2
Минич выходил из запоя медленно, страдая, то и дело вновь оказываясь на той пограничной линии, откуда можно с равным успехом возвратиться к жизни – или вновь рухнуть в сладкую отключку, в которой центр и смысл мироздания заключаются в бутылке, когда даже не глядя – глаза, пусть и открытые, мало что способны увидеть, – но просто по весу определяешь: там еще есть, есть живая, очень живая вода, а память спешит осчастливить кое-как собравшейся в неустойчивую конструкцию мыслью: и ведь не последняя еще, есть и запас, и местонахождение его известно… Минич так и не вернулся бы к жизни: угас тихо и незаметно, когда печени надоело бы пропускать через себя такое количество дряни (хотя, скажем прямо, достаточно качественной); сам по себе организм скорее всего и не справился бы с обстоятельствами – не будь рядом Джины-Зины.
В первые дни пьяненький, почти не просыпавшийся Минич ей все быстрее становился донельзя противным; хочет подыхать – пусть дохнет, так решила было она в полном соответствии с правилами нынешнего безыдеального и потому безжалостного мира. В эти дни спасало его только здоровье. Но чем дальше, тем более возобладали другие чувства: изначальная женская жалость к слабенькому и затаившаяся, но вовсе не исчезнувшая симпатия к этому парню, а еще больше, может быть, подсознательное ощущение того, что его срок еще не вышел, что в этом существовании у него есть еще какие-то задачи.
Может быть, ощущение это возникло у нее не просто так, а основывалось на какой-то информации, которую она, сама того не сознавая, получала – откуда? Об этом мы можем только догадываться, но – получала. И вот по сумме этих причин она принялась выполнять за него ту работу, на которую сам он сейчас ну никак не был способен: пробуждать сознание, успевшее уже совсем потерять себя в этиловом тумане. И дней через десять он почти совсем уже пришел в себя и начал как-то определяться в этом мире.
Конечно, эта декада в памяти никак не отложилась, но то, что ей предшествовало, понемногу сформировалось из обрывков и осколков: сперва – факты, потом – связь между ними, и, наконец, общая картина. Слабый еще, не способный принять внутрь ничего, кроме бульончика, первые же возникшие силы Минич употребил на то, чтобы спросить – Зину, конечно, никто другой и не смог бы ответить:
– Статью… дали?
Чуть помедлив, она лишь покачала головой.
– И… никак иначе? – продолжал допытываться он.
Та развела руками: нет, никакой информации так и не возникло в мире.
Эта новость – а вернее, отсутствие новостей оказалось для Минича допингом куда более сильным, чем любой патентованный. Он сел на диване, свесил ноги. И, помолчав минуту-другую, окончательно восстанавливая в сознании картину прошлого и настоящего, проговорил решительно:
– Надо что-то делать.
– Что же, Марик? – Больше ничего она и не могла спросить.
– Сейчас, сейчас… Позвони… позвони Гречину…
Зина не дала продолжить:
– Я не могу позвонить никому. Не разрешают.
– Мы… все еще там?
Она поняла, что он имел в виду.
– Да. И похоже, нас не хотят выпускать.
Минич посоображал еще.
– Мы, выходит, под арестом?
– Похоже.
– Это чтобы ты не переставала лечить его?
Она пожала плечами:
– Наверное, нет. Я уже заканчиваю, и, кажется, удачно: перехватили вовремя, повезло, что ни хирургии, ни химии еще не было – тогда наверняка ничего не вышло бы. Думаю, не потому нас держат, а из-за того, что ты ему рассказал.
– Что же я рассказал ему?
– Все, что сам знаешь, – о небесном теле и тэ дэ.
– Ах, черт… Значит, он в курсе – и тоже молчит, да?
– Так выходит.
– Черт. Черт. Получается, что никто, совсем никто… – Он не закончил мысли, умолк, но через несколько минут сказал решительно: – Надо бежать.
Зина не удивилась; похоже, что и сама уже думала об этом.
– Да, – согласилась она. – Только как? Тут все очень серьезно поставлено.
– Еще не знаю. Но мы убежим. И как можно скорее. Самое позднее – через три дня. Так что готовься.
– А я всегда готова, – по-пионерски ответила она.