Номер, кланяясь, попятился из комнаты, и Гаспар открыл глаза.
— Сядь. Я сел.
— Вот четыре правила, за нарушение коих ты вылетаешь из монастыря. Первое: монах ни с кем не вступает в половую связь, вплоть до животных.
Джошуа посмотрел на меня, и его перекосило: наверное, ждал, что я ляпну что-нибудь и Гаспар разозлится. Но я только сказал:
— Нормально. Не трахаться.
— Второе: монах, пребывай он в монастыре или за его пределами, не возьмет то, что ему не дадено. Третье: если монах злоумышленно покусится на жизнь человека или как бы человека, голой рукой или же оружием, он будет изгнан из монастыря.
— Как бы человека? — не понял я.
— Потом увидишь, — ответил Гаспар. — Четвертое: монах, утверждающий, что достиг сверхчеловеческих способностей, или же заявляющий, что постиг всю мудрость святых, на самом деле не свершивший этого, будет вытурен без пощады. Ты понял эти четыре правила?
— Да, — сказал я. Джошуа кивнул.
— Пойми тогда и то, что смягчающих обстоятельств не бывает. Если другие монахи рассудят, что ты совершил один из этих проступков, ты должен будешь покинуть монастырь.
И вновь я не стал возражать, после чего Гаспар перешел к тринадцати правилам, по которым монаха могут исключить из монастыря на две недели (и от первого же у меня остановилось сердце: «никакого се-мяиспускания, кроме как во сне»), а за ними — к девяноста правонарушениям, за которые монах карается неблагоприятным перерождением, если не покается в грехе (эти варьировались от уничтожения какой бы то ни было растительности и намеренного лишения животных жизни до публичного сидения с женщиной и заявления мирянину о наличии сверхчеловеческих способностей, пусть даже они у тебя имеются). В общем и целом правил было без счета: больше сотни касалось этикета, десятки определяли порядок разрешения споров. Однако не забывайте — мы были евреями, мы выросли под влиянием фарисеев, которые любое событие повседневной жизни сопоставляли с Моисеевым Законом. Кроме того, с Валтасаром мы прошли всего Конфуция, чья философия лишь немногим отличалась от расширенного свода правил хорошего тона. Я не сомневался: Джошуа с таким справится, а значит, есть вероятность, что справлюсь и я. Если, конечно, Гаспар не будет пользоваться своей бамбуковой палкой слишком буквально, а у меня получится вызвать достаточно неприличных сновидений. (Эй, мне ж тогда только исполнилось восемнадцать, и пять последних лет я прожил в крепости, укомплектованной легкодоступными наложницами. У меня привычка выработалась, ага?)
— Монах Номер Двадцать Два, — сказал Гаспар Джошу. — Ты начнешь с того, что научишься сидеть.
— Сидеть и я могу, — встрял я.
— А ты, Номер Двадцать Один, — с того, что побреешь яка.
— Это местная идиома, да? Нет. Не идиома.
Як — это крайне большое, крайне волосатое бизоно-подобное животное с крайне опасными на вид черными рогами. Если вы когда-нибудь видели буйвола, представьте, что он напялил на все тело парик и тот волочится по земле. Теперь обрызгайте его мускусом, навозом и прокисшим молоком, и у вас получится як. В пещере-хлеву монахи держали одну такую тибетскую корову; днем ее выпускали бродить по горным тропам и щипать травку. Или не знаю что. Ибо живой растительности вокруг явно не хватало для твари таких размеров (я, например, доставал ей только до плеча), но с другой стороны, и во всей Иудее не наберется достаточно травки для стада коз, однако пастырство — одно из главных занятий тамошнего населения. Что я понимаю, да?
Як производил в аккурат столько молока и сыра, чтобы монахи не забывали: двадцати двум монахам не хватает молока и сыра от одного яка. Кроме того, животное давало длинную и грубую шерсть, урожай которой следовало собирать дважды в год. Сия почетная обязанность — наряду с вычесыванием репьев и какашек — возлегла на меня. Про яков, помимо вышеперечисленного, мало что известно, за исключением одно-го-единственного факта, а вот его как раз, по замыслу Гаспара, мне следовало постичь на личном опыте. Яки ненавидят бриться.
Монахам Семь и Восемь выпало меня перевязывать, вправлять сломанные руки и ноги, а также соскребать с меня тщательно втоптанный в тело ячий навоз. Я мог бы здесь, наверное, привести все различия между этими двумя серьезными послушниками, однако не могу. Поскольку цель всех монахов здесь — отказ от эго (от самих себя то есть), за исключением нескольких морщинок на лицах людей постарше, все они выглядели одинаково, одевались одинаково и точно так же себя вели. Я же, напротив, довольно сильно от всех отличался, несмотря на выбритый череп и шафранную тогу: половина туловища у меня была в бинтах, а три из четырех конечностей укреплялись шинами из бамбуковых щепок.
После ячьей аварии Джошуа дождался глубокой ночи и прополз по коридору в мою келью. По монастырю разносился тихий монаший храп, а от каменных стен предсмертными вздохами теней-эпилептиков отлетало эхо: летучие мыши носились по проходам и вихрились у входа в пещеру.
— Больно? — спросил Джошуа.
Несмотря на пронизывающий холод, по лицу моему струился пот.
— Еле дышу, — выдавил я. Седьмой и Восьмой перемотали мои сломанные ребра, но каждый вдох отзывался в боках ударом кинжала.
Джошуа возложил руку мне на лоб.
— Я в норме, Джош, не надо ничего делать.
— Это почему еще? Только будь добр, не ори. Через несколько секунд боль прошла и дышать стало легче. После чего я заснул — или потерял сознание от благодарности, не знаю. На рассвете я пришел в себя. Джошуа по-прежнему стоял рядом на коленях, а его ладонь лежала у меня на лбу. Так он и уснул.
Начесанную ячью шерсть я отнес Гаспару — он занимался песнопениями в большом пещерном храме. Шерсти набралось на приличный тюк, я сбросил его на пол у монаха за спиной и тихо отошел в сторону.
— Жди, — произнес Гаспар, воздев палец в воздух. Закончив песнопение, он повернулся ко мне. — Чай, — сказал он и повел меня в комнатку, где принимал нас с Джошем в первый раз. — Сядь. Сядь, не жди.
Я сел и стал смотреть, как он в маленькой жаровне разводит из угольев огонь: сначала при помощи тетивы лука и палочки воспламеняет сухой мох, затем сдувает пламя на жаровню.
— Я изобрел палочку, которая зажигает огонь сразу же, — сказал я. — Могу научить…
Гаспар яростно посмотрел на меня и пальцем в воздухе заткнул слова обратно мне в горло.
— Сиди, — изрек он. — Не говори. Не жди.
В медном котелке он вскипятил воду и залил ею чайные листья в глиняной чашке. На столик выставил две чашечки поменьше и принялся церемонно разливать в них чай из большой.
— Эй, олух! — не выдержал я. — Ты же чай, на фиг, разливаешь!
Гаспар улыбнулся и поставил большую чашку.
— Как я могу налить тебе чаю, если чашка твоя уже полна?
— Чё? — красноречиво выразился я. Иносказания никогда не были моим сильным местом. Хочешь чего сказать — говори. Поэтому, разумеется, для меня Джошуа и буддисты — компания что надо. Прямые, откровенные парни.
Гаспар налил чаю и себе, поглубже вздохнул и закрыл глаза. Прошла, наверное, минута, и он их снова открыл.
— Если ты уже все знаешь, как могу я чему-то тебя научить? Прежде чем я налью тебе чаю, ты должен осушить свою чашку.
— А чего сразу не сказал? — Я схватил посудинку, выплеснул чай в то же окно, куда выкинул палку Гаспара, и снова грохнул чашкой по столу. — Я готов.
— Ступай в храм и сиди, — сказал Гаспар.
Без чая? Он явно до сих пор не очень доволен, что я как бы грозил ему смертью. Я попятился к двери, кланяясь на ходу (такой любезности обучила меня Радость).
— И вот еще что, — сказал Гаспар. Я остановился и подождал. — Номер Семь сказал, что ты не доживешь до утра. Номер Восемь подтвердил. Почему же ты не только жив, но и вообще, похоже, не ранен?
Перед тем как ответить, я на секунду задумался. Вообще-то я так нечасто поступаю.
— Вероятно, монахи эти слишком высоко ценят собственное мнение. Могу лишь надеяться, что им тем самым не удалось подорвать чьего бы то ни было мышления.
— Иди сиди, — ответствовал Гаспар.
И мы сидели. Больше ничего. Полмира мы, очевидно, проехали именно за этим: учиться сидеть, пребывать в неподвижности и слушать музыку вселенной. Отпустить на волю свое эго — не индивидуальность, но то, что отличает нас от прочих существ. «Когда сидишь — сиди. Дышишь — дыши. Ешь — ешь», — говорил Гаспар, имея в виду, что каждая крупица нашего существа должна быть в каждом моменте, полностью осознавать «сейчас»: никакого прошлого, никакого будущего, ничто не должно отделять нас от всего, что есть.
Мне же, еврею, оставаться в «сейчас» затруднительно. Если нет прошлого, где же вина? Если нет будущего, куда деваться ужасу? А без вины и ужаса — кто я?
— Пойми: твоя кожа соединяет тебя со вселенной, а не разъединяет вас. — Гаспар втолковывал мне суть того, что называют просветлением. Одновременно признавая, что научить такому невозможно. Он мог обучить меня методу. Сидеть Гаспар умел.
Легенда гласила (это я просто связал воедино обрывки разговоров учителя и его монахов), что Гаспар выстроил монастырь как место для собственного сидения. Много лет назад из Индии, где он был урожденным принцем, Гаспар перебрался в Китай, чтобы научить тамошнего императора и его придворных истинному значению буддизма, утраченному за годы догматики и слишком вычурных интерпретаций писания.
Гаспар прибыл ко двору, и первым делом император его спросил:
— Что заработал я всеми своими добрыми деяниями?
— Ничего, — ответил Гаспар.
Император опешил: как, неужели он все эти годы был щедр к своему народу за просто так?
— Ну хорошо, в чем же тогда сущность буддизма? — спросил он.
— В огромных земноводных, — ответил Гаспар. Император приказал сбросить Гаспара с вершины храма, и юный монах в тот момент решил для себя две вещи раз и навсегда: первое — в следующий раз надо будет придумать ответ поинтереснее, второе — нужно получше выучить китайский. Он хотел сказать: «В огромной пустоте», только перепутал слова.
Легенда далее гласила, что Гаспар пришел к пещере, где теперь выстроили монастырь, и сел медитировать. Он решил тут остаться, пока на него не сойдет просветление. Через девять лет он спустился с горы; жители деревни поджидали его с пищей и дарами.
— Учитель, нам потребно твое святейшее водительство. Что ты можешь нам сказать? — вскричали они.
— Писать очень хочется, — сказал монах. И селяне сразу поняли, что он действительно обрел разум Будды — «не-разум», как мы его называли.
Селяне упросили Гаспара остаться и помогли ему выстроить монастырь на месте той самой пещеры, где он достиг просветления. Пока длилось строительство, на селян нередко нападали злые бандиты. Хотя Гаспар был убежден: убивать нельзя никаких существ, — понимал он и то, что люди должны как-то защищаться. Он помедитировал на эту тему и разработал способ самозащиты на основе разных телодвижений, которым научился от йогов его родной Индии. Движениям он обучил селян, а затем и всех монахов, что стали приходить в монастырь. Дисциплину эту он называл «кунг-фу», что в переводе означает «метод, коим лысые коротышки могут оставить от тебя только фук».
Наши тренировки по кунг-фу начались прыжками по кольям. После завтрака и утренней медитации монах Номер Три, казавшийся старше прочих, вывел нас на монастырский двор, где мы обнаружили штабель кольев — каждый пару футов длиной и примерно пядь диаметром. Номер Три заставил нас установить колья прямой линией в полушаге один от другого. Потом велел запрыгнуть на один и держать равновесие. Все утро мы поднимались с жестких каменных плит и потирали ушибы, а затем вдруг получилось: мы с Джошем смогли устоять на одной ноге на верхушках своих кольев.
— И что теперь? — спросил я.
— Ничего теперь, — ответил Номер Три. — Стойте. И мы стояли. Часами. Солнце пересекло небосвод, ноги и спина мои болели, мы падали снова и снова, и всякий раз Номер Три орал, чтобы мы запрыгивали обратно на кол. Когда опустились сумерки и мы оба простояли на своих кольях по несколько часов и ни разу не упали, Номер Три сказал:
— Теперь на следующий.
Джошуа тяжело вздохнул. Я осмотрел всю линию кольев и осознал, какая боль ждет нас впереди, если надо прыгать сквозь весь строй. Джошуа стоял сразу за мной в конце ряда, и ему пришлось бы скакать на тот кол, где только что стоял я. Поэтому мне предстояло не только перескочить на следующий, приколоться и не упасть, но и сделать так, чтобы при отколе не упал мой старый кол.
— Марш! — скомандовал Номер Три.
Я прыгнул и промахнулся. Кол накренился и выскользнул из-под меня, а я головой впоролся в камень.
Перед глазами громыхнула белая вспышка, а по затылку пролетела молния боли. Не успел я ничего сообразить, как прямо на меня шмякнулся Джош.
— Спасибо, — благодарно сказал он: гораздо уютнее приземляться на мягкого еврея, нежели на жесткие камни.
— Назад, — распорядился Номер Три.
Мы вновь расставили колья и заскочили на них. Сейчас обоим это удалось с первого раза, и мы стали ждать команды скакать на следующий. Полная луна карабкалась на небо, а мы таращились на ряд кольев и не понимали, за сколько мы доскачем до конца, как долго Номер Три нас тут продержит, — и мы оба думали о том, что Гаспар просидел девять лет. Я даже не помню, когда еще мне было так больно, — а это все-таки кое-что, если учитывать, что совсем недавно по мне прошелся як. Я уже пытался представить, какую усталость и жажду выдержу, пока не упаду, и тут Третий Номер сказал:
— Хватит. Идите спать.
— И это все? — спросил Джош, соскочив с кола и поморщившись от боли при посадке. — Зачем же мы расставили двадцать, если понадобилось всего три?
— А зачем ты думал о двадцати, если можешь стоять лишь на одном? — был ответ.
— Писать очень хочется, — сказал я.
— Вот именно, — согласился монах. Вот вам и весь буддизм.
Каждый день мы выходили во двор и расставляли колья — всякий раз иначе, наобум. Трешник добавлял колья разных длин и диаметров. Иногда нам приходилось скакать с одного на другой как можно быстрее, иногда мы стояли на одном по много часов, готовые скакнуть, едва Номер Три скомандует. Похоже, смысл заключался в том, чтобы ничего не предугадывать и мы не могли выработать ритм тренировки. Тут надо перемещаться в любом направлении, заранее ничего не обдумывая. Номер Три называл это контролируемой спонтанностью, и первые полгода в монастыре мы проводили на кольях такое же время, как и в сидячих медитациях. Джошуа полюбил тренировки кунгфу сразу же — как, собственно, и медитацию. Я же был, как выражаются буддисты, телеснее.
Помимо обычных дежурств по монастырю, работ на огороде и доения яка (меня милостиво избавили от этой обязанности), каждые десять дней или около того группа из шести монахов спускалась в деревню со своими мисочками и собирала подаяние селян. Обычно давали рис и чай, иногда — темные соусы, ячье масло или сыр, и уж совсем редко — хлопковую ткань, из которой монахи шили новые тоги. В первый год нам с Джошуа вообще не разрешали выходить из монастыря, и я заметил некую странность. После каждого похода в деревню четверо-пятеро монахов на несколько дней исчезали в горах. Об этом ничего не говорилось — ни когда они уходили, ни когда возвращались, — но, судя по всему, у них существовала какая-то очередность: каждый монах ходил в горы на третий-четвер-тый раз, за исключением Гаспара. Тот пропадал в горах чаще.
Наконец я набрался смелости и спросил у Гаспара, что происходит.
— Это особая медитация, — ответил он. — Ты не готов. Иди сиди.
Гаспар почти на все мои вопросы отвечал «Иди сиди», и негодование мое по этому поводу означало, что я вовсе не утрачиваю привязок к собственному эго, а потому и в медитациях никуда не продвигаюсь. Джошуа, напротив, был полностью в своей тарелке: ему нравилось все, чем мы занимались. Он мог часами сидеть без движения, а потом прыгать по кольям так, словно перед этим час разминался.
— Как ты это делаешь? — спрашивал я. — Как ты можешь ни о чем не думать и не засыпать?
Ибо то был основной барьер на моем пути к просветлению. Если я сидел тихо несколько часов, то непременно засыпал, а храп мой, очевидно, эхом колыхал храмовую тишь и нарушал медитации остальных монахов. Немочь эту предлагалось лечить единственным средством — пить в огромных количествах зеленый чай. От него действительно заснуть было трудно, однако «не-разум» он подменял постоянными раздумьями о мочевом пузыре. И в самом деле, менее чем через год я достиг состояния абсолютного сознания пузыря. Джошуа же удалось полностью избавиться от собственного эго — как учили. И на девятом месяце нашего пребывания в монастыре, посреди самой ненастной зимы, какую только можно представить, Джошуа, отпустив от себя все построения сознания и тщеславия, стал невидимкой.