МЕТАМОРФОЗА
Я все-таки расскажу тебе, пусть даже и потеряю твою любовь, потому что все равно потерял. Тебе, потому что кому еще могу рассказать такое? Потому что не рассказать будет нечестно. Уезжай и не жди от меня вестей — меня нет.
Ты никак не могла понять, почему я не хотел соглашаться на ту инспекцию — помнишь? Ты говорила: чудной (мне нравилось, когда ты так говорила), не вздумай отказываться, столько надежд. А я отвечал, что я куафер до мозга костей, куафер и никакой не инспектор. У меня ничего не получится — я тебе отвечал. А ты говорила: чудной, ты не просто куафер, ты особый куафер, тебя заметили, из инспекторов делают куаферских командиров. Вот что ты говорила. Ох, ребята, ребята, ребята, ребята…
Любовь моя, родная, единственная, я действительно был тогда куафером, и ничем больше, и нельзя было мне инспекцию доверять. Мое дело — причесывать планеты, делать их максимально пригодными для человеческого жилья, пусть даже это и стоит жизни большинству коренных обитателей. «Создавать новые экологические структуры» — это значит иногда чуть не плавать в самой мерзкой грязи, которую можно выдумать, терпеть всякий раз отвратительные, нестерпимые запахи гнилого мяса, которое совсем еще недавно было не гнилым, бегало по травке и не подозревало, что встретит меня. Выносить все это и уверять себя, остальных, что другого выхода нет, что кто-то должен делать эту грязную работу ради всеобщего блага. Кто-то хоть так должен решать проблему перенаселения, спасибо медикам за нее. Тогда я был пусть талантливым, но куафером, то есть человеком, который имеет дело с животными, а с обычными людьми общаться уже не умеет. Уже забывает, что значит жалеть человека, уже и понятия не имеет, что значит его опасаться.
Быть куафером — значит делать свои планеты, быть инспектором — чинить сделанное кем-то, а это всегда муторнее, чем делать заново самому. Инспекция — это выявление чужого брака, мне за нее браться совсем не хотелось, как любому не хочется браться не за свое дело.
Я проиграл, я себя продал на той инспекции, не заметил даже, когда и как. Меня нет.
И это враки, чудовище мое любимое, что мне противны были жестокость и трупная грязь, неизбежные в нашем парикмахерском деле, — это я врал. Врал, потому что ну не может же человеку такое нравиться. Теперь, после всего, точно могу сказать — и это мне тоже нравилось, и это тоже. Сейчас время такое, что нелюбимой работы не может быть. Может быть разве что работа нейтральная. Нет у людей другой связи с работой, кроме любви. И я тоже любил куаферство, я стеснялся этой любви, но понимал, что я куафер, только куафер, и кроме куаферства ничего другого делать не умею и не хочу.
Не нравился мне и объект инспекции — планета Галлина в Четырнадцатом Южном секторе. Одна из первых моих планет — я как-то тебе рассказывал. Я ее плохо, собственно, знал — самый конец пробора застал, уже после того, как противников куаферства утихомирили. Стандартный старинный пробор для поселений средней численности. Хоть на одной такой планете ты наверняка останавливалась — их в туристические рейсы очень любят включать. Обжитый, примерно в тысячу квадратных миль уголок, всегда почему-то на материке, с земноподобной биоструктурой, по контуру плавно переходящей в аборигенальную, с тщательной охраной границ и вытекающими отсюда местными традициями, иногда глупейшими, но всегда трогательными; с аварийным биоэкраном куаферского типа и так далее. Населяют такие планеты, как правило, раздобревшие дамы, размякшие добряки, довольные жизнью, туристами, регулярными охотами, постоянными карнавалами, любители хорошего трепа, хорошей кухни и, как ты выражаешься, «хорошего секса». Преобладают там мужчины. Старые проборы были трудоемки, маломасштабны, но очень надежны. Возможность брака здесь практически нулевая, а уж если он есть, то такой хитрый, что искать его надо не день, не месяц, а может быть, годы. А потом, когда разберешься, надо выискивать трюк, финт необыкновенный, которым этот застарелый, вросший, вжившийся в планету брак можно будет нивелировать без особого труда для всей биосферы — сейчас и в далеком будущем. И подписаться под этим, и отвечать, если что выйдет противу твоего же прогноза. Так, правда, никто не делает, делают по-другому, я еще вернусь к этому. А вообще на таких планетах я даже и не помню, чтобы когда-нибудь проводились инспекции.
Повод к инспекции был пустяковый — таким по крайней мере он показался нам поначалу. Если разобраться, то просто придирка, оговоренная, правда, всякими там формальными инструкциями. По ним куаферы отвечают за все, что произойдет после них, потому что биосферы, которые они создают, сами должны настраиваться на запрограммированный оптимум, чтобы и природе, и людям как можно меньше ущерба и как можно больше всяческого благоприятного друг для друга. Но это в стеклах хорошо писать: «я отвечаю за все». Да как я могу отвечать, если создаю природу, защищенную только от естественных катаклизмов, да и то в совершенно определенных и (выдам тайну) не слишком широких пределах? Как я могу защитить природу, скажем, от удара жесткой волной или от боевого вируса лаборатории Дэффи? От местного геростратирующего лентяя какие мне придумать экраны?
Обычно такого рода инспекции, как мне было сказано перед вылетом на Галлину, преследуют одну цель — избавиться от обвинения в адрес куаферов. Найти фактор, неучтенный в наших программах и учтенным быть не могущий по такой-то и такой-то веской и должным образом опараграфизированной причине.
Единственный пункт, вызвавший если не опасение, то настороженность, заключался в том, что первым тревогу забил космопол. Их вечные враги — охотники — зачастили вдруг на Галлину и самым таинственным образом стали там пропадать. Космополовцы и охотники так ненавидят друг друга, что жизни друг без друга уже не мыслят. Если кто-нибудь из офицеров проявит неосторожность и вспыхнет от удачного охотничьего выстрела или каким-нибудь еще образом будет убит, в Управление космической полиции тут же понесутся от охотников телеграммы с издевательскими соболезнованиями, но в них, в этих издевательских соболезнованиях, любой без особого труда увидит и искреннее сожаление, и уважение, и упрек — что ж это вы, ребята? И наоборот: погибнет кто-нибудь из этих лохмачей, то первому же арестованному охотнику следователь космопола обязательно выскажет что-нибудь вроде: «Слыхал про Фьорци? Вот так-то».
Они так давно варятся в своей вечной вражде, что сроднились, что их уже и отличить друг от друга не всегда можно. Даже привычки у них похожи.
Потом, когда пошли жалобы из галлинского магистрата на резкий подъем численности бовицефалов, на их возрастающую агрессивность и мэтр Голденброк из нашего Управления подписал приказ об инспекции на Галлине, космополовцы решили подключиться и прислали мне в соинспекторы Виктора Коперника, ты представляешь? Давнишнего моего знакомца, еще по первым проборам. Ну я рассказывал тебе, как же, неужели не помнишь?
Представь себе наморщенный лоб, прищуренный глаз, выпяченные губы. Представь приподнятые плечи, руки в карманах, маску недовольства и самодовольства, а также походку — одновременно небрежную и решительную; представь не очень новые и не очень форменные брюки, добавь свитер, когда-то черный с когда-то белой звездой на груди (ты ведь обожаешь составлять впечатление о человеке по тому, как он одет). Это все хорошенько смешай с сопением, кряхтеньем, невнятным под нос бормотанием, добавь щепотку лукавства — и ты получишь что-то похожее на Коперника, Копа, лучшего из космополовцев, которых я знаю. Я всегда к нему с большой нежностью относился и потому обрадовался, когда узнал, что он едет со мной. Какая там настороженность! Мне, наоборот, стало спокойно.
Когда мы подлетели к Галлине и зависли над ее единственным городом со стандартным именем Эсперанца, нам не сразу дали посадку, и по этому поводу Коперник высказал недовольство.
— Это они к инспекции так относятся? — сказал он.
— Что тебе не нравится?
— Мне? Пока что ничего. Не такой уж это космический порт, чтобы тянуть с посадкой.
Эпизод, конечно, пустяковый, и не стоило бы о нем вообще говорить, если бы Коперник остался к нему равнодушен, как, например, я. Он поджал губы и с нескрываемым подозрением вытаращился на меня — словно это я задержал посадку. А мне и самому не терпелось на Галлину, очень уж мне надоела наша инспекционная посудина. «Дидрих-Даймлер» — вегикл, само собой, представительный и престижный, но слишком изнутри комфортабельный и потому неудобный. В нем хорошо проводить светские приемы, а в картишки не перекинешься. Его громадный салон вызывал у меня чувство, близкое к отвращению. Да и сам «Дидрих-Даймлер» плохо переносил орбитальные ожидания: еле слышно поскрипывая, он разминал запоры на люках и клапаны жизнеобеспечения, был излишне предупредителен, утомлял и, если так можно сказать о пилот-интеллекторе, сам утомлялся.
— Что-то там внизу, — произнес интеллектор, как это у них водится, очень информативно. — Кто-то раньше нас подоспел. Турист какой-то.
— Вот-вот, — подхватил Коперник. — Очень, понимаешь, посещаемая планета. Очень туристская. Переполненный космодром.
— Вечно ты во всем видишь подвох, даже в самых простых совпадениях, — сказал я и соврал, потому что подозрительностью Коперник не отличался, несмотря на свой космопол. Он вообще непонятно как стал у них классным специалистом — с его-то доверчивостью.
— Ага, — ответил он с видимым удовольствием. — Такой уж я человек.
И подмигнул. Сначала он подмигнул мне (очень дружески и понимающе), а потом для компании — «Дидрих-Даймлеру», куда-то в область полирецепторов. Тот обрадовался вниманию и в ответ зашипел пожарным баллоном.
Теперь я вижу: Коперник уже тогда что-то подозревал — скорее на всякий случай. А я смеялся над его подозрениями. И он смеялся вместе со мной, подозревать не переставая.
И все двадцать минут, пока нам не давали посадку, он соображал, прикидывал, озабоченно сдвигал брови, комически морщил нос. Не знай я его раньше, ни за что бы не поверил, что этот туго сбитый толстячок, шутоватый и генетически невоенный, есть один из лучших охотников за охотниками, по их же просьбе, надо полагать, и посланный разузнать, что ж там такое странное стряслось в галлинских лесах.
Потом мы увидели причину задержки. Посадочный зал был мрачен, коричнев и невелик, а приемные трубы почти все заняты. Почти одновременно с нами подлетели к Эсперанце сразу два корабля — мега-класса, с подсветкой, яркой малевкой и прочими штучками, которые я не понимаю как можно переносить в космос из Метрополии. Я, может быть, консерватор, но и черт с ним, что консерватор, не люблю я таких вещей — космос требует функциональности, космос требует уважения, а тут попахивает глумлением. Удивляешься мне?
Коперник огляделся и хмыкнул. А я опять воспринял все это без всякой тревоги.
Из соседней трубы высыпали цветастые. Было их человек двадцать. По всему телу, как водится, фильмы-татуировки, бабуиновые прически, чешуйчатые повязки на бедрах, заплечники «а-ля куафер». Я их раньше не часто видел, цветастых, в отпусках только, и внимания особенного не обращал, потому что видом своим они просто вымогали внимание, а я консерватор, я этого не люблю. Женщины пусть, у женщин все по-другому.
Коперник опять хмыкнул и быстрыми шагами принялся их догонять — я и опомниться не успел.
Они быстро шли к выходам под громадным низким потолком. Ослепительный свет, льющийся сверху, и яркость нарядов только подчеркивали бледность их лиц. Была в этих лицах какая-то общая шизофрения, даже и сказать не могу, в чем именно она проявлялась. Они оглядывались и спешили.
Коперник, протянув руку, бежал вслед за ними.
— Постойте, ребятки!
Те разом остановились. Они ждали Коперника молча, на него не смотрели.
На бегу Коперник совсем не казался толстым.
— Послушайте, это что у вас — туристская группа?
— Что?! — крикнул один, сильно вздрогнув. — А что такое?
У него был громадный нос и пот искрился на лбу. Что прическа, что одежда, что кожа лаковая — расцветочка «вырви глаз».
— Да нет, ничего, — добродушно сказал Коперник. — Я подумал, может, вы туристская группа?
— Туристская, туристская… Да что вам?! — совсем уже дико закричал парень, и я подумал: ненормальные они, даже для цветастых, какие-то словно и не люди совсем. Все они пусть и молча стояли, пусть и не шевелились, но явно нервничали, взвинчены были до крайности, они излучали такую опасность, что пахли смертью, а Коперник стоял спокойный, улыбчивый, как будто бы ничего, как будто бы все как надо.
— Нет, я просто, вы уж извините, подумал — может, вы та самая туристская группа?
Реакция была мгновенной. Все обернулись и посмотрели на Коперника, причем так, что я счел нужным выбрать удобную позицию и приготовился к хорошей драке.
Но они только посмотрели, ничего больше. Тот, что разговаривал с Коперником, совсем растерялся. Он облизнул губы и обернулся к своим:
— А? Вы что-нибудь понимаете?
А Коперник еще добродушнее стал:
— Ну, я имею в виду, что вы ведь не по городу, да? Вы те, которые в лес?
— Ну? — сказал парень.
Судя по цветастым, ситуация была напряженной. Судя по разговору — глупой до безобразия.
— Я ведь что спрашиваю, — очень терпеливо и с очень умным видом объяснил свою позицию Коперник. — Вас ведь не город интересует? Да?
Парень тупо помотал головой. Город, такой же уникальный, как и его название, цветастых не интересовал.
— Может, вас местная фауна интересует? В познавательном отношении?
Не интересовала их и местная фауна, великолепная как в познавательном, так и, сколько мне помнится, в эстетическом отношении. Особая, так сказать, фауна, неповторимая, стандартной субструктуры типа «Аурелия-Б». Но очень неповторимая.
Коперник раскрыл рот, чтобы задать следующий вопрос, парень сжал кулаки и челюсти, но тут подскочил к цветастым неизвестно откуда очень бойкий, очень веселый и очень крикливый человечек. Он захлопал в ладоши и завопил:
— Внимание! Я распорядитель, я распорядитель, все внимание на меня!
Я облегченно вздохнул. Начинать инспекцию с драки мне не очень-то улыбалось. И так невесть что про нас говорят.
Распорядитель, как бы нас и вовсе не замечая, продолжал:
— Итак, друзья…
Но здесь его перебил Коперник, все такой же настырно добродушный и любопытствующий.
— Я вас где-то видел, — заметил он.
— Правда? — сказал распорядитель, не удостаивая его взглядом. — Ну, значит, и я вас тоже. Пошли Друзья, не будем терять времени, нас ждет интереснейшая и напряженнейшая программа. Ну? Вперед!
Мы были забыты.
— Чего ты к ним пристал? — спросил я, когда мы остались одни. — Не видишь, цветастые.
— Вижу, — сказал Коп, щурясь сильнее обычного. — Мне вот что интересно — догадывается ли этот вертунчик, где именно я его видел?
— И где?
— Я с ним пару лет назад в Метрополии за ручку держался. Было такое знаменитое дело с таблетками. Он тогда вывернулся из-под нас.
— Вывернулся и вывернулся. Пошли. Нас ждут в магистрате.
Коперник посмотрел на меня своим особым понимающим взглядом. Вот за что я его люблю: иногда, совсем некстати, взглянет на тебя понимающе, хотя вроде бы и нечего понимать — и хорошо. Я не могу объяснить все это… Мне часто не хватало такого взгляда, такого отношения и от тебя тоже. У тебя другие проблемы, ты не смотрела на меня так, и твоя обо мне забота… Ты не обижайся, пожалуйста, мне другой заботы хотелось.
Коперник хохотнул и сказал:
— И ждут, как я подозреваю, с очень напряженной программой.
— Вот именно.
Честно сказать, разговор в магистрате меня беспокоил. Я знал, как его вести, но не знал, сумею ли сделать все так, как нужно. Не силен я в разговорах. Я думал о магистрате, и до тревог Коперника мне не было никакого дела.
По дороге в магистрат мы немного поглазели на Эсперанцу. Ее уже коснулась цветастость, и я подумал, что совсем не такой мы представляли человеческую колонию на Галлине, когда делали ей новую биосферу. Что меняются времена и мы постепенно от них отстаем и все труднее нам с ними соглашаться.
Во-первых, жители. Вместо сангвиников, любителей хорошего обеда, хорошего секса и хорошего трепа, какие должны были бы населять подобную Галлине планету, нам навстречу спешили люди с деловыми лицами и опасливыми походками. В большом количестве встречались цветастые самых разных мастей — нам они, после космопортовской встречи, показались нормальными из нормальных. Неухоженные бездельники сидели на парапетах и разовых креслах — они имели тупые лица, вялые толстые ладони и ничего не делали, даже не слушали ничего, ни на что не смотрели и не разговаривали совсем. Поразила одна старуха. Было ей, наверное, далеко за сто, голова тряслась, ноги не слушались и с осанкой не ладилось, но смотри-ка — цветастый наряд с одной обнаженной грудью, и грудь прямо девичья, только желтая, а другой груди под одеждой что-то не обнаруживалось. За старухой на веревочке семенило пупырчатое чудовище размером с человеческую голову. Я даже не сразу вспомнил, что это такое, пока наконец чудовище не сказало четко, как профессиональный диктор: «Клоке, клоке». Клоке — галлинская древесная лягушка, которой вообще-то не место в земноподобной структуре, нет здесь для нее ниши. Я обрадовался, увидев клокса. И довольно потер руки.
Дважды встретились нам по пути вооруженные фикс-ружьями пожилые ребята. Обе группы были сильно возбуждены. Проходя мимо, мы невольно прислушались к их разговорам и поняли, что они направляются к «валу» — той невидимой и размытой границе, отделяющей геоподобную биоструктуру от аборигенальной. Говорили они, естественно, о ведмедях и собирались этих ведмедей отстреливать.
Если честно, то Галлину я не узнал. Когда-то я строил для нее природу и прекрасно помню, какой она была до пробора, какой стала после. Я был одним из последних куаферов, покидавших ее после сдачи, и очень неплохо разбирался в ее предполагаемом будущем — в том, как преобразится ее облик после отъезда градопостроителей, как изменится флора и фауна внутри зоны и в ее окрестностях, как будут выглядеть улицы — я разглядывал их на экране интеллекторной и с высоты птичьего полета, и с уровня пешехода, матшеф улыбался в полутьме, поднимал кверху ладонь в уверяющем жесте и говорил нам: «Ребята, все будет так, как на этих картинках».
А даже и близко не было так. То есть не то чтобы совсем плохо, но машины наши явно чего-то недоучли, что странно. Я видел пустые, без единого дерева улицы, сплошь покрытые разноцветными кляксами тентов, я видел постройки, которых не было, могу поклясться, ни в одном проекте: дурацкие какие-то кубики, приземистые, с вычурными крышами, домики-однодневки, громадные полуживые билдинги, не рекомендуемые для передачи на поселения. Убогие заборчики отделяли владения магистрата от частных владений охотничьего президиума — эклектика цвета, формы, аморфность функций, полное отсутствие вкуса.
Здание магистрата мы нашли с трудом. Это был трехэтажный помпезный тортик с псевдобревенчатыми колоннами и пластиковыми рюшами вокруг окон. В одном окне сидела дама с наружностью и пила из длинной металлической рюмки. Завидев нас, она встрепенулась и крикнула вглубь:
— Ма-а-аркус! Инспекция!
Дверь отворилась, выскочил мальчик во всем черном и провел нас в мрачный чулан, именуемый кабинетом (Коперник по пути сонно оглядывался и все трогал руками), толстенный магистр извлек себя из кресла, с которым, наверное, давно уже сросся, выдавил из себя сип, означающий вежливое приветствие, и представил своего заместителя Маркуса — невероятно подвижного, невероятно бестолкового и в меру хамоватого юного интенданта, по виду — иисусика со старинных картин. Маркус усадил нас на подоконник, снабдил рюмками того типа, какой мы видели в руке у дамы с наружностью — в них был местный кофе, довольно сносный напиток, если воспринимать его отдельно от названия, — и принялся посвящать нас в проблемы города, аранжируя речь ужимками и многозначительными гримасами.
Говорил он долго, сумбурно и крайне неосторожно. Я все записывал, но он об этом не знал. Коперник с отсутствующим видом разглядывал аппаратуру, мебель, картинки на стенах и магистра. Магистр, по-моему, спал. А я помалкивал, время от времени направляя разговор в нужное мне русло. Потом, когда заместитель иссяк и стал суетиться по поводу новой порции кофе, Коперник соскочил с подоконника и сказал:
— Что-то не очень я понимаю.
— Чего? — не переставая суетиться, услужливо спросил иисусик, предупредительно моргнув глазами.
— Голова у меня болит, вот чего.
Иисусик кинулся было за гиппократором, но Коперник махнул рукой — не надо, мол. А я тем временем попросил вместо кофе некоторые бумаги. Части из них не нашлось, чего и следовало ожидать, но кое-что, самое главное, имело несчастье наличествовать: еще одно следствие неосторожности сотрудников магистрата и его полной неподготовленности к инспекции.
Просмотрев бумаги и пересняв их, я сказал уже начавшему кое-что понимать иисусику (магистр же так и не проснулся):
— Я не знаю, чем вам помочь. Здесь уже не куаферам разбираться.
Коперник вопросительно поднял брови, разглядывая пенку на своем кофе, а заместитель карикатурно всполошился:
— То есть как, простите? За все неполадки в биоструктуре отвечает ваша команда. Так написано…
— Написано, написано, — успокоил я. — Там много чего написано. Например, об ограничениях на застройки, на материалы, на промышленные отходы…
— Но простите, любезный! Все это должно саморегулироваться. Биосфера сама должна нивелировать, как же. Приспосабливаться должна (Маркус брызгал слюной, он очень сердился, он уже догадывался, что сейчас его облапошат, и даже магистр открыл блеклые глазки). Есть, в конце концов, положение о передаче планеты!
— А вы его читали?
— Да я… Да я его наизусть помню!
— Сомневаюсь. — Я картинно встал и с ложной, но эффектной многозначительностью положил на подоконник пустую рюмку. Она покатилась к краю — мы следили за ней все — и мелодично звякнула, упав на пол. Я удовлетворенно кивнул. Коперник тоже.
— Сомневаюсь, — повторил я и сделал вид, что иду к двери. — Если бы вы читали положение более внимательно, вы послали бы нам совсем другое письмо, с просьбами, а не требованиями. И мы бы не стали затевать инспекцию, мы бы или вообще никого сюда не прислали, или, что вероятнее, появилась бы здесь, вследствие нашего к вам сочувствия и самого искреннего расположения, бригада молодых, здоровых и неиспорченных бездельем ребят — тех самых куаферов, промахи которых вы так безудержно только что проклинали. И вполне вероятно, что всех бы вас потеснили в самый центр города, заперли бы вас аварийным биоэкраном и с полгода никуда бы не выпускали. Через полгода, может быть, через год вы получили бы свою планету обратно, только это была бы уже совсем другая планета.
На протяжении всей моей речи иисусик пронзал меня убийственным взглядом, а когда я замолчал, он вдруг всполошился самым паническим образом:
— Да-как-вы… Как так?! Но почему? Почему другая? Да вы хоть понимаете…
— Потому что эту вы изгадили окончательно.
А магистр не спал, очень даже не спал, крайне раздраженный, он уткнулся в экранчик своего карманного вокса. Мудрый человек, он знал всю игру наперед, он великолепно понимал, что произойдет дальше. Думаю, что на его веку уже была хотя бы одна инспекция. Иисусик поглядел на магистра и звучно зашлепнул рот. Я продолжил:
— На досуге, любезный, не сочтите за труд еще разок просмотреть положение, а если знаете его наизусть…
— Но погодите!
— А если знаете его наизусть, то повторите по памяти, желательно тот раздел, где говорится про ограничения на деятельность поселения, управляемую, если не ошибаюсь, вашим уважаемым магистратом. Там разные есть пункты. И если вы найдете хоть один…
— Да подождите же вы!
— И если вы найдете там хоть один ненарушенный, сообщите мне. Как бы я ни был занят, я прилечу лично, извинюсь перед вами и на ваших глазах съем ту громадную вонючую лягушку, которая в реестрах фауны именуется клоксом.
— Это легко сделать, — вдруг перебил меня Коперник. — Вон у вас и приборчик для мнемосвязи имеется. — Он указал пальцем туда, где прямо над магистром, на стене, висела страхолюдная мнемомаска. — Она, кстати, работает?
— Впрочем, — продолжил я, поскольку ответа на вопрос не последовало, — я сомневаюсь, что у вас можно найти клокса. Ведь, сколько я понимаю, пункт об ограничении собак, а также индиговых у вас тоже нарушался неоднократно?
— Почему же нет клоксов? Есть клоксы, их в домах старухи разводят.
Магистр недовольно поморщился:
— Вот видите? А ведь им место только на девственных территориях. Седьмое дополнение, пункт четвертый, параграф одиннадцать, смотри сноску.
— Нет, ну вы слишком! — пошел на попятную иисусик. — Вы просто-напросто придираетесь. Мы же ни в чем не обвиняем куаферов.
— Разве? Впрочем, вам и не в чем нас обвинять. Вы сами сделали планету такой, какой мы ее видим сегодня. И если удивителен чем-то пугающий рост численности бовицефалов, то только тем, что на самом деле они давно уже должны были вымереть. А вот то, что мы сделали с вашей планетой — я лишний раз в этом убеждаюсь, — прекрасная, профессиональная, детально продуманная работа…
— Но я же…
— …детально продуманная работа. И только сейчас я понимаю, насколько она хороша. Где вы найдете биоструктуру с таким высоким антиантропогенным порогом, какая еще выдержит такие откровенные над собой надругательства? (Иисусик полностью сник, и повязка на его голове, дань молодости и умеренной цветистости, стала походить на терновый венок.) Ни одного ненарушенного пункта! Да что вы, любезные вы мои!
В полной тишине магистр выразительно крякнул, а Коперник не менее выразительно замычал что-то себе под нос. Он к тому времени уже перебрался за спину магистра и с увлечением инспектировал мнемомаску.
— И аппаратура у вас… — сказал он. — Прекрасная, можно сказать, аппаратура, а так все плохо делаете, а? И мнемосвязь собственная имеется. Работает?
Он снял со стены мнемомаску, приладил к лицу.
— Вчера работала, — сказал иисусик. — Что же делать?
Коперник снял маску с разочарованным видом.
— А сейчас не работает. Вот ведь как.
— Что же делать теперь? — повторил Иисусик.
— Что делать. Прощаться, что делать. Я ничем не могу вам помочь. Посоветуемся, выберем время, изыщем возможности, найдем свободных людей и — новый пробор.
— Ой! — сдавленно ойкнул иисусик. — Нас же съедят за это! Неужели ничего нельзя сделать, кроме пробора? Вы сгущаете краски.
Я действительно их сгущал. Все пункты ограничений действительно были нарушены, но фокус заключался в том, что антиантропогенный порог даже близко достигнут не был. Все эти ограничения — рогатки осторожных героев кресла, совсем другие надо ставить на самом деле ограничения. Но если их обнародовать, то они тотчас же будут нарушены. Вот тогда и впрямь возможны самые непредсказуемые катастрофы. Что произошло с бовицефалами и как вообще могло с ними хоть что-нибудь произойти, я пока не знал.
— Не знаю, не знаю, — протянул я самым бюрократическим тоном. — Я, конечно, понимаю, что значит для вас новый пробор. (Для них лично он ничего приятного не сулил). Но что делать? Я совершенно не представляю, как можно другим способом… Я, конечно, посмотрю еще, похожу… Но обещать ничего не могу.
— У нас не будет никаких претензий к вашему Управлению, — с неожиданно четкой артикуляцией заявил магистр и твердо, многозначительно посмотрел мне в глаза. — Кхм! Никаких.
Коперник ободряюще похлопал его по плечу, что вызвало новый приступ откашливания.
— Кроме, естественно, благодарностей, — вставил иисусик.
— Кроме, естественно, благодарностей.
И на том мы расстались.
На улице Коперник, чем-то явно встревоженный, пробубнил:
— Видишь как? Не работает у них мнемомаска. И у меня связь тоже что-то. И голова болит.
— Надеюсь, к нашей службе вы не имеете по этому поводу никаких претензий, — самым хамским, самым официальным тоном осведомился я.
Он с уважительным одобрением взял меня за локоть.
— Неужели ты и в самом деле никогда не делал инспекций?
Мы засмеялись.
Мы так хорошо, так свободно смеялись, мне кажется, что никогда — ни до, ни после — не было мне так весело и прекрасно. Я смеялся с закрытым ртом, а Коперник с открытым, от смеха у него колыхались плечи, и мне очень нравилось смотреть на него. Черт его знает, почему мы тогда смеялись. Это была не истерика, нет, откуда? Просто у обоих было чудесное настроение, и разговор в магистрате прошел нормально, и впереди не ожидалось никаких неприятностей, кроме головных болей, легко снимаемых, и отсутствия ненужной мне мнемосвязи, и Галлина не казалась чужой и нелепой до крайности, и городе неоригинальным именем Эсперанца не вызывал больше неприятных эмоций, а через несколько часов, к вечеру, метрах в сорока от гостиницы, на моих глазах — я как раз смотрел в окно из своего номера — невзрачный, жиденький паренек лет восемнадцати удавил одного из лучших космополовцев, боевика суперкласса, моего друга Виктора Коперника проволочной петлей.
Он шел в магистрат, сказал, что дела, что хочет разобраться со своей головной болью, что, возможно, кто-то блокирует мнемосвязь (хотя это практически невозможно) и что все это более чем подозрительно. А я подумал: космопол он и есть космопол. Коперник вышел из гостиницы, я видел его спину, он слегка размахивал руками, а тут этот мальчишка со своей проволокой. Ну ведь смешно же, позорно просто для такого аса, как мой Коперник, дать себя удавить какому-то сопливому щенку, до сих пор понять не могу, как это он так опростоволосился.
Я заорал и прыгнул сквозь окно — каких-то пятнадцать метров, — но пока я падал, паренек успел наставить на меня указательный палец и громко крикнул:
— Ба-бах!
В этот момент я упал и одновременно понял, что в меня стреляли из фикс-ружья, у меня уже был такой печальный опыт на одном из проборов. Мне бы совсем плохо пришлось, может, даже и приземлиться бы не сумел, попади он точно, но он, наверное, только в удушении был профессионалом, потому что снял меня хоть и быстро, но до крайности неприцельно. Луч фикса заморозил только часть левой половины туловища. В тебя когда-нибудь из фикса стреляли? Ты превращаешься в холодный, каменный и очень больной зуб. Боль… ее описать невозможно, да и не нужно ее описывать, тем более что я ее пересилил и способности соображать в тот момент не потерял. Я замер, будто бы зафиксировали меня целиком. Я упал в скульптурной позе, и здоровая нога сразу заныла.
Но вот что я еще помню и до сих пор не могу понять, было ли это просто галлюцинацией, или я потом себе все навоображал да задним числом «вспомнил», а может, приснилось когда, а может, и в самом деле что-то такое тогда со мной приключилось. Ведь действительно, очень странный был выстрел пальцем. Я помню еще один выстрел, после приземления, почти сразу, когда я только-только стал скульптуру из себя изображать. Я помню: сбоку, из-за угла, кто-то в черном плаще с блестками и в черной с блестками шляпе и еще с таким длиннющим шарфом почти до колен, появился на секунду и тоже на меня свой палец наставил. И губами неслышно сказал: ба-бах! И сверкнул будто луч, но совсем с другой стороны, и тоже будто в меня попали, но вот куда? И луч фикса, сама понимаешь, не сверкает, это не световой луч.
Чувства все-таки начали отказывать, и сквозь желтые зигзаги перед глазами я едва различал убийцу. Тот внимательно и с испугом поглядел на меня, потом вернулся к Копернику, мешком лежавшему на придорожной траве, наклонился над ним, обшарил карманы. А у меня никакого с собой оружия не было, я вообще мог бы голыми руками взять этого сосунка, не то что с оружием, но закаменелое туловище, страшно тяжелое, приковало меня к земле, сплющило болью; здоровая нога тянулась к земле, и стоило отчаянных усилий держать ее на весу, в самом дурацком положении.
Из-за угла, словно сквозь вату, послышались приближающиеся голоса. Очень будничный треп. Вспыхнул низенький фонарь на перекрестке, освещая пешеходам дорогу, — а я и не заметил, что наступили сумерки. Юнец выпрямился и не оглядываясь опрометью кинулся в противоположную сторону.
Я осторожно опустил здоровую ногу и принялся истошно орать. Боль удесятерилась.
А дальше я помню смутно. Помню, как меня укладывали на носилки, как в нескольких сантиметрах от лица мигала операционная лампа, и врач говорил: «Вот сволочи!». Помню, как начала оттаивать левая половина тела — еще в машине, — а меня держали, потому что я рвался соскочить на ходу, как уже в больнице подносили к моей голове небольшой шлем-усыпитель, а мне он представлялся мнемомаской оригинальной конструкции и мне совершенно почему-то необходима была мнемосвязь с Метрополией, до чего-то я догадался. И как мучительно собирался я с мыслями, как вспоминал уроки знакомого космолома, бродяги с очень пятнистой репутацией и невероятной биографией, о том, что надо делать, когда тебя хотят усыпить, а ты имеешь основания возразить, и как я хотел обмануть сон, и вялый, еще не совсем оттаявший, дождавшись одиночества, пытался совладать с телом, которое вдруг стало чужим, и встать, и пройти к двери, и отшатнуться, увидев дежурную за ярко освещенным столом, потом перебраться к окну, заглянуть вглубь двадцатиэтажной пропасти, и собраться, и перебороть слабость, и перекинуть ногу через подоконник. Не помню, совершенно не помню, как спускался, практически ничего не осталось в памяти, как бежал по городу, шокируя прохожих больничным нарядом, помню, что бежал и что остановился только перед гостиницей на том самом месте, где удавили моего дружка и тайного космолома, милягу Коперника, с которым не виделся до инспекции лет, наверное, десять, если не все пятнадцать, и который стал вдруг для меня таким дорогим.
Склонность к самоанализу, доставшаяся мне от отца, не раз впоследствии вынуждала меня задаваться вопросом, почему я, человек, к аффектации вовсе не склонный и, пожалуй, даже скептический, довольно-таки равнодушный ко всем, кроме себя самого да еще тебя, так болезненно и бурно воспринял гибель Коперника — он ведь только считался моим другом, как и десятки и сотни прочих, с кем сталкивала меня жизнь. Хотя, конечно, он для меня значил побольше этих многих прочих. Почему я воспылал такой бешеной жаждой мести к его убийцам? В том, что убийц несколько, я ни секунды не сомневался. И я до сих пор на свой вопрос точного ответа не знаю. Предполагаю, что одной из причин было наработанное в проборах чувство общей жизни с напарником — если идешь на опасный отлов и твой товарищ погибает, ты имеешь очень мало шансов вернуться живым на базу. Еще предполагаю, что из-за моего отношения к городу. Он с самого начала встретил нас обоих, как враг. Враг мелкий, достойный разве презрения, но встреченный в неожиданном месте. И цветастые эти, и кретиноватый Маркус, имеющий мордашку иисусика, и проход наш от космодрома до магистрата — мы были вместе с Коперником и заранее вроде бы против всех. Не знаю. И еще одно — сам, конечно, Коперник. Не друг, ну какой там друг, просто он особый был человек, я таких не встречал больше. Даже и сказать не могу точно, чем он для меня был особым — может быть, тем, что он всегда и всех понимал, всегда и во всем как бы сочувствовал, даже тем, кого уничтожать собирался — и уничтожал, кстати. Таких я больше не видел, вот разве тебя, но и ты тоже… У тебя своя жизнь была, ты ее ото всех охраняла, и от меня в том числе. А Коперник — он раскрывался, он, если точнее, тебя раскрывал, и хлопал тебя по плечу, мол, все нормально, старик. Понимаешь, с ним можно было поговорить. Так и примем.
А вообще-то она редко приносила мне пользу, эта склонность к самоанализу. Остались без ответов такие простые вопросы, как, например, о том, зачем я пошел в куаферы и как с куаферством склонность с самоанализу может сочетаться — ведь люди мы действительно грубые, развитые больше физически, чем интеллектуально, «неандертальцы», как сказал один небезызвестный в наших кругах резонер, договорившийся в конце концов до того, что человечеству и вообще жить не стоит, если оно породило куаферство, фашизм и рабовладельческий строй. Он потом струсил и стал предателем, между прочим.
И вот я стоял над тем местом, где недавно мешком свалился мой друг Коперник с передавленной шеей, стоял и постепенно заряжался желанием немедленно действовать. Я сжимал кулаки и зубы. Я вспоминал магистрат, цветастых, я заново проигрывал все, что успело произойти с нами в Эсперанце, вспоминал подробности рейса на Галлину. Зацепок, подозрений было сколько угодно, но не складывалась из них картина, непонятно было, что делать. Самым подозрительным для меня — была встреча с гидом цветастых. «Насыщенная программа»… Теперь насыщенная программа ждала одного меня. Состояла она пока почти сплошь из неизвестных мне пунктов, но по крайней мере один пункт, первый, стал для меня ясен — космопорт.
Легкий стук о дорожное покрытие, музыкальный скрип — сзади села машина.
— Он! Ну наконец-то!
Я нехотя оборачиваюсь, мне трудно заставить себя оторвать взгляд от места, где убили моего друга Коперника, теперь-то уж я уверен, что Коперник был очень дорогим для меня человеком, самым дорогим после тебя (это так странно, что я выговариваю тебе слова любовных признаний, когда уже бросил тебя, оставил одну, от меня ты такого, наверное, не ожидала). Вижу машину, обыкновенную бесколеску с полупритушенными габаритными огнями… Нет, не совсем обыкновенную. Красные лампочки чередуются с синими. Это значит, что мной заинтересовалась полиция. Что ж, вполне естественно.
Около машины — человек в плаще. Ничего полицейского, кроме невероятно широких плеч. Впрочем, широкие плечи сейчас выращивать модно. Не сходя с места он спрашивает утвердительным тоном:
— Хлодомир Вальграф, если не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь, — отвечаю я, одергивая халат.
— Служба городского спокойствия. Гранд-капитан Фей. Эрих Фей.
— Вокруг меня, как видите, никаких беспорядков.
— Мы вас искали, — укоризненно говорит полицейский. — Вы убежали из больницы, и пришлось вас искать.
— Со мной все в порядке, еще раз повто…
— У меня к вам, с вашего разрешения, несколько простеньких вопросов.
— Спрашивайте. Только быстро. У меня нет времени.
Лица полицейского я не вижу, оно в тени, и это раздражает меня. Вижу только блестящий плащ, из-под него выглядывает что-то действительно форменное, но вот плащ! Полицейские не могли такое носить, в служебное время, во всяком случае. Блестящая, в фиолетовую искринку, ткань (она тогда не вызвала воспоминаний о втором выстреле, да и вообще плащ из воспоминаний был совсем не такой), множество карманов, изобилие тканой интеллектрики, множество приспособлений, совершенно нефункциональных, таких, как петельки на бедрах и в подмышках для просовывания, надо думать, больших пальцев, кармашки для цветов. Цветов, правда, не было.
— Вы видели, как убили вашего коллегу Коперника?
— Видел. Мальчишка, жиденький такой, невзрачный, догнал его сзади и петлю на горло накинул. Оплошал что-то Виктор. Ему бы оглянуться тогда. Нет бы ему посмотреть, что сзади творится.
— Смею заверить, это бы ему не очень помогло. Местные ребятишки довели этот способ до совершенства. Наш город, — объявил он с гордостью, — иногда называют родиной душителей.
Хорошенькая слава у вашего города. Что ж это вы, служба городского спокойствия?
Эрих Фей искательно подхихикивает.
— Вы не знаете, у него в Эсперанце были враги?
— Не знаю.
— Знакомые?
— Понятия не имею, — мне не хочется сообщать ему никакой информации. Мне он и сам подозрителен, этот гранд-капитан Фей в его нарядном плаще, опора и символ городского спокойствия.
— Что-нибудь подозрительное случилось за этот день?
— Нет.
— А не упоминал он…
— Чего не упоминал?
— Да я не знаю. Что-нибудь, какие-нибудь аллюзии из прошлых своих космополовских инквизиций?
При слове «космопол» его голос наполняется вдруг самой искренней ненавистью.
— Простите, не понял?
— Да нет, это я так.
Гаденько хихикнув, Эрих Фей умолкает. Он переваривает информацию, он задумчиво трет лицо, все еще покрытое тьмой.
— Еще вопросы? А то у меня времени нет.
— Да, еще пару минут, с вашего позволения. Такой вопрос: как по-вашему, за что его могли убить? Он никому не мог стать поперек дороги?
— Это космополовец? Да у него врагов, что у вас домов!
— Ну да, ну да. Конечно. Только видите ли, в чем дело, — говорит Эрих Фей, блюститель городского спокойствия, и наконец выступает из тени (лицо у него грубое, толстое, состоящее в основном из щек и усов), — убили-то его здесь. Тут много профессионалов. Они уже давно просто так, из любви к искусству, людей не убивают. Вот вы все инспектируете, а мы, с вашего позволения, уже два года как порядок здесь навели… Ну, почти навели. Трудно, сами понимаете. (Голос полицейского приобретает застольно-доверительную окраску.) Туристы, цветастые, метаморфозники, кто только сюда не ездит. Чуть что случись, с кого спрашивать? Только причина убрать вашего друга все-таки должна быть. И веская.
— Не знаю я таких причин, — говорю я сварливо. — У вас все?
— Последний вопрос. Он никого знакомых не встретил в Эсперанце?
— Нет.
— Так-таки уж совсем нет?
— Я сказал — нет.
— Нигде? Ни в магистрате, ни в гостинице, ни на улицах?
Я молчу. Фей вдруг спохватывается, хлопает себя по лбу и, бормоча что-то про свою забывчивость, лезет в один из своих карманов. Он демонстративно достает коробку «Музыкального дыма», заговорщицки подмигивает и протягивает сигареты мне:
— Закуривайте.
— Не курю, спасибо.
— Да не стесняйтесь, закуривайте. Пожалуйста.
— Я не курю. У вас все?
— Последний вопрос, и до свидания. Вспомните, может быть, в космопорту его что-то насторожило?
Мне не хочется ему отвечать, но почему-то я говорю:
— В космопорту его что-то насторожило.
И сам настораживаюсь.
— Можно сказать, обеспокоило, ведь так?
— Тут вы в точку попали. А почему, собственно, вы про космопорт спрашиваете?
— Имею, знаете ли, основания спрашивать. — Страж городского спокойствия снова переходит на доверительный тон. — Никому бы не сказал, но вам, его другу, можно, я полагаю. Нечисто у нас в космопорту.
Я делаю круглые глаза и сочувственно ахаю.
— Привидения?
Фей трясет головой то ли утвердительно, то ли отрицательно — не поймешь.
— Нечисто, — повторяет он со значительным видом. — Странные, знаете ли, людишки там попадаются. Опасные для городского спокойствия — так бы я их определил. Так что же все-таки насторожило, если не сказать — обеспокоило — в космопорту вашего друга Коперника?
Я коротко рассказываю ему про встречу с группой цветастых.
— Хм! — говорит полицейский. — Гид, говорите? А ну-ка?
Он достает откуда-то чуть ли не из-за спины розовую карточку вокса, что-то шепчет в нее:
— Взгляните-ка! Нет ли вашего знакомца среди этих портретов?
— Он не мой знакомец. Он знакомец Коперника.
— Разве? Но вы говорили, что ваш…
— Я говорил, что Коперника.
На экране вокса поочередно сменяются пять или шесть фотографий. Я с жадностью вглядываюсь в них. Физиономии типично бандитские.
— Нет его здесь.
— Вы уверены? Посмотрите еще. А то закуривайте.
Опять «Музыкальный дым» появляется прямо перед моим носом.
— Нет его здесь. И не курю я, сказал же!
— Вы не беспокойтесь так. Я, конечно же, знаю, что вы не курите. Кому, как не мне… И все же очень, я бы сказал, странно, что вы никого не можете опознать, хотя бы одного. Ведь других гидов-мужчин у нас нет. Туристы больше женщин предпочитают. — Гроза городских беспорядков позволяет себе игривость тона, и это так же неестественно, как его плащ или доверительность.
— Еще вопросы? — говорю я. — А то у меня срочное дело.
— Разве что самый последний. — Фей настороженно озирается, подходит ко мне вплотную, испытующе смотрит в глаза. — Только на этот раз чистую правду. Как вам понравился наш город?
— Мне никак не понравился ваш город, — шепчу я ему чистую правду прямо в лицо. — Я тороплюсь.
Он делает шаг назад и переключает настроение на мажор.
— Не хочу быть навязчивым, — радостно сообщает он, — но если вы в космопорт, то нам по пути.
Мне не очень улыбается добираться в космопорт в компании явно сумасшедшего, но помолчав, я говорю:
— Я в космопорт. Буду благодарен за транспорт.
— Вот и мило. — Эрих Фей, столп городской законности, чуть ли не потирает руки от удовольствия. — А то у меня, знаете ли, есть небольшое к вам такое, как бы это сказать, предложеньице, при обсуждении коего наспех я опасаюсь наткнуться на необдуманно отрицательный респонс.
— На что, простите?
— Респонс, — повторяет Фей, — ответная реакция то бишь. По-староанглийски.
Я готов поклясться, что и по-новоанглийски «респонс» означает то же самое, но от замечаний благоразумно воздерживаюсь.
— Итак, — Фей распахивает дверцу машины, — милости просим в мой вегикл.
— Мне бы только переодеться. Я быстро.
— Ах! — говорит он мне с восхищенным упреком в голосе. — Все вы, инопланетяне, такие блюстители предрассудков и приличий. Идите, я подожду здесь.
По пути в космопорт Эрих Фей, гроза местных душителей и утонченный любитель староанглийского, посвящает меня в свои планы, которые я просто отказываюсь классифицировать. Вы человек смелый, профессиональный следопыт и все такое прочее, — говорит он, — вы можете прямо-таки очень помочь следствию, если не ограничитесь ролью свидетеля, а разделите со мной тяжкое бремя инвестигатора. Последнее слово, надо полагать, тоже было староанглийским, поэтому, пытаясь попасть в тон, я отвечаю, что пропозиция очень для меня лестная и как нельзя более соответствует моим внутренним побуждениям, однако релевантно ли будет аматеру инвестигировать столь серьезную и ответственную асассинацию?
— А? — спрашивает бальзам городских неврозов.
— Асассинацию. Убийство то бишь. По-среднеанглийски.
И чувствую, что в тон не попал. Фей делает вид, что оценил юмор, и перекошенно улыбается. Вдоволь наулыбавшись, он говорит:
— Нет. Это будет вполне удобно. Я имею право привлекать к расследованию любого и на любом уровне. Я могу даже дать вам право расследовать этот случай самому, параллельно со мной — вам будут помогать все силы городского спокойствия. Но я хотел бы работать с вами в одной сцепке. Именно к этому сводится моя пропозиция.
Тут мы тормозим у главного здания космопорта, и я отвечаю:
— Давайте попробуем.
— Вот и прекрасно, — радуется Фей. — Вперед!
Он хватает меня за руку, выволакивает из вегикла, и мы несемся по коридорам и залам — я, естественно, ни в малейшей степени не понимаю куда. Ужас местных правонарушителей довольно-таки грузен на вид, но удивительно проворен и совершенно не задыхается. Он почему-то (полагаю, из любви к спорту — в этом есть что-то староанглийское) не пользуется ни лифтами, ни горизонтальным внутренним транспортом — я уже успел узнать, что так называют здесь весьма странные экипажи для передвижения по коридорам, напоминающие моторизованные коляски для инвалидов, которых, в свою очередь, именуют здесь «бесконечными», и не потому, что им нет конца, а вследствие отсутствия у них одной или нескольких конечностей, каковую информацию еще утром сообщила мне словоохотливая старушка, в юности увлекавшаяся составлением толковых словарей узкого назначения, что имеет на Галлине, по словам той же старушки, беспрецедентно широкое распространение, причем, добавила она, хватая меня за рукав свитера, наибольшей популярностью пользуются толковые словари неиспользуемых языков, чем, по-видимому, и объясняется пристрастие к староанглийскому, вдруг обнаружившееся у Эриха Фея, предводителя борцов за городское спокойствие, в остальном человека тоже небезынтересного.
Мы тормозим в кривом приплюснутом коридоре, испещренном пятнами весьма мрачного света, и толкаемся в дверь, неряшливо окрашенную зеленым. Там, окруженный множеством разнокалиберных и разноцветных экранов, сидит очень молодой человек с очень маленькой авторучкой в руке и что-то очень старательно пишет на чем-то, очень напоминающем видом настоящую бумагу. При нашем появлении он резко вздрагивает.
— Посторонним сюда нельзя! — кричит он, напуская на себя неестественную строгость. — Как вы сюда попали? Немедленно!
— Городской спок, — увесисто говорит Фей, не вынимая рук из карманов, и молодой человек вздрагивает повторно. — Вы один здесь? Кто-нибудь еще есть?
Тот кивает — сначала утвердительно, потом отрицательно.
— Ничего не пойму! Здесь кто-нибудь есть, кроме вас? Вы один тут?
Молодой человек кивает опять — на этот раз сначала отрицательно, потом утвердительно.
— Вопрос первый, — говорит Фей тоном, не предвещающим ничего хорошего. — Когда прибыл инспекторский корабль?
Юноша что-то мычит, слова не выталкиваются, хотя он и помогает себе частыми раскрываниями рта и громкими сглатываниями в промежутках. Я не понимаю причины его страха и потому сам настораживаюсь. Гранд-капитан Фей, надежный охранитель спокойствия, в том числе и нервных молодых людей, пишущих в одиночестве на бумаге маленькими авторучками под старину, находит нужным предупредить:
— Считаю до трех, и вы арестованы!
— «Дидрих-Даймлер»! — поспешно сообщает молодой человек, и лицо его отражает всю радость победы над голосовыми связками. По-моему, он идиот, думаю я.
— Это марка. А я спрашиваю — когда? Раз…
Нужная информация поступает незамедлительно, видно, что предупреждение возымело…
— Семнадцать пятьдесят восемь бэ цэ, рейс экстренный, задержка посадки двадцать три минуты, в пределах!
— Правильно, — говорит гранд-капитан, — молодец. А теперь напомни-ка, дорогой, что за турист сел перед «Дидрих-Даймлером»?
— Это был не турист, — тут же выпаливает юный олигофрен.
— Я ведь могу сказать: «Два».
— Но это действительно был не турист! — защищается наша смена. — Мы тоже сначала подумали, что турист, но регистрационная формула…
— Дай-ка ее сюда, твою формулу.
Мною овладевает глупое желание действовать, я уже еле сдерживаюсь, чтобы что-нибудь не спросить, только вот не представляю, о чем спрашивать.
— Вот. — Парнишка поворачивается к экрану и начинает перед ним колдовать с помощью пассов, а также магических взглядов. Экраны панически вспыхивают, покрываются сыпью неудобочитаемых знаков, время от времени предъявляя увеселительные картинки.
— Вот. Сейчас, — успокаивает сам себя юный знаток регистрационных формул. — Нет, не то. А-а, вот она!
Он тычет пальцами в четыре ряда символов, из которых я не знаю ни одного.
— Ага, — задумчиво вглядываясь в экран, говорит Фей. — Все понятно.
— Ну! — радостно подтверждает юноша. — Еще что-нибудь?
И уже не так интенсивно веет от него радушием или страхом. Он понял, ему ничего не сделают.
— М-м-м… Скажи-ка мне, пожалуйста… Это что, действительно не туристы?
— Но вы же видите!
— Видеть-то я, конечно… А тогда кто?
Юноша понимающе ухмыляется, крутит головой, поглядывает иронически на полицейскую форму Фея.
— Частный корабль, вот кто!
— Частный. — Фей погружается в мысли. Я из солидарности тоже глубокомысленно морщу лоб, но погрузиться не удается — так, какая-то дребедень. Иронический взгляд юноши адресован уже нам обоим. Наконец Фей пробуждается. — Кто встречал судно?
— В смысле родные и близкие? — уточняет юноша.
— В смысле официалы.
— Ну, обычно частных официалы не встречают. Разве что формально. — Он снова предается магическим пассам. — Вот… пожалуйста. Зигмунд Мурурова. Официал-общественник.
— Ах, вот оно что! Общественник. Я у вас его досье попрошу.
И тут происходит непонятное. Юноша багровеет и злобно узит глаза. Холодно чеканит:
— Вот вы тут требуете от меня всякое, а вы, между прочим, в официальном учреждении, куда, между прочим, не всякого… — И вдруг гневно взвизгивает. — Хам! Старикашка! — И сразу осекается, как только Фей удивленно приподнимает правую бровь. А потом, когда Фей начинает его с интересом разглядывать, в страхе загораживается руками.
— Досье, — ласково говорит гранд-капитан, и досье появляется моментально. С небольшим фото в правом нижнем углу, куда я буквально впиваюсь глазами.
— Он! — говорю я. — Он самый.
— Вы уверены? — спрашивает Фей, надежда всех городских обиженных.
— Еще бы! Он, точно!
Радость сыска охватывает меня.
— Адрес! — жарко приказывает гранд-капитан и бьет копытом о землю. — Адрес. Быстро!
Юный строптивец выпаливает адрес. Фей разворачивается и с криком «Хлодомир, за мной!» — устремляется к двери.
— Эй, — робко говорит юноша. — Он здесь.
Фей замирает.
— Где «здесь»? — грозно спрашивает он, и я тем же тоном повторяю за ним:
— Где «здесь»? Ну? Говори?
— Да здесь же, в здании. Сегодня его смена. Он с утра никуда не уходил. Очень много работы.
— Где он?
— Да рядом совсем. Соседняя дверь налево. Там официалы сидят.
— Кстати, — спрашиваю я у совсем уже отошедшего от недавних стрессов молодого интеллектуала, снова взявшегося за авторучку, — а почему инспекцию никакой официал не встречал? И что это еще за официалы такие?
Но ответа мне не узнать — Фей хватает меня за руку и выдергивает из комнаты. И что мы видим? Прямо на нас идет очень бойкий, очень веселый и очень знакомый не очень молодой человек. В руках у него чашка и голубое яйцо с вензельками. Мы оторопело провожаем его глазами, затем Фей выходит из оцепенения и выжидательно поворачивается ко мне.
— Он, — говорю я.
Человек тут же роняет чашку и с громким топотом исчезает за поворотом.
— Стойте! — орет гранд-капитан, бросаясь за ним. — Стойте! Вы свою чашку уронили!
— Ничего, это к счастью! — доносится издалека. Хлопает дверь лифта.
И тогда начинается погоня.
За свою жизнь я десятки раз участвовал в погонях, правда, не за людьми. Должен признать, что гоняться за животными и животнорастениями куда интереснее. За людьми очень уж бессмысленно получается. Сначала мы с Феем бежим вперед, потом назад, потом снова вперед, пробегаем коридорное ответвление к лифтовому залу, потом возвращаемся, наталкиваемся на коляску с милой старушкой, сплошь усыпанной декоративными мухами, отнимаем у нее коляску (старушка кричит, мы тяжело дышим), на полной скорости проскакиваем все двадцать четыре лифтовые шахты, останавливаемся, кидаемся к лестнице, бросаем коляску и бежим вниз в ужасающем темпе, Фей теряет ботинок, я подбираю, спотыкаюсь о Фея, и мы оба падаем — но уже на первый этаж. Я вскакиваю. Фей неподвижен.
Мне надо бежать, но совесть не позволяет оставить лежащего. Я наклоняюсь над ним. Он жив, он старательно смотрит в пол, роется в карманах и не обращает на меня никакого внимания.
— Вам помочь?
— Продолжайте преследование, — упрямым героическим голосом говорит Фей, вытаскивая из кармана вокс. — Оставьте только ботинок, там… Мне надо отдать несколько важных распоряжений.
Я кладу рядом с ним тяжелый полицейский ботинок, похожий на какой-то из древних танков, и начинаю проталкиваться сквозь толпу любопытных. Чего-чего, а любопытных везде хватает.
— Кого ловят? — спрашивают вокруг. — Кого поймали? Душителя? Врага? Ведмедя? Неужели снова чистят ряды?
— Пустите! — рычу я.
Толпа пытается расступиться. Я внушаю ей опасения.
Через полминуты все здание содрогается от внезапных истошных звуков боевой сирены. Все коридоры и залы в мгновение ока заполняются вооруженными полицейскими. Вспыхивает и тут же подавляется паника.
Полицейские совсем не похожи на Эриха Фея, борца за городское спокойствие. Они вежливы, но непреклонны. И деловитостью очень напоминают земных муравьев. Не поймешь, что они делают, если следить за кем-нибудь одним. Вот он целеустремленно шагает вперед, легонько отодвигая зазевавшихся пассажиров, потом, когда цель, ясная ему одному, наконец достигнута, сворачивает на девяносто градусов и продолжает преследовать неизвестно кого, изредка сталкиваясь с коллегами. Шаг у них быстрый, размеренный, на стиснутых, как зубы, лицах — озабоченность и напряжение. Работа в разгаре.
Но я не имею возможности понаблюдать за одним каким-нибудь полицейским — в дальнем конце зала, у входных дверей, мелькнула в толпе голова официала-общественника.
— Вот он! — кричу я.
Сразу несколько полицейских вырастают передо мной.
— Это почему вы шумите в общественном месте? — угрожающе спрашивает один. — Ваше досье, пожалуйста!
— Я его увидел! Вон там, у входа!
— Кого? — нестройным хором спрашивают полицейские.
— Да официала же! Того, кого вы ищете!
— Где?
— Да вон там, у дверей! Только что был, — нервничаю я. — Скорее, упустим!
— Не беспокойтесь, все выходы перекрыты, — это уже на бегу. — Р-р-разойдись!
И в тот же момент динамики космопорта врываются жутким ревом:
— Гражданам пассажирам! Спокойствие! Всем оставаться на местах!
Сквозь проклятия, крики и визги мы плотной группой тараним толпу, и толпа в кровавой панике распадается на две, образуя широкую улицу почти до самых дверей. Граждане на Галлине, как видно, порасторопнее полицейских: два-три блюстителя, не уразумевших, что предложение разойтись относится и к ним тоже, сбиты с ног и с пугающей неподвижностью (вижу боковым зрением) распластаны на мозаичном полу — такое впечатление, что ими получен строжайший приказ лежать и не шевелиться. В мгновение ока мы оказываемся у выхода, телами вскрываем тяжелые, живописного стекла, двери, вылетаем наружу. Снаружи мы наталкиваемся на плотную цепь охранения. Охранники и не думают нас пропускать. Они стоят перед нами, как строй вратарей, чуть согнув колени и подавшись вперед. Сцепившись локтями, они вглядываются из-под надвинутых козырьков в наши лица; мы врезаемся в их строй тяжелым снарядом, выбиваем три звена, оказываемся снаружи и только потом тормозим. Тяжело дыша, полицейские оглядываются. Цепь охранения уже восстановлена, как будто никто никогда ее и не прорывал.
— Здесь его нет, — уверенным тоном говорит один полицейский.
— Как будто и впрямь нет, — нерешительно подтверждает второй, вглядываясь в темноту и жуя.
— Да не как будто, а точно!
— И впрямь, как будто и точно.
Первый возмущенно разводит руками и поворачивается ко мне:
— Что будем делать?
Похоже, я признан за старшего. Да не похоже, а точно. Похоже, что и точно.
— Как что делать? — говорю я. — Возвращаться и искать. Конечно, здесь его нет. Не мог же он через оцепление.
— Куда возвращаться-то? — без особого энтузиазма осведомляется любитель точности. — Назад-то не пустят.
Я резко его осаживаю:
— То есть как это не пустят? Это что еще такое?
Тогда все участники тарана обступают меня и с громадным воодушевлением начинают меня убеждать, что назад пути нет, что цепь нас не пустит, что разбить ее можно, только взяв разгон, а где ж его взять, этот разгон, когда вокруг газоны одни, и дороги для машин, и тьма проклятущая, и что того, кого ищут, и без нас найдут (почти наверняка найдут, да не почти, а наверняка, ага, почти наверняка наверняка), никуда он, голубчик, не денется, и не таких вылавливали, рассказать — не поверю, а смена у них давно кончилась, и виданное ли дело, столько народу на одного какого-то штатского бросать, добро бы еще отверженца или безнадежника, а то самого простого душителя, и что если я прикажу им сейчас назад, то они за себя не ручаются, и вообще не по-человечески это, люди-то устали, ночь на дворе, и было бы лучше, если бы я шел своей дорогой и к занятым людям не приставал, не мешал им выполнять свой служебный долг и охранять городское спокойствие, весьма хрупкое очень, лучше бы я им спасибо сказал, что из космопорта вырвался, еще неизвестно, когда оттуда выпускать станут, сказал бы спасибо-то, пока цел.
— Верно говорите, ребята! Ишь, развоевался от нечего делать! — раздался из неподвижной цепи голос, и тут же ему вторит другой, с командной ноткой:
— Охраняющий Скваль! Два ночных дежурства вне очереди!
— Да за что? — ноет Скваль.
— Пад-твердить!
— Подтверждаю: Сквалю два ночных дежурства вне очереди.
Светит луна, светят синие фонари, только сгущая тьму, я обнаруживаю, что полицейские делись куда-то и вокруг меня уже никого, только сзади, за оцеплением, оживленный гомон и сияние тысяч окон, и я уже не знаю, куда бежать, за кем гнаться. Я болен. Я впитываю бессмыслие мира.
Входная дверь снова распахивается, появляется мой напарник по асассинальной инвестигации — Эрих Фей. Плащ его исчез, и без плаща он куда больше похож на полицейского, прищуриться — ну просто вылитый полицейский. Он машет мне рукой и кричит, как будто издалека:
— Нашли?
— Нет! — тоже надсаживаюсь я почему-то. — А вы?
— Нет еще. Но найдем, обязательно найдем! Нахождение или позор — вот наш девиз! Подождите меня, скоро я к вам присоединюсь!
— Вы лучше скажите, чтобы мен…
Но он уже не слышит, он уже внутри здания, и дверь бесшумно за ним закрылась, и тень его на живописном стекле расплывается и стремительно бледнеет.
Я — один. Ночь.
Прекрасная ночь. Удивительное спокойствие. Свежий воздух. Прохлада. Не хватает только шезлонга и чашечки крепкого галлинского кофе, каким потчевали меня в магистрате. Изваяниями застывшие, стоят ко мне спинами полицейские цепи охранения. Молчат и словно не дышат. Я неторопливо хожу взад-вперед вдоль цепи, что-то раздраженно бурчу себе под нос. У меня очень разозленный и нахохленный вид. Начинаю чувствовать, как давно я не спал и не ел — слишком длинные сутки на этой планете. Чтобы привыкнуть, нужна адаптация.
Погруженный в себя, я не сразу улавливаю шорох, исходящий от дерева метрах в двадцати впереди меня. То есть улавливаю, но думаю при этом, что какое странное дерево, я не помню, чтобы такие были оставлены в обитаемой зоне Галлины. Я вообще такого не помню — со стволом, похожим на трахею, с удивительно мясистыми, ушеобразными листьями, наверняка экспортный декор, запрещенный к провозу, надо бы и это дерево вписать в счет магистрату. Бедняга Коперник… И вдруг вижу, как с дерева кошкой соскальзывает человек, и узнаю тотчас же в нем того официала, и первая мысль — он не мог прорваться сквозь цепь охранения, каким образом… Официал стоит спиной ко мне и внимательно разглядывает порванную штанину.
— Эй! — спохватываюсь я. — Стой! Стой, мерррзавец!
Тот подпрыгивает и со знакомым уже страшным топотом убегает. Я за ним.
— Стой! Держи! — ору я ему вослед. — Вот он! Хватайте его!
Оцепление неподвижно. Никому не хочется два ночных дежурства вне очереди. Я продолжаю погоню в полном одиночестве. Я бегаю очень хорошо. Это у меня с детства. Но и соперник мне достался из длинноногих.
— Стой, Мурурова, ты арестован!
— Как бы не так, — тяжело сопя, отвечает официал. — Ты меня сначала схвати. Произведи предварительное задержание.
Я прибавляю скорость. Он тоже.
— Врешь, не уйдешь!
— Еще как уйду!
Мы бежим в темноте, я ориентируюсь только по топоту. Удивительно тут устроено освещение. Но у нас, у куаферов, есть особое, ночное зрение — развивается тренировками и медицинским вмешательством, тайну которого до поры до времени я раскрыть не могу, потому что и сам толком ничего не знаю, не разбираюсь я в глазной медицине.
Внезапно я обнаруживаю, что бегу уже по узкому коридору между домами, неизвестно откуда взявшимися, впереди все так же топочет официал. Тесно, я не зря назвал эту улицу коридором, таких узких улиц не бывает на свете. Навстречу мне мчатся огромные тусклые фонари (на секунду я слепну, перестраивая зрение на дневное), в два ряда налепленные на стены чуть повыше моей головы, и, ребята, наступает вдруг такой момент, когда бег захватывает меня (удивительное чувство, клянусь), когда тело, как в детском сне, становится почти невесомым, достаточно только чуть-чуть оттолкнуться ногами от покрытия, очень твердого, между прочим, и я парю, мужики, и это уже не погоня, это уже полет, бег в свое удовольствие, я быстр как скоростная машина, я легок, и движение мое мощно, и усилия неощутимы. Официал Мурурова с непередаваемой, присущей только ему грацией, бежит впереди меня и вместе со мной радуется, ребята, жизни. О-го-го! Он прижал руки к бокам, откинул назад голову, волосы, как флаги, трещат На ветру, а топот, о друзья мои дорогие, топот доносится как бы не от него, топот подобен… чему же он подобен-то в прах его засвети? Он подобен грому — точно, ребята, подобен грому, доброму и внимательному, который радуется вместе с ним, который согласился подыграть нам в нашей игре-погоне и задать оптимальный ритм, и мы благодарны ему. Оба дома, между которыми мы бежим, во исполнение нашей сегодняшней затаенной мечты, растянулись до длины, практически бесконечной.
Официал вдруг чертыхается.
— Да что такое?! — говорит он, громко дыша. — Это просто бесконечная какая-то улица!
И голос его несносен. Неуместен, отвратительно фальцетен сам тембр его голоса. Парение сразу же прекращается, я уже просто бегу. Усталости, впрочем, нет, и дыхание мое ровно. Я хороший бегун, потому сразу соображаю, что в таком темпе не то что километр — трехсотку не выдержишь, — и мне странно, ведь я пробежал намного больше километра. Я решаю поддержать разговор и окликаю официала:
— Эй, слышишь? Мурурова!
— Ну? — недовольно откликается тот. — Чего тебе?
— Действительно странная улица.
Он сосредоточенно дышит и, похоже, топает еще громче. Затем разражается нецензурной бранью.
— Эй! — говорю я, иронически приподнимая левую бровь. — Эй, там! Не боитесь сорвать дыхание?
— А не боюсь, идиот я этакий! Дыхание! Знаешь, что это за улица?
— Я в вашей географии пока еще слаб, — честно признаюсь я. — Я очень давно здесь не был, и тогда все было по-другому.
— Это имитатор бега, вот что это такое. Не слышал?
— Имитатор бега? (Эйфорическое состояние перешло в другое — в то, что сопутствует спокойной комфортной беседе. Я вроде как бы и не бегу.)
— Ну да. Эти идиоты из магистрата… будто у нас полно бегунов. У нас здесь больше пострелять любят да силушку показать. Это такая штука, на которой не устаешь, пробеги хоть сто километров.
— Но как же… А дом, а окна?
— Я же говорю — имитатор. Разве непонятно?
— Отчего же, — говорю я, — очень понятно. Имитатор бега, ну как же. Только я не совсем понял…
— А что тут непонятного? Устройство такое. Для бесконечного бега на месте. С коррекцией усталости. Из каких-то прошлых веков откопали, из научного ренессанса. Модная штучка.
— На месте?
— Вы, дорогой мой (Перейдя на «вы», он стал мне еще более неприятен, но не обрывать же беседу!), наверное, в детстве были несносным мальчишкой, взрослых вопросами изводили. Я же вам на интерлингве толкую — имитатор бега. Какой вы все-таки!
— А когда ж этот бег кончится? Как мы сюда забрались? Что за безобразие такое?! У меня тут серьезное дело, понимаешь…
Официал неопределенно хмыкает и пытается поддать жару, оторваться от меня под шумок хочет. Бег на месте! Ну уж нет! Я сразу восстанавливаю дистанцию.
— Знаете что? — спустя некоторое время раздумчиво говорит Мурурова. — Нам, пожалуй, и правда надо остановиться. У меня ведь тоже кой-какие дела.
— Хе-хе! — это я недоверчиво ухмыляюсь. — Как же! Я остановлюсь, а вы… Вам надо, вот вы и останавливайтесь.
Тогда и официал говорит мне «хе-хе».
— А если я остановлюсь, а вы нет, то вы меня еще поймаете. Кстати, все хотел поинтересоваться. Что вам, собственно, от меня надо?
— Да ничего особенного. Хочу задать пару вопросов.
— А что вы там насчет ареста кричали?
— Это совсем не я хочу вас арестовать. Я ведь не полицейский! («Что да, то да», — вставляет официал.) Меня интересует пара вопросов.
— И все? — недоверчиво спрашивает официал. — Из-за какой-то, как вы говорите, пары вопросов вы причиняете столько неудобств незнакомым и, поверьте, очень занятым людям? Да распыли меня скварк!
— Но вы же убегаете!
— Конечно, убегаю, еще бы не убегать, когда тебя арестовывать собираются. Кто ж это за просто так арестовать себя даст?
— Ну, — рассудительно говорю я, — если вы ни в чем не виноваты, то вас сразу же и отпустят.
— Как же, — горько вздыхает Мурурова, — они отпустят. К душителю в кабинет. Теперь придется кого-нибудь убивать, — жалуется он. — Ох, не люблю я этого дела.
— Зачем убивать? — не понимаю я.
— Затем, чтобы не арестовывали, зачем еще? Послушайте, а вы на бегу свои вопросы задать не можете?
— Могу. Почему не могу?
— Так задавайте! Может, еще и ничего.
— Тогда так. — Я собираюсь с мыслями, синхронно с официалом сбавляю темп. — Во-первых. Кто убил моего друга?
— Хороший вопрос, — комментирует Мурурова неизменившимся голосом. — Мне нравится. А еще что вы хотите узнать?
— Как найти убийцу?
— Ха. Ха, — отвечает Мурурова совсем уже мрачно. — Это он называет парой вопросов. И надо полагать, если я не отвечу, он меня догонит и будет душить руками за горло. Он будет выпучивать на меня глаза, брызгать в лицо слюной, кричать как ненормальный, трясти перед самым моим носом громадным бластером тяжелого боя и вообще действовать мне на нервы. Как будто я знаю, кто его друг.
Я вношу поправку:
— Заметьте, я вовсе не хочу от вас услышать, кто мой друг. Мне нужно узнать, повторяю, кто его убил и как найти убийцу.
— Все?!
— Все.
— Тогда я лучше еще побегаю.
Так наша беседа зашла, вернее, забежала в тупик. Оба дома, справа и слева, все также проносятся мимо нас, ноги наши все так же без устали перебирают покрытие. Мурурова все «так же топочет — усталости нет.
И тогда я начинаю орать. Я кричу — он здесь, нашел, держите его. Я надсаживаю глотку так, что в ушах звенит и связкам больно, а затем» Мурурова интересуется:
— Что это с вами? Вы кому кричите, если не секрет?
— Все равно кому, — злобно говорю я. — Услышат, прибегут — и схватят вас наконец. И тогда поговорим.
— Ага. Ну да, ну да, — хмыкает официал. — Услышат, прибегут, схватят. Ну-ну.
— Что это еще за «ну-ну»? Почему «ну-ну»?
— Это в имитаторе, да? Услышат вас, да? А меня схватят? Техническое бескультурье, вот что это такое. Да вы хоть знаете, что такое имитатор? Может, хоть случайно где-нибудь читали, что здесь совсем другое пространство? Или вы думаете, от хорошего здоровья мы вон сколько бежим и не устаем совершенно?
— Ничего, я на всякий случай покричу. Может, вы обманываете.
— Ну-ну. Давайте. А я послушаю.
Я снова начинаю кричать, а официал слушает и издевательски размахивает в такт руками — словно бы дирижирует. В наиболее удачных местах он поднимает вверх длинный указательный палец. Потом, октавой выше, начинает кричать со мной в унисон, и я говорю себе, что слаженный у нас дуэт получается, полифоничный такой. Вот только помощь задерживается.
И вдруг Мурурова исчезает — вместе со своим топотом. Я пробегаю по инерции несколько метров и растерянно верчу головой, окликаю его, но ответа, конечно, не слышу. И тогда останавливаюсь.
Для неподготовленного человека или, скажем, ведмедя, остановка в имитаторе — это момент, который запоминается на всю жизнь. Фонари, чистые, но дающие свет совершенно тусклый, вдруг вспыхивают всеми цветами радуги, и глазам становится больно. Уши ломит от дикого шума — мне потом говорили, что получается своего рода акустический удар как при переходе атмосферным вегиклом звукового барьера, — все, что было сказано мной и официалом Муруровой, обрушилось на меня, в десятки раз усиленное, перемешанное и повторяющееся в самых разных вариациях. Дома — с домами происходит нечто ужасное. Их стены сжимаются гармошкой, стремительно падают на меня, но никак до меня добраться не могут, потому что я, ребята, с той же стремительностью меняю свои размеры и формы. Вокруг меня мечутся какие-то неясные фигуры, и размахивают руками, и улепетывают, и скачут, и падают наземь, сознание подсовывает глазам страшные рожи, и не защититься ни от чего, я бессилен, только и успеваю осознать страшный, противоестественный конец, неумолимо и быстро меня настигающий. Я превращаюсь в галактического гиганта и микроба одновременно, и обе метаморфозы, я отчетливо это сознаю, обе метаморфозы несут смерть.
И все. И я…
Растерянно стою, поматывая головой, у невысокой бетонной ограды. Позади — парадное здание космопорта, все так же оцепленное бдительными стражами городского спокойствия, а где-то вдали затихает знакомый топот. Ага, догадываюсь я наконец, это мой Мурурова от меня удирает, и уже некогда приходить в себя, некогда раздумывать над невероятными чудесами, преподносимыми неугомонной наукой, я срываюсь с места и снова бегу, и снова кричу, но теперь уже болят ноги, покалывает в левом плече, и чувствуется, что дыхание сбито, что скоро запал кончится и этак мне, пожалуй, никого не догнать.
Пот, одышка, тяжелые ноги, не ко времени разыгравшийся голод. Только сейчас я вспоминаю, что я куафер и что располагаю куда более современными методами погони, чем бег в реальном времени. Абсолютно не к месту проносится мысль, очень важная, очень существенная для меня, что-то такое сугубо философическое о том, что забывчивость моя не случайна и страшно опасна, но потом, потом, и уже нет времени для скоростного скачка, и, главное, сил не успею набрать, потому что официал уже выбирается на вегиклостоянку. И я думаю — э нет, друг, на вегиклах ты меня не обставишь, кое-какую подготовку и на вегиклах мы получили, не стоит так уж сразу списывать куафера со счетов, если даже он устал, плохо себя чувствует и не ел целый день.
Обычным бегом, на последнем издыхании, то есть почти падая, выволакиваю свое тело из бесконечных газонов, табличек и загородок — передо мной вегиклы, много вегиклов. И большинство не запертых, с транспортом на Галлине обстоит хорошо, транспорт здесь пока что не угоняют, мне придется подать пример. Вегикл стремительно уносит Мурурову подальше от космопорта, я кошу на него глазом и не торопясь выбираю экипаж побыстрее да понадежнее — в них я, слава прогрессу, наловчился разбираться неплохо. Пускай даже бескультурье техническое. Пускай, пускай…
Выбор мой останавливается на «Бисекторе-204», изящной скоростной штучке, которая в бреющем полете может творить чудеса — так мне говорили специалисты из «Доставки всего везде». И сразу же убеждаюсь, что их рекомендация действительно кое-чего стоит: машина взвизгивает, едва я утапливаю квадрат газа, и тело мое начинает испытывать примерно такие же ощущения, какие возникают при старте грузовиков с малой компенсацией.
Где-то впереди, почти уже не заметный в каше разноцветных огней, излучаемых городом, летит мой Мурурова. Я уже нащупал его локатором, он уже не уйдет от меня, расстояние уже начало сокращаться. Но поскольку я не вижу его, поскольку сам до огней еще не добрался, от состояния растерянности и неуверенности избавиться не могу — очень неловкое чувство. Мне говорили знающие люди из космопола, что преследование вслепую не для меня, что я слишком нервен тогда, что постоянная надежда на собственные силы и особое, куаферское недоверие к автоматике, личным интеллектором не снабженной, делают меня крайне ненадежным звеном погони. Что я должен стремиться к бездействию, когда действие излишне. Поэтому я пересиливаю себя и снимаю руки с пульта, скрепя сердце доверяю себя безошибочной и беспроигрышной автоматике, кою не люблю.
Почти одновременно кто-то неуверенно прокашливается рядом со мной и зеленым, свежим баском спрашивает:
— Это что такое еще? В чем дело? Это моя машина?
От неожиданности я вздрагиваю и начинаю озираться, хотя знаю прекрасно, что салон внутри пуст, что это просто хозяин получил весточку от «Бисектора» о смене седока и пытается осознать новость.
— Эй вы! — уже с ноткой паники и двумя нотками угрозы в голосе продолжает басок. — Что это вы в моей машине… а?.. делаете?
Но я уже перестал оглядываться, я уже контролирую ситуацию.
— Городской спок, — внушительно представляюсь я. — Ваша машина временно реквизирована. Все справки и претензии — к гранд-капитану Эриху Фею, его вы можете найти в здании космопорта. Немедленно покиньте эфир!
— Но послушайте!
— Покиньте эфир, — повышаю я голос. — Вы мешаете проведению операции.
Эфир тут же покинут. Никто больше не дышит рядом со мной — абсолютное одиночество. Подо мной уже город. Точнее, город был подо мной все время, а теперь я лечу над его жилой частью. Мурурова, надо полагать, совсем близко, потому что на информаторе высвечивается запрос о переходе к режиму «Кривая погони». Я бы, честно говоря, с самого начала в таком режиме шел, пусть это глупо, неэкономно и невыгодно в скоростном отношении.
Вот он, я вижу его — бесшумная маленькая тень, мелькающая над крышами. Совсем близко. Официалы не обязаны разбираться в средствах и приемах ухода от преследования, поскольку уходить от преследования в их профессиональные функции не входит. Но уж раз у тебя есть побочные занятия, учитывай, дорогой, будь ты хоть трижды официал, хоть самый официальный из официальных, что догонять тебя выпадет когда-нибудь человеку, который знает тактику погони и, по крайней мере теоретически, разбирается в средствах убега и догоняния. Надо учитывать, что таким человеком может оказаться и куафер.
Мне его жаль, этого Мурурову. Мне всегда жаль тех, у которых я выигрываю, потому что прекрасно представлю себе, какие при поражении возникают неприятные ощущения — потому что очень проигрывать не люблю.
А жалеть никого нельзя — так учили меня мастера победы. Жалеть — значит недооценивать и, следовательно, рисковать. А я пожалел.