12
— Как-то странно мы встретились, — сказала Светлана. — Тебе не кажется? Будто… — она поискала слова. — Будто было лучше.
— Да, странно, — сказал Глеб. — Действительно… не было дня, чтобы я не вспоминал тебя. Этим спасался. И вдруг… Я думал, что это сон, бред…
— Кажется, я понимаю. Тут я, живая, такая, как есть: нечесаная, грязная. Воняю, наверное. Вши были — правда, вывела. С сопливым мальчишкой на руках. Так, да?
— Нет. Просто… я уже простился с тобой — здесь, в себе. Это была прежняя жизнь, она никогда не вернется. Это был другой я — совсем другой. Этот я любил самую лучшую в мире женщину… но — жизнь назад. Будто мы уже все умерли и живем заново. И я так привык к этому… и вдруг — ты. И оказывается, что это все придумано — и про другую жизнь, и про то, что я другой, и про минувшую забытую смерть. Все, что есть вокруг, происходит на самом деле, и недавнюю нашу жизнь мы помним не по рассказам в растрепанных книжках, а — сами… И только мнится, что она миновала давным-давно и без следа. Это мы — ее след.
— Вот он, самый главный след, — Светлана качнула Билли. — Нравится?
Глеб снова долго-долго всматривался в личико спящего.
— Красивый, — сказал он.
— И только?
— Я еще не узнал его ближе…
Они шепотом засмеялись.
— Ты будто замороженный, — сказала Светлана. — Что-то, может быть, не так?
— Не так — все, — отмахнулся Глеб. — Война, разруха, вторжение, контрвторжение… все не так, все через колено. Главное, не сделать ничего, не поправить…
— И конечно, поправлять должен ты? — она взглянула на него чуть иронически.
— Увы, да.
— А почему?
— Не знаю. Ответа не имею, капитан. Так легли карты. В свое оправдание могу сказать только: будь со мной все иначе, будь я другой — мы бы не встретились никогда. Помнишь день нашего знакомства?
— Еще бы…
— Все четверо — мы чудом избежали смерти. Причем дважды. Помнишь?
— Олив сказала, что это знак.
— Это действительно был знак.
— Не сомневаюсь…
— Все гораздо… массивнее, чем ты думаешь. Я тебе расскажу все, что узнал о себе… позже, в более спокойной обстановке…
— Этого никогда не будет.
— Не будет чего?
— Спокойной обстановки. У меня, помимо всего, есть и свои дары. Дар предчувствия. Он говорит мне, что спокойной обстановки уже никогда не будет…
Она вдруг заплакала.
— Господи, кому мешало то, что мы живем тихо и спокойно? За что ты нас гонишь куда-то, за что убиваешь? Разве грех был — любить? Разве можно за это?..
Глеб обнял ее за плечи и так держал, переливая в себя ее горе. Ее напряжение и смиренный гнев. Никогда он не чувствовал себя настолько нужным.
— Все вернется, — сказал он. — Я тебе клянусь: все вернется.
— Как ты можешь клясться? — всхлипнула она. — Если бы от тебя хоть что-то зависело…
— Ты не поверишь, но именно от меня зависит очень многое…
Она отстранилась немного и посмотрела ему в глаза.
— Глеб, не шути так. Это…
— Я не шучу, — вздохнул он. — Я страшно серьезен.
Она опять заплакала. Сквозь всхлипы пробивалось: «не знаешь… так одиноко, так… хоронили, и никто, никто… как в каком-то вихре… и теперь еще…» Глеб вытирал ее слезы, но не успокаивал — молчал.
— Все будет, как прежде, — сказал он, наконец. — Ты больше никогда не захочешь плакать.
Третье, четвертое и пятое сентября были для Алика одним огненно-дымным пятном. Он запомнил — яркой вспышкой — момент, когда ему сообщили о том, что группа вторжения внезапно начала боевые действия. Он только что расстался с господином Байбулатовым и прилег отдохнуть на свою складную брезентовую коечку, подумывая о том, что неплохо бы, наконец, остепениться, найти постоянную женщину… жениться, наконец…
Это был именно тот момент, когда он вдруг поверил, что все обойдется миром.
Несколько минут он прожил в этой полнейшей уверенности. Да, было чуть-чуть досадно, что вся подготовка летела к чертовой бабушке… ну и что? Зато — тишина, свобода, любовь… Про войну с трудовиками он почти забыл — настолько несерьезной она казалась.
Какой-то шум нарастал в лагере. Потом полог палатки приподнялся, заглянул Илья.
— Вашсокоблародь… там капитан-командор Денисов прибыть изволили. Их адъютант говорит: за вами велено послать. Война, вроде…
Вот она, вспышка. Откинут полог, Илья в тревоге, капитан-командор… фигура легендарная. Предлагал еще в прошлом году десантную операцию в Ньюхоуп…
А дальше — завертелось. Майор, сколько у вас?.. На шесть полноценных залпов. Выходите вот на этот рубеж и ждете…
Ждете… Там уже две БМД — встречают огнем. Алик теряет одну установку, а потом еще одну — на дороге, от гранаты, сброшенной с вертолета. Хорошо, что вертолетчики не догадываются об истиной сущности этих брезентовых фургонов…
Новая позиция — в дефиле между холмами. Два часа тишины. Бьет нервная дрожь. Потом справа: рев моторов и частая пушечная пальба. Дым и пламя за рощицей. На умирающей лошади подлетает казак: приказ отходить! Лошадь под ним валится. Потом Алик видит этого казака, бредущего куда-то с седлом на плече. Айда с нами! Качает головой.
Солнце будто застряло посередине неба.
Двадцать пять километров до берега, перекресток. Ломается колесо у одной установки. Командир первой батареи ведет всех дальше, к берегу, Алик остается с неисправной. Работы на сорок минут. Вдруг на шоссе появляется автоколонна: два уазика с солдатами, два бензозаправщика и крытый «урал». Установку быстро расчехляют, разворачивают. Алик наводит сам, ждет. Те — еще не видят. С трехсот метров он выпускает пять снарядов веером. Пламя до небес, обломки, взрывы в огне, кто-то бежит, падает, катается, сбивая огонь с тела… Алик для верности добавляет еще два снаряда — если что-то уцелело позади. Из огненного шара выплывает почти целая кабина «урала» и зарывается совсем неподалеку. Дым — черный, мазутный. Некогда любоваться, вбиты новые спицы, натянут стальной обод и каучуковая шина, колесо на ось — вперед!
Наконец — солнце низко. Красное — в дыму и пыли. Денисов без фуражки, спекшиеся бинты на черепе. Потери огромны. Нет связи с полками. Артиллерия…
Всю ночь — на колесах. Вдоль берега на юг. Слева море, справа горы. Пологие, легко проходимые — вот в чем беда… С восходом — вновь вертолет. Не стреляет, проходит мимо. И — корабли на горизонте. Три… четыре… пять силуэтов. Дым над трубами. Идут полным ходом.
Пешая колонна морпехов. Примерно два батальона. Как там? Жарко, парни. Легкие полевые пушки. Да ставь хоть десять батарей…
Чуть в стороне — следы вчерашнего боя. Взрытая обожженная земля, разбитые орудия, мертвые кони, трупы в черном и синем. Сгоревшая БМД, мертвые в хаки. Как они попали сюда? А, через перевал…
Новая позиция. От гор до кромки воды метров сто пятьдесят. Алик ставит одну батарею на прямую наводку, две — отводит за речку, маскирует в кустах. Если пойдут здесь…
Все не то, все не так. Но как надо — он не понимает. Заклинило что-то в мозгу…
Корабли — они там, впереди, почти у самого берега — окутываются дымом. Расстояние оставляет от грохота залпов лишь тихий ропот — будто волна накатывается на гальку. Накатывается — и уходит…
Звуки боя в тылу: очереди, беспорядочная пушечная пальба. Стихает. На рысях подходит казачья сотня — но с есаулом во главе. Приказано вас прикрывать. Что там было? С разведкой бурунцев сцепились…
Так в первый раз прозвучало это слово…
Без боя — команда отходить. Алик опять отправляет всех и остается с одной установкой. Ждет полчаса, отправляется следом. Никто не знает ничего. Казаки возвращаются с перевала: там был бой, бурунцы отошли. Старый сотник иллюзий не имеет: они не драться приходили, они шшупали. Ох, погорим мы, как швец подболтавый… Не погорим, почему-то считает своим долгом успокоить его Алик, не погорим, отец. По дороге приходится развернуться и ударить по гребню: оттуда пулемет запер дорогу. Попасть удалось только с четвертого снаряда… все тряслось внутри. Дайте водки, что ли… Илья поднес стаканчик — ледяная. Отец, будешь водку? Благодарствую…
Несколько тысяч морпехов и егерей — три колонны, одна по дороге, две по сторонам — движутся на север. Сняли с фронта… Конные казачьи батареи. Потом, запряженные быками, шестнадцатидюймовые мортиры: шесть и еще шесть. И — вереницы военных повозок, санитарные фургоны, зарядные ящики…
Пыль застилает небо.
Корабли вдали продолжают бомбардировку. Над одним поднимается грибообразное облако… Берег там, куда они бьют, наверное, весь перепахан…
От острова Стрелец вверх по течению шли на легких лодках: когда под парусом, когда на веслах. Олив чувствовала себя примерно так, как должен чувствовать себя человек в очках с разными стеклами. А может быть, так, как человек, одним глазом видящий окружающий мир, а другим смотрящий сны. Она не знала, где мир, а где сны: и то, и другое было одинаково реально. И то, и другое можно было потрогать. И то, и другое было временами прекрасным, временами чудовищным, временами смертельно опасным.
Иногда хотелось ослепить себя на один глаз — все равно какой…
Ворон Каин был ровен и приветлив — иногда, пожалуй, с приторностью. Вечерами его разбирало многословие, и тогда он, прилетев с очередного вороньего пиршества, начинал вести беседы, ковыряясь длинным когтем в клюве.
Черная, ничего не отражающая вода обтекала лодку. Берега, к которым нельзя было пристать, то сходились едва ли не на вытянутую руку, то расходились до самых краев земли.
Солнце каждый раз скрывалось навсегда. Компасы врали, и лодки, разумеется, шли по кругу. Биение далекого сердца не приближалось — но и не удалялось, к сожалению.
— Когда драконы создавали мир, — рассказывал Каин, — им пришлось немало потрудиться, чтобы вода текла хоть куда-нибудь. Потому что иначе она собиралась в одном месте, а в остальных местах наступала сушь. Они придумывали разные способы, но в конце концов пришлось сделать вот что: взять самого старого из драконов, распороть ему грудь, распластать его всего по земле и сделать так, чтобы вся вода проходила через его сердце. Поскольку драконы не умирают никогда — пока кто-то не освободит и не выпустит на волю их смерть, заключенную в тайном хранилище — то старый распластанный дракон так и лежит на земле. Он порос лесами, моря заполнили его впадины, земля присыпала суставы. Но сердце его работает и гонит воду вниз, потом вверх, потом опять вниз… Это никогда не кончится, никогда.
Олив слушала журчание воды, а биение гигантского сердца проходило сквозь воду, сквозь землю, сквозь небо — и сотрясало, пока еще легко, все ее тело, накапливаясь зачем-то в кончиках пальцев…
Алексей Мартынович Крылов был менее всего похож на директора библиотеки. Гигант, на полголовы выше князя, который считал себя видным мужчиной, и по крайней мере вдвое шире в плечах. В своем кабинете он позволял себе находиться без сюртука, в одной полотняной сорочке с галстуком-шнурком. Голос его был тихий, но глубокий, и князь великолепно представлял себе, какой рык может произвести это горло, будь дана ему воля. Письмо, подготовленное приват-секретарем князя, ему принесли вечером, поэтому никаких вступлений не потребовалось.
— Вы сделали серьезную ошибку, Лев Денисович, что не обратились ко мне сразу же, как только почувствовали важность проблемы… или хотя бы сразу после того, как отплыл господин Иконников. А он, в свою очередь, сделал серьезную ошибку, что назвал вам меня. Впрочем, он всегда отличался умением проговариваться. Итак, по существу. Мы имеем дело с неким мифом, который, вполне возможно, имеет определенное отношение к действительности. Равно как, может быть, не имеет ни малейшего. О происхождении этого мифа мы можем только догадываться: установленных и достоверных письменных источников крайне мало. Я, по крайней мере, знаю только три. Это найденная при раскопках древнего города под Ульгенем пергаментная «Книга Крысы», где аллегорически излагается история создания Транквилиума, «География» Пантелеймона, жившего в шестом веке до нашей эры на острове Пларра — там была греческая колония, — и, наконец, знаменитый «свиток Сулеймена» — возможно, вы слышали и читали о нем. Сто лет назад это была настоящая сенсация: свиток из таинственного материала, не горящего в огне, на котором несмываемыми чернилами было что-то написано. Название он получил по украшающим его «печатям Сулеймена», соломоновым звездам… хотя это на самом-то деле вовсе не соломоновы звезды, а так называемые «звезды Адама Кадмона» — отличия в них есть, но сейчас они не существенны. Свиток этот тысячу лет хранился в храме Хроноса на том же острове Пларра… то есть, может быть, он хранился там намного дольше, просто первые упоминания о нем имеют такую давность… а сколько лет самому свитку, сказать невозможно. И вот в тысяча восемьсот семьдесят девятом году библиотекарь Его величества Иллариона Александровича, мой предшественник, Давлат Давлатович Искандер-хан… он умер совсем молодым, но это был гениальный ученый, причем работоспособности необыкновенной — тридцать две книги за девять лет, тридцать две книги! — он сумел расшифровать этот свиток, перевести его на русский язык… Вы, конечно, читали этот перевод?
— Да. Крайне туманные пророчества.
— Когда-то это занимало многие умы…
— И вы хотите сказать, что вся теория профессора Иконникова покоится на этих трех китах?
— Совершенно верно. И более того: любая теория, касающаяся происхождения и природы Транквилиума, покоится все на тех же китах. И, разумеется, еще на гигантской черепахе, состоящей из тысяч ничем не подтвержденных рассказов, которые можно только принимать на веру. Или не принимать, разумеется. Поэтому ученые-позитивисты стараются обходить эту проблему стороной, поскольку, сами понимаете, все принципы позитивистской науки будут неизбежно нарушены в самый первый момент изучения. Мы имеем отличные описательные труды — но практически лишены трудов аналитических, поскольку автору в таком случае придется либо пускаться в неуемные спекуляции, как Крафту или Котторну, либо допускать истинность разнообразных озарений…
— Понятно. Вас, однако, мне назвали как лучшего знатока проблемы в целом. Более того: как некоего посвященного в ее суть. Кстати, кем посвященного?
— Это выдумки Иконникова… Хотя… Понимаете, мы имеем дело с предметом, в котором невозможно отличить выдумку от истины. Нет опоры под ногами, нет аксиом. Так что, может быть, это и не выдумка вовсе, а самая что ни на есть жгучая истина.
— А эти «озарения», о которых вы говорите, у вас были?
— Нет. Я не пророк и даже не евангелист. Я — библиотекарь, и этим все сказано.
— И вы хотите сказать, что своего мнения не имеете?
— Почему же? Имею. Но стараюсь не навязывать его другим.
— Даже если вас настойчиво просят?
— Хорошо. Я попробую. Только не требуйте от меня обоснований моей точки зрения: на девяносто девять процентов это интуиция пополам с предчувствиями.
— Я весь внимание.
— С основным тезисом уважаемого Константина Михайловича относительно происхождения Транквилиума я не спорю. Я, собственно, ни с чем не спорю… Но вот относительно его предназначения — позвольте не согласиться. Не обратили ли вы внимание на то, что Транквилиум относительно Старого мира не стоит на месте? Причем перемещения его носят не постепенный, а шаговый характер, и происходят, с точки зрения непосвященного наблюдателя, хаотически? Между тем, две особые зоны Транквилиума: «червонная», в которой возникают проходы между мирами, и «нулевая», где Старый мир вообще не сопрягается с Транквилиумом, — всегда приходятся на основные очаги цивилизации, причем «червонная» зона ложится на очаги молодые, а «нулевая» — на старые. Сейчас под «червонной» лежат Россия и Америка, а под «нулевой» — Европа. Тысячу лет назад под «червонной» была Европа и Малая Азия, а под «нулевой» — Африка, Египет. Пять тысяч лет…
— Извините. Но существуют же очаги цивилизации, куда более древние, которые никогда…
— Китай? Индия? Инки? Центростремительные, интровертные общества, в которых по достижении некоторого уровня жизнь замирала, и начинался регресс — иногда до окончательного распада, чаще — до варварства и начала нового цикла. Цивилизации сложных, изощреннейших запретов…
— И какую же вы видите связь между?..
— Самую прямую. Транквилиум служит для стимулирования того, что мы называем «прогрессом». Он — как ладони гипнотизера, который тихим шепотом внушает вам новые, непривычные мысли… и в первую очередь — мысль о том, что перемены — благо. Кстати говоря, сами мы так не считаем… но это, очевидно, не обязательно.
— Мы? — как-то неожиданно рассеянно спросил князь. — Кто такие мы?
— Те, кто живет здесь. Самое сердце этого удивительного организма. Или мозг. Или нервы. Короче, что-то самое главное.
— То есть, вы хотите сказать: именно мы, транквилианцы, делаем то, что…
— Конечно. Именно мы. Сами. Не ведая, что творим.
— А… как? Способ?
— Боюсь, что вы слишком многого от меня ждете. Необъяснимым остается почти все, касающееся механизма. Вы знакомы, хотя бы в общих чертах, с достижениями Старого мира в области счетных машин?
— Да. Хотя и не в деталях.
— Детали не важны. Главное, что мы знаем теперь: практически все в мире можно выразить с помощью чисел, произвести над числами необходимые действия — и получить результат любой жизненной коллизии, не ожидая ее разрешения, так сказать, наяву. А с другой стороны — совершенно очевидно, что вот это устройство, — Алексей Мартынович поднес палец к виску, — работает по тому же принципу. И, продолжая логический ряд — не вызывает сомнений, что и общество организуется по тем же принципам. Понимаете меня?
— Возможно, — сказал князь осторожно и засмеялся. — Последнюю неделю мне пришлось спать едва ли по три часа за ночь. Можете себе представить, как я напрягаюсь, стараясь воспринять…
— Разрешите выразить вам сочувствие. Может быть, отложим беседу на лучшие времена?
— Лучшие времена уже прошли… Из ваших слов получается, что все, происходящее у нас, отражается на жизни в Старом мире?
— Не все. И вряд ли я вам скажу, что именно отражается. Что-то. Можно строить предположения, но пока слишком мало мы знаем… слишком мало.
— То есть: Марин и иже с ним?..
— Он и другие, подобные ему, организуют деятельность того самого неуловимого процесса, о котором мы только что говорили.
— С ума можно сойти… Сами они, разумеется, ни о чем не подозревают?
— А это неважно. Та роль, которая им навязана, заставляет играть себя — хочешь ты или не хочешь… знаешь, чем кончится пьеса, или не знаешь… Что сказал вам господин Иконников, отправляясь в путь? Что намерен сломать эту машину?
— Да… хотя другими словами.
— Это просто самый правдоподобный предлог. Со мной он был когда-то откровенен… мы ведь вместе начинали эти исследования, изыскания… кто мог подумать, что дойдет до каких-то практических дел? И мечта у него была: добраться до средоточия этой машины, до ключа, до рычагов управления — и начать преобразовывать мир по своему разумению. При всем своем остром уме он иногда бывал удивительно наивен.
— Дружба его с Мариным — вследствие этого же?
— Разумеется. Хотя с Борисом Ивановичем было трудно не дружить. Удивительно общительный и симпатичный человек. Я слышал, он умер какой-то странной смертью?
— Да. Убит в запертой изнутри комнате. Давно, еще до начала меррилендских событий.
— Жаль. Не видел его почти двадцать лет, а вспоминаю до сих пор. Это о чем-то же говорит?
— Видимо… Алексей Мартынович, дорогой, вы объяснили мне, что профессор Иконников готовится захватить власть над миром — и в то же время так спокойно к этому относитесь?
— Я же говорю — он наивный человек. В том же «свитке Сулеймена» очень подробно рассказывается, что произойдет с непосвященными, проникшими в Черного Великана. Вы знаете, что Марин-старший поднимался туда — и через день вернулся постаревшим на месяц? А ведь ему-то как раз разрешено было…
— Так что же он — не читал?
— Читал, конечно. Но истолковал в свою пользу…
Ночью было почти холодно. Броня осклизла от росы. Туман стелился по низинкам, подсвеченный фарами. Не наступала только тишина: где-то стучали моторы, где-то — далеко — постреливали. Хотелось найти Адлерберга и заорать: что, сука? Доволен?! Но никуда, конечно, Туров не пошел.
Два дня нелепых боев вогнали в тоску не только его. Подходил Свистунов, друг Баглая, нынешний командир разведчиков. Что-то не так, Степан Анатольевич…
Конечно, не так. А откуда возьмется это «так», если не сделано главное: не определена цель операции? Мы что, хотим кому-то доказать свое огневое превосходство? Так оно очевидно, об этом противник знает прекрасно. И, что характерно, не бежит. Прячется, рассеивается, залегает… Это порода, ребята. Здесь не знают принципа «дают — бери, бьют — беги.» Вам не понять. Я сам знаете сколько среди них прожил, пока не начал к ним привыкать? О-о…
Конечно, мы можем, выстроившись, пройти куда угодно — в пределах Острова, разумеется. Возможно, что нам это и предстоит. Но надо знать — куда. Меня вы не желаете слушать… пока. И поэтому наносите какие-то мелкие разрозненные удары по тем группкам противника, которые не сумели увернуться… или получили приказ не уворачиваться. Такое тоже может быть. Три десятка схваток, все без исключения нами выиграны… и что? Ничего абсолютно. Трата невосполнимых патронов и горючего.
«Мы возьмем власть и будем диктовать свою волю…» Даже не помню, кто это был, такой умный. Все-таки, кажется, не Адлерберг. Тот, хоть и псих, но не дурак.
Впрочем… даже стоящие часы, случается, показывают правильное время…
Связаться с Парвисом.
Парвис — это голова.
В конце концов, именно этот вариант прорабатывался три года назад, когда Вась-Вася и Чемдалова в последний раз приглашали к Брежневу. Именно тогда Парвис и его группа получили особые полномочия.
Вполне возможно, что час пробил.
— …просто не дошел. Убили, захватили — разве узнаешь теперь? Или дошел — и не поверили. Легко себе представляю. Нет, полковник, я с вами не согласен…
Они ехали в рассохшемся скрипучем фургоне (тент полуистлел, в прорехи смотрели звезды; их было много сегодня), запряженном парой меринов настолько старых, что даже масть не запомнилась — равномерная пепловатость. Претензий к миссис Гекерторн за такой ветхий транспорт быть не могло: получено почти даром, под неопределенные обещания и простую бумажную расписку. А главное — могло ведь не быть и этого…
Дэнни шел впереди с фонарем, Глеб и полковник сидели рядом на козлах и тихо беседовали, думая, что она спит. А она не спала, смотрела в небо.
Меня даже не тянет к нему… Человек и человек, один из многих. Господи, какое было безумство, какие сны, какие грезы! Получается — навоображала себе, а он и не смотрит. Или — не до того? Еще мокнет рана, еще просыпается он от кашля и тяжело дышит… и вокруг — происходит такое… И постоянно — люди рядом… и Билли на руках.
Доктор Фицпатрик рассказывал как-то, что у женщин сильнее развито природное начало, что часто все порхания и фейерверки — лишь средство заполучить мужчину, отца ребенка — после чего характер меняется, и потребность в порханиях исчезает. И это не задавленность былом, а что ни на есть природный императив. Правда, женщина сама этого понять не может и в изменениях этих винит мужчину — который, да, явился поводом для них — но отнюдь не причиной… Вот и у меня так, говорила она себе, я получила от Глеба все, что он способен был мне дать: месяц блаженства и ребенка. Больше мне требовать нечего…
Но — почему он так побледнел, когда увидел Билли? Я испугалась, что он упадет. И — больше ни слова о сынишке, как будто это… что?
Каким он был славным и открытым тогда — и насколько он непонятен и даже неприятен сейчас… Он так отмахнулся от вопросов об Олив — а ведь это моя ближайшая подруга. Допустим, ему неловко говорить со мной о ней… хотя, черт возьми, какая может быть неловкость между нами после всего, что было? Я ведь знаю — он спал с ней, а потом она и меня затолкала в его постель… И мне это было по душе, понимаете? Потому что… ах, да что говорить…
Что такое жизнь? Всего лишь способ накопления ошибок…
Читая старые слова, мы пишем новые тетради, и прекратите, Бога ради, стирать нам грани естества. Осенний пир едва ль продлится, уж маски вянут, пламенея, и опадают, словно листья, в миру стать лицами не смея. И вот я по аллее длинной иду и подбираю лица… О, научи меня молиться — но прежде вылепи из глины!
Билли шевельнулся рядом, и в ответ шевельнулось сердце.
Неумолчный скрип колес вдруг стих. Фургон остановился.
— Вроде бы, приехали, — сказал Глеб.
— Похоже, — отозвался полковник. — По крайней мере, по расчету времени получается так.
— Здесь указатель, — издалека донесся голос Дэнни. — Написано: «Вомдейл».
— Смотри-ка ты, — сказал полковник. — Не промахнулись.
Постов на въезде в городок не было. Равно как и света в окнах домов, не говоря уже об уличных фонарях. Дэнни долил масла в «летучую мышь» и продолжал идти впереди лошадей.
— Да вот же он, телеграф, — сказал вдруг Глеб.
Пришлось стучать в запертую дверь, прежде чем с той стороны раздались шаги и скрип засова.