2
— Ты устал, любимый.
— Нет.
— Устал. Целуешь через силу.
— Нет, Стася, нет.
— Я же чувствую.
— Ты уже не хочешь?
— Всегда хочу. Всегда лежала бы так. Но ты отдохни чуточку.
Как нежно произнесла она это «чтч». Варшава.
— Я никуда не денусь, Саша.
— Я денусь.
— Ты денешься. А я не денусь. Когда понадоблюсь — всегда буду под рукой.
Она не лгала. Но и не говорила правды. Она просто — говорила.
Села. Спустила ноги на пушистый, во весь пол, ковер. Озабоченно посмотрела в сторону окошка. Простор подергивался медовой дымкой.
— Как ты думаешь, не слышно было как я тут повизгивала?
— Мягко сказано… — пробормотал я.
— Я же соскучилась, — объяснила она и встала. Медленно подошла к окну. Я смотрел. Она чувствовала мой взгляд, конечно, и не оборачивалась — неторопливо шла и давала мне любоваться вволю. Почти танцевала. Упругая, гибкая, смуглая — на миг я показался себе факиром с флейтой, заклинающим из последних сил… кого?
— Вечереет, — сказала она. Помолчала, я любовался. — Сейчас мы к Бебрисцихе уже не поедем, конечно.
— У меня и впрямь оказались иные виды на вторую половину дня.
Она не ответила. Наверное, уже не помнила этих своих слов.
— Но завтра с утра, — мечтательно произнесла она, помедлив. — Подумать только, целую неделю будем здесь! Я так благодарна тебе.
И вдруг, вскинув руки, закружилась по комнате. Иссиня-черные волосы разлетались стремительной каруселью, грудь искусительно трепетала. Уже опять хотелось стиснуть ее ладонью.
— Как хорошо! Как хорошо! Я счаст-ли-вая!
«Получением сего…»
Уже не помню! Не помню!
— Чудесные букеты ты сделала.
— Что-что, а уж это я умею, — она повернулась ко мне и чуть удивленно глянула исподлобья. Будто для нее сюрпризом оказалось: я смотрю на нее, а не на букеты. — Как ты смотришь…
— Хорошо. Я на Лизу похожа?
Горло перехватило. Я сглотнул.
— Совсем не похожа.
— А в постели похожа?
— Совсем не похожа.
— Ты по разному чувствуешь со мной и с нею?
— Совсем по разному.
— Не все равно?
— Нет.
— Ты был с ней счастлив, пока мы не налетели друг на друга?
— Я и сейчас с ней счастлив. И с тобой счастлив.
Она улыбнулась чуть презрительно.
— Тебе надо было принимать магометанство, а не коммунизм.
— Тогда я не смог бы пить вина.
— Ой, дура я дура! — она всплеснула руками. — Лезу с разговорами, а мужик, естественно, еще дернуть хочет! Давай я накину что-нибудь и сбегаю вниз, там на столе оставалась еще бутылка.
— Ты слишком заботлива.
— Не бывает «Слишком». Еще древние вещали: благородная женщина после близости должна заботится о возлюбленном, как мать о ребенке — ибо женщина в близости рождается, а мужчина умирает. И спортсменами подмечено: после этого дела показатели у женщин улучшаются, а у мужчин — фюить!
— Постараемся выжить, — ответил я и, сунув руку в щель между изголовьем постели и стенкой, достал почти полную бутыль «ахашени». Простите, Иван Вольфович, ничего не помню. Стася засмеялась. — Будешь?
— Нет. Я от тебя пьяна, этого достаточно.
Я налил себе пару глотков в бокал, выпил. Спросил осторожно:
— Ты в порядке?
— В абсолютном. Да не тревожься ты, просто здоровый образ жизни. Я и курить перестала.
— Да что стряслось?
Она засмеялась лукаво. Погладила один из букетов. Ей действительно нравилось, как я на нее смотрю, и она прохаживалась, прогуливалась по комнате — от шкапа к стене с кинжалами и саблями, от сабель — к стене с фамильными фотографиями, потом к огромной напольной вазе… из волос над ухом, подрагивая, так и торчал забытый стебелек анонимного цветка, голый и сирый, ему нагота не шла, все лепестки мы ему перемолотили об подушку.
— Ты же меня так упрашивал! Такой убедительный довод привел!
— Какой?
— Не скажу.
— Полгода как отчаялся упрашивать…
— До меня, как до жирафа. Не тревожься, Саша. Просто я подумала: я на четыре года старше нее, надо оч-чень за собой следить. Хоть паритет поддерживать, — и вдруг высунула на миг кончик языка. — Я ведь даже не знаю, как она выглядит. И Поленька. Ты бы хоть фотографию показал.
— Зачем тебе?
— Родные же люди.
— Не будь это ты, я решил бы, что женщина безмерно красуется.
— Это значит, я безмерно красиво чувствую. А чувствую я, что безмерно люблю тебя.
— С тобою трудно говорить. Ты так словами владеешь…
— Ты владеешь мной, а я владею словами. Значит, ты владеешь словами через наместника. Царствуй молча, а говорить буду я.
Присели на подоконник, голой спиной в залитый желто-розовым цветом сад.
— Слова… Они, окаянные, просто созданы для обмана. Люди очень разные, у каждого — своя любовь, своя ненависть, свой страх. А слово на всех одно и то же. Тот, кто произносит, подразумевает совсем не ту любовь и не тот страх, который подразумевает, услышав, собеседник. Поэтому лучше уж вообще молчать на эти темы… или говорить лишь для того, чтобы порадовать того, кто рядом… или, если всерьез, объяснять именно свою любовь. Ведь для одного этого слова нужно целый роман, целую поэму написать. Я вот, пока летела, — она улыбнулась, — два стихотворения про тебя сочинила. Правда, то, что они про тебя, никто не поймет.
— А я? — глупо гордясь, спросил я.
— А ты, — она опять улыбнулась, — и подавно.
— Прочти.
— Нет.
— Прочти.
— Нет-нет. Не хочу сейчас, Ведь чем больше разжевываешь свое понимание, тем дальше уходишь от чужого. Зачем мне от тебя удаляться? Вот ты, рядом. Это не так уж часто бывает. Скоро опять усвищешь куда-нибудь, а тем временем я опубликую — тогда и прочтешь, — она поставила одну ногу на подоконник, обхватила ее руками. — Какой воздух чудесный идет снаружи, — глубоко вздохнула. — Мы еще погуляем перед ужином, правда? И из источника попьем.
— Обязательно. И перед ужином, и перед сном.
— Перед сном это особенно необходимо.
«…Немедленно вернуться в столицу…»
Я налил себе полный бокал и выпил, не отрываясь. Из бокала будоражаще пахло виноградниками, плавающими в солнечном океане.
— На аэродром ты ехал из дома?
— Дом… — солнечный океан хлынул в кровь. — Дом — это место, где можно не подлаживаться. Не контролировать слова. Быть усталым, когда устал, быть молчаливым, когда хочется молчать — и при этом не бояться, что обидишь. Не притворяться ни мгновения — ни жестом, ни взглядом…
— Так не бывает.
— Наверное. Поэтому у меня никогда не было дома.
— А может, просто тебя никогда не было дома?
— Удачный апперкот.
— Саша, я не хотела обидеть! Ты лучше всех, я-то знаю! Просто я очень хочу быть твоим домом… и мне кажется, у меня бы получилось. Но как подумаю, что ты будешь заходить домой в гости два-три раза в месяц, а в остальное время будешь в другом… а может, и в третьем — то тут, то там дома будут появляться и осыпаться с тебя, как листья, засыхающие от недостатка тебя… Ох нет, не надо. Все ерунду я говорю. Капризничаю. Не слушай. Это потому, что я расслабилась, уж очень мне хорошо. А если бы я вдруг от тебя родила, ты бы меня бросил?
— Нет, конечно, — медленно сказал я.
— Нет? Правда нет? — голос у нее зазвенел, и осветилось лицо.
— Глупое слово — бросил. Гранату бросают… камень. А ты же — моя семья. Был бы с вами, сколько бы получалось. Но, видишь ли… уже переломленный. Потому что уже никогда не чувствовал бы себя порядочным человеком.
— А сейчас чувствуешь?
Это была пощечина. Пощечина ниже пояса, так умеют только женщины. Да, не мне говорить о порядочности. С усилием, будто выгребающий против мощного течения катерок, я отставил бокал подальше, в райской тишине резко ударило стекло.
— Не очень. Но покуда доставляю тебе радости больше, чем горя — ты сама так говоришь…
— Да, конечно, да! То — что?
— То это имеет хоть какой-то смысл.
— Но ведь тогда у меня будет еще больше радости, Саша!
— А у него? Я же не смогу уделять ему столько внимания, сколько… он заслуживает.
— Мне ты тоже не всегда уделяешь столько внимания, сколько я заслуживаю. Но кто скажет, что я у тебя расту плохая?
Стихия. Слова — не более, чем летящие по ветру листья. Если пришел ураган — листья должны срываться и лететь, но их полет ничего не значит. Он значит лишь, что пришел ураган. Ураган уйдет — они осядут. И дурак, нет, садист тот, кто подойдя к плавающему в грязи листочку, начнет корить его: «Ведь ты уже летал, ну-ка, давай еще, это так красиво!»
Значит, действительно честнее молчать, не пуская на ветер слов, и молча делать то что хочешь, просто стараясь по возможности не повредить при этом другим, тоже молча?
— Стаська, ты сама не понимаешь, что говоришь.
— Конечно не понимаю, мое дело бабье. Но ты-то, самец, положа руку на сердце — неужели тебе не будет хотя бы лестно?
Я только головой покачал.
— Натурально, если бы без ссор и дрязг — я бы ужасно гордился.
Встала с подоконника, улыбаясь. Неторопливо подошла ко мне.
— Против твоей воли я ничего никогда не сделаю.
Присев у меня в ногах, наклонилась. Завороженно смотрела, как я, вздрагивая, набухаю под ее взглядом — и сама безотчетно вздрагивала вслед за мною.
— Ну, вот, — сказала почти благоговейно, — ты снова меня хочешь.
Коснулась кончиками пальцев. Потом, встав надо мной на колени, коснулась грудью. Потом губами. Снова отстранилась, вглядываясь. Распущенные волосы свешивались почти до простыни.
— Он мне напоминает птенца какой-то хищной птицы. Требовательный и беззащитный. Чуть подрос — а так и норовит уже клеваться! А ведь сам, один — ничего не может, нужно прилетать, из любого далека прилетать к нему и кормить, кормить…
Подняла лицо. Глаза сияли.
— Я люблю тебя, Стася, — сказал я.
— Я буду прилетать. Из любого далека, хоть на день, хоть на час, на сколько скажешь. Буду, буду, буду! — провела кончиками пальцев по полуоткрытым, запекшимся от поцелуев губам. — Хочешь сюда?
— Нет. Лучше подари самцу самку.
Стремительной гибкой молнией она повернулась ко мне спиною, упала на бок — только упруго вздрогнул матрац. Колючий вихрь волос ожег мне щеку.
— Так?