Глава 5. Гея. 1698.
Великое посольство
Погода в январе — разговор особый, набивший оскомину и простым англичанам, и гостям столицы Великобритании, и даже тем, кто никогда не был в Лондоне. Спроси любого негритоса из Санта-Доминго: «Черный, что ты знаешь о Лондоне?» — и он вам искренне ответит: «Много сыро там, хозяин!» Взвалит на плечи корзину хлопка и уйдет, посмеиваясь. В теплом климате куда лучше! Конфликты Гольфстрима-батюшки, температура которого зимой у Оловянных островов достигает 14 градусов, с зимними муссонами Европы, образуют такую зону конвергенции, что будь здоров! Светлое время суток, когда старина Биг-Бэн виден аж с Уорчерской дроболитной башни, составляет от силы пять часов. Но бывают такие дни, что возница в двуколке не может толком рассмотреть задницы своего коня. Тут уже все зависит от чутья лошадки; на молодых рысаках выехать в такую погоду решится разве что самоубийца, а старого конягу не выпустит на улицу ломота в бабках.
Утро в январском Лондоне начинается часов в десять. Небо слегка сереет, у предметов намечаются тени, от которых начинают шугаться редкие прохожие. Старый фонарщик рыщет по Центральной части города (будущему Сити) в поисках малозаметных масляных фонарей, чтобы отключить их на эти несколько часов, так сказать, на профилактику. Удары соборных колоколов слышны в тумане тупо: как будто у пьяницы с похмелья стучит в башке. Тут же рядом раздается рев испуганного осла. Он доставил в Лондон своего хозяина — мелкого ремесленника из Сомерсета, прибывшего первый раз в столицу, и поэтому испуганного не менее, чем его четвероногий друг. В подобное утро хорошо посетить ночную вазу, одернуть на себе пижаму и вернуться в теплую постель, решительно зарекшись вставать раньше обеда.
Имение писателя Джона Эвлина просыпалось рано, в отличие от других добропорядочных английских родовых гнезд, семейств и просто жилищ. Слуги, приобретшие за двухнедельный срок целый набор различных болезней (от нервного тика до паранойи), спешили убраться куда подальше и не попадаться на глаза ужасным своим постояльцам.
Сам знаменитый писатель жил в Лондоне и по просьбе короля Вильгельма Третьего Оранского предоставил свое поместье для размещения там московского посольства во главе с царем Петром. Вильгельм Оранский погорячился. Для московского посольства с головой хватило бы и конюшни. И то после отъезда «дорогих» гостей грумам пришлось бы месяц наводить там порядок. А пока Джон Эвлин жил в столице, страшно гордый двумя вещами: ему удалось «прогнуться» под Вильгельмом, и в его особняке живет сам московский царь — личность таинственная и загадочная. А это значит, что в следующем сезоне он будет самым популярным человеком в Лондоне.
...В канделябрах гостиной догорали последние свечи, отпущенные королем Англии московскому посольству. Если бы их расходовать экономно, как это делают рачительные англичане, то свечей хватила бы с запасом до апреля — таков был приблизительный срок пребывания в Англии царя варваров вместе со своей жалкой свитой. Но Петр приказал жечь свечи беспрерывно, и запас их таял на глазах обескураженной челяди. Итак, свечи догорали в канделябрах. В камине весело потрескивал разломанный чугунными ногами Алексашки стул, прекрасный стул мастерских Якова Грюйса — знаменитого мастера прошлого, шестнадцатого века. В уголке камина догорал кусок резного багета вместе с драповой шторой. По гостиной разносился аромат паленого драпа, но его заглушал запах человеческих экскрементов, доносившийся из-за камина. Там «человеки» из Московии устроили сортир. В кресле у камина — в единственном, более или менее сохранившемся в этой комнате предмете меблировки, в этом кресле спал Петр Алексеевич Романов. Спал московский царь, спал тиран дикой страны, спал сном вусмерть ужравшегося намедни человека. Храп, разносившийся по гостиной, заставил убраться в ужасе из нее случайно забредшего с поварни кота Джона — всеобщего любимца развеселой русской шатии. Руками царь судорожно вцепился в подлокотники, словно во сне его сдирали с горшка, а босые ступни его застыли в медном тазу с давно стывшей водой.
Сквозь распахнутые двери гостиной было видно, как мимо нее пронесся на цырлах заспанный лакей, с неудовольствием покосившись на отломанную медную ручку. Этой ручкой вчерась пьяный Петр без устали потчевал по темечку «разлюбезного киндера» Алексашку за то, что тот изволил уснуть прямо в кабаке, налакавшись чрезмерно виски. Сама ручка валялась у камина, потрескавшиеся изразцы которого тоже не обошла стороной стихия. Часы, висевшие где-то под потолком на недосягаемой для чертей из Московии высоте, пробили девять На последнем ударе голова Петра дернулась, одна рука отцепилась от подлокотника и поползла к паху по бордовым бархатным порткам. Всласть почесавшись там, царь изволил открыть один глаз и хрипло выругаться. Никакого эффекта. Петр открыл второй глаз и выругался изощреннее. Снова нулевой результат.
Петр отцепил вторую руку, встал с кресла и, покачиваясь на длинных худых ногах, проследовал за камин для утреннего мочеиспускания. Совершив там эту продолжительную и пока необременительную процедуру, он взял кочергу и пошевелил в камине. Стул благополучно догорал, а от багета и шторы практически ничего не осталось.
— Зябко, твою мать! — передернул плечами царь и выглянул в дверной проем. Свечи, горевшие в коридоре, давно погасли, поэтому темень не позволила ему увидеть там что-либо значительное.
Он зевнул, глянул на башмаки, напялил их на босые ноги, поправил покосившиеся пряжки и пошел по памяти влево от гостиной. Точно, вот она — дверь спальни, временно превращенной в царскую опочивальню. Петр лениво толкнул плечом покосившиеся в петлях двери и, не выпуская кочергу из рук, вошел в комнату. Чудом сохранившиеся, на таком же чудом сохранившемся багете, шторы были завешены. Источник тепла в спальне тоже был на последнем издыхании; он отработанным движением сорвал штору вместе с багетом и швырнул их на бордовые угли. Вспыхнувший драп осветил царскую опочивальню: пару стульев, валявшихся у камина и дожидавшихся своей печальной очереди, небольшой ореховый стол с гнутыми «по Гамбсу» ножками, персидские ковры, кое-где уже испачканные православными сапогами и конским навозом. Огромная кровать с закрытым пологом, из-за которого раздается дружный гвардейский храп, доносится запах давно немытых ног и солдатской казармы.
Рывком дернув за полог, Петр возмущенно застыл. На его кровати, прижавшись друг к другу точно поросята в поисках тепла, полуодетые, мирно почивали Лефорт и Алексашка. Веко у царя принялось дергаться. Кочерга застыла в положении верхней мертвой точки и уже было принялась совершать поступательное движение по направлению к Алексашкиной спине, но где-то на середине процесса мин херц передумал. Со свистом рассекая воздух, средство для ворошения углей обрушилось на резную стойку кровати и, перебив ее, разбило расписной кувшин с водой, стоявший на столике.
От привычных звуков веселого погрома Алексашка проснулся и испуганно сел на кровати. Русый парик, не снятый на ночь, сбился в мочалку и закрывал глаза.
— Кто здесь? — спросил Алексашка, делая безуспешные попытки разобрать спросонья, где свой волос, а где чужой. — Мин херц, ты?
— Я! — злым голосом отозвался царь.
— Фу! — выдохнул либер камрад Сашка. — А мне чего-то всю ночь курфюст Бранденбургский снился, так я подумал...
— Ya, ya! — подтвердил Петр.
Меньшиков вновь полез чесать патлы. Царь своей мозолистой рукой ему помог — схватил измочаленный парик и отодрал его от головы приятеля. Правда, вместе с париком из головы Данилыча был выдран изрядный клок волос, но Петр не обратил на Алексашкин стон никакого внимания.
— Скоро полдень, — пробасил он, — недавно я слыхал бой часов.
Алексашка толкнул в бок Лефорта, Слез с кровати и на цыпочках подбежал к окну.
— Ни зги не видно! — пожаловался он. — Проклятый туман. У нас в Москве...
Что там было в Москве, Петру узнать не удалось, ибо раздался характерный звук московских трактиров. Франц Лефорт, сидя в исподнем на кровати, блевал в ночную вазу. Амбре смеси производных спирта и соляной кислоты шибануло в нос царю.
— Du Riechst So Gut! — пробормотал он строку из народной прусской песенки, а затем изощренно выругался.
— Фефлюхтен виск! — пробулькал Франц. — Питер, вы уже на ногах... такая рань...
— Россию проспите, пьяницы проклятые! — заворчал царь. — Пошли в трактир!
Лефорт снова склонился над горшком.
Заведение называлось «Гусь и капуста», из посетителей помимо «великолепной русской пятерки» было всего ничего. Сонный хозяин клевал носом у стойки, а жена его в чистеньком накрахмаленном переднике и таком же чепце перетирала бокалы.
Петр восседал во главе стола. По правую руку сидели Меньшиков и Франц, по левую — Возницын и Головин. Перед Петром стояло четыре бокала темного пива и блюдо с копченой поросятиной. Посередине стола — кувшин с виски. Перед каждым из сидящих тоже стояло немалое количество глиняных бокалов. Время от времени они тянули руки к блюду, брали огромные куски и, капая на грудь, поедали их, запивая водопадами пива. Иногда Петр наполнял оловянные чарки виски и произносил тосты во имя Бахуса.
— Хочу земляных яблок! — заявил он после того, как первый голод был утолен. — Франц, вели, чтобы подали земляные яблоки, картовь, черт подери!
Лефорт подошел к хозяину и шепотом сделал заказ. Хозяин проснулся, потянулся и что-то ворчливо ответил. Лефорт снова с ним заспорил. В конце концов пару пенсов сделали свое дело. Хозяин скрылся в подсобке, Франц, довольный, вернулся к столу.
— Чего хотел этот трактирщик? — надменно спросил царь. — Что у него, картови нет? Так мы найдем другой кабак!
— Есть, Питер, — ласково погладил его по руке Лефорт, — просто нужно подождать, пока блюдо приготовлено. Картофель сырым не едят!
— А пусть несет! — махнул рукой захмелевший царь. — У меня Алексашка все жрет! Верно, майн либер киндер?
— Ты что, мин херц! — испугался Меньшиков. — Я бы лучше рыбки!
— Я тебе дам, рыбки! — погрозил ему кулаком Петр. — Братья, восхвалим Бахуса в сосуде сим! Эй, Прокофий! А куда, к дьяволу, задевался князь-папа? Я его работу вершу, ик!
Возницын втянул голову в плечи и елейным голосом отвечал, что Зотов с утра скорбен животом и пребывает в печали в нужном чулане. Вчера их святейшество переусердствовал с количеством пива, посему господину Петру Михайлову приходится наблюдать отсутствие сего идиота на всеобщей попойке.
— Говорил дураку старому, что уксус нужно пить противу поноса! — заворчал Петр и пустил царскую чару по кругу. Досталось и хозяину, принесшему им огромное блюдо вареного картофеля. Тот уже был в курсе, что от царской чаши по обычаю отказываться нельзя, поэтому обреченно выдул почти двести граммов виски, вопреки бесплодным надеждам, водой не разбавленного.
— Сумасшедшие русские! — жаловался он за стойкой жене. — Если они пробудут здесь хотя бы до лета, то я сопьюсь, храни меня святая Магдалена!
— Ты бы прилег, Джон, — с жалостью посмотрела на него жена, — а я побуду здесь. Отдохни несколько часов.
— Тогда глотать виски придется тебе! — мрачно сказал трактирщик. — А тебе, Мэри, ни в жизнь не одолеть полпинты чистого виски, это я тебе говорю, твой муж.
— А я Мэта с конюшни позову. Пусть он им относит заказы! — пошла на хитрость Мэри. — Мэт — дюжий малый, думаю, он справится.
— Хорошо! — зевнул Джон. — Только приодень его. А я пойду и в самом деле вздремну до ленча. Виски — тяжелая штука.
Узнав, что ему предстоит бесплатно накачаться лучшим сортом хозяйского виски, Мэт пришел в восторг. Он долго отмывал в деревянном корыте на заднем дворе свои корявые руки, тер их пеплом и щелоком, затем мочил и прилизывал непослушные патлы. Надев немного поношенную робу хозяина и матросскую шапочку, он подошел к столу русских.
— О, матроз! — Взгляд царя сфокусировался на незнакомце. — Садись, матроз, выпей с нами. Данилыч, подай стул человеку!
Напрасно хозяйка стреляла глазами, пытаясь подозвать к себе конюха. Тот, сидя в обнимку с московским царем, распевал песенки фривольного содержания, каждые десять минут прикладываясь к чарке. Мэри бессильно облокотилась на стойку и, подперев ладонью щеку, бессмысленно уставилась на гульбу московских гостей.
Вот Алексашка Меньшиков, поручик Преображенского полка, единственный из русских, чья одежда ничем не запачкана и даже имеет некоторую галантность. Кривляясь, точно паяц, изображает зверей, кричит смертельно раненным в зад петухом, корчит глупые рожи, беспрестанно задирая остальных.
Франц Лефорт, пожалован адмиральским чином за первый азовский поход, лет сорока с небольшим, начинающий полнеть швейцарец. Приятной улыбкой встречает проказы идиота Алексашки, умиленно поглядывает на друга царя, ревностно следит за каждым его взглядом, устремленным на собеседников. Не излишне благосклонен ли мин херц к Головину, Возницыну, прочей шушере из свиты?
Прокофий Возницын, уже известный дипломат, в меру хитрый, в меру пьяный, в меру умный, в меру придурковатый. Держит ушки на макушке Прокоп, иначе можно их запросто лишиться. Возле царя, что возле огня!
Федор Головин, граф, полноватый, с приличным вторым подбородком, умные глаза прячет в глупой улыбке. Пьет в основном пиво, от виски старательно уворачивается, а выпив, много ест.
Уставшая Мэри смотрит на них и диву дается. Неужто все русские такие? А как же они тогда работают? Между тем трактир заполняется посетителями. Мэри уже не до странной русской компании, нужно обслуживать посетителей. А их все больше и больше! Недаром «Гусь и капуста» считается в первой пятерке лондонских трактиров — сам король несколько раз заглядывал отведать их знаменитых колбасок из йоркширской свинины.
В разгар веселья оказалось, что ни у кого с собой нет денег. Намедни кончились.
— Позор! — прошипел Петр. — Конфузия на всю Европу!
Головин подумал, что конфузу и без того предостаточно. Возницын подумал то же самое, потому что они с Федором переглянулись понимающими взглядами, а затем вновь уткнулись в поросятину.
— Алексашка! — прошипел царь. — Друг заклятый, выручай! У тебя всегда есть деньги, ворюга ты наш дорогой!
— Мин херц! — протянул испуганно Меньшиков. — Так последние три дня и так пировали за мой счет! У меня вчерась последние ефимки ушли...
— Так придумай что-нибудь, майн либер киндер! Иначе дома кочерги отведаешь. В тот момент, когда твои таланты жизненно необходимы, ты начинаешь вилять хвостом! Придумай что-нибудь.
Меньшиков как будто давно этого ждал. Он мигом вскочил со стула и направился в угол трактира. Зашел за перегородку для особо важных гостей (общительный Петр любил трапезничать в общей зале) и исчез там на некоторое время.
— Этот сукин сын придумает! — восхищенно сказал царь, влюбленными глазами глядя вслед приятелю. — Только чует мое сердце, неспроста он туда бросился. Чует, стервец, свою выгоду!
— Умен Данилыч, — произнес Лефорт с акцентом, — умен, но отнюдь не бескорыстен.
Вскорости Алексашка возник снова. Он не торопясь шел к русскому столику, ведя за собой весьма прилично одетого господина.
— Маркиз Кармартен, лорд Перегрин! — представил его Алексашка.
— Лорд Перегрин, маркиз Кармартен, — поправил друга Петр и с удовольствием посмотрел на изящное представление маркиза и лорда. Тот попрыгал на своих козлиных ногах, подмел перьями шляпы пол перед царем, а затем приложился к царской ручке.
— Ну и что, ты мне, собачий сын, сватаешь? — по-русски спросил он у либер киндера.
Заговорил лорд Перегрин:
— Ваше величество, я прошу у вас немного. Право на торговлю табаком в Московии. Единоличного права. Обязуюсь ввезти три тысячи пятисотфунтовых бочек табаку и таким образом покрыть в нем нужду Московии.
Услыхав про «нужду в табаке», Возницын горько улыбнулся, но царь под столом больно ударил его под коленку.
— Ясно! — произнес по-аглицки Петр. — Что вы предлагаете взамен?
— Я имею честь предложить вашему величеству вперед десять тысяч гиней! — самодовольно сказал англичанин.
Маркиз специально назвал цену за табак в гинеях. В гинеях измеряется стоимость земельных участков, породистых рысаков и бриллиантов, но глупые московиты в таких тонкостях разбираться не должны. Прикрыв от наслаждения глаза, он уже считал барыши, когда змий Алексашка тихонько прошептал Петру на ухо:
— Мин херц, запроси тридцать тысяч!
— Ты что, сдурел? — буркнул Петр. — Скажи спасибо и за десять!
— Христом богом прошу, мин херц, скажи тридцать!
Петр вздохнул, немного протрезвел и ответил совершенно ясным голосом:
— Тридцать тысяч, любезный лорд!
Лорд Перегрин опешил от такой наглости. Кто научил этих московитов правилам торга? Кто мог сказать реальную цену. Придя в некоторое душевное смятение, он принялся торговаться. Сошлись на двадцати тысячах. Конечно, реально такой «тендер» стоил около пятидесяти, но тут уж ничего не попишешь. Не один лорд Перегрин торгует в Англии табаком.
Сделку как следует спрыснули. Спрыснули так, что маркиза и лорда собственные слуги увезли на карете домой очухаться. Двойная царская чара валила с ног любую «неваляшку».
После сытного ленча Петру захотелось проехать в парк, посмотреть на лебедей. Но лебеди в такую погоду сидели в специальных домиках и даже не казали оттуда клювов. Царь пришел в плохое настроение со всеми симптомами нервного тика, от которого помимо Алексашки не мог излечить ни один лекарь. Он приобнял Петра и принялся уговаривать принять нынешним вечером немного женской любви со стороны одной из популярнейших актрис Королевского театра. И правда, Джейн он не посещал уже три дня.
— Марсову потеху мы сменили на Нептунову, — поглаживая царя по плечу, приговаривал Меньшиков. — Нептунову меняли на Бахусову, а Бахуса всегда сменяет Венера. Она завсегда должна быть, мин херц, перед Морфеем, завсегда.
— Кстати, о Венере! — встрепенулся царь. — Ты-то когда свой триппер лечить будешь? Умудрился за три девять земель подхватить хворобу... Лефорта не заразил?
Франц Яковлевич потупился.
— Мы просто спать! — произнес он коряво. Он всегда говорил коряво, когда волновался.
— От просто спать иногда дети бывать! — передразнил его Петр. — Ладно, Алексашка. Вели карету закладывать.
У Джейн они с Алексашкой снова пили и жрали в три горла, пели и танцевали русские песни, Алексашка плясал как бес. Джейн, ожидавшая награды за свои мучения, была неприятно поражена парой сотен ефимков завернутых в носовой платок. Их утром вручил ей Алексашка, присовокупив, что московский царь зело благодарит ее за приятный вечер и не менее приятную ночь. Вообще-то ефимков было пятьсот, но Данилыч рассудил по-своему. «Хватит стерве и двести! — решил он, пряча триста монет в свой кошель. — Занавески могла бы и постирать».
Снова предрассветный сумрак, карета, лошади, плетущиеся «как-нибудь» и обдолбанный кучер, смотрящий вперед до рези в глазах.
— Проклятая страна! — проворчал Петр, выглядывая в окно.
— Воистину, мин херц, — подтвердил либер киндер, почесываясь в паху.
— Да сходи ты к лекарю, — вскипел царь, — и возьми снадобье от этих тварей!
— Нынче же, мин херц, — обреченно вздохнул Меньшиков, — портки в лохмотья изодрал.
— Мне оставишь, — тихим голосом сказал Петр.
Алексашка хотел было улыбнуться, но передумал, боясь возникновения нешуточной марсовой потехи со стороны Государя. Он не забыл давешний свист кочерги, а вспомнив его, вжался в спинку сиденья.
— Эк тебя перекорежило, куманек! — сказал Петр, внимательно наблюдавший за ним. — Вспомнил о каких грешках небось?
— Да ну тебя, мин херц! — махнул обреченно Алексашка. — Вспомнил, как ты вчерась меня кочергой едва не вытянул.
— А не на что гузно немцу подставлять! — буркнул Петр.
— Он швейцарец!
— Ты поговори у меня! — предостерегающе сказал царь, и путники молчали до самого Эвлина. Там, несмотря на ранний час, было неожиданно весело. Вчера после кабака Лефорт придумал новую забаву.
В сарайчике, где садовник хранил свой инвентарь, стояли три тачки. В России до этого приспособления еще не додумались, а здесь оно уже вовсю использовалось для облегчении человеческого труда при проведении различного рода земляных работ. Короче говоря, по зеленой лужайке бегали два дюжих семеновца и толкали впереди себя тачку с сидящим в ней князь-папой. Излечившийся от вчерашнего недуга, он держал в руках штоф с сивухой и умудрялся время от времени к нему прикладываться.
— А ну, стой! — заорал Петр, увидав такое веселье.
Перепуганные семеновцы остановились. Князь-папа слетел с тачки, но штофа не уронил. Перепачканный грязью и травой, он предстал перед Петром с выражением крайнего смущения. Но Петр не обратил на него ни малейшего внимания. Быстро запрыгнув в тачку, он прикрикнул на солдат:
— Давай я! Небось не упаду! Спорим на сто ефимков! — Колеса тачки продолжали месить когда-то красивую ухоженную лужайку.
Солдатские сапоги разносили эту грязь по всему поместью, дому, коврам и кроватям. Слуги сбивались с ног, пытаясь хоть как-то прибрать за гостями, что уж точно были хуже татар. Садовник плакал в своем домике от отчаяния, глядя как русские разрушают труд жизни его, его отца и его деда — великолепную живую изгородь в четыреста футов длиной, девять футов высотой и пять шириной.
Горничная рыдала над изорванными простынями и пологами, загаженными персидскими коврами, а дворецкий мастерил петлю из кусков уцелевшей шторы, ибо никак не мог придумать, как это ему, дворецкому в девятом поколении, смотреть в глаза хозяину после отъезда такой веселой компании.