Книга: Системный властелин (сборник)
Назад: Глава восемнадцатая
Дальше: Дом, который…

Крик трясогузки

Я пролечу над этой землей, я увижу их города и деревни, их нечищеные свинарники и сверкающие дворцы, их гадкие поля и прекрасные болота, их поднебесные горы и лазурные моря. Я буду искать, где же таится их душа, та, что делает их самыми восхитительными и самыми ужасными созданиями вселенной, и я буду верить, что есть ответы на мои вопросы, ибо нет вопросов, которые мог бы задать человек, не получив ответа.

 

Я долго сидел и наблюдал за гомоном этой гавани, притаившейся под тенью древнего Везувия, за этим мирным собранием нищеты и богатства, где раб повелевает гражданином, а гражданин покорен рабу. Где стук моторки собирает толпу любопытных чернобыльских детей, забывших навсегда родной язык, да и не знавших никогда, что такое звезда Полынь.
Горечь-звезда гнала меня через поля и города, и не было мне остановки даже тогда, когда другие уже останавливались и говорили: «Вот оно, пристанище!» Но не было это пристанищем, как не бывает мираж оазисом, а только маревом над горячим песком, вселяющим ложную надежду. Не верил я в эту надежду, надежду, которую принесла миллионам людей, обманутых нищих, та перемена в жизни, когда вчерашние палачи стали кричать о том, что их назначение – дать свободу людям. Я ужасался тому, как делили власть удельные князьки, крича о приходе свободы, и как ликовал безумный народ, да и бывает ли народ не безумен, если не слышит слова разумных о том, что это все ложь. Мало осталось их, тех, кто мог мыслить, после стольких лет истребления тех, кого подозревали в мысли. И не было до сих пор в мире под солнцем более уродливого создания – страны, где правят воры и где народ считает за счастье стать вором, чтобы приблизится к власть имущим. Но все это оставалось бредом и мерзостью, и было жаль улетать вдаль от насиженных мест, где вырос и жил, от детских иллюзий, от переулков, в которых каждый камень был тобою взлелеян, и где только дуновения ветра достаточно для понимания происходящего, но дуновение становится порывом, и порыв становится сильным настолько, чтобы унести нас от обжитых мест. И сижу я теперь в этой гавани, видя перед собой лодки, а им уже более тысячи лет, и лица тысячелетних рыбаков и спокойствие, воцарившее над этой гаванью после восстания Спартака, передается мне, и я уже спокоен, и лишь жажда истины не дает мне покоя.
В чем же смысл всего, почему все дается одному, не приложившему к этому дару ни секунды труда, и почему, проведший всю жизнь в труде, остается всего лишь немым рабом, не важно, кого или чего он раб. Почему не смеет поднять голову? И уносит меня этот порыв опять в раннее детство, где идем мы с моим приятелем Лёнькой в дальнее далёко по полям, за город, где жили, благо город кончается в десяти метрах за нашим домом. Как мечтали мы, что найдем сокровища на электростанции, как надерем мы большой вкусной брюквы, как верил я в безумные Ленькины рассказы о том, что он бывал на авиасвалке, где есть даже целые истребители, и был наш путь божественен, как божественна любая дорога, сопровождаемая беседой друзей, и перебегала нам путь по покрытой пылью дороге глупая трясогузка. И странной болью встает писк котенка, упавшего в канализационный люк, не мы его услыхали и увидели первыми. Над люком стоял мужчина и, не имея возможности, в силу своей тучности, спуститься туда, пытался заманить котенка на спущенную веревку, и как Лёнька, дитя деревни, ловко шмыгнул в этот люк, как принял я от него котенка, как долго вытирали мы его своими рубашками, как весело и благодарно смотрел на нас мужчина, особенно после того, как увидел, что котенок, радостно попискивая, пошел вслед за нами, и мы были горды, что спасли его и что он идет за нами, как дрессированный зверь из книжек, и не успели мы увидать заранее двух старшеклассников из нашей же школы, были они типичным порождением страны, гордыми своим происхождением из отбросов общества, стоявшим у власти, и не успели мы произнести ни слова, прежде чем эти двое стали забивать котенка кусками гранита, а котенок не успел даже понять, что произошло и пытался, уже с перебитым позвоночником, с кровью, струящейся из ушей, ползти к нам в надежде на повторное спасение, а мы бессильно, не смея даже отвернуться, дабы не стать следующими за котенком жертвами, смотрели на это, боясь заплакать или убежать.

 

Спустя сорок лет я встретил одного из них. Он процветал, был героем азиатских войн, и его жена, Мисс Криворожье, была прекрасна и моложе его предыдущей на двадцать лет. Он так и не вспомнил ничего, но в отличие от несчастного животного долго умолял меня и предлагал деньги и женщин, власть и свободу, не понимая, что только я свободен в этом мире. Он так и не понял, почему я молча повернулся и ушел… Его лучший друг, воспользовавшись его замешательством, разделил пешней его позвоночник, но и сам протянул недолго.

 

– Segniore, segniore, dammi un euro! – Крик цыганенка вывел меня из грустных воспоминаний.

 

Я учился с ней в одном классе. Она была спортсменкой и редко появлялась на занятиях, но когда классная посадила ее со мной за одну парту, сразу появилась масса сплетен, мне порою непонятных, сплетни переросли в достаточно большое чувство, чистое, как все чувства, возникающие в тринадцать лет. Естественно, до меня ей не было никакого дела, ее тренировки, соревнования и партнеры по выступлениям начисто вычеркивали меня не только из мыслей, но и из потенциальных источников помощи по физике. Однажды я не выдержал и прилетел вечером под окна ее дома, она испугалась, увидев меня в окне четвертого этажа. Я жестами показал – не бойся, открой окно, и она его открыла, видимо, восприняв все как дурацкую шутку.
Мы летели над ночным городом, и я ей показывал, как прекрасен цирк в вечерних огнях, как восхитительно освещен парк, где обычно тайно собирались хиппи, мы зависли на секунду над таинственными корпусами политеха и слушали, как мой будущий приятель на студийном магнитофоне слушает запретных битлов, прильнув к военным наушникам, как шпион в лесу. Долго еще, паря над проспектом, над родными нам улицами, мы мечтали о том, как здорово будет в будущем, как сможем мы многое увидеть, имея дар полета. Потом мы тихо зашли в вираж над шоссе, разделяющем болото, по которому испуганно перебегали трясогузки, как долго мы прощались, зависнув напротив ее окна.
Конечно, утром она ничего не помнила и пересела на другую парту к своей подруге.

 

Вечен этот город, и воспоминания, которые он порождает, далеки от суетности и точны в деталях.

 

Я вспоминаю, как отправились мы, студенты среднего года обучения университета, на полевые занятия по военному делу. Как долго, впервые в жизни, мы примеряли кирзовые сапоги с портянками, ватные бушлаты, неуместные в теплый май, как выбирали мы автоматы Калашникова, дырявые в стволе и пригодные только для любимой всеми еще четыре года назад игры «казаки-разбойники», но такие настоящие и суровые, как не повезло одному из нас, получившему не автомат, а тяжеленный ротный пулемет, как грузились мы в крытые военные машины и в предчувствии неизведанного молчали в дороге, как встретил нас растерзанный танками и ракетами полигон. А потом нас разделили на две команды для тактических учений, а попросту – для бега с криками от одного окопа до другого. В какой-то момент, прижавшись к теплому песку, откинутому из окопа, я вдруг почувствовал, что нет никого знакомого вокруг, что нету дырок в стволе автомата, что магазин полон боевых патронов, и это понимание спасло меня в следующую минуту, когда надо было вырваться из уютного бруствера, когда мирно щебечущая в небе птица-трясогузка не вызывала ничего, кроме ненависти к тому, что происходит вокруг, и мой рывок из окопа, с хаком и рвущимися от напряжения мышцами, – единственное средство выжить, когда понимаешь в тысячный раз, что приказ атаковать высотку, наступая по полю, – бред, когда видишь, как тихо утыкаются в свежевспаханную землю те, у кого вчера еще списывал задачи, как сидит майор в недоступном снайперам укрытии и как в тысячный раз мучаешь себя мыслью – что я потерял в этой войне, почему я не настолько смел, чтобы убежать отсюда и кричать всем – война дерьмо, и настоящий герой – это тот, кто сумел не воевать, и именно тогда удар, вгибающий барабанные перепонки, вызывающий тревожную тошноту и бессилие, бросил меня в эту воронку, вызвав только одну мысль, что второй раз в нее не попадут.
В воронке я был не один. И рассматривая его в прицел «калаша», судорожно вспоминая униформу потенциальных противников, я отождествил его с итальянскими берсальерами, однако без перьев и совсем уж без парадного белого пояса. Однако шлем и пятнистая форма выдали в нем человека не из нашего времени. Он, так же как и я, лежал, пытаясь осознать происшедшее, растерянные его глаза говорили, что понимает он не больше моего. И странный, почти похожий на АКМ автомат висел безвольно на его боку.
– Я, наверное, знаю тебя, – сказал он. – Я видел твою фотографию, у нас дома большой альбом, где среди фотографий есть и такая – ты в чужом бушлате с «калашом» и пилоткой не по размеру… Что ты делаешь здесь?
– А ты?
Долго, до заката, сидели мы в провонявшейся взрывом воронке, и слова не были нам нужны.
– Ну что, рванем, не сидеть же тут до конца войны?
– Останься, отец. Я пойду один. Ведь если ты погибнешь, мы не встретимся уже никогда.
Он улыбнулся, сверкнув весело глазами из-под каски, и легко перепрыгнул бруствер.

 

Проходя по немыслимым галереям Castel d’Uovo, наблюдая за яхтами богатых людей, за галдящей толпой туристов, я почему-то вспомнил совсем не к месту венерианские болота.

 

Над туманной рекой, узкой и темноводной, с хриплыми криками носились длиннохвостые птицы. За их странную привычку бегать поперек дороги мы прозвали их трясогузками. Из палатки, в которую уже вкрадывалась утренняя свежесть, пейзаж казался совсем земным и, наверное, похожим на амазонский. Впрочем, на Амазонке я так никогда и не был. Наша группа, двадцать шесть десантников, отобранных из пятнадцати тысяч добровольцев, высадилась в болотах Венеры. Это уже потом, в книгах и хрониках, мы стали героями и мыслителями. В действительности день за днем мы рубили растения, достигавшие высоты трех метров, с одной целью – пробиться к площадке, назначенной для приема основной группы. День за днем – однообразные движения, просто бездумный физический труд. К шестому дню мы все переругались. Забыв о громких лозунгах провожавших нас делегаций, о ежевечерних новостях, сообщавших подробности подготовки экспедиции. Через десять дней мы уже ненавидели друг друга, так и не встретив ничего, кроме этих проклятых растений, этого марева, этих однообразно вопящих птиц…
Спустя неделю, после возвращения на Землю, мы встретились снова. Мы, герои-первопроходцы, создатели первого космодрома вне Земли. Так и продолжавшие ненавидеть друг друга, обиженные тем, что наш героизм оказался просто грязной, нудной работой, и боящиеся того, что кто-то из нас проговорится…

 

Она вошла в комнату, широко раскрыв невидимые никому, кроме меня, крылья.
– А ты знаешь…

 

Утро расстрела было покрыто похожим на серебро небо. Они вывели меня из камеры. Обидно быть расстрелянным так, непонятно за что… Понятно, когда карают за убийство…
Приговорен к смертной казни за неучастие в убийстве. Я понял давно, что не смогу жить на этой планете. Я сделал круг над тюремным двором и стал подниматься выше и выше. Над спящим уютным сном городом, над мерцающими фонарями, над молчаливым морем и серыми пляжами, над галдящими птичьими дворами и перепутанными дорогами, над уныло мычащим скотом, над лживыми биржами и беспомощными больницами, над улицами, где любил и ненавидел, где познал радость и боль, где побеждал и проигрывал… Все выше и выше, уже готовый сделать последний взмах крылом.
Я не смог улететь. Нельзя улететь, когда тебя ждет хоть один житель этой планеты. Ждет просто так. Ибо существует один вопрос, который способен задать человек и на который не может ответить никто.

 

Май 2003, Неаполь
Назад: Глава восемнадцатая
Дальше: Дом, который…