18.40–23.00
Ожидая любимого человека, волнуются по-разному. В добрых парах ждут наверняка обещанную радость, дыхание остается ровным, придверный поцелуй нежным и спокойным. Ничего, кроме символа, поцелуй этот не означает: мы опять вместе, это хорошо, твой приход приятен для меня. В парах неравных, когда любит один, или же когда один любит сильно, а второй не испытывает особого любовного жара, отсутствие любимого пережидают с нервной горечью. Придет, как всегда опоздает, будет не в том настроении, скажет что-нибудь этакое от самых дверей – на грани шутки и злобного протуберанца в сторону беззащитной души, отпихнет, отпихнет, какие уж там поцелуи… И, конечно, привяжет расспросам тяжелый камень на шею, да кинет в реку: свободный я человек, что пристал? Какое – скажет – такое твое дело? Ну, что тебе в этом часе лишним? Может быть человек занят? Черт ли таким холодным или, быть может, уставшим сердцам в свободе? Уж тут одно приходится выбирать: либо любовь, либо свобода; свободой любви не суждено быть. Пары, пылающие страстью, в дверях норовят соприкоснуться телами. Руками, конечно. Губами… обнять, обнять! Какое наслаждение встречать ответное стремительное желание, жужжать молнией на его куртке, запускать руки под его свитер, прижимать его спину к едва-едва только что закрывшейся двери, чуть отстраняясь, заставлять поздороваться лоно и то, чего так ждет оно, это лоно, сразу обещать ему: не волнуйся, будет все так же горячо и прекрасно, как в прошлый раз, ты чувствуешь? Да! да! Ты, конечно же, чувствуешь! Пары, еще не знающие тесной близости, еще полные огня робкого, боязливого пламени, еще балансирующие у самой буйственной пропасти, которая все подмигивает им снисходительно, все приманивает их лениво и уверенно: чему быть, того не миновать, – такие пары трогательны и отвратительны. Чувства обострены до предела, до нездоровой, опасной оголенности, когда кожа снята, снята кое-где и плоть, а кости беспокоятся, не сломают ли их вмиг, быстро и безжалостно? Все выходит угловато, неуклюже, нелепо, тонко, как седьмая степень мокрых цветов сирени на фоне предрассветных отблесков солнышка. Будет, будет скоро солнышко, будет пропасть, будет буйство! А пока два умных и нерешительных переговорщика от двух чужих, почти враждебных племен, да еще на совершенно незнакомой территории, все ищут такой способ договориться о соседственной жизни, такой компромисс, чтобы высокие стороны получили побольше взаимной безопасности. Быстрее договариваются те, кто милосерднее. А как плохо в тех парах, где любовь отцвела, да схлынула, но бывают еще нежданные и почти пугающие сполохи на темноватом небе будней! Привычка, привычка – когда и хороша ты, не всем же семьям круглосуточно пылать? – таким бываешь ты замечательно прочным предохранителем от острых, от ножевых, от сокрушительных чувств… есть за что благодарить тебя… Но как томительно бывает чмокать холодную, заснеженную щеку, на миг припоминая – зачем оно болит еще иногда, зачем тревожит безнадежные какие-то пласты покоя? – как когда-то не жалко было ничего, даже жизни самой, быть может, за эту щеку, за глаза, за губы, за ту далекую постылую теперь любовь, и как много пришлось потом платить за нее, но только медленно, горько, платить и терять, платить и все равно терять по частям…
Игорь ожидал спокойно. Одним из самых незыблемых ритуалов Василисы было царственное постоянство. Каждое ее слово стоило, казалось, невероятно дорого, не дешевле золотой монеты, добытой из подводной могилы испанского галеона. Она обещала прийти в 19.30, и это слово, несомненно, дешевле прочих цениться не могло. Возможно, чуть-чуть раньше, но ни минутой позже. Собственно, Василиса не столько обещала, сколько повелевала готовиться к ее приходу. Игорь точно знал, когда он увидит свою государыню и готов был ей служить телом, жизнью, советом и оружием – если понадобится.
Он спокойно ожидал Василису четвертые сутки. Восемьдесят третий час. Беседовал с Еленой Анатольевной и ждал Василису, верстал и ждал Василису, стонал от боли на ступеньках кафе и ждал, ждал, ждал…
Поневоле Игорь давно стал мастером отыскивать и строить бастионы правильной жизни в мире сем. Главная цитадель годами создавалась в двухкомнатной квартире, доставшейся от родителей. Львиная доля денег, которые Игорь зарабатывал верстальным трудом, уходила на поддержание подъемных мостов, прочных стен с зубцами и несокрушимого донжона в боеспособном состоянии. Квартира пережила три убийственных ремонта; теперь из нее исчезло все ржавое, неказистое, потертое, поцарапанное, способное накапливать пыль-грязь. Безумно дорогая кожаная мебель – одна – способна была привлечь внимание квартирных воров кратким взмахом длинных ресниц: только дверь пошире открой, счастье без промедления поспешит к тебе. Но игра стоила свеч. Кожа Игоря всегда приносила ему лишние заботы: тонкая, как настоящий китайский фарфор, она раздражалось от самой малости… По квартире Игорь имел обыкновение ходить голым, только голым, даже когда батареи и обогреватели разводили под натиском мороза промышленными руками, пожимали коленчатыми плечами – никак, дескать, не сдюжить нам. Любая одежда металась от нестерпимых восьми до двух-трех (на грани); любая мебель, предназначенная служить подставкой для седалища, раздражала от двух до шести – верное купеческое слово. Кожаные кресла и диван были один. Один! Да многие ли понимают, чего это стоит, когда extra sensitive sceen нежится о единицу?
В спальне, на высоте человеческого роста к стене была прибита полочка с небольшой иконой простого новейшего письма. Бог весть, как давно прибил ее хозяин квартиры.
Здесь всегда было чисто и чуть-чуть неуютно. Как в необычайно высокопоставленном конференц-зале… или как в казарме гвардейских мотострелков. Бастион всегда хранил дух свежести, легкой тревоги, холодок дружил с этими стенами, с этими башнями, с этими книжными шкафами. Жилище Игоря, принаряженная московская квартира, каких тысячи тысяч в русской столице, всякому гостю какими-то микроскопическими взвесями, невидимыми какими-то эманациями давала осознать собственную легкую военизированность.
Чистотой здесь занималась домоработница Анна Михайловна, спокойная, молчаливая и незаметная женщина лет шестидесяти; в родню ее некогда ворвались непобедимые немецкие гены, их размытой силой питалась опрятность Анны Михайловны: ей подчинялось трудное искусство не быть тряпичной старухой, не кутаться, не пахнуть дурно, не забалтываться безудержными пожилыми потоками опыта и жалоб, словом, утратив естественную женскую красу, избегнуть безобразия. Невысокая, сухая как палка. Внятный почерк. Муж, дети, внуки. Всегда застегнута на все пуговицы. Три.
В течение многих лет Игорь очень хорошо чувствовал: впустить в дом чужого человека – почти ожог. Это ощущение, быть может, врожденное. Или было врожденным у отдаленного предка, научившегося передавать его в сперме. Весь мир обжигает, только боли бывают разными: от ласковых троек транзитом через нестерпимые девятки к летальным дюжинам. Но ежеминутно опасаться ожога в собственной цитадели это верх легкомыслия, как если бы крепость на полчаса открыла ворота и… ради бога, ежели хотите, мы можем разместить вашего шпиона на нашей жилплощади, как раз над пороховым погребом. Хотите?.. Сколько вариантов: неопрятные домоработницы, нерадивые, недобрые, вороватые… Выбор прислуги никогда не был сильной стороной русских интеллектуалов, Игорь чувствовал себя несколько выродком. Но он всего-навсего не хотел видеть и слышать прислугу, которая никак не соответствовала тем статьям в древних законах, где ясно говорилась, какой прислуга не должна быть: неопрятной, нерадивой, недоброй, вороватой, болтливой… Цена такому ожогу – не меньше семи, высокая повторяемость, верхний порог неопределим. Анну Михайловну Игорь стремился видеть и слышать как можно реже, несмотря на ее три. Для цитадели три – тоже многовато. Анна Михайловна с пониманием относилась к этому; с каким-то твердым и осмысленным пониманием, даже несколько жутковато, не слишком ли далеко простиралось ее понимание? Впрочем, Игорь почти шестнадцать лет формулировал для себя, что именно понимает Анна Михайловна (хотя и познакомился с ней не более трех лет назад), однако сколько-нибудь связный ответ ему даже не мерещился. Домоработниц тоже было шестнадцать. По одному дню продержалась каждая. Анна Михайловна – семнадцатая.
Без прислуги было неудобно. Время требовалось на безмятежные встречи с Василисой, на те книги, которые хотелось или нужно было читать, на профессиональный апгрейд собственных мозгов. Но то же время нужно было на квартиру, на блистательную и неуютную чистоту ее. Наконец, на инби. Не то, чтобы Игорь всерьез верил в свои любительские умения… Скорее, он не верил в них. Нет, не верил, конечно. Толпа молодой шпаны забьет его вмиг. Да и не толпа даже, а какой-нибудь нежный оригинал, который специально для спарринговых экспериментов просто-напросто накачал правую руку так, чтобы уж раз – и наверняка, чтобы второго раза не нужно было, никакой не пояс, не дан, не кю, а так, могучий мерзавец, наверное, расправился бы с Игорем. О том, что именно несчастливый оборот скорее всего примут еще нечаемые уличные экстремалии, сообщали Игорю его собственные зарисовки столичной жизни в вечернем освещении, да и чужой опыт.
Однажды, еще летом, он чинил в секретариате принтер и внимательно слушал, как рассказывает Ксюша двум другим барышням современную love story: «Очень было холодно, мороз стоял, ноги и попа даже в машине мерзли. Понедельник, потому и показов мало, ну, показ, это когда мамка девочек перед клиентом строит. На выбор. Тут какие-то крутые подъехали, „круизер“ у них, походочка вся такая на шарнирах… Ну мамка нас беречь не стала, потому что когда клиентов много, может же по-человечески поберечь, а эти – ну чисто бандюганы. Даже не выбирают, капусту вынули, отсчитали, ну, она нас зовет из машины. Ленка из Костромы, давно уже на точке работает, по типу права качать: „Я с этими не поеду“. А мамка ей: „У тебя долгу четыреста баксов, давай, не тормози“. Ну, поставила она им четырех девчонок. Меня, Ленку и еще двух. Они ей: „С телом все в порядке? Шрамы, язвы, перетяжки от беременности? Если есть, за возвратом быстро явимся, нам фуфло не нужно“. Она им: „Да что вы, у нас такие красивые девочки, еще не рожавшие, у всех размер груди хороший“. Ну, попробовала она им впаривать, типа: „Только анального секса не надо“. Они только: „Ладно-ладно, грузи давай!“ Ну, ботало коровье, когда бабки отдавала, не спросила насчет анала, теперь хорошо так треплется, с понтом позаботилась. Мы что? Ясное дело, грузимся, а что делать. Ленка мне говорит, типа мол попали на гимор. Эти шарнирные нам: „Не ссыте, мы вообще на день рождения едем, вы у нас за подарок“. Приехали через три часа. Дом такой, круто упакованный, в дорогие мебели обутый. Стол там, виски-мартини, аппаратура классная. Но братвы – человек двадцать. Ну, думаю, точно – гимор. Как бы, думаю, полегче с этим делом? У них там старший был, такой серьезный мужчина. Лицо у него еще такое крепкое. Ну, суровое. Я к нему: „Хочу, – говорю, – выпить с вами“. Он так типа усмехается, глазами щупает: „Ну, – говорит, – давай, малышка“. Выпили. Я к нему на коленки. Прижимаюсь так, трусь, как котяра. Он тихо так говорит, мол не дергайся, ты сегодня только моя. Мне аж полегчало. Этот мой, он такой… ну, страшный. Не то чтобы здоровый бык. Высокий, конечно, мужчина. Ни цепочек, ни гаек, ни потом я видела каких-нибудь наколок. Несидевший, значит. Даже не матюкается. Но они там все его боялись, я тоже его боялась до ужаса. Он как-то так тихо посмеивается, все у него словечки уменьшительные и смотрит на тебя, вроде не грозит ничем таким… А меня все холодок такой пробирает, я так чувствую, что если ударит разок, то моментом убьет, и даже водкой не запьет. Так мне страшно! Нам сначала все нормально, как у людей, дали покушать-выпить. Я все на коленях. Рядом Наташа из Донбасса, – нас, хохлушек, там вообще много, – вся дрожит, у нее третий выезд, у нее такие груди были дряблые, не очень хорошие груди. Ну, эти с первого захода к Ленке: „Давай мы тебя по собачьи отделаем, визжать будешь от восторга“. Ленка принямши уже, она это дело любила, дала жару: „Хрена, мы так не договаривались“. Они ржать, и поволокли ее. Потом он меня к бассейну: „Освежимся,“ – говорит. Мы в воде, Наташку что-то не видно, Маринка тоже раздевается. Она красивая такая была девчонка, волосы черные, во-от такие длинные, свои. Кожа тоже темная, смуглая такая, сама высокая. Тоже россиянка, из Подмосковья. До кризиса где-то за двести – двести пятьдесят баксов шла, иногда даже за триста. Они ее хлопают по ляжкам – что надо. А у них там одна баба была, морда ящиком, здоровая такая, мне, говорит, это девочка нравится, я ее первая буду. Ей, типа, да ты че, ты здесь за главную че ли? А один говорит: „А че? Только здесь давай, мы на лесбос посмотрим“. Ну, баба с мордой не против, а Маринка давай залупаться. Ну, им надоело, одна бурая, другая бурая, работы не видно, тот, который лесбос предлагал, встает, и на нее. Хрусты, мол, отмаксовали – шурши! А то хуже будет. Ну, она баба такая была крепкая, гордая, в стойку встала. Дзюдо она какое-то там год или два учила, все нам пела, что наглому клиенту спуска не даст. Братва – ржать: давай, кричат, разберись с Болтом, мы тебе триста баксов дадим, если ты его уложишь. Этот тоже разозлился. Дура какая-то, надо же по уму, а она с быком себя показать хочет. Ну, она хвать его как-то по-хитрому, и хотела об кафельный пол хрястнуть. Этот Болт развернулся, да как шваркнет Маринку головой об стену. За волосы, значит, схватил ее и конкретно по зубам разок навернул, еще раз и третий раз воткнул, тоже по зубам. Бросил ее, она лежит на кафеле, хотела на этот кафель здорового мужика бросить, а теперь лежит на нем, вся в крови, мослы разбросаны. Мой мне говорит: ну, пойдем. Вышли мы из бассейна, а Маринку братва туда скинула, как мешок с костями, натурально – мешок с костями. „Сергей, – говорят, – вылез, теперь эту соску освежим“. Мой положил меня, кровать там была еще такая, что ну просто как у помещиков на свадьбу. Мягкая такая постель, большая, шелком шуршит конкретно, он на меня забрался и говорит: „Будешь мне пальцы смоктать“. И три пальца в рот мне сует. Я чуть не рыгнула. Жалко, водки мало выпила, пошло б полегче. Но, думаю, все лучше я ему пальцы обсмокчу, чем так, как Маринку… – услышав такое забавное слово, обе барышни, внимавшие Ксюшеньке, весело засмеялись, – Ну, оттрахал он меня, ничего, кстати особенного, хоть он там и весь из себя такой по типу жуткий. Покурили, заснули. Утром братва еще не вся очухалась, надо сваливать. Где, думаю, девчонки? Они у стола. Ленка, стерва, еще вся мутная, говорит, шесть человек через нее прошло, внизу все стонет, а жратву себе в сумочку – шасть! Я говорю: „Сваливать надо со скоростью света“. Погоди, говорит, тебя ждали, они типа предупреждение хотят вписать. Маринка, вся черная, передний зуб сломан, на полу лежит. Ей, значит, ночью два стакана водки влили и оставили так лежать. Наташка тоже лежит, как падаль, вся пластом, значит, лежит, я спрашиваю: „Ну чего, убили, что ли?“ – и сама так вся сжалась. Ну страшно же! Нет, Ленка, пьяная, мне говорит, двое хохлов ей сказали: „Мы тебя не трахать взяли, а бить“. Ну и били, понятно, ухо синее, лицо в крови, коленки в крови, за бок держится, чуть живая. Бык здоровый к нам выходит: „Шмары, – говорит, – дешевые! Если своим пожалуетесь, мы их завалим и до вас доберемся. Мы Сергеевские. Так и скажите. Всосали? А теперь вон отсюда!“ Мы и рады, что хоть живы. Ушманались оттуда, Маринку держим, Наташка, вроде, сама идет. Какие они там Сергеевские, хрен его знает, приключений себе на пятую точку лишних не надо никому. Разбираться не стали. До Москвы сто двадцать километров, у нас бабок нет, паспортов нет, прикид как у подтирки… Ну, один мужик согласился подвезти, только, говорит, одну ему подавай отыметь. Девчонки некондишн, я дала ему. Хороший такой мужик оказался, в смысле, ну, активный такой мужик… Довез нормально. Вот и весь мой анекдот про жизнь у девчонок, не думайте, что бабки легко получать,» – тут Ксюша подмигнула Игорю и принялась отвечать на вопросы, а, собственно, сколько?
Итак, не было причин доверять собственному удару: когда хаос накатывает толпой кулаков, ножичков, тяжелых тупых предметов и всерьез норовит раздробить переносицу сапожной подковкой, искусство защищать собственную плоть собственной плотью задержит его ненадолго. Но задержит все-таки. И пока медлит, покуда теряет время сила темная и беспощадная, быть может, свершится нечто, способное разрушить ее… Игорь все пытался почувствовать этот механизм, это было чертовски важно! – где-то именно здесь под нехитрым шифром скрывалось его предназначение. Нечто военное. И притом исполненное непредставимо-третичной древностью. Он сам не умел творить. Ничего, кроме порядка. Он даже не умел творить добро, помимо добра инстинктивного, которое выходит из души не спрося о директивах текущего момента, выходит, подчиняясь команде того, кто создавал души и тела людей, программировал их на весь мимолетный театр человечества; волею высокой помещенное в тело, это добро не подчиняется теловладельцу, оно – само по себе. Иногда в жизни появлялся свет, покорный той же воле – порой в мелочах, не заметных большинству на фоне мутной воды обыденности. Но Игорь видел его очень хорошо. Всякий раз его тянуло встать рядом и отстаивать, отстаивать, отстаивать ото всех угроз, а если не будет битвы, то все же постоять рядом, покуда это требуется, покуда опасность располагает хотя бы призрачным шансом. Инби – чтобы стоять в эти часы крепко. Шпана ли, нежный ли урод, еще ли какой-нибудь монстр с докторским званием, заранее не предугадаешь… Возможно, ему удастся отбиться и отбить то, что потребует обороны. Возможно, он покалечит кого-нибудь из шпаны или убьет урода – тоже неплохой вариант, даже ценой своей жизни. Единоборства учат не думать о том, чтобы сохранить свое тело целеньким и не прервать свою биографию; требуется победа, а цена за нее – та, которую спросит ситуация боя. Жизнь, так жизнь. Черт, возможно ему удастся нанести хотя бы один стоящий удар: вспоминая этот удар, они десять раз подумают перед тем, как лезть в драку в следующий раз.
Странно, как странно. Он несет свою судьбу по этому миру, воздвигая против агрессивной мерзости всех сортов крепостные стены. Он бережет себя, очень вдумчиво и очень расчетливо бережет. Но для чего? Неужто жизнь влита в это тело, как вино в простенькие мехи, или, скорее, как кипящее масло в простенький сосуд, ради того, чтобы рука великая всегда имела возможность плеснуть из этого сосуда в лицо Врага? И вся его жизнь – преддверие того единственного порядочного удара? Если так, он готов платить: за счастье недолго смотреть в глаза настоящего, серьезного неприятеля, а потом ударить его. Не пропустить его!
…Игорь долго принимал душ. Почистил зубы. Дезодорантом пользоваться не стал: Василиса отучила его от этого. Игорев запах ей нравился, ее запах приводил Игоря в состояние прочного безумия. Было в нем что-то от одуряющих ароматов цветущего луга. Вымыл волосы. Он долго не решался купить этот шампунь-плюс-дезодорант – очень дорого, невероятно дорого… Но царица даровала ему свою близость. О деньгах думать было бы неправильно; собственная нерешительность приносила неприятное ощущение. Он сам – сам! – вытягивал с такими мыслями на шесть-семь. Высушил волосы феном. Потом они будут блестеть. Приоткрыл дверь в прохладный коридор, чтобы не вспотеть, выйдя из ванны: очень тесно, с вентиляцией никогда ничего не удавалось сделать, теплый пар висел низко. Насухо вытерся пушистым полотенцем. Если бы он мог очистить свою душу, промыть внутренности и наполнить сосуды горячим сухим ветром вместо крови, то сделал бы так. Игорю все казалось, что очищения водой мало. Мир въедался в него тысячами невидимых маленьких щупалец. Они кололи, как маленькие зубки какого-нибудь микроскопического хомяка. Иногда ему казалось: вся жизнь по своему глубинному содержанию предназначена для того, чтобы даровать бесконечные мучения. Но это, конечно, неправда. Просто сегодня стоит время боев и тьмы; от него немудрено устать.
У Игоря оставалось ровно столько времени, чтобы приготовить кофе по рецепту Василисы. С корицей и взбитыми сливками. И еще с травами, названий которых он не знал. Как-то раз она принесла маленькую баночку с зеленоватым порошком и сказала, сколько и в какой момент сыпать в кофе. Пить – из очень маленькой чашечки глотками-каплями. Запивать холодной водой. Похоже на горчайшее лекарство. Царица смеялась: взбитые сливки нужны только на первые два-три раза, чтобы легче привыкалось. Он так и не привык. Василиса пила с ним заодно с ненужными сливками – по ее мнению, не следует заражать человека чувством собственного ничтожества. «Ты! Нет ничего большего, из того, что я жертвовала когда-либо мужчине ради близости с ним», – это было самое откровенное признание за все время, пока они вместе. Кофе мог поднять мертвеца из гроба. Игорь никогда не пробовал наркотики, но счел, что сходство определенно есть. После первых четырех глотков-капель счел. Василиса угадала его мысли и ответила с неожиданной строгостью: «Надеюсь, ты понимаешь, между мной и наркотиками невозможна никакая связь. Совершенно так же, как между мной и любой магией». Разумеется, Игорь не понимал. Но какой-то потаенный инстинкт подсказывал ему: да, так и есть. Бог весть, какая тут причина, но ведра на утюгах не женятся. И трагики в мультфильмах не играют. Книги несъедобны, дубы не пляшут. Василиса не может иметь ничего общего ни с наркотикам, ни с магией. Но Ее кофе должен быть необычным. Точно так же, как Ее поцелуй, например.
Поставив кофе, Игорь помолился. Потом снял турку с огня, разлил состав по наперсткам. Присел, посмотрел на часы, отчего-то принялся подсчитывать секунды. На цифре 20 услышал звонок…
Василиса улыбнулась ему и вошла. Других приветствий не полагалось. Она никогда не носила платков и шапок: «Мои волосы краше…» Волосы, светло-русые, такие длинные, что доставали до пупочка в те минуты, когда обнаженная Василиса стояла перед зеркалом, действительно, были бы краше любых шитых мехов, заведись они на царицыной голове невесть какой причудой. Но суть дела состояла, конечно же, в другом: головы, которым так идут короны, не терпят иных головных уборов. Игорь повесил на крючок ее куртку, приютив мимолетное дыхание холода и сырости. Василиса повернулась к нему, положила обе ладони на грудь и потерлась о щеку. Ее пальцы скользнули вниз и сжали руку Игоря у запястья. Прежде, в самом начале, он все пытался в такие моменты обнять, поцеловать царицу, но она раз за разом терпеливо объясняла ему, что эту красивую ласку правильно просто принимать, не пытаясь ответить. Прикосновения, из которых сложен ее узор, сильны и значат необыкновенно много. Любой ответ – уже перебор.
– Сколько я у тебя сегодня? Ты не говоришь, сколько я – один? Три? Семь?
– Ты всегда была ноль. Ты невозможна.
Ее брови взметнулись, рисуя график легкого замешательства:
– Ты никогда не говорил об этом.
– Не так уж это важно.
– Не знаю. Возможно, гораздо важнее, чем ты думаешь. Кроме того, приятно быть яблочком в твоей мишени.
– Пойдем. Твой кофе. Твое присутствие. Мое блаженство.
– О нет. Сегодня все будет иначе. Я хочу, чтобы это произошло сразу.
Нимало не интересуясь реакцией Игоря, она вошла в комнату и принялась колдовать с заколками.
Происходило нечто невероятное. Господь с ними, с холодеющими наперстками. В них ли дело! Василиса всегда была мастером выстраивать ритуалы, придавая простым словам и действиям символический смысл. Сколь много среди женщин таких мастеров! Они ткут из жизни ковры престранных церемоний; попав в обойму необходимых па подобной церемонии, жест или фраза получают заряд какой-то первобытной силы. То есть силы первоначального их значения. Мужчина не понимает, как много значит для него, обернувшись у подъезда, увидеть в окне третьего этажа улыбку и прощальное движение ладошки его любимой. Не понимает год, два… Однажды происходит ссора, в запальчивости оба говорят обидные слова, кипят гневом и почти готовы ударить. Но церемония вяжет прочно, нарушить или изменить ее волен только тот, кто создавал; и вот мужчина машинально поворачивает голову, выйдя из подъезда… Нет в окне ни улыбки, ни движения. И так больно ему, такая мука терзает его сердце, что прогреми две минуты назад слово «развод» или слово «ненавижу», и то рана была бы не столь глубока. Василисины ритуалы не прятали ловушек на будущее, но всегда бывали чрезвычайно прочны. Заведя какой-нибудь порядок, царица придерживалась его с недюжинным упорством, а Игорь следовал за ней. Ритуал кофе рассчитан был на две пары наперстков и час беседы. Василиса почти ничего не рассказывала о себе, он даже не знал где она живет, кем она работает, не знал домашнего ее телефона. Царица могла снизойти к нему, даруя редкий телефонный разговор или визит. Ей нравилось говорить о книгах. Иногда она очень подробно рассказывала, о чем прочла, особенно если это касалось древней истории или мифов. Порой Игорь ловил ее на необычных высказываниях, как будто она знала исправный список истории, протограф, по сравнению с которым все прочие версии – вторичны. Чего стоила ее оценка какого-то Лугальзагеси: неуравновешенный человек, слабый, жаль, что Бог одарил Умму таким государем в эпоху великих битв. Или еще того горше: некий Энкиду, «знаешь ли, действительно существовал»… Иногда Василиса приносила что-нибудь с собой и повелевала прочитать к следующему разу. Ни разу не случалось, чтобы она забыла спросить его мнение. Еще она любила слушать, как прошел его день, желала знать все до мельчайших подробностей, порой спрашивала, что именно чувствовал Игорь, произнося четыре часа назад какую-нибудь фразу из числа проходных. Она очень точно чувствовала его стиль и даже поправляла: «Нет, ты не мог так сказать. Ты бы сказал вот так…» Чаще всего, Василиса не ошибалась. Царица интересовалась его родословной; по бесстрастному лицу ее невозможно было определить: то ли Василиса оценивает степень презрения, которая уместна по отношению к человеку, не знающему собственного прадеда, то ли распутывала какой-то интеллектуальный клубок без особой надежды на успех. Однажды, к изумлению Игоря, она сказала: «Как жаль, что невозможно узнать, откуда берется кровь, способная на чистоту». Царица оценивала его поступки. Не стеснялась жаловать одобрением, еще меньше стеснялась выносить приговор. Ее оценки почти всегда совпадали с цифрами на внутренней шкале Игоря, причем время от времени шкала оказывалась недостаточно строга. Однажды Василиса разгневалась: он поведал, как согласился сделать для рекламного отдела работу, которую знал не слишком хорошо – в тот день Игорь чувствовал страшную головную боль, переходящую в преддверие гриппа, ему не хватило энергии отказать. «Это неправильно, – сказала она, – это недостойно. Весь этот мир состоит из миллиардов маленьких согласий и отказов. Я надеюсь, ты понимаешь?» Василиса ушла тогда, пробыв всего полчаса и оставив его ошеломленным. Как правило, он говорил, говорил, и его ладонь оказывалась в ладонях царицы, его ладонью гладили царственную шею, его ладонь покрывали пленительными поцелуями, не сводя внимательных глаз с лица и не давая прерваться. Вскоре после этого она просто говорила: «Пойдем». Чем больше ей нравился день или несколько дней Игоря, тем скорее она брала его руку и звала его в постель.
Теперь она звала его не так. Рвалась какая-то невыносимо тонкая нить, которой нет имени, поскольку имена не полагаются тысячам мельчайших, вечно воскресающих кресок, ериков и диезов любви.
…Государыня была сероглаза. Она спокойно ожидала Игоря на обнаженной постели; одеяло никогда не бывало им нужно до самого конца. Одетая по-зимнему и лишенная белья, как сейчас, Василиса никогда не имела роста и возраста. Она могла быть выше и ниже Игоря в зависимости от выражения лица и тона голоса. Она играла свои годы, как с детства заученную сонату, всегда умея опустить кое-что из не совсем необходимых нот или добавить длительную импровизацию. Игорь знал ее тело как свое собственное, но не мог определить: девятнадцать или тридцать пять. Ее подавляющий опыт лепетал подсказки в сторону побольше, побольше, но и способности даны женщинам разные – одни простушками остаются после десятого любовника, другие в первую ночь с первым мужчиной блистательны. В ней было слишком много для женщины прямых линий: прямой тонкий нос, заостренный прямой подбородок, стройная соразмерность всего, танцевальная осанка, как у Елены Анатольевны – офисной конечно, не пляжной, – впрочем, Василиса стояла выше, и сравнение это неприлично. Только маленькие, чуть пухловатые губы помнили какие-то давние капризы, позднее усмиренные волей. Тело. Хорошее женское тело, избавленное от полноты, худобы и угнетающей спортивности. Оно было бы ничем не примечательно, когда б не ослепительная белизна кожи. Этого невозможно описать, иногда Игорю казалось, что он видит легкое сияние, исходящее от кожи царицы. Василиса, конечно же, была глубокой северянкой. Ее север измерялся колодцами.
Она завязала ему глаза. Чуть помедлив, нанесла легчайшее прикосновение. Еще. Ее пальцы скользили по ладоням Игоря, выше, выше, потом вновь опускались и вновь медленно поднимались, останавливаясь, меняя направление движения; у самого лица их стремление прекращалось, чтобы вскоре возобновиться. Потом эти легкие перемещения почувствовали грудь и бедра. Василиса избегала всего, что должно реагировать сильно, хотя ее тело уже наполнилось жаром. Пальцам иногда помогали волосы, а потом соски грудей. Подчиняясь царственной воле, они свершали свое путешествие с нестерпимым замедлением. Игорь потерял ощущение времени. Она уводила его из этих мест; где-то вдалеке течет теплая река любви, ее отблески и брызги достаются иногда великим счастливцам; но когда-то легко было каждому войти в благословенные воды, не так цепко держал людей мир. Она знала чудом уцелевшие тропы. Ей нетрудно было распорядиться телом любимого так, чтобы теплые воды накрыли его полностью, лишь не прекращая дыхание. Игорь давно и безоговорочно признал ее власть. Так же неуместно было бы спорить с ней, как неуместно пожирать пищу, когда Некто является, облекшись в белые одежды.
Подчинение составляло его добродетель. Игорь стоял намного ниже, его желание устроено проще, его страсти нужен разбег, чтобы сравняться с ее страстью. Она дарила этот разбег, она поднимала его низость до своей высоты, она возвышала его страсть. Что мог он с женщинами до нее? Получать наслаждение и впадать на краткий срок в буйство. Когда он пытался демонстрировать нажитые за два романа технические навыки, она снесла это. Она стерпела. Она показала божественное искусство, заставив его смириться, как смиряется деревенский колдун, опрометчиво заключивший пари с очень старым магом. Ее помощь была наградой за его роскошное смирение. Сколько мужчин, если набрать их около сотни, смирились бы на его месте? Да не более трети от одного. У него, к счастью, получилось. Она могла бы начать Это от дверей. С равным. Подчинение позволяло ей на время сделать из Игоря подобие равного.
…Она заставила его застонать, дотронувшись до того, что чувствует сильнее всего прочего. Сделай она это в самом начале, он не ощутил бы ничего. Трижды вызвав его стон, царица показала: прелюдия окончена; отсюда ее ласки будут любовью, а не умением.
Ее язык нежил ему грудь. Кружил, изредка добираясь до сосочков. Ее губы ласкали ему шею. Влажное тепло путешествовало по коже, как августовский дождь, превращающий сухую зной земли в паркую негу. Ее волосы ласкали ему лицо. Ветер сдувал пену морскую со лба, щек и губ. Его рукам позволено было гладить ее плечи.
Царственные губы коснулись его губ. Приблизились вновь и отдалились. Ее уста попрощались с родными и отправились в долгий поход по его верхней губе, чуть сжимая и отпуская ее; они вернулись другой дорогой – по нижней губе, уже чуть покусывая.
Пауза.
Сухие теплые губы сближались и расходились в быстрых предпоцелуях, когда уста готовы раскрыться созревшим бутоном навстречу жаркому рандеву, готовы побороться со створками чужой раковины, готовы впиться в приблизившийся цветок с силой, которая неизбежно принесет боль, а боль захватит с собой восторг; но страстной страды не происходит, лишь мимолетное свидание недолго удерживает их; так случается, если два любимых встретились на старом постоялом дворе у лесной дороги, они не виделись год, но имеют всего час времени… о! неистовство их жадно… как мало дано им испытать, сколь много остается ожидать им от новой встречи, – таковы и сладкие почти-поцелуи, поцелуи, прерванные после первой главы длинного романа. Свидания ее губ и его губ утратили четкий ритм, перерывы были неровны и делались все короче и короче. Вернее ритм существовал, это ритм поплавка, уходящего вниз и возвращающегося вверх под действием рывков обезумевшей рыбы. Наконец, паузы исчезли, обещания и подарки слились в один длительный миг обладания.
Она дала себе первое безумие, подведя к тому же порогу и его. Прижатые друг к другу губы не двигались. Сама их близость была как открытие или врожденный, но позабытый дар. Губы не двигались, не двигались! В такт сердечному пульсу происходило взаимное пожатие, какое может быть у рук, у ладоней, но кто знал, что и у губ оно возможно? Близость губ, столь головокружительная, продолжилась объятием, и это было как ступень вниз, или может быть, как зависание саней в мертвой, самой медленной точке на американских горках. Тогда она сделала несколько движений, придавших наибольшую полноту их близости. И это было как следующая ступень и стремительное падение саней в глубокий провал. Подчиняясь высшей фазе первого безумия, они сделали несколько импульсивных движений, не разжимая губ и объятий. Потом она остановила его. Освободилась от объятия.
Пауза. Только ее волосы обрушивали ниагарские каскады на его лицо. Долгая пауза.
Она сделала пробное движение вперед. Он напрягся, он натянулся, как звенящая струна на доброй скрипке или гитаре. Ритм ее движений внизу повторял прежний ритм предпоцелуев. Он закинул руки за голову. Он не встречал ее стремления, как прежде встречал губами. Он уходил, он был добычей, она – охотникам; она стремилась поймать его своим телом так, чтобы уйти было невозможно; он ускользал, ускользал, ускользал… Она играла с его телом, извлекая из него движения так, как виртуозный музыкант извлекает совершенную мелодию из своего инструмента. Он служил ее пальцам глиной. Даже его обманные уходы были ее наукой и ее беззвучным приказом. Второе безумие, осознанное и отточенное безумие, которому невесть какие сверхъестественные существа, по Божьей воле или против нее – кто знает? – научили людей, это второе безумие подкатывало к самой колыбели их слияния. Слаб и случаен прометеев подарок перед искусством отточенного безумия.
Оба кричали. Объятие вернулось на поле их сражения несокрушимым резервом.
Наконец, она совершила круговое движение, еще, еще и еще. Наступила пора, когда жар становится нестерпимым и любой июль должен переломиться под его тяжестью. Собирался ливень, плоть превращалась в сталь, из стали отливались прекрепкие оковы, оковы свивались в нерасторжимое, во взаимных оковах бился бег навстречу: глубже, глубже, как можно глубже в другого, под взаимной сталью кричало взаимное неистовство.
Пошел дождь.
Боже! Не странно ли, что такое иногда происходит? И не ужасно ли, что жизнь почти всех и почти всегда лишена такого? Шифр, наложенный на эту дверь прост, но язык, на котором он составлен, известен ничтожной капле океана мирского…
– …как ты описываешь, то она прекрасна. Более того, она – из высокорожденных, хотя, возможно, сама не подозревает об этом.
– Я знаю только, что она благородный человек. Елена Анатольевна не терпит приближения грязи.
– Мне кажется, я не столь уж плохо знаю тебя. Твои описания таковы, что можно сделать лишь один вывод… Мысль о близости с ней должна тебя волновать.
– Это так. Но…
– Дай мне еще кофе. У тебя нет причин волноваться. И уж конечно нет даже микроскопических причин перебивать меня. У нее есть ребенок?
– Дочь. Одиннадцать лет.
– Это важно. О тебе следует сказать больше: ты хотел бы супружества с нею. У вас одна порода.
– Я размышлял об этом. Есть несколько серьезных препятствий. Но в сущности, серьезное препятствие лишь одно. Ты. И я не хотел бы его исчезновения.
Василиса молчала. Слишком долго. Столь устрашающего перерыва никогда не бывало в их беседах. Игорь чувствовал: взрывается еще одна опора у того моста, который возведен между его миром и миром царицы. Одна уже оказалась разрушенной в тот миг, когда Василиса призвала его к немедленной близости.
– С сегодняшнего дня этого препятствия нет. Я должна уйти от тебя.
Он, конечно, понимал, что иначе и быть не может. Государыня стояла слишком высоко. Однажды она призвала его служить любовью. Он и помыслить не мог о подобном счастье. Он дважды в судьбе своей получил больше, чем мог рассчитывать: тот давний взгляд несостоявшейся храмовой блудницы Елены Анатольевны—пляжной, не за победы подаренный, и эта неравная близость. Древние законы делали его почти что рабом, продолжением пальцев царицы, один ее благосклонный взгляд – уже ослепительная награда. Близость с нею невероятна, немыслима; даже во времена, пребывающие чуть ли не на пике искажения, она есть снисхождение; либо государыня покинута и нет рядом никого из высоких, чтобы играть роль ближнего слуги – тогда и он, какой-нибудь храмовый страж, наверное, подойдет; либо она любит его, совершая тем самым нечто близкое к преступлению. И уж конечно она имеет право уйти, не объясняя обстоятельств, которые заставляют ее покинуть Игоря…
– Ты не спрашиваешь – почему? Я не могу объяснить тебе всех обстоятельств. Твоей вины здесь нет.
…более того, она имеет право не просить прощения. Даже не право, а в сущности, обязанность, которую налагает ее статус. Но ему нужно столько отваги, чтобы выдержать, чтобы выдержать…
– Я не спрашиваю. Ты имеешь на это право. Ты слишком высока для меня. Царица и храмовый страж.
Изумление. Смущение: Василиса краснела, краснела! Ничто не приводило ее в такое состояние. Она, даже обнажив свое тело, умела повелевать взглядом. Как будто она впервые осознала, что Игорь способен увидеть ее наготу.
– Ты понимал? Ты знал? Отчего же ты… – она замолчала, в замешательстве, не зная, как поступить. Если бы она не любила Игоря, смертью бы наказать такую насмешку!
Впрочем, даже видя метаморфозы, происходящие с ее лицом, Игорь уже не мог их анализировать. Его отваги хватило на одну-единственную фразу. Было бы лучше лучше лучше лучше лучше, когда б она ушла сейчас же. Перед ним разверзался черный провал. Он падал, падал, и горькая свобода падения наполняла его стремительным ужасом, лихим захватывающим чувством: я пропал! Он не должен был так вести себя. Это недостойно. Прежде она должна уйти… Но он не мо-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-г. Он обрушивался внутрь самого себя, теряя способность слышать и думать…
– …знал, что ты храмовый страж, кто объяснил тебе? Почему ты не отвечаешь? Откуда ты знал, кто я?
Падение его не останавливалось и было сродни сумасшествию. Мужество сдалось. Какое мужество не сдалось бы? Не то время, чтобы скоро сыскать мужество, способное не сдаться в такой миг. Падал, падал…
Тогда он выходил из зала в Театре Ленкома, прямо посреди действия, шумно выходил, здесь к этому не привыкли, гневался, шикали, прямо посреди действия. «Сорри». Его добила скамеечная романтика в позапрошлых юностных воспоминаниях. Автор хотел показать нечто невероятно тонкое, он даже почувствовал какое-то движение настоящей жизни, подобно глубоководному течению незаметно определяющей многое в этом мире, но в навозе цветы не растут, все больше шампиньоны, да и не понял творец в этом движении ровным счетом ничего, кроме его силы… Игорь гневался. В фойе к нему подошла женщина с длинными русыми волосами и спросила, почему он уходит. Очень спокойно спросила, без тени осуждения. Не нравится спектакль. – Почему? – В десяти предложениях, кратко, горячо, почти что с яростью, кажется, сказал чуть больше, чем можно говорить. – Да, Вы совершенно правы – Очнулся и взглянул на нее. О! – «Пойдемте со мной», – приказала ему Василиса первый раз в их совместной судьбе. Их роль известны были с первого мгновения. Она выше, очень высоко, он ниже, странно, что с такой высоты можно было его заметить.
Падал, падал…
– …некоторые неосознанно понимают суть настоящей жизни. Понимают, не понимая. Но умеют хотя бы оценивать, а иногда кое-что осознают все-таки, например, собственную функцию, предназначение, полученное еще в материнской утробе. Может быть ты…
У него никогда больше не будет ничего подобного. Знал это, знал это, но знать – одно, а… Падал, падал!
– Встать! – кажется, он застонал.
– Встать! – он подчинился и безумие его схлынуло. Она говорила долго и, значит, любила его. Но ее любовь всегда ниже ее власти. Теперь на него смотрела царица, а не любимая.
– Выслушай то, что тебе надлежит сделать, стоя. Возможно, это приведет тебя в чувство, – так и было, пропасть исчезла, долг взял верх над хаосом эмоций.
– Нам невозможно видеться впредь. Заметив меня на улице или где-нибудь еще, ты отведешь глаза, ты не даже не повернешь головы в мою сторону. Ты женишься на Елене Анатольевне. Срок на размышления и все подготовительные действия – не более полугода. У вас должны быть дети, хотя бы один ребенок, а лучше два. Чистая кровь не должна пресечься. Ты страж? Она будет твоим храмом, ее ты будешь охранять от зла и хаоса. В этом твое предназначение. И еще одно: никаких проб. Не делай себе легко. Скорее всего, и без них близость будет правильной и красивой с высокорожденной. Но если нет, все равно, ты приобретаешь очень много: то, что она даст тебе не телом. Ты готов повиноваться?
– Да. Я сделаю все, как ты сказала.
– Выполни все в точности, – Василиса встала. Чуть помедлила. Дала душе своей одну маленькую незаметную секунду. Даже внутри стали иногда попадается сердечная плоть. Коснулась его груди пальцами.
– Прощай.
– Прощай, царица.