Книга: Императоры. Психологические портреты
Назад: III
Дальше: V

IV

Вернувшись во дворец, Николай сел писать брату письмо. «Дорогой, дорогой Константин! – писал он. – Ваша воля исполнена: я – император, но какою ценой, боже мой! Ценой крови моих подданных. Милорадович смертельно ранен, Шеншин, Фредерике, Стюрлер – все тяжело ранены… Я надеюсь, что этот ужасный пример послужит к обнаружению страшнейшего из заговоров, о котором я только третьего дня был извещен Дибичем».
Всю ночь с 14 на 15 число Николай Павлович не ложился спать вовсе. Если на Сенатской площади не нашлось ни одного генерала, способного командовать войсками, верными правительству, и Николаю пришлось взять на себя роль военного диктатора, то теперь ему предстояла новая роль – трудная роль инквизитора. С первого же дня своего царствования у него сложилось убеждение, что ему не на кого надеяться и не на кого рассчитывать. Он сам взял в свои руки следствие по делу декабристов. В сущности, этот страшный день и эта страшная ночь определили его судьбу как императора. Николай поверил, что само провидение предназначило ему быть монархом. Враги были повержены. И этой победой он был обязан исключительно себе. «Самое удивительное, – говорил он впоследствии, – что меня не убили в тот день». В самом деле, это удивительно. Вопрос о цареубийстве принципиально был давно решен в среде заговорщиков: Почему и таком случае Каховский, убивший Милорадовича, не решился убить царя? Почему? Настроение правительственных войск было так неустойчиво, что, наверное; с утратой Николая они не стали бы защищать обезглавленную власть. Но из мятежников никто не посмел взять на себя ответственность. Рылеев, Пущин, Каховский – вся тогдашняя интеллигенция – оказались бессильными перед политическим реализмом Николая. Заговорщики не сумели воспользоваться тем мятежный настроением, какое владело народной массой, о чем с совершенной откровенностью свидетельствует в своих записках и сам Николай. Взбунтовавшиеся дворяне, несмотря на свою враждебность к царскому самодержавию, по своей культуре были ближе к Романовым, чем к этой взволнованной толпе солдат, рабочих и крепостных. Вот эта явная оторванность от широких кругов населения, враждебного петербургской власти, и погубила участников декабрьской революции.
Допросы арестованных убедили Николая в том, что эти люди морально не были достаточно сильными, и это сознание опьянило победителя. Отравленный этим хмелем, он овладел царством, и понадобился опыт тринадцатилетней самодержавной власти, европейская революция 1848 года и ужасы Севастопольской кампании, чтобы он освободился от этого хмеля и вдруг, понял, что «просвещенный абсолютизм» есть жалкая фикция, что он – мнимый самодержец, что он ничтожен перед стихийными силами, которые фатально развиваются, преодолевая на своем пути все преграды.
Но в ночь с 14 на 15 декабря 1825 года Николай еще не понимал того, что он понял в 1855 году.
«Когда я пришел домой, – писал в своих мемуарах Николай, – комнаты мои были похожи на главную квартиру в походное время. Донесения от князя Васильчикова и от Бенкендорфа одно за другим ко мне приходили. Везде сбирали разбежавшихся солдат гренадерского полка и часть московских. Но важнее было арестовать предводительствовавших офицеров и других лиц. Не могу припомнить, кто первый приведен был. Кажется мне – Щепин-Ростовский… Он, в тогдашней полной форме и в белых панталонах, был из первых схвачен, сейчас после разбития мятежной толпы. Его вели мимо верной части Московского полка, офицеры его узнали, и в порыве негодования на него, как увлекшего часть полка в заблуждение, они бросились на него и сорвали эполеты. Ему стянули руки назад веревкой, и в таком виде он был ко мне приведен». Потом допрашивали Бестужева, и от него Николай узнал, что князь Трубецкой был назначен предводителем мятежа. Его стали искать по всему Петербургу и наконец нашли в доме австрийского посла, который приходился ему свояком.
В присутствии генерала Толя произошло свидание диктаторов двух вражеских станов – Романова и Трубецкого. Романов исполнил свой долг, как он его понимал, и этого не сделал Трубецкой, усомнившийся в решительный час и в самом себе, и в том деле, какое он защищал. Николай не удержался от того, чтобы самодовольно и мелодраматично описать это свидание в своих записках, в иных частях довольно правдивых и откровенных.
При обыске в доме Трубецкого нашли важную черновую бумагу на оторванном листе, писанную рукой Трубецкого, – «это была программа на весь ход действий мятежников на 14-е число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому».
Николай воспользовался этим документом.
– Хочу вам дать возможность, – сказал он Трубецкому, – хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного. Тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?
– Я невинен, я ничего не знаю.
– Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение. Вы – преступник. Я – ваш судья. Улики на вас – положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас. Вы себя погубите, отвечайте, что вам известно.
– Повторяю, я не виновен, ничего не знаю.
Тогда Николай показал ему документ:
– Если так, так смотрите же, что это. «Тогда он, – пишет Николай, – как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде».
Когда князь Трубецкой ползал у ног Николая Павловича, вероятно, в душе победителя окончательно созрела мысль о том, что у него, императора, нет более соперников.
Если князь Трубецкой, «вождь» восстания, пресловутый «диктатор», целует царские ботфорты, то кто иной посмеет упорствовать в своих «заблуждениях»! И в самом деле, немногие из декабристов ускользнули из крепких сетей, расставленных талантливым следователем. Он сам, как актер, увлекся этой жестокой игрой. Так было приятно после пережитой опасности торжествовать победу, любоваться на поверженных врагов, обольщать какого-нибудь наивного Рылеева, пугать трусов, искусно добиваться признаний у строптивых, вроде Каховского Этот самолюбивый мечтатель понравился Николаю, может быть, потому, что тоже был склонен, как и царь, к театральной декламации. Николай даже отметил в своих мемуарах, что этот – декабрист был «молодой человек, исполненный прямо любви к отечеству», что, как известно, не помешало ему повесить патриота, ибо его патриотизм был «в самом преступном направлении».
Характеристики, которые делал Николай своим «друзьям четырнадцатого дня», весьма любопытны. Они рисуют облик самого царя. Участники Южного общества после восстания Черниговского полка его интересуют не менее, чем северяне.
«Муравьев, – пишет Николай, – был образец закоснелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был в своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд». Твердость Николаю всегда нравится, даже у врага. Муравьева привезли закованного, хотя он был тяжело ранен. Он сидел, изнемогая от раны, но давал показания обстоятельно.
– Объясните мне, Муравьев, как вы, человек умный, образованный, могли хоть одну секунду до того забыться, чтобы считать ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть – преступным злодейским сумасбродством? – спросил Николай, забыв, по-видимому, что 14 декабря он сам не знал, что, собственно, происходит на Сенатской площади – несбыточное «сумасбродство» или гибель романовской империи. Тогда ведь Николай вовсе не был уверен, кто кого будет допрашивать как победитель и судья.
На вопрос Николая Муравьев ничего не отвечал, покачал головой с видом, что чувствует истину, не поздно.
Пестель был также привезен в оковах; по особой важности его действий его привезли и держали секретно…
«Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве; я полагаю, что редко найдется подобный изверг.»
«Артамон Муравьев был не что иное, как убийца, изверг без всяких других качеств, кроме дерзкого вызова на цареубийство. Подл в теперешнем положении, он валялся у меня в ногах, прося прощения…»
«Напротив, Матвей Муравьев, сначала увлеченный братом, но потом в полном раскаянии уже некоторое время от всех отставший, из братской любви только спутник его во время бунта и вместе с ним взятый, благородством чувств, искренним глубоким раскаянием меня глубоко тронул».
«Сергей Волконский, набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя как одурелый, он собою представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека».
Декабристы, которые держали себя с достоинством, внушали Николаю чувство уважения, которое он не всегда мог скрыть под презрительными словами. Михаил Орлов, например, чей «большой ум, благородную наружность и привлекательный дар слова» пришлось признать и самому Николаю, вызвал его самолюбивый гнев своей язвительной улыбкой, гордостью и прямыми насмешками над молодым императором, и все же царь не решился говорить о нем так, как он говорил об «одурелом» Волконском.
Прошло полгода после восстания. 14 июля 1826 года Николай Павлович писал брату: «Милосердный господь дал нам, дорогой и бесценный Константин, увидеть конец этого ужасного процесса. Вчера была казнь. Согласно решению Верховного суда, пятеро наиболее виновных повешены, остальные лишены прав, разжалованы и присуждены к каторжным работам… Да будет тысячу раз благословен Господь, спасший нас… Да избавит он нас и наших внуков от подобных сцен…»
В дни казни царское семейство было в тревоге. Императрица и сам Николай не вполне были уверены, что все обойдется благополучно. Дня за три до казни Мария Федоровна писала Голицыну: «Вчера или сегодня государь должен решить судьбу этих несчастных…
Я день и ночь думаю об этом. Это приводит меня, в ужасное состояние…» После казни императрица пишет тому же князю А. Н. Голицыну: «Слава Богу – всё прошло спокойно, все в порядке. Да помилует Господь казненных, и да будет к ним милосерд вышний судия. Я возблагодарила на коленях Бога. Я верю, что, по милосердию божьему, Николай будет отныне царствовать мирно и спокойно!»
Назад: III
Дальше: V