Глава 22
Масляная лампа коптила уже давно, но клерики этого не замечали. Они сидели в небольшой комнате и пили вино. Позабыв про все посты и ограничения. Они пили долго и жадно, словно стараясь загасить какой-то огонь, горевший внутри. Пили, не пьянея и чем больше, тем жаднее. С Охотником они поругались и расстались с ним возле Горного.
Иоанн откупорил очередную бутылку.
— Выпьем за наш провал!
— Почему провал? — не согласился Петр. — Нет, мы все сделали правильно. Кроме одного: не надо было так сразу на графиню с обвинениями накидываться.
— Ну, теперь ничего не изменишь. Будем надеяться, что его преосвященство об этом не узнает…
— Если даже он и не узнает, все равно нам взбучки от отца Люцера не миновать, — предупредил Лука. — Потому как поездка наша принесла не больше пользы, чем в прошлый раз.
— Зато не погиб никто.
— Нашей заслуги здесь нет.
Петр задумчиво катал по столу хлебный шарик.
— Как бы то ни было, все уже позади, — ободряюще сказал Иоанн, разливая вино по стаканам. — Вернемся в Резиденцию, займемся привычными делами. Молодежь станем готовить.
— Да, Иоанн, ты прав. Работы по горло. Нам надо как можно скорее вернуться в Столицу.
— Но не раньше, чем мы разделаемся с этим добром! — Иоанн указал на стройный ряд винных бутылок. — Давненько я не пивал такого вина. Лука усмехнулся.
— Сказать точнее, ты вообще давненько не пивал.
— А ты откуда знаешь? Следил за мной, что ли? Я человек свободный, имею право выпить, когда мне вздумается.
— Так уж и свободный… Ты все-таки монах.
— Нет, Петр, я не монах. Вот ты — монах. И он тоже, — Иоанн указал на Луку.
Петр не нашелся, что ответить.
— Если не монах, то кто же ты? — поинтересовался Лука.
Иоанн стукнул себя кулаком в грудь.
— Я — меч Бога. Я орудие справедливости. По крайней мере, стараюсь им быть.
— Чьей справедливости? Уж не небесной ли?
— Нет, не небесной. Небесам справедливость не нужна, там все благополучно. Справедливость нужна здесь, на земле. Но не всем. Она нужна слабым. Ведь справедливость — это вообще оружие слабых. Они придумали себе его сами. Сильным в справедливости нет надобности.
Иоанн опустошил стакан и наполнил его вновь.
— Если на то пошло, то мы как раз служим сильным, — заметил Петр.
Иоанн отрицательно покачал головой.
— Служим-то мы сильным. Но справедливость мы пытаемся восстановить именно для слабых. Согласен, звучит абсурдно, но так оно и есть. Просто дело вот в чем: справедливость — эта та кость, которую кидают правители народу, чтобы тот не ворчал. Кость довольно-таки маленькая и тщательно обглоданная, да собака такая голодная, что довольствуется и этим.
— Ты, Иоанн, все против власти выступаешь, — проворчал Лука. — А не надо этого делать, не надо. Поперек власти идти — что поперек ветра парус ставить. Другое дело, — добавил он более хитрым тоном, — другое дело, что при умении да осторожности парус этот можно так подставлять, чтобы было и по ветру, а все ж плыть в своем направлении.
— Да не парус ты, а задницу свою подставляешь! — презрительно бросил Иоанн. — Тебе плюй в лицо, а ты будешь спасибо говорить. Вот на таких как ты все и держится, вся эта гнилая система.
Лука нехорошо посмотрел на Иоанна, но промолчал.
— Ну вот, пожалуйста! — удовлетворенно захохотал Иоанн. — Вот вам и подтверждение! Другой бы на его месте мне за такие слова уже всю морду разворотил, а этот проглотил молча, и все.
— Перестань, Иоанн! — поморщился Петр. — Ты пьян.
— Может быть я и пьян. Скорее даже да, чем нет. Зато я говорю правду. Есть три категории людей, которые говорят правду. Это пьяные, дети и блаженные. Что у них в уме, то и на языке.
Иоанн открыл еще одну бутылку.
— Кому нужна такая правда? — зло сказал Лука, отпивая вина. — Ты, наверное, вообразил, что открываешь людям глаза? Тоже мне пророк! Такую правду знают все. И что с того? Проще кому-нибудь от этого? Да ничего подобного! Если что людям и нужно, так это мечта. Правда — это почти всегда боль. Мечта же дает человеку надежду.
— Пустую надежду, — поправил Иоанн.
— Пускай так. Но это их собственный выбор, их право.
— Не согласен я с этим, — вклинился в разговор Петр. — Что значит «собственный выбор»? Если бы человек жил в одиночестве, подобно зверю в лесу, тогда он мог бы решать все за себя сам. А мы живем в обществе. В государстве. На каждом из нас лежит ответственность за все человечество.
— Да брось ты! Кто будет думать про человечество? Разве что Бог. Пусть лучше каждый заботится о том, чтобы его интересы не ущемлялись, тогда каждый получит свое.
— Интересы у каждого разные. Хорошо, конечно, если все твои интересы ограничиваются простыми человеческими потребностями. А если у кого-то в круг интересов входит стремление украсть, убить? И он начнет стремиться «получить свое»?
Иоанн вылил в стакан остатки вина.
— Хорошо, давай подумаем. Откуда у человека возьмется желание украсть, если у него все есть?
— Человек по природе своей алчен. Дай ему все — он потребует большего. Желания его ненасытны. Ему всегда будет чего-то не хватать. Сатана будет вечно соблазнять его и склонять ко злу. Поэтому надо стремиться думать не только о себе, но и о ближних. Это единственный путь.
— Куда же заведет такой путь? К отрицанию от себя?
— Нет, такой путь приведет человечество к спасению.
— Эх, Петр, от нас самих надо нам спасаться. Но вот проблема: никто не захочет идти таким путем. Где та середина между добром и злом, где та граница между самим собой и ближним, где черта между правдой и ложью? Если бы знать! А пока что каждый устанавливает для себя эту границу сам, руководствуясь своими мерками и своими суждениями.
— Границы установил для нас Господь, — ответил Петр.
— Нет, Петр, не для нас он их установил. Для святых эти границы. Для ангелов. Был один святой человек, сын Бога, да и тот не смог в них удержаться, а куда уж нам до него!
Лука теперь пил молча, не ввязываясь в разговор.
Петр нетвердой рукой потянулся за бутылкой. Проливая на стол, наполнил стаканы. Необычные чувства одолевали его. Незыблемые до этих пор принципы и убеждения стали вдруг нетрезво шататься, будто это они, а не Петр опьянели. Возникли какие-то сомнения, неведомые доселе подозрения, появилось ощущение двойственности, что-то внутри стало колебаться, вызывая душевное смятение.
— Прочь сомненья! — сказал он заплетающимся языком. — Все сомнения от Лукавого. У нас не должно быть колебаний, потому что колеблются лишь слабые духом. Сказано: «Кто сомневается, тот будет смят, кто скучает, тот отчается».
Иоанн расслабленно засмеялся.
— Кто тебе сказал, что я сомневаюсь? Напротив, уж если кто и знает, чего хочет, так это я. Хотел бы я посмотреть на того, кто вздумает на моем пути стать…
— Чего ж хочешь ты?
— Чего хочу? — Иоанн согнал с лица улыбку, выкатил бешено глаза. — Правды хочу! Одной для всех. Справедливости желаю! Чтобы ко всем одинаково! Будь ты хоть последний смерд, хоть король, но если виновен — получи! Для этого в Капитул пришел. Для этого живу. А ты думал зачем? Лбом о землю биться, поклоны класть?
Иоанн ударил кулаком по столу, опрокинув стакан. Темно-красное вино медленно расползалось по столешнице, просачиваясь в щели, капало на пол. Петр смотрел на него неподвижным взглядом. Краем сознания он понимал, что Иоанн говорит что-то неправильное, что-то еретическое, что надо бы его остановить, но им овладела чудовищная апатия, расслабившая волю. Тяжелым, бесформенным клубком ворочались в голове мысли.
Какая в конце концов разница, подумал он. Все уладится само собой. Что бы ни было, все к лучшему. Мы в руках Господа, это он направляет нас. Направляет иногда верной, иногда неверной тропой, но всегда именно так, как надо. Есть такое слово: необходимость. Если Всевышний посылает нам болезнь, смерть, значит это необходимо. Не нам, не рабам господним судить о справедливости деяний Бога. Не нам противиться им. Нам — терпеть. Лишь смиренные войдут в царствие небесное, лишь покорные достойны райского блаженства.
Петр неожиданно понял. Я понял, Господи, подумал он, мысленно улыбаясь. Я понял. Ты дал нам жизнь, как Испытание. Ты насылаешь на нас искушения, даешь нам бедствия и радости подобно препятствиям на пути. Гордые душой преодолевают эти препятствия, думая, что они победители. Считают, что достигнут финиша первыми. И заблуждаются. Потому что Испытание заключается не в преодолении препятствия, а в подчинении ему, в смирении с ним. Не препятствие нужно сломить, но гордыню свою. Из-за гордыни, человек был низвергнут с небес, преодолев же ее, он сможет вернуться в рай…
— Ты слышишь меня, Петр? — настойчиво вопрошал Иоанн.
— Да, я слышу, — кивнул Петр.
— Что за думы тебя одолели? Ты так долго молчал, что я уж подумал было, будто ты уснул.
Петр потряс головой.
— Нет, я не уснул. Я думал над истиной.
— «Истина в вине»! — Иоанн поднял стакан, звякнул им о бутылку.
Они неторопливо выпили. Лука уже давно спал, уронив голову на стол. За окном была глубокая ночь. Только теперь клерики заметили, что в комнате практически нечем дышать — едкий масляный дым лампы пропитал весь воздух.
Иоанн поднялся и, подойдя к окну, распахнул его. Высунулся по пояс наружу, задышал глубоко. Тяжелый воздух медленно покидал комнату.
Петр, покачиваясь, приблизился к окну. — Н-н-ничего не видно… — протянул он, выглядывая.
Но вскоре глаза привыкли к темноте, и Петр начал что-то различать в ночной серости. Сначала он почувствовал прохладу сыроватого воздуха, затем услышал сонные голоса ночи: тихий шелестящий треск, напряженное густое безмолвие, переходящее в какой-то натужный, едва уловимый звон. Казалось, за окном скопилась покинутая всеми пустота, и если шагнуть вперед, в ее объятия, то она навсегда поглотит тебя, растворив в своем чреве.
— Ночь, — сказал Петр протяжно.
Там, за окном, серела дорога. Этой дорогой они прибыли в гостиницу, по этой дороге они завтра поедут дальше. Куда ты идешь, дорога, куда стремишься, спросил Петр, задумчиво уставившись на уходящую в темноту светло-серую ленту. Есть ли цель в конце твоего пути?
Нет. Я иду в никуда, я иду, стоя на месте. У меня нет цели. Как нет ее и у тебя. У всех. Путь всегда замыкается на самом себе, он заканчивается, не успев начаться. Движения нет. Мир стоит на месте. Стремясь чего-то достичь, мы затормаживаем его еще больше. Ты поймешь.
Петр увидел, что Иоанна уже нет возле окна — тот спал, раскинувшись на широкой кровати. Спал в одежде, не сняв сандалий. Петр добрался до второй кровати, стоявшей ближе к окну, и упал лицом в подушку.
Какое-то время он лежал неподвижно, а затем вдруг услышал голоса. Нет, не голоса — крики. Кричали тысячи людей, кричали яростно, безумно. В их криках была ненависть, страх, презрение. Боль. Смерть.
Петр увидел огромную равнину, покрытую поросшими степной травой холмами. Равнина была усеяна людьми. Их было много, очень много. Некоторые мчались на лошадях, но большинство составляли пешие. А еще были мертвые. Мертвые неподвижно лежали в жесткой траве, окруженные сломанным оружием, на потемневшей от крови земле. Изрубленные, утыканные стрелами, пронзенные копьями и пиками. С разорванными внутренностями, размозженными головами, отрубленными конечностями. С пустым и окоченевшим взглядом.
Звенели, скрещиваясь, мечи, скрежетали пронзаемые латы, гулко отзывались при ударе шлемы. С хрустом разрывала кольчуги холодная сталь, вгрызаясь в плоть, умываясь горячей кровью, она согревалась ее теплом. Она впитывала в себя боль. Такую боль, что ей самой становилось страшно.
Трещали и мялись щиты, выворачивая державшие их руки. Глухим стуком отзывались при выстреле арбалеты, свистели, разгоняясь, стрелы. Дико и испуганно ржали лошади.
Над равниной нависали фиолетовые тучи. За ними в ужасе спряталось небо, не желая смотреть на безумную битву. Такую битву, в которой невозможно понять, кто с кем сражается, невозможно узнать причины, ее вызвавшие, невозможно понять, кто побеждает, а кто терпит поражение. Где нет правых и нет виноватых. Нет начала, но есть конец. Один для всех.
Петр ощутил, как внутри него растет страх. Ему показалось, что все человечество собралось на этой равнине, чтобы уничтожить само себя. Будто бы все его близкие, все его друзья сражаются здесь друг с другом, движимые стремлением убивать. Ему захотелось остановить их, но почему-то это было невозможно. Петр не знал, почему, но был твердо в этом уверен. Он смотрел на сражение широко раскрытыми глазами, не зная, что делать и что думать. Не зная, как он здесь очутился и почему не попал в ряды сражавшихся.
Вот со склона холма спустился всадник. На нем стальная кольчуга с коротким рукавом, полукруглый шлем, за спину закинут светло-желтый плащ. Острые черные глаза, твердо сжатые губы. В левой руке он держит щит, правая сжимает широкий меч, покрытый зазубринами.
Противник его стоит на земле, широко расставив ноги. Он высок, крепкого сложения, с длинными руками. Он одет в запачканный кровью и грязью камзол, голова обнажена. Глаза его сверкают ненавистью. Обеими руками он твердо сжимает длинный меч, направляя его острием на всадника. Он ждет.
Всадник разгоняет лошадь в галоп и, перенеся туловище на левую сторону, рубит. Мимо.
Высокий воин разворачивается и наносит противнику удар сзади. Но не в спину — длинный меч, взвизгнув от встречи с кольчугой, отсекает всаднику руку чуть не по самое плечо.
Бесшумно, словно перезревший плод, падает отрубленная рука, все еще продолжая сжимать щит. Красным взрывом выплескивается из обрубка кровь, разлетаясь брызгами над полевой землей. Крика не слышно — он тонет в общем гуле битвы. Видно, как всадник откидывается на лошадиный круп, как выпускает из руки меч. Шлем слетает с него, рассыпаются каштановые волосы. Тело всадника безвольно повисает, запутавшись в стременах. А конь, испуганный, разгоряченный, продолжает мчаться вперед, унося своего хозяина куда глаза глядят.
Двое закованных в броню рыцарей с остервенением рубят друг друга тяжелыми боевыми топорами. Медленно взмахивают они грозным оружием, медленно наносят удары. Но видно, что ненависть и жажда убийства так и клокочут под панцирями, стремясь вырваться наружу.
Удар. Топор прорубил кирасу, но до тела не дошел — застрял. Рыцарь с рычанием упирается ногой в противника, выдергивает из него оружие. Противник, хрипло крикнув, взмахивает и рубит. Не выдерживает наплечник, лопается, брызгая во все стороны сталью. Погружается в тело топор. С хрустом перерубывая ключицу, увязает в мышцах.
Крови не видно. Но рыцарь падает. Падает, чтобы уже никогда не подняться. Умирает дух, покидая тело и оставляя неподвижным металл. Тот металл, который защищает и тот, который убивает.
Выползает из-под убитой лошади человек в глухом шлеме. Из-под шлема ему на грудь стекает кровь, сам шлем помят. Человек падает на колени, наклонив голову, с трудом снимает шлем. Поднимает к небу лицо. Лица нет. Вместо него кровавая каша. Нос раздроблен, раздавлены губы, выбит передний ряд зубов и сломана лицевая кость. Глаза залиты кровью.
Но человек открывает их. Петра пробирает дрожь — так страшно окровавленное лицо. Красная маска, а на ней — живой взгляд. Как передать, как объяснить этот взгляд? В нем смешались боль и страх, отчаяние и надежда, удивление и печаль. В нем мольба. Потому что глаза смотрят на небо.
Только неба нет. Оно прячется за фиолетовыми тучами, покинув обезумевших убийц. Оно отреклось от них.
А битва продолжается. Все громче и все бессмысленнее становятся крики. Они сливаются в сплошной непрерывный гул. В один густой, нечленораздельный голос. Этот голос давит Петру на уши, проникает в самое сердце. Он твердит одно слово, все отчетливее и отчетливее, заставляя сердце колотиться в одном ритме с вихрем мыслей. Остановитесь!
Петр распахнул глаза.
Все так же тянулась ночь. Угасла уже лампа, затихли все голоса, все звуки. Тишина поглотила ночь. Молчание. Только Иоанн слабо похрапывал, да вздрагивал во сне Лука.
Петр провел рукой по лицу. Что это, слезы? Но ведь он никогда не плакал. Не плакал, когда хоронил родителей, не плакал, когда терял товарищей. Не проливал слез, когда было больно, и когда было грустно. Даже тогда, когда надо было плакать, не плакал он.
Он вспомнил, что только ведьмы не плачут. На допросах, истязаемые самыми жестокими пытками, они лишь кривились, стонали, размазывали по щекам слюну, но так и не могли выдавить слез. «Смиренная слеза возносится к небу и побеждает непобедимого», — вспомнил Петр. Сатана не желает для отступников истинного раскаяния. Поэтому лишает их слез.
Мое сердце окаменело, подумал Петр. В нем не осталось жалости. Ему не до слез. Не до сострадания. Но как иначе? Как? «Чтоб добрым быть, я должен стать жестоким». Да, верно. Есть добро, и есть жалость. Жалость — она одинакова ко всем, она для всех. Для грешных и праведных. А доброта, доброта только для праведных. Жалость имел только Спаситель. Только он относился ко всем с одинаковой любовью. На самое же большее, на что способны мы — это доброта. Но этой благодати достойны лишь избранные, во всем стаде лишь агнцы заслуживают ее, чтобы ею защититься от козлищ. Да, и грешные могут добиться ее, только для этого они должны пройти путь от греха, через раскаяние, к прощению.
Петр вытер лицо и закрыл глаза.
Увидев Охотника, Севастьян застыл, не в силах вымолвить ни слова. А мать Марии не выдержала:
— Что с ней?! Не томи душу, голубчик, говори!
Видно было, что она не надеется на добрые вести и приготовилась к самому худшему.
— Не волнуйтесь, все с ней хорошо! — успокоил Охотник, усаживаясь на лавку. — Устал что-то, — виновато сказал он. — А насчет дочки не беспокойтесь — призвала ее графиня в замок, на службу. И Марту тоже. Просто в спешке вас упредить позабыли.
— Слава тебе, Господи! — выдохнула мать. — Я уж думала…
Она всхлипнула и не смогла продолжать.
— Ну все, мать, все, — торопливо произнес Севастьян. — Все хорошо. Сбегай лучше к соседям, успокой их.
Когда мать Марии ушла к родителям Марты, Охотник обратился к Севастьяну:
— Я у вас поживу еще какое-то время, лады?
— Да живи, конечно! — согласился Севастьян. — Я не против. А где твои приятели?
Охотник покривился.
— Расстались мы с приятелями. У них свой путь, у меня — свой. Каждому свое.
— Никак, не поделили чего?
— Да нет. Оно, вишь ты, и делить-то было нечего — зверя в логове не оказалось. И не логово то, выходит, было, а просто пещера. Пустая и темная.
Севастьян задумчиво поскреб бороду.
— Расстались, и шут с ними, — изрек он. — Ты, небось, проголодался? Да что я спрашиваю, конечно проголодался! Давай-ка к столу, пока щи теплые.
Они сели за стол. Охотник набрал ложку щей, подул на нее, отправил в рот. Пошарил по столу взглядом.
— Слышь, Севастьян, а нет ли у тебя чего «погорячее»? — с надеждой спросил Охотник.
— Выпить? Понимаем! — закивал Севастьян.
Он ловко извлек откуда-то из-за печки пузатый кувшин.
— Ну, давай! Крепкий вонючий самогон ударил в горло, обжигая язык. Охотник закашлялся, глаза у него заслезились. Севастьян довольно крякнул и расправил усы.
— Ох, крепкий, зараза! — выдавил Охотник, вытирая слезы.
— В самый раз! — гордо сказал Севастьян, наполняя чашки. — Наш напиток! Я его для крепости еще на жгучем перце настаиваю.
Выпили. Севастьян взял головку лука, откусил добрую половину и сочно захрустел. Охотник глядел на него затуманившимся взором, морщился. Сомнения, тревоги, разочарование — все куда-то исчезло, испарилось. Дышать стало тяжелее, но и спокойнее. Пропали лишние мысли, оставив ощущение уверенности, всепонимания.
— Да, Севастьян, — сказал Охотник уверенно, — лишь то хорошо, что хорошо кончается. И не иначе.
Севастьян охотно подтвердил и налил снова.
— Скажу я тебе, Севастьян, вот что, — продолжал Охотник, жуя. — Легче тому живется, на чьей стороне правда. У кого совесть чиста. А тому, кто чужую совесть от грехов очищает, тому еще легче…
— Ты это про попов, что ли?
— Не-е-ет, при чем тут попы! — покривился Охотник. — Святые отцы только душу очищают, а я — тело. От греха избавляю.
— Как это? — удивился Севастьян.
Охотник понял, что сболтнул лишнее.
— Да так! — усмехнулся. — За других кровь лью. Ты вот, к примеру, за просто так убить можешь?
— Кого убить? — испугался Севастьян.
— Ну, положим, кабана.
— За просто так? Нет, зачем же? Что ж я, изверг какой! Ежели для пищи, так оно, конечно… Да и то, иной раз так рука дрожит, что и ножа не удержишь. Вот! — непонятно чему обрадовался Охотник. — Не можешь. А я могу. Многие благородные господа, а еще более дамы, так нос и воротят: «Фу, содрать со зверя шкуру! Как это жестоко, да как некрасиво!» Но шкурками с «жестоко убитых зверей» пользуются — на стены цепляют, на шею вешают… Вот и выходит, что есть такой дурак — Охотник, который за них в крови пачкается, да жестокости творит. На себя их грехи берет.
— Всякому свое назначение, — как показалось Охотнику, с сожалением сказал Севастьян. — Господам править, холопам — горб гнуть. Не нами так заведено, не нам и менять.
— Можно и так сказать, — согласился Охотник, — только до известного момента. Пускай себе господа правят, мне не жалко. Но если они начинают моей жизнью распоряжаться — тут уж, извиняюсь, не согласный я! Пока мы друг дружке поперек дороги не стали, мне до них дела нет. А если уж стали… — Охотник криво усмехнулся, прищурился, — если стали, то пускай побеждает не тот, кто знатнее, а тот, кто сильнее. Вот так!
Севастьян думал иначе, но перечить гостю не стал. Он разлил по чашкам все, что оставалось в кувшине, нетвердой рукой нарезал еще хлеба.
— Давай, Михаил, выпьем! — сказал он Охотнику. — Ты человек хороший, а с хорошим человеком грех не выпить.
— Не отрицаю.
Когда пить уже было нечего, Севастьян поглядел в окно и предложил идти в корчму. Охотнику было все равно, и он согласился. Шатаясь, они зашагали по вечернему селу, не выпуская из виду светящихся окон корчмы. Корчма называлась просто — «У Демьяна».
Внутри было довольно грязно. Истоптанный земляной пол был небрежно присыпан соломой, несколько низких деревянных столиков хранили на себе следы частого употребления посетителями спиртного: темные пятна со специфическим запахом брожения покрывали их сплошь и рядом. Пустая посуда делилась на две категории: целая и разбитая. Целая находилась на столах, в крайнем случае могла стоять на лавке. Разбитая же непременно валялась на полу; это были либо глиняные черепки, либо осколки стекла.
На потолке висело большое колесо, утыканное свечами. Свечи были зажжены не все. Колесо слабо раскачивалось. Возле порога, как и полагалось, была расстелена непонятно для чего тряпка; над дверями была прибита ржавая подкова.
Народу было немало. Большинство посетителей пребывало уже в состоянии расслабленно-веселом, остальные торопились наверстать упущенное. Кто-то горланил песню, которую иначе как «застольной» назвать было нельзя. Кто-то спал, свалившись под стол. Говорили громко, щедро сдабривая речь ругательствами — старались перекричать стоявший в корчме гомон.
За стойкой восседал на высоком круглом табурете, хозяин — очевидно, тот самый Демьян. Ему было никак не меньше пятидесяти. Толстое, иссеченное морщинами лицо его украшали усы такой пышности, что совершенно скрывали под собой губы, что было весьма кстати, ибо губы были постоянно надуты, словно что-то их не устраивало. И вообще, судя по выражению лица Демьяна, можно было подумать, что дело его было ему противно, посетители надоели до смерти, а сам вид выставленного на прилавке товара вызывает у него если не отвращение, то скуку.
На Охотника и Севастьяна Демьян посмотрел лениво и небрежно. Пошевелил усами. Выпятил живот, на котором держал скрещенные руки.
— Жбан пива! — без лишних вступлений потребовал Севастьян.
Охотник в это время подошел к свободному столику и широким взмахом руки очистил стол от мусора. Демьян еще раз пошевелил усами и нацедил из огромной бочки полный жбан пива.
— Закусывать будем? — поинтересовался он. — Есть вяленые лещи.
— Давай! — кивнул Севастьян так, что чуть не стукнулся лбом о прилавок.
Когда они уселись за стол, неизвестно откуда появилась какая-то баба с метлой и ведром. Она шустро прошлась по корчме, собрав все осколки, черепки и прочую дрянь в ведро. Затем так же незаметно скрылась. В корчме как будто посветлело.
Оказалось, здесь не так уж и плохо. И довольно уютно. Так решил Охотник, когда они допивали пиво. Что было потом, он уже не помнил…
Петр проснулся от грохота.
— Убирайтесь к дьяволу! — кричал Иоанн, нащупывая под кроватью пустую бутылку.
Нащупав, он с силой запустил ею в дверь. Грохот повторился.
— Перестань, Иоанн! — попросил Петр, пытаясь сообразить, что же происходит.
В комнате было темно. За окном тоже. Ночь еще, понял Петр. Непонятно было, почему Иоанн так разбушевался.
— Иоанн, ты чего, а? — спросил Петр, вглядываясь в темноту.
— Да поспать не дают, сволочи! Сказал же — не будить до десяти часов ни под каким предлогом! — прохрипел Иоанн.
— Кто ж тебя будит?
— Это я, графский управляющий! — раздался вдруг голос с той стороны двери. — Откройте пожалуйста!
— К дьяволу! — буркнул Иоанн, зарываясь лицом в подушку. — Какой еще управляющий? — заинтересовался Петр, поднимаясь с кровати.
— Господин Иосиф, управляющий графини Ла Карди. Бывший.
Петр наконец понял.
— А что вам нужно?
— Откройте, я все объясню. У меня к вам срочное дело.
Петр задумчиво потер шею.
— Погодите, сейчас открою! — согласился.
Пошарив по столу, он нашел перевернутые свечи. Обнаружил в кармане непонятно каким образом затесавшееся туда огниво. Зажигая свечи, толкнул Иоанна.
— Вставай!
Иоанн недовольно проворчал что-то.
Петр подошел к двери, повернул ключ. Поднес свечу к лицу человека, назвавшегося управляющим. Лицо было бледным и встревоженным.
— Входите, — пригласил Петр.
Управляющий вошел, осторожно переступая через разбросанные по полу бутылки. Садиться не стал.
— У вас мало времени, — сказал он, пристально глядя на Петра.
— У нас? — удивился Петр.
— Да-да, именно у вас, — подтвердил управляющий. — Я хочу вам кое-что рассказать о госпоже графине…