Книга: Карлики
Назад: 7
Дальше: Глава вторая: Лабиринт.

8

Снег. Только снег. Если бы я сейчас развернулся и отправился назад, и если бы потом меня спросили, что я там видел, то я сказал бы, что видел снег. Много снега. В окрестностях Фаон-Полиса зимою тоже морозно, но снег выпадает редко. Укен — совсем другое дело. В этих широтах зима была уже в полном разгаре, солнце стояло низко над горизонтом, хотя и в самой высокой для этого дня точке.
Для начала я немного покрутился над береговой линией. Из-за прибрежного ледяного панциря невозможно различить, где кончается суша и начинается океан. Там, где океан свободен ото льда, он похож на потускневшую от времени, мятую алюминиевую фольгу, шевелящуюся так, словно упакованные в нее морепродукты внезапно ожили и теперь спешат выбраться наружу.
Исследовав береговую линию, я по спирали двинулся в сторону профессорской башни. Издали, это мрачное сооружение напоминало огромную банку из-под тянучек, иначе говоря, оно представляло собою правильный цилиндр диаметром метров двадцать и высотою, вероятно, столько же. Цилиндр как бы врос в склон ледяного холма, наружу выступала лишь четырехметровая «крышка» и небольшая часть боковой поверхности. Мне следовало поторопиться, если я хотел успеть добраться до башни до того как надвигающаяся снежная буря скроет от меня немногочисленные, видимые простым глазом ориентиры.
Проблемы начались, когда до цели оставалось два километра. В принципе, я ожидал чего-либо подобного. Вряд ли выбор столь необычного местоположения являлся единственным средством защиты от постороннего вмешательства — уж экранирующее-то поле хозяева должны были поставить, поэтому я подкрадывался на минимальной высоте и, насколько возможно, используя рельеф местности. Но мне это не слишком помогло. Индикаторы динамики полета словно взбесились, аварийные сигналы вспыхивали и снова гасли, я понял, что теряю управление. Башня — цель моего полета — была близка, и сворачивать мне не хотелось. Только вперед и как можно выше. После отказа двигателей (а я ожидал этого с секунды на секунду) флаер способен еще некоторое время планировать. Я перевел двигатели в режим как при экстренном старте, а элевоны вывернул, будто собирался сделать мертвую петлю. Петли не получилось, двигатели рыкнули как в последний раз и… и в самом деле затихли. Флаер планировал еще с километр, пока не рухнул в снег…
Думаю со стороны все выглядело очень красиво: этакий снежный взрыв, сверкнувшая на солнце ледяная пыль, ее подхватывает ветер и несет, несет… Солнце выглянуло совсем ненадолго — только посмотреть, как здорово я умею падать.
Через десять минут после падения я уже мог самостоятельно шевелиться, а еще через пять — двигаться. Если бы люк открывался наружу, мне ни в жизнь бы не выбраться, но инженеры словно знали, что делали. Я натянул маску, капюшон и полез откапываться. Заодно я выяснил, что в это время года глубина снежного покрова на острове Укен достигает двух метров. Нет, кажется, говорят «толщина снежного покрова составляет столько-то…» Но я-то достиг как раз глубины… глубины своего падения. Такими размышлениями я развлекал себя пока орудовал лопаткой — она комплектовалась вместе с открывающимся вовнутрь люком. Предусмотреть только что-то одно, было бы крайне неостроумно. Откопавшись, я обнаружил, что до башни всего какая-то пара сотен метров. Преодолевал я их минут тридцать. Мне пришлось снять две панели с потолка кабины и, попеременно укладывая их впереди себя, я мог кое-как продвигаться вперед. Тем временем пошел снег — медленно и плавно — как в волшебном шаре (Татьяна привозила такой). Буря откладывалась. Мне очень хотелось сдернуть эту чертову маску и почувствовать наконец, как приятно тают снежинки на лице, но из-за ультрафиолета снимать маску — предприятие рискованное, и я с трудом подавил соблазн. Я еще вот о чем думал: пустят ли меня внутрь или сделают вид, что они меня в упор не видят. С одной стороны, судя по тому, как они обставили встречу, ничего хорошего ждать не приходится. Но с другой стороны, неужели им не любопытно взглянуть на того, кого они только что чуть не убили.
Дверь открылась до того, как я успел к ней прикоснуться — она как бы увернулась от моей руки. А рука, сделав нелепый взмах и не найдя опоры, провалилась во внезапно открывшийся проем. Порог оказался более-менее вровень с нападавшим снегом. Интересно, как сюда забираются, если снега больше, недоумевал я. Вошел в «банку». Тянучками тут и не пахло. «Идите прямо и никуда не сворачивайте», — услышал я бесстрастный, но живой голос. Спорить с голосом не было ни малейшего желания. Это в Институте я мог позволить себе самовольничать, но сейчас я находился на чужой территории, и ее хозяин едва меня не угробил. Я шел темным изогнутым коридором, постепенно спускающимся вниз. «Осторожно, ступеньки», — продолжал вести меня невидимый хозяин. Я спустился по короткой лестнице, одиннадцать — не известно для чего, отсчитал я ступеньки. «Теперь оставьте все ваши вещи в стенной нише и поверните направо». Пришлось повиноваться. Ниша закрылась сдвигающейся панелью сразу после того, как я положил туда комлог, оружие, ну прочие мелочи — все, как в Институте. Впереди появился неяркий свет, и я очутился в тесном помещении без окон, — вероятно, это был холл или прихожая. Не успел я, как следует, осмотреться, как стена впереди меня бесшумно раздвинулась и я увидел профессора Франкенберга.
Ему было около семидесяти. Глядя на стариков, невольно задумываешься, во что сам-то превратишься лет через тридцать-сорок. Может, в него: длинные, спутанные седые волосы — там где они остались, седая щетина на впалых щеках, серый болезненный цвет лица, сизые мешки под красноватыми, слезящимися глазами, усталый взгляд. Только одежда Франкенберга — что-то вроде длинного, до пят, иссиня-черного шелкового халата — была безупречна.
— Вам следовало предупредить меня о своем визите, — голос был тот же, что вел меня сюда, но менее бесстрастный и, в тоже время, не по-стариковски сильный. Фраза прозвучала как извинение за мое неудачное приземление, но насмешки в голосе я не уловил.
— С вами было трудно связаться, — сурово ответил я.
— В этом вы правы. Прошу садиться. Хотите чего-нибудь с дороги? — он указал сначала на низкое мягкое кресло напротив письменного стола, затем на череду разноцветных бутылок, выстроившихся на небольшом столике явно штучной работы. Сесть, я, конечно, сел, но от напитков отказался — мы не настолько близко с ним знакомы и мало ли что в них могло оказаться.
— Не стесняйтесь, наливайте. Пока вам нечего опасаться, — сказал он с легким ударением на слове «пока». Я вторично отказался. — Итак, что вас привело в наши края? — поинтересовался он.
— Меня привел сюда ваш знакомый, некто Альм Перк. Надеюсь, вы не станете отрицать, что знаете этого человека.
— Вы еще не представились, а уже задаете вопросы, — напомнил профессор.
— Вот здорово! — обрадовался я, — вы пытались меня убить, а теперь спрашиваете имя. Когда я грохнулся в снег, вы на кого подумали?
— На того, кто является без спросу, — парировал он, — я уже сказал — ко мне без приглашения не являются. Итак, ваше имя…
— Ильинский, репортер из… впрочем, не важно.
— Репортер? Хм, и вы думаете, я вам поверю?
— Ну и не верьте, — пожал я плечами, — в любом случае, раз я уже здесь, вам придется ответить на несколько вопросов. И не все из них будут вам приятны, я надеюсь.
— Посмотрим, — тихо сказал он.
— Вчера, в одиннадцать тридцать вы разговаривали с Перком через комлог. О чем вы говорили?
Профессор молчал. Именно так я более-менее и представлял себе начало нашей беседы. Поэтому, пока одна половинка моего мозга пыталась подвести профессора к нужной для меня теме, другая продолжала потихоньку осматриваться. Был ли это кабинет профессора или гостиная — сказать трудно, поскольку, за исключением полутемной прихожей, я нигде побывать не успел, но и здесь любопытных вещей было хоть отбавляй. Слева от письменного стола стояла полутораметровая статуя необычного божества с птичьей головой, человеческим туловищем и руками. Ноги божества заканчивались змеиными головами. Если бы на моем месте оказалась Татьяна, то она, без сомнения, догадалась бы, кто позировал скульптору. За спиной у профессора высились стеллажи с кодексами. Названия на корешках книг я со своего кресла разглядеть не мог. В стеклянной витрине были расставлены статуэтки размером поменьше, чем птицеголовый. Некоторые из статуэток мне напомнили те рисунки, что я видел, когда просматривал локусы с гномами. Там же, в витрине, находилось несколько засушенных паукообразных существ, привезенных, скорее всего, с Оркуса. Издалека, их можно было перепутать со статуэтками, изготовленными (я надеюсь) человеком. Письменный стол загромождали модели старинных алхимических приборов — как намек на преемственность ученых поколений, вероятно; ворох исписанных бумаг рядом с зажженной масляной лампой грозил неминуемым пожаром. Лежавший рядом с лампой, современный комлог показался бы анахронизмом тому, кто никогда не видел, что творится у меня дома. Прямо напротив меня, на столе стоял колокольчик — он именно стоял, поскольку подставкой и одновременно язычком ему служил вертикальный металлический стержень, проходивший одним концом внутрь колокольчика. Внизу стержень заканчивался плоской треногой. Вокруг стержня, узлом была завязана засушенная змейка.
На стене, рядом с витриной висела картина с приблизительно таким сюжетом: человек стоит лицом к зеркалу, но видит в нем собственный затылок. Нет, не так — мы, зрители видим в зеркале его затылок, что видит человек — нам неизвестно. Эту картину я точно где-то видел. Я готов допустить, что за исключением картины, все предметы в комнате имели оригинальное происхождение, но только она одна не походила на бутафорию.
Слева от меня находилось большое — во всю стену — окно. Когда я осматривал башню — сначала в бинокль, затем — вблизи, когда барахтался в снегу, я не заметил никаких окон; вся поверхность здания была совершенно однородной, темносерого цвета и не более гладкой, чем необработанный камень. Но мало того: легко различимые сквозь оконное стекло снежинки двигались как-то странно, прямо на меня, а облака, если приглядеться, плыли снизу вверх, как из-под земли. Но сама земля, вместе с океаном, куда-то подевалась. Метель напрочь размыла горизонт. Бледный солнечный диск время от времени проглядывал сквозь низкие облака, но находился он, почему-то, в зените, а не над горизонтом — где ему надлежало быть в это время и на этой широте.
— Вы смотрите на небо, — вкрадчиво произнес Франкенберг и видя, что я его не понимаю, пояснил:
— Окно смотрит вверх. Так гораздо удобнее, чем сидеть задрав голову.
Тут до меня, наконец, дошло. Я хотел спросить, не кружится ли у него голова, но постеснялся.
— Сейчас переключу на океан, — сказал профессор мне, а затем, уже обращаясь к окну, внятно произнес: «Северо-запад.» Картинка практически не поменялась, если не считать того, что солнце совсем исчезло, но ведь оно могло и за облаками спрятаться.
— Вы уверены, что не нужно сказать «абракадабра» или вроде того, — ухмыльнулся я.
— Уверен, просто погода окончательно испортилась — ничего не видно.
«Что-то мы отвлеклись от темы», — подумал я и снова спросил про Перка.
— Да, я его ЗНАЛ, — с нажимом произнес Франкенберг, — талантливый был человек. Но к его смерти я не имею ни малейшего отношения. Интересно, как вы умудрились так быстро меня найти. Не думаю, что он успел вам что-то сказать.
— То, что мне нужно было услышать от него, я услышал. Но, к сожалению, наша беседа прервалась на очень интересном месте, мы беседовали о гномах, такие древние человечки были, вы вероятно слыхали?
— Что ж, это достойная тема для беседы… особенно для людей столь равноудаленных от проблем истории, как вы и Перк.
— Вы тоже не историк, насколько я знаю. Но Перка больше нет и поговорить о гномах мне не с кем — только с вами. Перк был убит из-за них?
— Так это убийство… Как странно… Но при чем тут я?
— Лично вы, возможно, и не причем, но сами гномы наверняка тут очень даже при чем. И ваше имя упоминается рядом с ними далеко не однажды.
— Хорошо, если вы так настаиваете… Я расскажу, но исключительно из симпатии к вам, поскольку теперь я вижу, что Перк на ваш счет ошибался…
— А что Перк сказал обо мне? — я попытался поймать его на слове.
— Теперь это уже не важно, — моя попытка не удалась, — скажите, как вы думаете, человек по природе своей порочен или нет? — неожиданно спросил Франкенберг. Мне показалось, что он уж слишком издалека начал.
— Непонятно, где начинается человеческая природа, а где заканчивается…
Профессор улыбнулся:
— Ваш ответ вполне в духе человеческой природы. И это несмотря на то, что вы хотели ответить максимально неопределенно. Нет, правильнее сказать так: именно неопределенность и является одной из основных составляющих человеческой природы.
Я возразил:
— Ничего удивительного — ведь нельзя и слова сказать, чтобы потом не посмеяться над тем, что сказано. В конце концов, вся природа состоит из определенности, то есть законов физики, и неопределенности, которая тоже, своего рода, закон физики.
— Ну да, добавьте сюда свободу воли, и вы получите человека, — согласился Франкенберг и, непонятно чему улыбаясь, уставился в окно.
Мне пришлось напомнить ему о том, с чего он начал:
— Вероятно, вы спросили меня о порочности и непорочности, потому что сами знаете ответ?
— Ответ давно известен. Человек порочен, чтобы вы там не подразумевали под «человеческой природой». Порочен не в бытовом смысле, а, если так можно выразиться, в библейском. То есть несовершенен.
— Это разные вещи, — уточнил я, — порочность и несовершенство. Насчет несовершенства никто не спорит.
— Нет, эти, как вы сказали, вещи прочно взаимосвязаны, — возразил он, — порочность — это внешнее проявление несовершенства. А наука имеет дело с внешним, с тем что на поверхности — с наличием, так сказать. И ищет связи. Но что мы имеем в наличии? Мы имеем простой факт: так называемое «открытое общество», то есть общество в котором недостатки каждого уравновешиваются недостатками остальных, оказалось наиболее эффективным с исторической точки зрения. Следовательно, речь идет уже не просто о недостатках, а о глубоко укоренившейся порочности всякого человека. Недостатки — это то, что можно подправить, устранить, в конце концов — хотя бы осознать. Порочность можно только уравновесить еще одной — такой же. Открытое общество вынуждено тратить огромные ресурсы на поддержание собственной стабильности, своего существования — точно так, как работающий человек тратит часть заработанных денег на лекарства, чтобы иметь силы ходить на работу, а он должен на нее ходить — иначе не сможет оплатить лекарства. Как общество в целом сжигает свои ресурсы, так и каждая отдельная личность тратит силы на поддержание в равновесии себя, отдельного члена этого общества. Я подхожу к другому примеру распыления ресурсов — сексуальной раздвоенности. Она выжигает человека изнутри, заставляет человеческую душу вечно скитаться в поисках другого, способного дать ей целостность, покой… Поиски бесплодны, ибо самой природой они задуманы быть бесплодными. Природа заставляет нас вести поиски вне себя, в то время как ответ — внутри нас самих… Как проклятие, над нами висит дуализм — дуализм в всем — в обществе, в теле, в душe, наконец. Все это давно известно. Вопрос — есть ли такому положению вещей альтернатива? Ответить на него можно лишь создав альтернативную модель рефлексирующего сознания. Раньше я говорил — альтернатива должна быть — несовершенное не может быть в единственном числе. Несовершенное может быть лишь частью целого. Следовательно, есть и другие части того же целого. И я их нашел. Поэтому теперь я говорю — альтернатива есть. Модель рефлексирующего разума, предложенная давным-давно Лефевром, свою задачу выполнила — надо идти дальше, изменяя сублимационное число. Говоря общими словами, человек находится в тупике, потому что не может, как следует, взглянуть на себя со стороны, выйти за пределы своего "Я", если угодно. Следовательно, это должен сделать за него кто-то другой…
— И этот другой — это вы, — догадался я, — вы решили заняться улучшением человечества?
Профессор досадливо поморщился:
— Ну что вы! Какое там улучшение! Да и к чему? Человечество — оно такое какое есть, поскольку так задумала природа. А улучшать… Улучшать можно только себя, и не я придумал, что совершенствование — путь сугубо индивидуальный, и реализуется он через творчество. Тот кто первый изобрел телескоп, усовершенствовал, таким образом, человеческий глаз. Мои гномы — такие же орудия сознания, как телескоп — орудие или, вернее, инструмент для наших глаз. Но в тоже время, это орудие является мыслящим, сознающим себя и окружающий мир. Вы понимаете, в чем разница между моим открытием и всеми предыдущими человеческими открытиями? Я сотворил разум, способный посмотреть на мир другими глазами!
Я возразил, но скорее из чувства противоречия, чем из-за непонимания:
— Да таким творчеством семейные люди занимаются несколько раз в неделю — в зависимости от темперамента…
— Выше замечание безусловно остроумно, но не более того, — сказал он в ответ — да так, что не оставалось никаких сомнений — Франкенберг не считал мое замечание не только остроумным, но и даже просто — умным. Профессор продолжал:
— Простите за трюизм, но дети — они тоже люди, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Нет, я творю нового Адама Кадмона, нового первочеловека, андрогина, объединяющего в себе всю человеческую раздвоенность. Первочеловека, способного к неограниченному познанию, ибо он сможет, по собственному желанию, быть и внутри и одновременно вне всего сущего. Он будет одновременно всем и никем — ведь только так можно и испытать Мир и посмотреть на Мир со стороны. Но сейчас у меня есть только четыре гнома, они — это первые четыре шага к пониманию природы разума, и каждый шаг — совершенней предыдущего. Они — это мой пробный шар, но и он способен пробить брешь в антропоцентристском самомнении и проложить путь для постижения истинного единства природного и разумного. Гномы — знающие существа — освободят дорогу для Великого Нуса, для его следующего шага. И пусть я уже не застану тот момент, когда этот шаг будет сделан — как любой творец, я мечтаю, чтобы мои творения пережили меня…
С того момента как он помянул Адама Кадмона, я перестал его понимать. Слова профессора все больше и больше наполнялись пророческим пафосом, а я сидел и хлопал глазами — вести беседу в подобном ключе я не был готов. Да и когда мне было готовиться, ведь события развивались слишком быстро, и с некоторого момента — независимо от меня. Нить его рассказа окончательно от меня ускользнула. Заполняющие кабинет загадочные безделушки постоянно отвлекали мое внимание. У Шефа, кроме терминала, на столе нет ничего. Правда, его дурацкая медная проволочка отвлекает внимание больше чем, если б на его столе стоял магический кристалл. С другой стороны, я бы сильно удивился, если бы среди обилия таинственных предметов, у Франкенберга не нашлось магического кристалла. И он был — прозрачный икосаэдр на невысокой бронзовой подставке. Я не знаю, насколько он и в самом деле магический, но когда я стал наблюдать, как все вокруг отражается и преломляется в его треугольных гранях, мне показалось, что каждая грань обращается с реальностью по-своему. Легче всего это можно было проследить на примере изображения самого профессора. В то время как одна, ближайшая ко мне, грань была полностью согласна с моими глазами и изображала Франкенберга седым старцем, произносившим речь не мне, но к Вечности, другая, словно насмехаясь и над соседкой, и над хозяином, демонстрировала мне разевающую рот глупую рыбу в шутовском наряде звездочета. На третьей грани профессор вообще молчал и хитро так поглядывал в мою сторону. В какой-то момент мне показалось, что он едва заметно подмигнул…
Не стану спорить, — скорее всего, увидев, что я засмотрелся на кристалл, он и в самом деле замолчал, но вот чтоб подмигивал — не похоже.
— Вас что-то отвлекло? — спросил профессор.
— Да, — признался я, — необычный язычок у вашего колокольчика — длинный, но, кажется, бесполезный…
— Это «Колокольчик с примерзшим языком», — пояснил Франкенберг, — вы когда-нибудь в детстве пробовали во время сильного мороза коснуться языком голого металла?
— Да где сейчас вы найдете голый металл! — воскликнул я и переспросил: — Так он что, примерз к столу?
— Это метафора. У колокольчика вытянулся язык, когда он пытался оторвать его. Язык стал длинным, но бесполезным.
— А змею зачем вы привязали?
— Змею? Ах, да, вы говорите об оркусовском удаве. Он душит жертву завязываясь вокруг нее узлом, но и сам при этом становится беспомощным, поскольку может развязаться лишь когда высосет из жертвы всю кровь и прочие мягкие внутренности… Вот видите, теперь вы и меня отвлекли, — добавил он.
— Предлагаю вернуться к гномам.
— Сейчас я вам кое-что покажу…— сказал он серьезно и как будто на что-то решившись. Затем, обратился к своему компьютеру. Но показать он мне ничего не успел — взвыл сигнал тревоги, и тут же страшный удар сотряс башню. В момент удара Франкенберг стоял, склонившись над экраном, и от сильного сотрясения не смог удержаться на ногах. Он упал навзничь, сильно ударившись головой о твердый, как мрамор, подлокотник своего старинного кресла. Я бросился его поднимать. Одновременно я пытался разглядеть в окно атакующих. Удар импульсного излучателя ни с чем не спутаешь. В окне промелькнула черная точка. Неизвестный флаер находился далеко — вне зоны действия защитного поля, поэтому импульсы были не столь опасны для профессорского убежища. Но они могли разрушить генераторы защитного поля, и тогда, уже с близкого расстояния, нападавшие могли уничтожить нас вместе с башней.
Я разрывался: нужно было помочь профессору, нужно было уносить отсюда ноги, и в то же время, я не мог не взглянуть на экран.
— Уходите, это пришли за мной, а не за вами, — хрипел Франкенберг.
Я усадил его в кресло. Рана на затылке была пустяковой — шишка, только и всего. Но профессор заметно ослаб: его физические силы истощились задолго до моего прихода, а удар о подлокотник кресла был последней каплей… или предпоследней, поскольку Франкенберг еще мог кое-как двигаться и говорить.
Явно или косвенно, я послужил причиной смерти Перка. Если погибнет и Франкенберг, то это будет уже вторая смерть за два дня, и все по моей вине. Да даже и без меня — две смерти за два дня для нашей планеты — это перебор. Не знаю, как там на Земле, но на Фаоне такое редко бывает — я говорю о насильственной смерти. Не удержался, взглянул на экран. С него на меня смотрели ОНИ.
Не знаю, откуда взялась уверенность, что это были именно ОНИ, — наверное, я все еще находился под впечатлением от рассказа Франкенберга. Четыре лица, четыре взрослых человека — при других обстоятельствах я не увидел бы в них ничего особенного, но теперь… Я увеличил изображение. В воздухе повисла голограмма, стала медленно поворачиваться. Под рукою не было ничего, чем бы я мог скопировать, отсканировать или любым другим способом зафиксировать увиденное. Я боялся снова притронуться к компьютеру — было такое чувство, что изображение вот-вот пропадет, исчезнет навсегда, как те локусы, с которых началось расследование. Когда в моем распоряжении есть только простая человеческая память, я запоминаю лица, срисовывая их в нее. То есть, я представляю себе, как я нарисовал бы то или иное лицо, будь я художником. Сразу оговорюсь — рисовать я не умею, ну, то есть абсолютно. Но зато, не раз видел, как это делается. Татьяна неплохо рисует. Тем не менее, она запоминает лица совсем по-другому. Про первого из четверых она бы сказала: «Не идет ему такая прическа, да и цвет волос никуда не годится, надо бы его перекрасить в блондина». Так она бы запомнила его прическу. Или воскликнула бы: «Да он косит!» — так она про Берха однажды сказала, хорошо, он не слышал. Но зато, она запомнила, какие у Берха глаза.
— Это и есть ваши гномы? — спросил я профессора. Дом сотряс еще один удар и я не расслышал ответ. «Гомоиды» — так он их назвал и сказал что-то еще — про рекомбинацию синапсов, если я правильно его понял.
Все четверо были молоды, лет двадцати плюс-минус пять — точнее никак сказать нельзя. Лица вытянутые, с тонкими, правильными чертами, но скорее мужскими, чем женскими. Светлые глаза зеленоватого оттенка, исключая одного — у него глаза были темные, но не черные. В глазах — никакого выражения, взгляд устремленный в бесконечность — пустой и оттого — страшный. Чтобы четыре лица не слились в моей памяти в одно, я придумал гомоидам имена. Того, кого Татьяна перекрасила бы из светло-русого в блондина, я так и назвал — Блондин, хотя, строго говоря, это было неправдой. Гомоида с через чур (для андрогина) выпирающим кадыком, я назвал Старшим — он действительно выглядел несколько старше остальных. У темноглазого гомоида было две родинки под подбородком и я назвал его «Пятнистый». Четвертого, на вид — самого молодого, с тусклыми водянистыми глазами и восковой, будто искусственной кожей, я назвал Младшим и, думаю, не сильно ошибся. Я поймал себя на мысли, что про себя говорю о любом гомоиде «он». Мужской шовинизм? Вряд ли. Любая женщина на моем месте тоже сказала бы «он». Правда, скорее, с целью отделить себя и свой пол от этих существ.
Нужно было уходить. Но для взлета необходимо выключить защитное поле, и тем самым — дать противнику возможность приблизиться. И тогда мы с профессором попросту не успеем добраться до флаера. Единственный выход: не выключая защитного поля выбраться из дома, дойти до моего флаера и взлететь в тот момент, когда атакующий выведет из строя генераторы поля. Я взвалил Франкенберга на себя и потащил из кабинета. Профессор оказался тяжеловатой ношей. В холле — в том самом, где я оказался перед тем, как войти в кабинет, я остановился, чтобы перехватить его поудобнее. В ту секунду он словно очнулся, оттолкнул меня и бросился назад, в комнату.
— Уходите один, я остаюсь, — крикнул он.
— Но почему, черт возьми?! — заорал я, стараясь перекричать вой сирены и гул термический ударов.
— Я вам уже ответил — надо было внимательнее меня слушать, — прохрипел Франкенберг, и толстая металлическая створка навсегда разделила нас. Вернуться к нему я уже не мог, но путь к отступлению был свободен. Я добежал до той стенной ниши, где оставил комлог и оружие. Закрывавшая ее панель не поддавалась, как я ни старался. На раздумья времени не оставалось, и я поспешил к выходу. К счастью, внешняя дверь была открыта — профессор давал мне возможность беспрепятственно уйти.
Меня выручило то, что атака велась со стороны океана и атакующий меня не видел. Пока мы с профессором беседовали, снега выпало немного, но все же достаточно, чтобы скрыть мой небольшой флаер. Утоптанная дорожка вкупе со страхом помогли мне добраться до него минут за десять. Пока я продирался, я тешил себя мыслью, что раз Франкенберг решил остаться, то, возможно, у него есть какое-то неизвестное мне средство, чтобы противостоять нападавшему противнику.
Приборы флаера внезапно ожили — это могло означать только одно — генераторы защитного поля разрушены. Я дал команду на взлет. Последние надежды рассеялись, когда я был уже в восьми километрах от башни — в экране заднего вида я увидел черный зловещий гриб, выраставший на том месте, где прежде находилась профессорская башня. Его силуэт напомнил мне то страшное птицеголовое божество, чья статуя стояла в кабинете профессора, слева от письменного стола.

 

Всю обратную дорогу я делился впечатлениями с бортовым комлогом, поскольку мой собственный, в виде пыли и пепла, носился холодным южным ветром где-то над Океаном. Я тараторил без умолку, смешивая услышанное от Франкенберга со своими собственными домыслами. Разбираться буду потом. Один раз комлог переспросил меня, мол, понимаю ли, я что говорю, но я велел ему заткнуться и писать все, как есть. Из вещественных доказательств у меня с собой был лишь кристаллик внешней памяти — перед тем, как попытаться спасти хозяина, я схватил его со стола и машинально сунул в карман.

 

Назад: 7
Дальше: Глава вторая: Лабиринт.