Книга: Ё
Назад: Мгновение ока
Дальше: Со всей прямотой

Тризна

Пусть бы выдумал это сочинитель, — знатоки народной жизни и критики тотчас же крикнули бы, что это невероятно: а прочтя в газетах как факт, вы чувствуете, что из таких-то именно фактов поучаетесь русской действительности
Ф. М. Достоевский
Володьку хоронили ранней стылой весной. Умер он, как и жил, странно и нелепо: нашли его в разгромленной, распахнутой настежь квартире. С кем-то он всю ночь пьянствовал, потом по обыкновению учинил мордобой, вышиб дорогих гостей за порог, упал, уснул, а к утру прихватило сердце.
Уголовного дела возбуждать не стали.
Говорят, талантливый был бизнесмен. Словосочетание, конечно, диковатое. Хотя много ли нынче осталось таких, кому оно покажется диковатым? Да и талант Володькин, по слухам, проявлялся лишь во время вынужденных завязок и блистал до первой серьёзной прибыли. То есть до первой рюмки. Дальше весь бизнес шёл прахом.
Привезли его прямо из морга, в квартиру не поднимали, поставили гроб на пару табуреток перед подъездом, не потрудившись даже прикрыть задние дверцы катафалка. Всё равно потом обратно заносить.
Володька лежал упрямый, недовольный. Казалось, просто не хотел ни на что смотреть. Желтовато-серое лицо его в морге подгримировали, умастили, припудрили. «Некрокосмы, — вспомнилось Ордынцеву. — Украшающие труп». Он подошёл поближе и, скорбно склонив голову, простоял возле гроба дольше, чем собирался.
Сначала решил, что померещилось, но нет: на мёртвом лице медленно и неотвратимо, с каждой минутой ясней и ясней, проступали тщательно замазанные ссадины, кровоподтеки — словом, всё то, что могло послужить поводом к возбуждению никому не нужного уголовного дела. Причиной, видимо, явился резкий перепад температуры, когда тело вынесли из относительно тёплого нутра катафалка в ледяную мартовскую стынь.
В гробу, заваленный цветами до подбородка, лежал забитый насмерть человек.
Самое печальное, остальные тоже это видели. Видели и молчали. Что тут скажешь?
— Убили… — еле слышно охнула мать. Ордынцев не выдержал и отошёл.
На кладбище не поехал. Вернувшись домой, достал из холодильника сильно початую бутылку водки, сел к столу.
— Ну вот и ещё один… — бессмысленно бормотал он. — Вот и ещё…
За тусклым кухонным окном чернел влажный весенний двор с наплывами льда под деревьями. По плоской крыше девятиэтажки, что напротив, ходили рабочие, временами собираясь в подобия скульптурных групп.
На службу сегодня можно было не возвращаться. Глава фирмы Даня Галкин тоже когда-то учился с Володькой на одном курсе, сам вырваться на похороны не смог и, видимо, чтобы хоть как-то оправдать своё отсутствие, отпустил Ордынцева на весь остаток дня.
Что ж, спасибо, Даня.
Ордынцев криво усмехнулся наполненной стопке. Вспомнилось, как кто-то из его знакомых недавно жаловался на бессмысленность жизни. Идиот. Он бы ещё на отменное здоровье пожаловался. Или на избыток денег. Смысл ему подавай! Да знаешь ли ты, насколько он страшен, этот смысл?
Исход дня был предрешён. Первую стопку — за Володьку. Вторую — за прочих убиенных. А там, глядишь, и на себя пара капель останется.
Главное — удержаться и не сходить за новой бутылкой.
— Земля пухом, — глухо сказал неверующий Ордынцев и медленно перекрестился.
Тронул стопку, тут же отдёрнул пальцы. Нет. Не так. Не сразу. Иначе мысли спутаются, останутся одни всхлипы.
Странную эту привычку учинять время от времени досмотр и опись потерям Ордынцев приобрёл к сорока пяти годам. После того как Миньку Дьякова нашли на железнодорожных путях с перебитым шейным позвонком и пустыми карманами. Несчастный случай.
— Ну ты тоже не прав, — возразил знакомый Ордынцева (отставной опер), с которым он поделился своим возмущением. — Вечно вам убийства мерещатся! Почему не предположить самое простое? Шёл по шпалам. Ночью. Наверняка поддатый. Споткнулся, сломал шею. Потом идёт какой-нибудь прохожий, видит труп. Что ж он, карманы не обшарит?
И всё бы звучало убедительно, не повторяйся каждый раз одно и то же. Либо от несчастного случая, либо с сердечной недостаточностью. Что бы ни стряслось.
Редкое исключение: Саня Коваленко. Добрейшей души человек, румяный увалень с виноватой улыбкой. Был впервые в жизни задержан, а в отделении, не зная порядков, вступился, по слухам, за избиваемого. Вот тут уже ничего замять не смогли. Три милицейские версии. Первая: подобран на улице. Инфаркт. Вторая: в вытрезвителе упал с табуретки, повредил череп. Независимая экспертиза установила, что череп повреждён в двух местах. То есть Саня, выходит, падал с табуретки дважды. И оба раза со смертельным исходом. Потом был суд. Виновный сотрудник милиции отправился на зону, где и погиб год спустя. Правда, поговаривали, что осудили не того.
А случилось это аккурат за пять лет до Миньки Дьякова.
Когда Ордынцеву сказали о Миньке (через неделю после похорон), он купил бутылку и, запершись, решил помянуть всех своих знакомых, умерших, как выразились бы на Корсике, злой смертью. Чтобы не надраться, поставил условие: поминать только тех, кого знал лично. О ком слышал — те не в счёт.
И всё равно надрался.
Уже после первой стопки с удивлением обнаружил, что до девяносто первого года убитых всего двое: лирический поэт Юрий Рябинин да Серёжа Куцый. Рябинина застрелил сумасшедший дезертир-пограничник. Ехали они втроём выступать на какую-то заставу в горах Копетдага: Рябинин, кто-то из классиков туркменской литературы и местный секретарь ЦК. Дезертир выпустил в их машину два рожка. Не уцелел никто.
Серёжу нашли повесившимся в московском подъезде. Как он очутился в столице, непонятно. Да и причин особых свести счёты с жизнью у него вроде не было. А главное — шапка. В шапке не вешаются. Тем не менее официальная версия — самоубийство. Не иначе, шёл мимо какой-нибудь прохожий, видит: висит человек, а шапка валяется. Непорядок. Поднял, водрузил, поправил. И никакого тебе состава преступления.
Неужели за тридцать восемь лет, прожитых Ордынцевым при Советской власти, всего двое убитых? Да, получается, всего двое.
Потом — перестройка, девяносто первый. И началось…
Стоп! Список. В прошлый раз он начал составлять список. А потом куда-то его дел. Поди теперь отыщи, если было это полгода назад! Сразу как проводили Миленку. Художница. Связалась, дурочка, с чёрными риэлтерами — и вскоре, якобы, отравилась. То же самое, короче, что и с Борей Колозоровым — этого подобрали уже окоченевшим где-то под Нарофоминском. Продал квартиру и быстренько траванулся. Денег при нём, понятное дело, не обнаружили. Не иначе, пропил. За три дня.
Да бог с ним, со списком. Можно подумать, и так не помнишь!
Ордынцев незряче смотрел в стену и шевелил губами, перебирая имена и фамилии.
Фёдор Сидоров. Рассказывали, будто жена похмелиться не дала — вот и помер. А потом выяснилось, что за день до смерти крепко Феденьку потоптали. Продал несколько картин за рубеж, а делиться не захотел. Грибков — застрелен. Жильцов — взорван. Толик Куприянов упал посреди улицы — инфаркт. Какой инфаркт? Он на сердце-то никогда не жаловался. Стас Волошин — то же самое. Владел книжным складом — хоть одна сволочь поинтересовалась, кому потом достался этот книжный склад? Радик Томилин найден на рельсах с отрезанной головой. Слава богу, экспертиза показала, что под поезд его сунули уже мёртвого. Лёня Шорохов принял смерть, как было сказано в протоколе, от удара твёрдым упругим предметом.
Горестный перечень был прерван «Прощанием славянки». Ордынцев достал сотовый телефон. Звонил Даня. Друг и начальник.
— Говорить можешь?
— Да я дома. На поминки не пошёл. Сам вот сижу поминаю…
— Как там? — помолчав, отрывисто спросил Даня.
— Н-ну… Примерно то же самое, что с Федей Сидоровым.
— А что с Сидоровым? — встревожился Даня. Ордынцев несколько даже оторопел.
— Да схоронили вообще-то… Семь лет назад…
— А… — с облегчением отозвался друг и начальник. — Ты об этом…
Закончив разговор, Ордынцев хмыкнул, положил трубку на стол рядом со стопкой и снова оцепенел в раздумье.
Олежка — не в счёт. Сбит пьяным водителем джипа. Неумышленно. И Ваня Демидов — не в счёт: замёрз возле вокзала, куда его, ясное дело, не пустили. Домой идти побоялся. Жена предупредила: ещё раз заявишься пьяным — развод.
Были ведь в списке и самоубийцы. Филин, Кравченко, Иноземцев — повесились в один год. В одна тысяча девятьсот девяносто пятый год. Хабибулин и Ромка — несколько лет спустя. Нина вскрыла вены. Прописи. Ма-ма мы-ла ра-му. Ни-на вскры-ла вены. Столовым ножом. И опять тёмная история. Вены — столовым ножом? За месяц до защиты диссертации?
Теперь вот Володька.
Хотелось взвыть в потолок: да убивают же нас! Убивают! Ну вот, ещё не выпил, а уже всхлипываешь. Кто убивает?
В том-то и дело: кто? Государство — чистенькое, вон даже смертную казнь отменило. Никто из знакомых Ордынцева не погиб ни в Афганистане, ни в Чечне, никто не взорван террористами. Кто убийцы? Менты? Когда бы так! Твари, конечно, им бы только лишнего дела не возбуждать, но, честно-то говоря, даже Саню Коваленко на них не спихнёшь. Всё честь по чести: закон вступился, покарал. Пусть даже, говорят, не того покарал — и тем не менее.
Сколько было народу на Саниных похоронах? Да около сотни! Рабочие на кладбище, помнится, осведомлялись уважительным шёпотом, кого хоронят. А Володьку пришло провожать от силы человек двадцать.
Всё, что осталось от тех ста?
Ордынцев встал и прошёлся по кухне, злобно усмехаясь и покручивая головой.
Кто убивает, говоришь? Да такие же, как мы, и убивают. Простые российские граждане. Жизнь такая, мил человек, жизнь такая…
Помнится, некая пенсионерка взвизгнула как-то с экрана: «Дайте нам умереть естественной жизнью!» Не дадут.
Странный ты человек, Ордынцев. Там, где другой выпьет, всплакнёт и забудет, вечно с тобой такая вот сухая бесслёзная истерика. Истерика мысли, с позволения сказать. Хотя всяк выкручивается как может. Всеволод Михайлович Гаршин, спасаясь от безумия, тоже вон, пишут, всё пересчитывал.
Что же это за напасть нашла на твоих знакомых!
А на незнакомых? Только и слышишь на каждом шагу: эту замучили, тому пальнули в спину из травматика, позвоночник перебили. Да и отставной опер не раз поминал с горечью, будто тридцать убийств по области за год в восьмидесятых считалось ЧП, а теперь и четыреста не диво.
По ящику передали: якобы население страны за десять лет уменьшилось на шесть миллионов. Между прочим, очень похоже на правду.
А кто жертвы? Ну-ка давай вспомним ещё раз. Во-первых, все почему-то с высшим образованием. Впрочем, это как раз понятно: компания-то была студенческая… Миленка, Сидоров, Хабибулин — художники. Иноземцев, Коваленко, Филин — тихие журналисты. Во всяком случае, не из этих, не из разоблачителей. Лёня Шорохов — тот и вовсе литератор. Хотя тоже подрабатывал в газете. Боря Колозоров — безработный. Минька Дьяков, Володька, Стае Волошин — мелкий бизнес на грани банкротства. Толик Куприянов — средний. Грибков, поговаривали, причастен к крупному. Жильцов — политик. Вот, пожалуй, эти двое да ещё обезглавленный Радик Томилин могли и сами при жизни кого-нибудь на тот свет спровадить. Остальные — так, лохи.
Чем утешиться? Тем, что большинству ушедших всё-таки удалось умереть «естественной жизнью», как выразилась та телевизионная бабушка?
— Естественный отбор… — ядовито выговорил Ордынцев и, внезапно обессилев, снова подсел к столу.
Мысль была не нова. Не далее как на прошлой неделе он сильно повздорил на эту тему с подружкой жены Раисой.
— Ты путаешь естественный отбор с социальным! — кричала она.
— А в чём разница?
— Да в том, что при социальном отборе человек теряет статус! Статус, понимаешь? И только! Но не жизнь!
Как же это не теряет, Раисочка? Именно что теряет. Стань бомжом — и кого взволнует твоя кончина? Не зря ведь говаривал Иван Алексеевич Бунин: «Нет, видно, никогда не откажется человек пришибить человека, если только с рук сойдёт».
Естественный отбор. Анекдот! Пока поклонялись естественному отбору, пальцем друг друга тронуть не смели. А стоило объявить Дарвина врагом рода людского, тут же принялись уничтожать ближних своих. Ничего не попишешь: борьба за выживание.
Потому и нападают на дарвинизм, что правда глаза колет.
— Репрессии… — бормотал Ордынцев. — Подумаешь, репрессии…
ГУЛага он, разумеется, не застал, поскольку родился в пятьдесят третьем. К страшилкам Солженицына и Шаламова относился с откровенным скепсисом. Сами виноваты: чем сильнее сгущаешь краски, тем меньше тебе веры. Куда правдоподобнее звучали рассказы отца. Особенно запомнилось про лифты. В те времени их на ночь отключали. И если после ноля часов раздавался гул поднимающегося лифта, это означало, что пустили его по особому случаю. И подъезд просыпался, и каждый ждал, замирая: кого едут брать? На каком этаже остановятся? Да, такого не придумаешь.
А ведь это тоже был отбор. Искусственный отбор…
Ордынцев выпрямился. Потом и вовсе встал.
Искусственный отбор. Выведение новой породы человека. «Я многих развожу и многих вешаю». Чьи слова? Какого-нибудь собаковода, селекционера, наверняка уничтожившего куда больше псов, чем любой живодёр.
«И в итоге вывели нас, — потерянно думал Ордынцев, — простодырых бессребренников, не способных выжить в дикой природе. Людей, заточенных под светлое будущее. Которое так и не настало…»
Вот тебе и ответ.
Выводили-выводили, вешали-вешали — и всё, получается, зря. Махнули рукой, отворили клетки и выпустили на волю самого страшного хищника, имя которому — человек. Ни войны, ни репрессий, а шесть миллионов как корова языком слизнула. Да какие шесть? Люди-то за эти десять лет рождались, приезжали… ордами… из-за ближних рубежей…
Сколько же нас погибло на самом деле?
— Ну? — хрипло спросил Ордынцев, с ненавистью уставясь в потолок. — Где ты там?..
Приди. Запрети нам убивать друг друга. Знаю. Будешь убивать сам. Но стольких ты не убьёшь. Не получится.
Тиран может и пощадить. Естественный отбор — никогда.
Ордынцев подошёл к зеркалу, взглянул на искривлённое серое лицо с больными запавшими глазами. Погляди, Ордынцев, погляди. Скоро таких совсем не останется. Ваше будущее в прошлом, ребята.
— Легче стало? — съязвил он из последних сил. Ссутулился, вернулся к столу, взял стопку.
— Земля тебе пухом, Володька…
Волгоград, март 2009
Назад: Мгновение ока
Дальше: Со всей прямотой