ЧАСТЬ 3
ГЛАВА 1
Снежная равнина, белая луна,
Саваном покрыта наша сторона.
И березы в белом плачут по лесам.
Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?
Сергей Есенин
Я купался в теплом Петуховском пруду. К середине июля пруд совсем зарос и больше походил скорее на болото, чем на проточный водоем (каким, по сути, является), поэтому плавать было почти негде. А вылезать не хотелось. И я, выбрав местечко, условно свободное от кувшинок и прочей шелухи, лежал, покачиваясь на волнах, кверху пузом и меланхолично глядел в темнеющее перед грозой небо. В небе носились чайки. Любопытные, как сороки, они часто возвращались и закладывали надо мною красивые стремительные виражи. Я улыбался им, искренне надеясь, что во время шумных недавних заплывов между островками осоки не потревожил их гнезд. В противном случае мне грозила беспощадная бомбардировка. Жидким гуано. Впрочем, провинись я перед ними всерьез, экзекуция свершилась бы уже давно.
Непогода между тем совсем разгулялась.
Находиться в воде во время грозы крайне опасно, – резонно подумал я, перевернулся на грудь и поплыл к берегу.
Берег, однако, не приближался. Наверное, потому что я греб одной только правой рукой. Левая, оказывается, запуталась в водорослях. Я дернул ею, стремясь порвать холодные стебли, но добился совсем не того, чего ожидал: из глубины вынырнули две крупные щуки и вцепились в руку острыми кривыми зубами. И резво потянули в разные стороны. Я вскрикнул. Щуки приободрились и принялись рвать добычу с еще большим ожесточением, громко рыча и мотая головами. Руку жгло страшной болью. Высокие волны, поднятые щучьими хвостами, заливали мне лицо. Громыхнул гром. Молния, опровергая законы физики, сверкнула лишь после третьего или четвертого раската. И ударила прямо мне в лицо!
Я дернулся и пришел в себя. Руку продолжала терзать боль. Вообще-то болело все тело, но над рукою лихоманка измывалась с особым старанием. Я осторожно повернул голову. Из обрывка рукава торчала корявая головешка, покрытая коркой спекшейся крови. Пульта как не бывало…
Я попытался пошевелить пальцами, сжать кулак, подвигать кистью. Все это мне в общем-то удалось, но как-то неважно – слабость в руке была ужасная. Я решился на более активные действия и согнул руку в локте, поднеся к глазам. Увиденное повергло меня в кратковременный шок: мизинец и половина безымянного пальца отсутствовали напрочь, так же как и приличный лоскут кожи на внутренней стороне предплечья. Меня замутило. Я закрыл глаза, но так было еще хуже.
Взревев не своим голосом, матерясь и проклиная все на свете, я рывком вскочил на ноги. Колени сразу подогнулись, в глазах потемнело и поплыло, но я не упал. Отдышался и принялся стаскивать ранец. В ранце была, помнится, аптечка.
Густо обмазав изуродованную культю эпитель-гелем и обмотав в два слоя пластырем, я взялся за ревизию – как себя, так и амуниции и вооружения. За исключением левой руки все остальное тело было в норме. Синяки и ссадины на открытых участках кожи в расчет я, разумеется, не принимал.
Огромное облегчение я испытал при виде непобитой тарелочки генератора мини-сферы. Попробовал запустить… и засвистел по-разбойничьи от радости: вокруг меня мыльным пузырем запульсировала нарождающаяся оболочка силового поля. Я поскорее выключил прибор: кто знает, что день грядущий мне готовит, так что энергию желательно экономить.
С оружием обстояло несколько похуже. Наручный нож был на месте, и подающее устройство исправно действовало. (Щелк-щелк – нож в руке; щелк-щелк – в ножнах. Еще раз. И еще. Как по вазелину… Красота!) Пистолет и четыре запасные обоймы к нему тоже радовали исключительной сохранностью. Тесак потерял законцовку рукоятки (а вместе с нею – все спички, что находились внутри) и шнур, коим рукоятка обматывалась. Но главную неприятность преподнес мне Дракон. Индикатор заряда светился оранжевым. Еще не красным, к счастью, но за этим, как я понимал, дело не станет. Запасная батарея заставила меня еще пуще поникнуть: та же история.
И вдобавок пропажа пульта… Шлем (вот он, на голове, куда ж ему деваться, коли голова цела?) без пульта терял все свои чудесные свойства и превращался в обычную пуленепробиваемую каску. Удобную, привычную, согласен, но зато и взрывоопасную! Охо-хо…
Из аптечки я достал пару капсул сомы, проглотил, запил водой из помятой, но уцелевшей фляги, сунул в рот батончик прессованных сухофруктов. Жрать хотелось, как обычно, и это воодушевляло: значит, судьбоносных повреждений требухи внутри меня не было. И то хлеб.
Я огляделся. Неподалеку от меня, справа, над полутораметровым обрывом начинался редкий березовый лес. Слева, метрах в пятидесяти, протекала довольно широкая медлительная река. Я стоял на обширном галечном пляже, доходящем почти до самой опушки. Вероятно, в весеннее большеводье река катится по нему, но летом уходит в постоянное русло, помиловав на время крайние деревья – те, чьи корни торчат сейчас из неровной, глинистой стены обрыва.
Встречный удар Братьев вышвырнул в этот мир не только меня. Вместе со мной прибыло великое множество всякой дряни: больших и малых шматков дерна с облепившей корни черной, жирной землей и кусков дороги – остроугольных белых льдин толщиной до полуметра. Не будь их, я бы, наверное, сразу смог окинуть взором три гектара вероятного выпадения товарищей по несчастью (приняв себя за центр зоны) и, возможно, обнаружить на этих гектарах либо Генрика, либо парламентеров-сверхнеудачников, либо, на худой конец, хонсаков. А сейчас – хоть ау кричи: попутный мусор чертовски мешал вольному взору. Что ж, волка ноги кормят…
Я привычно побрел по раскручивающейся спирали, надеясь отыскать все-таки человека (кому он нужен, худой конец и хонсаки на нем?). Отыскал…
Он лежал, раскинув руки, и нижняя часть его тела была придавлена большим обломком дорожного покрытия. По одежде было понятно, что это не Генрик, но который из дипломатов, оставалось только догадываться – голова у бедолаги отсутствовала. Я постоял над ним минуту, стянув шлем, и пошел дальше. Похоронить его я успею и потом. Дай-то бог, чтобы не в братской могиле.
Следующий труп лежал наполовину в реке, и его сжатые клешни волновала неторопливая прозрачная вода. Унести мертвеца она не могла, и я оставил его, как есть. Могила, выходит, будет все-таки братской, международной.
Больше я никого не нашел. Забродить на глубину смысла не было: если кого и не унесло течением, то я бы увидел, – река отличалась кристальной чистотой. Я полез, цепляясь за корни, на обрыв.
В березовом лесу меня всегда охватывает странное смешанное чувство: то ли восторг, то ли печаль. Так и на этот раз. Хоть лес и не был, оказывается, по-настоящему березовым. Струящиеся с ветвей длинные косы украшала вместо мелких зубчатых листочков изумрудная пушистая хвоя. В остальном деревья были точь-в-точь березы, белоствольные, кудрявые; неудивительно, что я так сперва и решил. Кое-где зеленые кроны прорезали совсем березовые ярко-желтые заплатки. Август? Сентябрь?
Сентябрь…
Эх, окунь в сентябре идет… Гоняет, собираясь в лихие банды, стаи рыбьей мелкоты; тут-то ему, разбойнику полосатому, легковерному и кинешь блесенку вращающуюся, с красной шерстинкой на тройничке, под нос. Удар, – и потянула живая тяжесть, и режет леска смирную воду, и сердце колотится: есть! Попался, бродяга! Охо-хо…
Подлесок состоял из кустиков черники, земляники, заячьей капусты и прочей, ведомой и неведомой мне растительной мелочи. В березняке было светло и просторно, и я почти сразу увидел Генрика. Он, весь перекошенный, сидел, прислонившись к белому стволу, и судорожно пытался поднять одной рукой АГБ. Другая рука была прижата к нижней части груди и животу, и из-под нее сочилась ленивая струйка алой крови.
– Гена, не стреляй, это я!
– Не ори, вижу, – сказал он тихо и закрыл глаза. – У тебя аптечка есть? Кольни обезболивающим, а то терпеть больше невмочь.
Я выбрал нужное положение указателя лекарств, приставил инъектор к его шее и дважды нажал на клавишу. Голова Генрика откинулась и ударилась о дерево. Он протяжно сказал о-оп-па! и сглотнул.
– Убери-ка руку, – сказал я. – Оп-ля! – и принялся вытряхивать содержимое аптечки на траву.
Это действительно выглядело страшно. Здоровенный кусок плоти просто отсутствовал, из дыры торчали обломки ребер, а в глубине трепетал какой-то орган, кажется, легкое. Без хирургического вмешательства можно было надеяться только на чудо и на крепость Генрикова организма, под завязку пропитанного сомой. Я выпустил в рану весь флакон регенеранта и наложил корсетную повязку. Гибкая имплант-пластина такой повязки может прикрыть пулевую пробоину, сделанную пищалью (в которую, кстати, с легкостью влезает два пальца) и, постепенно растворяясь, укореняясь в теле, зарастить ее навсегда. Притом никакой биологической несовместимости: толерантность материала корсетки выше, чем у циркония. В аптечке было три комплекта корсеток и я, как мог, попытался разместить их на ране. Сверху я обмотал заплату остатками пластыря.
– Лежи, – сказал я Генрику, подхватывая его фляжку, – я скоро.
Я набрал в обе фляжки холодной воды из реки, срезал с мертвого терранина пояс с аптечкой (в ней, насколько я помнил, оставалось мало полезного – опасающиеся инфекционных последствий плена, Братья-миротворцы активно бомбили себя всем набором лекарств, которые только смогли обнаружить), и поспешил обратно.
Генрик был без сознания.
Я опустился перед ним на колени и попросил:
– Ген, ты только не умирай, ладно?…
* * * * *
Могилку я выкопал в лесу (получив сравнительно неплохую саперную лопатку подгонкой к пустотелой рукоятке тесака метровой палки, очищенной от коры и сучков), подальше от берега, в надежде, что ближайшую пару сотен лет река до нее не доберется.
С плитой, придавившей терранина, пришлось повозиться: весила она чуть не полтонны (так мне показалось) и отворотить этакую тяжесть, по возможности не задевая и без того изуродованное тело, оказалось задачей непростой. Я вырубил две толстенные ваги и со скрипом и хрустом суставов встал на путь, указанный человечеству великим сиракузцем.
Оптимистом он был великим, признаюсь вам.
Неполный труп миротворца (голова так и не нашлась) я замотал в его же накидку и, холодея от неживой совершенно мягкости раздавленного тела, отнес к общей усыпальнице. Хонсака я положил в нее еще раньше, деспотично решив, что лежать ему, недоразвитому, надлежит снизу, тогда как человеку – сверху. Венец творения как-никак.
Постоял я над ними, сказал: Упокой, Господи, души грешные, да и засыпал рыхлой земелькой, щедро сдобренной для надежности обломками дороги и галькой. На холмик взгромоздил наибольший булыжник, какой сумел притащить с берега без риска заработать прострел в поясницу, не без труда выцарапал на нем Покойтесь с миром и с облегчением покинул скорбные пределы, утешая себя мыслью, что сделал для мертвых все, что мог.
Ежели нас найдут (в чем я ничуть не сомневался), то эксгумировать тела не составит особого труда, а вот оставлять их без присмотра до ночи я не решился. Леший знает, какие твари здесь водятся. Вдруг у них склонность к некрофагии? Незачем им видеть наших покойников. Со своими пускай резвятся.
На все про все ушло у меня времени не так, чтобы мало. Приближался вечер. Сфера, похожая снаружи на травянистый холмик в мой примерно рост высотою (замаскировалась, умница), впустила меня, спелым арбузом лопнув от макушки до основания. Не знаю, как записывает и хранит она данные о человеческой особи, покинувшей ее, и как опознает сию особь, когда та возвращается, однако ж факты налицо – опознает. И с доступом всегда все в ажуре – чужаков не пущает, своим всегда рада. При одном условии: своим считается только тот, кто присутствовал внутри сферы при включении. (Как же, как же! – сохранение стартовых параметров состояния, квазиравновесие квазиконтинуума, трали-вали, трали-вали… а впрочем, я в этом деле – полнейшая дубина. Комель. Березовый.) Что воодушевляло меня, так это то, что до сих пор сбоев с доступом, говорят, не бывало. Но будут, – сказал бы, наверное, Наум. Посмотрим…
Генрик лежал в той же позе, в какой я его оставил и, кажется, спал. Дышал он тяжело, со свистом и хрипом и с часто появляющимися на губах розоватыми пузырями. Я вогнал ему дозу антибиотиков и протер влажным платком лицо. Он не прореагировал. Я посмотрел на бледно-рыжий индикатор батареи, питающей генератор поля, шмыгнул носом и полез наружу.
Снова сильно хотелось кушать, а потому от сухого пайка держаться надо было подальше. Слишком уж велик соблазн растерзать его незамедлительно.
На прогулку я прихватил с собой только пистолет. Его бронебойно-подкалиберная, двенадцатимиллиметровая пуля с сердечником из бериллиевой бронзы, я уверен, вышибет дух из какой угодно зверюги размером и живучестью сходной с земным медведем. Думать же, что здесь водятся чудовища покрупнее косолапого, причин пока не было.
Я огляделся.
Кого бы сожрать? Или хотя бы – что? Грибы? Вон какой красавец боровичок под деревцем растет – загляденье! Сам в рот просится. Нет, миленький ты мой, даже в руки тебя не возьму: скончаться в мучениях, отравившись местными поганками после того, как выжил чудесным образом в терранской молотилке? Благодарю, но такое сомнительное удовольствие не для меня!
Вздорно пищащие с думой о скором ночлеге пичуги – те, что населяли кроны берез, гастрономического интереса тоже пока не представляли – очень уж малы. Да и как на них охотиться? С Драконом? С пистолетом сорок пятого калибра? С копьем? Силки расставлять? А если я не умею? Нет, мне добыча нужна покрупнее. Кабан, скажем. Барсук, скажем. Зайчик, и тот, пожалуй, подошел бы на первое время.
Но скудоумная дичина нагуливала жирок где-то в другом месте, абсолютно без внимания оставляя мои эмоциональные телепатемы и психограммы, с надеждой обращенные к ней.
Я направился к реке.
Река была полным-полна живности. Какая-то крупная рыбина вроде жереха с упоением лупила хвостом, повергая менее крупных обитателей поверхностных вод в ужас и бессознательный ступор и плотоядно затем этим пользуясь. По дну ползали неисчислимые мерзкого вида личинки, черви и прочая беспозвоночная братия, дружно пожираемая братией позвоночной – выжившими в жерешиной бойне рыбешками. В воздухе гудели, жужжали и стрекотали благополучно отползавшие обязательный свой срок по дну букашки. Среди прибрежных трав самозабвенно орали квакающие и крякающие земноводные.
Я пораскинул мозгами и решил, что лягушачьи лапки – самое доступное на настоящем этапе робинзонады блюдо. С этими мыслями я и устроил обалдевшим от неожиданного нападения квакушкам ба-алшой кирдык. Я хватал их, крупных и вальяжных, за что попало, и бросал в ранец. Когда тягуче шевелящийся мешок ощутимо потяжелел, я великодушно оставил будущих царевен и их женихов в покое.
Через минуту песни возобновились.
Пока я обдумывал, сидя на теплом камушке, способ наиболее гуманного умертвления несчастных созданий, в заросли лопухастой травки, служащей пристанищем лягушиной популяции, ворвался мой преемник. Мощное золотистое тело стрелой носилось между сочных стеблей, поднимая ярким хвостовым плавником нехилую волну. Прямо акула какая-то! Знать, не я один решил в этот вечер набить утробу лягушками.
Я немедля подхватил с берега каменюгу посподручнее и ринулся в атаку. После первого же точного удара в основание черепа акула перевернулась кверху пузом. Параличик разбил? Вот беда, – посочувствовал я ей.
Зацепив рыбину пальцами за глаза, я поволок ее на берег.
Больше всего акула походила на тайменя. А может, это и был таймень, только непривычной окраски. Как бы то ни было, но едой я был обеспечен дня на три. Да и Генрику хватит, если он придет в себя – таймень весил не меньше пуда.
На радостях я выпустил из ранца всех пленников. Они долго не могли поверить своему счастью и тяжело ползали друг по другу, хрипло переговариваясь вполголоса.
Стемнело. Я развел костер (спички у Генрика сохранились) и принялся мастерить котелок. Пилой – той, что на тесаке, – обрезал верхнюю часть фляги, пробил в сантиметре от среза два отверстия и продернул в них тесемку, не без труда оторванную от рукава трико. Элькром, насколько мне известно, не горюч. А рукав… Он все равно уродливо лохматился истерзанным обшлагом, постоянно напоминая о печальной судьбе моих пальцев.
Ушица получилась… страсть, какая наваристая. Я слопал ее с огромным аппетитом (и с огромной скоростью) – даром, что без соли, напевая: Котелок поставил и уха варил. Мало-мало кушал, много насерил.
Голову тайменя пришлось еще при разделке изрубить на порционные куски, но она все равно за один раз в литровую фляжку не влезла. Поэтому я загрузил котелок повторно, заранее предвкушая, как повторно буду есть – уже не спеша, тщательно обсасывая каждую косточку.
Очищенную рыбью тушку я обернул двумя слоями широченных листьев, оборванных с прибрежных лопухов, обмазал глиной и испек. Другого способа, как сохранить ее без соли в течение нескольких дней, я не придумал. Закоптить разве? Слишком трудоемко.
С приятным ощущением сыто наполненного живота я полез под защиту сферы, неся в самодельном котелке немного теплого бульона. Я, признаться, невеликий знаток первой помощи при ранениях грудной и брюшной полостей. Все мои знания сводились к одному: постараться остановить кровотечение, постараться обеспечить раненому покой, постараться без промедления доставить раненого в медчасть. Можно ли кормить раненого, когда медчасть недоступна? Наверное, лишь в том случае, если нет разрывов кишечника и желудка. А у Генрика они есть? Я не знал…
Поставив котелок на расстоянии вытянутой руки (вдруг Генрик внезапно придет в сознание и попросит пить?), я лег на спину, глядя сквозь прозрачный изнутри купол на небо. Оказывается, и здесь его разрезали ставшие уже привычными кольца. Наверное, мифические Предтечи в угаре достигнутого всемогущества дробили Луну, где только могли. Или правильнее сказать когда только могли? Тоже, видать, бойкие были ребята. Некому, ой некому было надавать им по ручонкам-то шаловливым, пакостникам. Специалистам по прогибанию мира под себя. Демиургам-любителям недозрелым. Куда они, между прочим, сгинули? В космос подались? Закапсулировались в Зоне недоступности? Вымерли, как атланты? Деградировали до хонсаков? До людей? Вопрос…
Прерывая мои мысли-никчемушки, закашлялся Генрик. И кашлял долго – сипло, мокро, взахлеб, не приходя в себя, и оттого вдвойне нехорошо. А прекратил – так же внезапно, как и начал. Я обтер ему губы. Платок покраснел. Мне захотелось горько, по-детски расплакаться, стуча кулаками по земле и непристойно ругаясь от бессилия.
Но я зачем-то сдержался, дурак.
* * * * *
Новый день не принес никаких перемен. Было тепло и сухо, веял легкий ветерок. Солнышко светило. Природа птичьими голосами радовалась невесть чему, ничуть не опечаленная моим беспросветным горюшком.
Я, чтобы занять себя, чистил оружие. Сферу я отключил, и Генрик был – весь тут как тут, на виду. С кровавой пеной, колючей щетиной, седой на бритых висках, в грязной разорванной и окровавленной одежде и с ввалившимися бледно-желтыми щеками. Он до сих пор ни разу не приходил в себя. Это меня пугало.
Не думаю, что я выглядел лучше, когда он волок меня, бессознательного, с простреленной ногой, наспех перетянутой жгутом, по пыльной таджикской дороге, поминутно озираясь в попытке разглядеть укрывшуюся за придорожными камнями смерть. Но у него была цель, и была надежда. И в его силах было двигаться к цели.
Я же сейчас не мог ничего.
Только ждать…
* * * * *
Мы возвращались на заставу с продуктами. ГАЗ-66 – не самая комфортная машина. Особенно, когда сидишь в кузове на расхлябанных откидных скамейках, в окружении коробок с тушенкой и мешков с крупами и вермишелью. Особенно, когда жара адова и пыль до небес, от которых не спасает ни выгоревший тент, ни даже двухлитровая бутылка теплой Фанты на двоих. Особенно, когда дорога – ухаб на ухабе, и не заснешь.
Но старшему машины – прапорщику Садыкову и водиле Гоше Глубокову было до нашего комфорта, как до дембеля. Они-то сидели в кабине. Впрочем, и им приходилось, конечно же, несладко.
Самодельная мина рванула под задним колесом. Место для мины было выбрано с умом: машину поставило на дыбы и сразу швырнуло вбок – под крутой и очень протяженный откос. Можно сказать – в пропасть. Газик закувыркался, продукты полетели, я, треснувшись обо что-то головой, поплыл.
Очнувшись, я понял, что остался один. Не потому, что меня бросили товарищи. Они все погибли – это я понял совершенно ясно. Машина лежала, задрав к желтому небу чадно горящие колеса, чуть выше по склону, и обе дверцы кабины были плотно закрыты. Сквозь разбитое лобовое стекло неловко свешивалось красно-черно-зеленое тело Гоши. Отчетливо мертвое. Прапорщик Садыков со страшно измочаленной головой вытянулся в струнку, как бы протягивая ко мне маленькие сухонькие свои ручки, и не дотягивался совсем немного. Каких-то полметра. Саркисяна не было видно. Наверное, он лежал где-то вне моего поля зрения.
А повернуться я не мог. И не только из-за дикой боли, разрывающей правую ляжку. К нам, не спеша, направлялась группа людей в афганке песчаного цвета и в тюрбанах. …
Я лежал на животе и в ребра мне упирался дорогой, как сама жизнь, АКМ, по чудесной случайности оставшийся в этой переделке со мной. Медленно, очень медленно я приподнял один бок, втянув живот и половчее ухватив автомат. Потом я сдвинул флажок предохранителя в положение автоматического огня, поблагодарив мысленно капитана Пивоварова за науку всегда носить оружие взведенным. До мурашков хотелось расслабиться и лечь обратно. Закрыть глаза…
Вовчики громко переговаривались и смеялись. И совершенно не прятались. Наверное, от радости совсем спятили. Я подождал, пока они подойдут на расстояние уверенного поражения, и нажал на спусковой крючок. Автомат гавкнул, скобля рычагом затвора по животу, морду опалило раскаленным выхлопом (срез пламегасителя оказался как раз напротив подбородка – всего в нескольких сантиметрах), зацокали по камням гильзы. Двоих вовчиков, весьма неосторожно сблизившихся, тут же смело.
И сразу зарокотал тяжелый Генкин ПК (вот откуда его извечная страсть к серьезному оружию).
А я опять потерял сознание.
Удивительно, но в мясорубке летящей в пропасть машины, поливаемой вдогонку из пяти автоматных стволов, Генрик остался практически невредим. Его даже не выбросило из кузова. Он отыскал в мешанине продуктов свой пулемет, пристроился напротив дыры в тенте и хладнокровно дождался, пока исламисты подставят себя под огонь. Он не ожидал, что на помощь придет еще кто-то, и приготовился ко всему.
Двоих вовчиков он завалил сразу, а с последним, укрывшимся за камни, долго и опасно перестреливался. Бандит был осторожен, но случайно выставил из-за укрытия каблук дорогого горного ботинка. Английского. Очередь 7,62 мм остроконечных трассеров оторвала экстремистскую пятку вместе с половиной ноги. Вовчик дернулся и заработал обширную пробоину в груди.
А потом Генрик волок меня семь километров на себе, а впереди было еще трижды по столько, и оружие наше он волок тоже. Я бы, возможно, помер, не дождавшись того времени, когда мы доберемся до города (до заставы было еще дальше), но по дороге ехал УАЗ юрчиков. Юрчики настроены были воинственно, по-русски понимали плохо (или делали вид, что понимают плохо), и рвались поглядеть, не осталось ли на месте засады еще немного живых врагов. Им жутко хотелось пострелять.
Когда Генрику надоело объяснять им, что я скоро загнусь от потери крови, он приставил пулемет к голове водителя и приказал: В город. Быстро. Воинственность джигитов сразу угасла, и они согласились, что да, русского солдата надо поскорее в госпиталь.
В госпитале заявили, что кровопотеря у раненого велика, а у них нет даже плазмы. Генрик закатал рукав. У меня первая группа, – сказал он.
По итогам боя меня наградили медалью За отвагу (как же – сержант Капралов вел бой тяжелораненым, причем один из подстреленных им бандитов остался жив, оказался разговорчив и сообщил множество интересных сведений о планах сепаратистов) и десятидневным, без учета дороги, отпуском на родину.
Генрику медаль тоже дали, но в отпуск не пустили. Кто же будет границу стеречь, если лучшие бойцы по домам разъедутся? – спросили у начальника заставы, когда тот принялся качать права.
Дни, затраченные на дорогу, плюсовались к отпуску, и я полетел домой не напрямик, а через Питер. Прожил я у Саркисянов сутки и до сих пор помню всю их большую гостеприимную семью.
Как я посмотрю им в глаза, если Генрик умрет?…
* * * * *
Шел четвертый день нашего вынужденного отшельничества. Генрик несколько раз приходил в себя, но ничего, кажется, не соображал при этом и ничего не говорил. Лежал, трепеща ресницами, несколько минут, игнорируя мои попытки докричаться до него, а затем опять нырял в бездну бесчувствия.
Батареи угасали на глазах. Мне пришло в голову, что в этом мире, возможно, неподходящие для них физические условия, и я снова развернул сферу, внутри которой условия по определению отличаются от внешних.
Помогло. Катастрофическая разрядка прекратилась. Но ведь сфера и сама жрала энергию, как крокодил, так что использование мною братских технологий клонилось к неумолимому закату.
* * * * *
И неделя минула. Пальцы мои зажили, только на концах культяпок топорщились тоненькие продолговатые бугорки корост, по временам кажущие прозрачную капельку сукровицы. На ошкуренном запястье нежно розовела молоденькая кожица. И сошли синяки.
А спасатели все не появлялись.
И лекарства закончились.
И совсем по-летнему полетели однажды ночью мириады бабочек-поденок, покрывая слабыми беловатыми, рожденными для краткого мига любви тельцами все вокруг. Как саваном, – подумал я наутро. И испугался своей неразумной мысли, и принялся суеверно кусать язык – боясь, страшно боясь, что уже опоздал.
А бабочки, постигшие наконец цель жизни и сурово наказанные ею за это, все падали, падали, падали…
И умер Генрик…
ГЛАВА 2
Ночью, звездной и студеной,
В тихом сумраке полей -
Ослепительно-зеленый
Разрывающийся змей.
Иван Бунин
Он шел вниз по течению реки. Оставаться дальше на проклятом месте, напоминающем о смерти лучшего друга, ему не хотелось. А ждать спасательную команду он больше не собирался. Сколько можно? Да и нужно ли? Ими, – понимал он, – хладнокровно пожертвовали, не пожалев даже соотечественников. А сейчас списали уже, наверное, в боевые потери.
Вояк, жадных до бешеных гонораров, обещаемых Большими Братьями, на Земле отыщется немало. Лопатой греби. Так что оставь надежду, всяк сюда попавший.
Он и оставил.
Могилу для Генрика он строил всерьез. Дно укрепил настилом из тонких жердей и такой же настил сделал для потолка, чтобы земля в лицо не сыпалась. Положил тело в спальник, а спальник надул. Сперва сам спустился в яму и затем уж осторожно снял импровизированный гроб, обняв, как младенца. Бережно уложил скорбный сверток на глянцевито блестевший свежеошкуренной древесиной настил, выбрался наверх, накрыл потолком. Не торопясь, зарыл.
В изголовье могилы он вкопал тщательно выструганный, собранный в паз и скрепленный рыбьим клеем большой старообрядческий крест о трех перекладинах. Вершину креста он покрыл островерхой двускатной крышей из самодельных дощечек и бересты. Холмик укрепил дерном и положил на него шлем, а рядом – генератор сферы и батареи от карабина.
Помолился, удивительно легко вспомнив давнюю, в детстве еще преподанную бабкой науку. А ведь не молился он до того ни разу в жизни. То есть, по-настоящему – никогда. Крещеным был – это да, суеверным был, а вот верующим… Разве что условно.
Надо бы поплакать сейчас, – подумал он отстраненно, запуская генератор. – И выпить водочки.
Но водочки не было, а плакать он больше не мог.
* * * * *
Из оружия он взял с собой штатный тесак, пистолет, наручный нож Рэндал да саркисяновский гранатомет с полным боекомплектом. Карабин Филипп припрятал под поваленное дерево, решив, что таскать за собой Дракона, годного ограниченное время, – не в жилу. А по мощности и скорострельности АГБ ничуть не хуже.
Опознавательные браслеты Генрика и Бородача он положил в ранец, туда же опустил спальный мешок, котелок, аптечку со скудными остатками пластыря и сомы, пищевой НЗ. Флягу и тесак он повесил на поясной ремень, Хеклер – на законное место на бедре, обоймы и последний пиропатрон растолкал по карманам. Нацепил на зажившую руку пульт Генрика, непонятно почему до сих пор работающий (правда, только в режиме хронометра).
Шлем, с отогнутым в сторону и приклеенным кусочком пластыря к подкладке усиком микрофона (так спокойнее: меньше вероятность случайного подрыва), приторочил к ранцу, а на голову натянул берет.
Готов? – спросил он себя вполголоса и, коротко дернув в ответ плечом (Вполне), механически похлопал ладонью по фальшивой травке фальшивого холмика, прощаясь.
Сферический склеп на ласку отреагировал безыскусно и жутковато, гостеприимно раскрыв околомогильное свое нутро.
Филипп быстро, не оборачиваясь, пошел прочь.
* * * * *
Двое суток он двигался берегом реки, практически не встречая сколько-нибудь серьезных преград. Впадающие в реку ручейки он переходил вброд, а подтопленные места, вроде стариц, огибал широкой дугой. Спешить ему было некуда, а потери направления он не боялся – реку, даже такую спокойную, слышно издалека. К тому же край сей вообще отличался сравнительно сглаженным рельефом – этакая Среднерусская равнина. Как говорится: Выйдешь в поле… вроде и присядешь на корточки, а видать тебя все равно далеко.
Населенных мест, на которые Филипп, по правде, все-таки мечтал наткнуться, не встречалось. Как и прочих признаков цивилизации. Он тем не менее старался не терять присутствия духа, пел во всю глотку песни, спал, когда разморит не по-осеннему (да и с чего он взял, что осень на дворе?) теплое солнышко, кушал от пуза жареное мясо лягушек и рыбу.
Пытался он варить чай из приглянувшихся трав. Методом проб и ошибок (все еще помня о лжелабазнике) он выделил несколько растений, отвары которых были наиболее душистыми и не вызывали побочных эффектов нежелательного свойства.
Впрочем, ошибка в подборе трав и была-то всего одна. Зато какая! – приятно пахнувшая мятой метелка сизых цветков, вскипяченная в полулитре воды, погрузила его в стойкий трехчасовой глюк с видениями религиозно-мистического характера.
К нему, парализованному сладкой истомой, принялись тучами слетаться, сползаться и сходиться разнообразного вида ангелы и бесы. Они, крайне настороженно относящиеся друг к другу, к Филиппу относились, напротив, очень доброжелательно – поголовно, несмотря на кастовую принадлежность. Искренне жалели его, хлопая по плечу и многозначительно кивая, обещали походатайствовать за душу Генрика перед начальством. На вопросы же о собственной его судьбе отвечали уклончиво, а то и вовсе не отвечали.
Филипп на них не обижался. Служба, понимал он. Не положено – значит не положено.
Уходили видения нехотя, говорили до скорого и пока, намекая на то, что зависимость от галлюциногена крепка и долговременна. Филипп их в этом не разубеждал, однако, окончательно оклемавшись, остатки отвара выплеснул, а котелок промыл и тщательно отдраил песочком. Бредить в здравом уме он больше не собирался.
А если это не бред, то все, что сверхъестественные твари сделать для него могли, они уже пообещали сделать.
Остальное же зависит только от него самого.
* * * * *
На пятый день пути впереди показалось нечто, отдаленно похожее на обрушенный в реку мост. Филипп ускорил шаги. Через полчаса сомнения исчезли – это был действительно мост, причем целехонький. То, что он издалека принял за обломки, на самом деле оказалось непривычной конструкции быками, сам же мост – две толстенные прозрачные трубы с тремя продольными металлическими полосами каждая, уверенно пролегал по хребтам быков и рушиться, кажется, вовсе не собирался.
Почти бегом Филипп приблизился к трубам. Они, преодолев реку, не оканчивались, а убегали хрустальными струнами вдаль, вознесенные на многометровую высоту серыми пирамидальными столбами. Даже не обладая знаниями в области перспектив развития транспорта, было понятно, что это – скоростная дорога, построенная достаточно развитой техногенной культурой.
Догадка вскорости подтвердилась. В ближней к Филиппу трубе практически бесшумно возникла длинная темная масса, быстро пронеслась мимо и исчезла. Филипп огорошенно посмотрел вслед суперпоезду, хмыкнул и сказал вслух:
– Ого! А попутчиков не берете?
Так и не дождавшись ответа, он медленно пошел в сторону, куда умчался транспортный снаряд.
* * * * *
Вдоль Трассы, как он решил называть прозрачную дорогу, на некотором отдалении были высажены рядами высокие красивые деревья с серебристой узкой листвой, и Филипп легко шагал по этой, несколько одичавшей без постоянного присмотра, аллее, время от времени провожая глазами пролетающие мимо быстроходные составы. Скоро он составил и примерное расписание их движения: три днем и один ночью в каждую из сторон.
Точную форму поезда, а тем более подробности конструкции разглядеть не представлялось возможным, но Филипп не расстраивался. Рано или поздно он дойдет до станции, где во всем постарается разобраться. Если ему, конечно, это позволят сделать хозяева.
Заселена планета, по-видимому, была сравнительно редко. Или так обстояло дело только в этом районе? По крайней мере никаких других следов разумной жизни, помимо самой Трассы: наземных дорог, трубопроводов, линий энергопередачи, возделанных полей, а тем паче населенных пунктов Филипп так и не заметил до сих пор. Не видел он также и каких-либо летающих в атмосфере устройств, а ночью – движущихся звездочек искусственных спутников.
Все чаще его посещала мысль: а куда, собственно, он попал? Он ни в коей мере не мнил, что исключительно подробно знаком со всеми обитаемыми мирами Кольца, но мир, населенный высокоразвитой расой, пусть даже и затерянный в трещине… Не может быть, чтобы о нем не знали Большие Братья. Если же знали, то почему скрывали его существование от легионеров, нарушая тем самым во всеуслышанье объявленный принцип свободы информации?
Уж не потому ли, что это их собственная родина?!
* * * * *
Запасенные на пару дней дары реки подходили к концу. Но он знал, что с голоду не пропадет: несколько раз его достаточно близко подпускали птицы, напоминающие разжиревших до размеров курицы породы леггорн бескрылых ворон, склевывающие опавшие с деревьев семена. Если он и не пришиб до сих пор ни одной, то только потому, что не нуждался в лишней пище. С питьем тоже проблем не было – в поросших жемчужной травой и мхом придорожных канавах (дренажных, очевидно) плескалась относительно чистая водица, вполне годная для приготовления – как чая, так и мясной похлебки.
Однажды, совершенно неожиданно для себя, он снова заварил в котелке дурман-траву и жадно выпил отраву до дна.
Духи начали прибывать незамедлительно. Здоровались запанибратски, звали его по имени и демонстрировали довольно сдержанную радость при виде Трассы. Не то чтобы они не одобряли его стремления в обитаемые места, нет! Просто они не были уверены, что Филиппа ждет там счастье. А на меньшее они, как искренние по отношению к нему доброхоты, были не согласны. Говорили они, внезапно включаясь в беседу и так же внезапно умолкая, не прерывая ни на миг плавно текущей совместной речи – стоило прекратить болтать одному, как подхватывал (по временам даже на середине слова, а то и звука) кто-нибудь следующий.
На этот раз выделялись среди них и своеобразные лидеры.
Ангелами руководил прелестный малыш-гермафродит с огромными серыми глазами и бледноватым лицом, грустным светлою иконописною грустью. Платиновые его тонкие волосы вились мягкими кудряшками, а за спиной то вспыхивала, то гасла бриллиантовая радуга прозрачных стрекозиных крыльев, трепещущих с мелодичным звуком. Под стать был и голос херувима – печальный звон серебряного колокольчика.
Главным антиподом гермафродита выступал огромный черный ротвейлер – чудовище, рожденное преисподней явно не для украшения природы. Вместо собачьей морды начальник бесовской команды имел брыластое негритянское лицо с поразительно (даже для африканца) вывернутыми наружу ноздрями и ослепительно-белыми лошадиными зубами. Верхняя челюсть его, значительно более выдающаяся, чем нижняя, почти не прикрывалась уродливой заячьей губой. Глаза цербера, желтовато-красные белками и ярко-зеленые вертикальными козлиными зрачками-щелками, яростно сверкали. Голос его, впрочем, был довольно приятен – этакий бархатный басок опытного обольстителя и погубителя слабых женщин.
Прочая небесная и инфернальная братия, числом доходящая до двух десятков, изумляла не только разнообразием фенотипов, но и полнейшей несхожестью характеров и поведенческих реакций даже в пределах каждого из супротивных лагерей. Зачем им это было нужно, знал, наверное, один только Бог (ну и Сатана, должно быть, знал тоже).
Счастье, – говорили они, соблюдая свою непонятную очередь, – только счастье! Никогда не соглашайся на меньшее, старина Фил. Все остальное – пыль и скука. Екклесиаст был, разумеется, прав – все суета и ловля ветра, но! – правда его, утомленного жизнью и одряхлевшего монарха, лишь для несчастных.
Мы не неволим тебя, – говорили они, – желаешь – иди дальше. Желаешь – живи дальше. Телесная жизнь прекрасна, Фил, мальчик наш, мы согласны с этим и не смеем спорить, но! – веришь ли ты, что ее краски все еще живут в тебе? Ты ведь потерял все – родину, друзей, возлюбленную – ту, что рыдает сейчас далеко, недостижимо далеко, срывая с мясом кураторские нашивки со своей одежды. Надеешься ли ты вернуть все это? Надеешься ли ты на это сейчас? Ты, верно, хочешь подумать; наш вопрос для тебя, верно, как снег на голову? Что ж, думай, мальчик, думай; мы не торопим тебя с ответом.
Кто такие мы? – спрашивал духов Филипп. – Черти? Демоны? Архангелы и серафимы? Почему вы, смертельные извечно враги, объединились для разговора со мной? Зачем я вам? И куда я попаду, если соглашусь сейчас на потеху вам пустить пулю себе в голову? В рай? В ад? Растворюсь в атеистическом небытии?
Упаси тебя подкорка от самоубийства! – загомонили эфирные создания. – Ты нас неверно понял. Самоубийство сбросит тебя в такие бездны, что даже нам не по силам будет достать тебя оттуда, к какому бы союзу сил мы ни относились. А что касается нашей якобы вражды, то она, доверчивый наш Капрал, весьма и весьма преувеличена людьми. Слова, миллионы слов, стоящих на службе у демагогов, могут запутать кого угодно. Человечество попало однажды в плен небольшой политической лжи иерократов-популистов; и даже не лжи, а всего лишь тактической хитрости, примененной как козырь в борьбе за власть, и с тех пор непрерывно себя обманывает. А мы – мы товарищи между собой, добрые коллеги из параллельных ведомств и почти друзья, – убеждали они наперебой Филиппа, но в произношении этих слов и фраз ему слышался какой-то, слишком уж бодряческий, натяг.
И приближаться вплотную светлые к темным отнюдь не стремились.
Так что вы все-таки предлагаете? – спрашивал их сбитый с толку Филипп. – Идти или не идти? Жить или не жить?
Они исчезли без ответа, загадочно улыбаясь. А Филиппа после этого сеанса целые сутки мучил вульгарнейший, унизительнейший понос. Особый, пикантный душок ситуации придавало полнейшее отсутствие в запасах Филиппа туалетной бумаги…
* * * * *
Когда кишечные неурядицы закончились, благополучно обойдясь без перерастания в дизентерию или другую какую холеру, Филиппа разобрал страшный и абсолютно здоровый легионерский голод. Он набрал полные карманы камней и отправился на охоту.
Выводок курицеворон не обратил на его приближение ни грана внимания. Они деловито рылись в листве, шумно ссорились, дрались, злобно метя крепким клювом в глаза сопернику, и даже не сразу заметили гибель одной из товарок. Филипп подивился их близорукости и почти пинками отогнал дурех от подбитой метким броском в голову соплеменницы.
– В другой раз, – пообещал он птицам, – буду просто сворачивать шеи!
На эти слова наибольший в выводке пернатый, самый фигуристый и ярче других окрашенный (очевидно, самец и вожак), гордо задрав хохлатую головку, прогоготал весьма отчетливо что-то вроде:
– А не пошел бы ты, урод?!
Филипп только глазами захлопал. Каков петушок-то, а? Горде-ец… Ну, погоди же, доберусь я и до тебя! Понятно, что Филипп, как и петух, блефовал – их дорожки расходились навсегда.
Мясо дичины оказалось жестким и жилистым. И совершенно невкусным. Да еще и припахивало – резко, неприятно – то ли корицей, то ли еще чем-то смутно знакомым и откровенно нелюбимым Филиппом.
Зато призрак голода отступил, так и не показавшись.
И желудок, между прочим, принял подношение весьма благосклонно…
* * * * *
Подкоптив остатки леггорна и тщательно прочистив зубы от застрявших мясных волокон, Филипп отправился в дальнейший путь. На небе наконец-то заклубились дождевые облака. Он ждал ненастья уже давно, утомленный однообразием бархатного сезона, и обрадовался перемене погоды, как радуются перемене надоевшей (пусть даже и самой вкусной) еды.
Когда разразился ливень, Филипп, укрывший вещи и одежду под трубой Трассы, голышом бегал по быстро возникающим лужам, ловя ртом прохладные струи, любуясь на ежесекундно упирающиеся в землю оленьи рога молний и громко хохоча.
Дождь шел долго.
Когда он прекратился, Филипп уже дрожал, изрядно озябший, покрытый пупырышками гусиной кожи, но невероятно довольный. Дождь словно положил конец девятидневному трауру по Генрику и открыл некие невидимые двери в новую жизнь.
* * * * *
К вечеру ему встретилась еще одна река. Широченная – в километр, не меньше. По виду – судоходная. Но ни судов, ни городка с речным портом – как по ту сторону реки, так и по эту – не наблюдалось. Трасса уходила на противоположный берег.
Форсировать такую преграду на ура, саженками, с барахлом в зубах, казалось отчего-то Филиппу делом, обреченным на гарантированное утопание.
Плот… Построить его, конечно, недолго, но серьезная река любительских плотов и их пассажиров не любит: в два счета может перевернуть или унести течением в такие края, что и подумать страшно. Да хоть бы и на весельной лодке, подвернись таковая неожиданно под руку, Филипп поплыть скорее всего не отважился бы.
И он принял решение, которое напрашивалось с самого начала.
Эх ты, село!… Мосты для того и строят, чтобы берега соединять, – сказал он, постучав средним пальцем себе по лбу. – Влезай, чего ждешь? Авось сумеешь.
Но влезть оказалось не так-то просто. Каждая из труб (диаметром более трех метров), разнесенных по отношению друг к другу на расстояние, позволяющее без труда поместить в промежуток еще одну, такую же, была гладкой, а к опорам крепилась только снизу, обходясь без охватывающих хомутов. Он потешно попрыгал возле ближайшей опоры несколько минут, прежде чем уверился в полной бесперспективности выбранного наспех способа. Авось не помог.
Пришлось валить на Трассу дерево. Филипп не знал, как к такому самоуправству отнесутся местные путеобходчики и лесничие, но спросить разрешения было не у кого, и он без боязни взялся за несанкционированную порубку.
Свалить толстое дерево с пышной кроной в одиночку, при помощи тесака, более годного для рубки хвороста, да еще и в нужном направлении – задача более чем непростая. К тому же мешал ветерок, хоть и слабый, да на беду – противоположный потребному. Филипп, не ленясь и не отдыхая, работал дотемна. Он намозолил ладони (не помогли и перчатки), взопрел и устал, но уронил все-таки лесину как надо.
Вот тебе и село, – самодовольно подумал он, укладываясь на ночевку.
Штурмовать реку ночью он не собирался.
* * * * *
Наутро, плотно подзакусив и оправившись, он вскарабкался по дереву на горбатую спину трубы. Ветер, видно, только того и ждал – окреп, закрутился и набросился на одинокого верхолаза, обделенного спецсредствами и даже обычной страховкой, толкая то слева, то справа, то под микитки, а то и в лоб. Он был в курсе, конечно, бесчеловечный потешник ветер, что Филипп страдает наследственной нервной хворобой – позорной, но от того не менее ужасной боязнью высоты, любая борьба с которой (знал из своего неутешительного опыта Филипп) была заранее обречена на поражение.
Филипп на гнусный демарш ветра отозвался звуком, более всего близким к поросячьему визгу, совокупленному с бараньим блеянием, и немедленно опустился на четвереньки.
Так и полз он всю версту – по-паучьи, на карачках, временами отдыхая, распластавшись по трубе в позе осьминога, атакующего склянку с заключенной внутри рыбкой. И ничуть себя за это не презирал. Ни чуточки.
Добравшись до вожделенного заречья, он кульком свалился с трубы и не меньше часа отлеживался, мало-помалу превращаясь из трусливого неврастеника в прежнего, уверенного в собственных силах, рейнджера.
Делал я это в последний раз, – торжественно пообещал он, несколько ожив. – Вдругорядь лучше подорву на фиг опору, дождусь прибытия ремонтников, вызванных диспетчерами пути (ведь следят же они за состоянием трассы, в конце-то концов), и пусть меня потом судят за терроризм и приговорят к любому наказанию. Я готов ответить. Готов, клянусь! Не готов я лишь к одному: повторить исторический эквилибр героя-канатоходца Капралова, ни дна ему, охламону, ни покрышки. Да будет так. Аминь!
* * * * *
До того, как перед ним возник наконец долгожданный город, он шел параллельно Трассе еще два дня.
Но прежде самого города он увидел его фейерверки. Вернее, отблески фейерверков на фоне ночного неба. Он как-то раз проснулся среди ночи и лежал, глядя на звезды. Думал о чем-то… И заметил краем глаза, что на юге – там, куда шла двуствольная дорога и куда лежал его путь, что-то происходит. Он приподнялся, вглядываясь, и ему показалось, что там, на пределе видимости, вспыхнул огонек. Flash in the night.
И он пошел на этот огонек, полетел, как насекомое, зная в отличие от насекомого, что огонек может больно обжечь.
Фейерверки, во всей их неземной, дух захватывающей ирреальности, он начал различать лишь через сутки. Сначала нечетко, едва-едва, скорее догадываясь, что это такое, нежели будучи в чем-либо уверенным до конца. Но он шел и шел на юг, и скоро мигающие вспышки стали приобретать какие-то очертания. Шары. Ленты. Волшебные животные и неописуемые фигуры – изменчивые, движущиеся, почти живые. Все это клубилось, перетекало из формы в форму, разбрасывало яркие искры, струи света и гасло, передавая свои контуры новым шарам, лентам, животным…
Красиво это было просто ошеломительно! Те, кто занимался запуском этих фейерверков, любили, наверное, свое дело без памяти. Чем еще объяснить законченность каждой световой композиции и едва ли не физическую боль, связанную со смертью (по-другому язык не поворачивался сказать) каждого огненного творения?
Филипп, словно гаммельнская крыса за смертоносной дудочкой, пер напролом, не видя ничего на своем пути. Потом он, кажется, споткнулся и дальше уже не пошел, присев на теплую траву и впав в полнейшую прострацию от изумительной картины.
А утром он увидел город. Город тоже был красив, чего другого ждать от людей (или иных разумных существ), умеющих так украшать свои ночи?! Город был высок, ажурен и светел. Зеленовато-голубые и серебристые тона строений, странная, непривычная архитектура, близкая к творчеству морских губок и кораллов… Филиппу казалось, что перед ним поднимались к небу воплотившиеся в явь возвышенные мечтания фантастов-шестидесятников о коммунистическом Городе будущего.
И стоял перед этой, воплощенной кем-то Мечтой пыльный, обросший многодневной щетиной, измученный сволочной судьбой наемник. Отрыжка нечистого своего времени. С гранатометом на груди и лихорадочным блеском в покрасневших от бессонницы глазах. Опасный, наверное. Вполне возможно, отталкивающий. Но чужой Городу – это уж точно. Абсолютно чужой.
– А вот мы сейчас вам устроим потеху, – сказал он и начал раздеваться. – Гастроли зоопарка устроим. Передвижного. Только помоемся сперва. И выспимся. А бриться не станем. И оружие снимать да прятать не станем. Для антуражу. Поглядим тогда, каким фейерверком вы нас встретите. – Ему почему-то хотелось говорить о себе во множественном числе. Как о полномочном представителе всего земного человечества – вот, наверное, почему.
В небольшом, тепловатом и грязноватом ручейке, полном головастиков и пиявок, Филипп прополоскал свою форму, вымыл волосы и искупался сам. Развесил по кустам вещи на просушку, надул кокон спальника и спокойно, как не спал уже давно, заснул.
Ничего ему не снилось.
Совсем ничего.
* * * * *
Он проспал весь остаток дня и всю ночь. Проснувшись, позавтракал легко, плеснул в лицо водицей из ручейка и натянул влажную от росы одежду. Причесался, шлем приторочил к ранцу, а рукава закатал. Несколько двусмысленно получилось, – подумал он, – ну да ничего, сойдет! Бытие определяет сознание, не так ли? Далеко ли мое бытие отстоит от бытия улыбчивых немецких парней начала сороковых?… Вот то-то и оно!
Он глубоко вдохнул и двинулся к городу. Получилось ли у него сделать эти последние шаги с твердой арийской уверенностью? Как же… Чего уж врать об уверенности и невозмутимости, волновался он. Сильно волновался.
Встречайте меня, – подумал он, – товарищи коммунары!
ГЛАВА 3
И люди там тоже особенные, никогда мне еще такие не встречались; иной раз всего ночь – и вчерашний ребенок становится взрослым, разумным и прекрасным созданием. И не то чтобы это колдовство, просто никогда еще мне такое не встречалось. О, никогда, никогда не встречалось.
Кнут Гамсун
Город начинался исподволь, объявляясь то тут, то там: где ярким, пузатым, как чугунок, домишком, увитым хмелем, где асфальтовой (или похожей на асфальтовую) дорожкой, а где и стайкой ребятишек (с виду обычных людей, а не тварей, способных вызвать у нервного землянина приступ ксенофобии) на велосипедах или роликовых коньках.
Какого-нибудь большегрузного наземного транспорта и взрослых аборигенов мне пока не встречалось. Где-то высоко над головой скользили бесшумно не похожие ни на что летательные аппараты, но некий, по-видимому, строгим законом определенный, уровень высоты не пересекали. Я вертел головой и в изумлении посвистывал. Быть может, я опять опился дурмана, и все это мне грезится? Неужели такая благодать может существовать помимо литературных утопий? Не могу не усомниться!
Сомневайся, – как бы говорил мне город, постепенно окружая меня своими нежными сетями. – А я все равно существую. Существую вне твоего сомнения или твоей веры. Вот, гляди, каков! – и он подбрасывал мне новую свою приманку.
И не то чтобы приманки эти были столь уж необычными, столь уж фантастическими – нет. Просто имели они в себе что-то притягивающее, безоговорочно располагающее. На простеньких деревянных скамейках, разбросанных там и сям под зонтиками ухоженных фруктовых деревьев, хотелось посидеть минуточку, а на травке, что окружала дорожки, хотелось часок поваляться. В пряничные домишки хотелось непременно заглянуть – хотя бы для того, чтоб пожелать хозяевам доброго утра.
Я не удержался и сорвал с нагнувшейся до земли ветки ближайшего дерева янтарное яблочко, отгрыз здоровенный кусок кисловато-сладкой хрустящей мякоти и повалился боком на изумрудный газон.
* * * * *
Девушку я заметил издалека. Трудно было ее не заметить. Яркая девушка. Желтый топ, желто-черные, в продольную полоску шорты спайндекс, туго обтягивающие бедра, канареечно-желтые кроссовки. Каштановые вьющиеся волосы были подвязаны черно-желтым витым шнурком.
Черный и желтый… Цвета осы. Цвета опасности.
Формы ее тела тоже напоминали осиные: высокая полная грудь, тонкая талия, тяжелые бедра. И всего в ней было чуть-чуть слишком. Грудь слишком велика, хоть и упруга; талия слишком тонка, хоть и не без мягкой, женственной линии живота; бедра слишком округлы, а ноги слишком длинны… Воплощенная сексуальность. Таких девушек любят снимать для мужских журналов, и каждый подобный снимок – всегда попадание в точку. В точку, заведующую мужским вожделением.
Что же говорить о живой модели?!
Но эту девушку, наверное, не взяли бы для съемок. Образ ведь создается не только телом, но и состоянием, аурой человека. А она… Она была слишком свежа и, невинна, что ли? И в итоге сексуальность оборачивалась божественностью, на которую хотелось любоваться – и только.
Она свободно бежала рядом с асфальтовой дорожкой, по коротко стриженной траве, и все, чему положено у таких куколок колыхаться, – колыхалось, и чересчур густая волна волос хлестала ее по круглым плечам, и солнце, пробивающееся сквозь плотный полог листвы, скользило по ее бесподобному телу желтыми кружевами. И чем ближе она ко мне подбегала, тем больше нравилась.
Она улыбалась. Губы ее были яркими и пухлыми, а на гладких румяных щеках играли ямочки. Огромные карие глаза смеялись, и мне захотелось засмеяться вместе с ней – ее неведомой радости. И еще, – чтобы она подбежала ко мне.
Она подбежала и остановилась, продолжая улыбаться и сверкая превосходными зубами.
Я вскочил и замер.
Девушка оказалась на полголовы выше меня.
Она протянула руку и провела пальцами по моему подбородку. Пальцы были мягкие и горячие. Во мне всколыхнулась волна легкого возбуждения. Цунами обожания уже зародилось, но на поверхность его разрушительный вал еще не поднялся.
Я почему-то смутился. Может быть, потому что она слишком пристально изучала меня, и, несмотря на ее невинную свежесть, в глубине глаз ее скрывалось что-то озорное и даже как будто слегка блудливое.
Девушка снова провела рукой по моей щеке и вдруг приникла к моему рту своим – жарким и сладким ртом. Поцелуй длился вечность. Толчки языка, гладкая твердость зубов, искорки в близких, широко распахнутых глазах, экзотически приподнятых наружными уголками к вискам… Цунами обожания вспучило океанскую гладь вершиной будущей колоссальной волны.
Наконец она отпрянула, улыбнулась – на этот раз несколько виновато – и сказала:
– Капралов?… Я приглашаю тебя в наш мир! Идем, я покажу тебе твое жилье.
Произнесено это было по-русски…
* * * * *
Я тащился за ней – дурак дураком, увешанный своими смертоносными побрякушками. Она, впрочем, не обращала на меня внимания, уверенная, что я не отстану. И прохожие, которые стали попадаться навстречу все чаще, тоже не обращали на меня внимания. И даже дети, любопытные в отношении окружающего мира не меньше, чем земные, почти не смотрели на невесть откуда вынырнувшего иноземного чуду-юду. Словно у них каждый день разгуливают по улицам вояки-оборванцы с лицами экзальтированных идиотов.
А в том, что моя восторженная морда не являлась показательной для существ с развитым интеллектом, сомневаться не приходилось. Даже пресловутый чукча, впервые гостящий в столичном городе, мог бы вволю потешиться, наблюдая за моей отвисшей челюстью и беспокойной мимикой. И ничего поделать с собой я не мог. Все меня поражало, и все мне безумно нравилось. Чистота, идеальная чистота улиц (если можно назвать улицами тенистые просторные аллеи, в живописном беспорядке пересекающиеся под неожиданными углами); ажурные мостики над прозрачными ручьями и выложенные мрамором фонтаны там, где ручьев нет; совершенно лесной запах сладкого, как башкирский мед, воздуха; безупречно вписанные в парковый ландшафт строения; симпатичные птицы и зверьки, безбоязненно шныряющие вокруг; ну и люди, разумеется, – счастливые жители этого нового Эдема, органично дополняющие всеобщее благолепие.
Мне страшно захотелось стать их полноправным земляком. Хоть на время. Хоть на недельку. Кормить с руки белок и синиц, плескаться в фонтанах с визжащими молоденькими девчонками, тоненькими, как наяды, и такими же обнаженными. Беседовать с благообразными мудрыми стариками о вечном и соревноваться с мускулистыми загорелыми атлетами в беге и прыжках. Целоваться вечерами со своей спутницей под свист соловьев…
Мог ли я на это надеяться?
– А-а-а, мадемуазель, – несмело заговорил я. – Позвольте вопросик.
Девушка-оса обернулась ко мне и поощрительно кивнула:
– Да ради бога, Капралов. Спрашивайте что хотите.
– Ох, не знаю, с чего бы начать… Н-ну, хотя бы так: где это я? (Кажется, за последние месяцы этот набор вопросов стал для меня привычным.) И почему вы говорите со мной по-русски? И откуда вы узнали, как меня зовут? И как, кстати, зовут вас?
– Вы у меня в гостях. Город наш носит имя – такое же, как и вся страна. Ждала я встречи с вами – не с вами конкретно, а с представителем вашей расы – давно, и потому успела выучить некоторые земные языки, на всестороннем овладении которыми я, собственно, и специализируюсь в своей работе. О том, что это за работа, я, возможно, расскажу вам после. Имя ваше, а также воинское звание я прочитала на нагрудной нашивке. А меня вы можете звать Светланой. Это имя немного непривычно звучит для ушей здешних жителей, но мне оно понравилось и нравится уже около года, и поэтому так зовут меня все мои знакомые. И так зову себя я сама, – она приостановилась на мгновение и спросила: – Вы удовлетворены моими ответами, Капралов?
– Зовите-ка вы меня лучше Филиппом, – предложил я невпопад.
– Посмотрим, – сказала она и сразу пошла дальше, не дожидаясь, что я скажу еще.
Мне оставалось только изумленно хмыкнуть. Еще одни таинственные наблюдатели за человечеством. И за перипетиями войны Больших Братьев, вероятно, тоже. Иначе откуда им знать о моем появлении именно здесь и именно сегодня? Они, наверное, присматривали за мной с самого начала. И не вмешивались, ожидая, что же я сумею (и успею) натворить. И записывали в свои регистрационные журналы результаты наблюдений. День первый. Появление двух вооруженных особей вида хомо вульгарус. Район появления изолирован. Особи повреждены. Особь номер один демонстрирует нервозность, особь номер два пребывает без сознания. День второй. Особь номер один продолжает нервничать, особь номер два продолжает пребывать без сознания. Отмечено дальнейшее ухудшение ее состояния… И так далее…
Черт! – подумал я. – А ведь они небось могли спасти Генрика. Однако не спасли. И что теперь?… Показать им за это кузькину мать? Газават объявить? Залить кровью город?
Не скажу, что надо мною сгустились явственно ощутимые тучи злого умысла туземцев, но по сторонам я стал смотреть настороженней. И уже через минуту почувствовал себя козлом, которого по незнанию пустили в цветник и который первым делом нагадил на тропинку, вторым – заорал гнусным голосом, напугав хозяйских детей, а третьим – сожрал самый редкий цветок, обидевшись на то, что его не приводили в этот славный уголок прежде.
Желая избавиться от возникшей внутренней неловкости и хоть как-то оправдаться, хоть чем-то обелиться перед этим чудесным миром, так доверчиво дарящим мне себя, я сказал моей проводнице первое, что пришло в голову. В голову мне, добрый десяток минут изучающему подробности ее фигуры со стороны весьма привлекательного тыла, не пришло, разумеется, ничего, кроме простейшего комплимента, достойного нагловатого уличного приставалы:
– Знаете что, Светлана! А вы мне очень нравитесь!
– А вы мне не очень, – было ее ответом.
Вот те на! Нравы здесь, однако… Сначала вас целуют взасос, доводя до полного оглупления, а потом походя отшивают… И как же мне теперь, после такого облома, смотреть в глаза самому себе? Впрочем, переживу, не впервой.
Светлана между тем свернула к голубовато-молочного цвета дому, похожему на перевернутый вверх тормашками колоссальный торт муравьиная горка, обрамленному густыми зарослями рябины с только-только начавшими рыжеть крупными гроздьями ягод.
– Вот мы и пришли. Первое время, пока не освоитесь, вам придется пожить у меня. У нас вообще-то нет ограничений на место проживания, но думаю, так будет лучше в первую очередь для вас. Не возражаете?
Я отрицательно помотал головой, потом спохватился, вспомнив, что жесты отнюдь не всегда выражают одно и то же для разных народов, и сказал:
– Нет, не возражаю. Но как же вы? Чужак в доме да еще с оружием…
Про то, что чужак, кстати, не только здоровенный мужик при всех своих мужицких интересах, но вдобавок и не совсем приятный ей тип, я предпочел благоразумно умолчать.
– Оружие вы уберете подальше, и палить из него напропалую, надеюсь, не станете. А комнат в доме предостаточно. Входите. Да входите же, не бойтесь.
Агрессивно модернистское снаружи, изнутри ее жилище выглядело вполне классически. Правда, для моего сельского взгляда, мало привычного к роскоши королевских апартаментов, и оно не показалось таким уж обычным.
Стены первой комнаты, в которую мы вошли, были обделаны прямоугольными панелями, обитыми шелковистой тканью с затейливым цветочным узором и красиво обрамленными резными рамками темного дерева. Мебель, состоящая из низенького столика и нескольких, довольно удобных на вид сидений, исчерна-синих, полупрозрачных и мягко подсвеченных снизу, занимала не менее половины всей имеющейся площади.
Среди тисненных по шелку цветочков я заметил краем глаза некое скрытое движение и с изумлением признал, что создается оно, по всей вероятности, вышитыми крошечными эльфами, резво порхающими с лепестка на лепесток, стоит только отвести от них прямой взгляд. И кажется, беспечные малютки занимались не только сбором воображаемого шелкового нектара, но и легкомысленно предавались кое-каким, вполне взрослым забавам. Я стыдливо сменил объект наблюдения.
Окна и видеоэкраны, если они и были в комнате, скрывались за тяжелыми портьерами. На портьерах, по счастью, узор сохранял пристойность. Редкие шевеления растительного орнамента в расчет можно было не принимать.
– Здесь вечерняя гостиная, – объяснила Светлана, минуя комнату и устремляясь через массивную темно-фиолетовую дверь в широкий коридор. – Там и там – спальни. Там – ванная и прочие удобства. Дневная часть дома на втором этаже. Прошу сюда.
Мы стояли перед закрученной винтом лестницей. Снова темное дерево да еще темный металл благородного красноватого оттенка. Кажется, бронза.
– Я предлагаю в ваше распоряжение именно второй этаж. Там вы сможете чувствовать себя увереннее, не обременяясь случайными контактами со мной и моими гостями. У вас также будет возможность покидать дом и возвращаться, когда захотите – на дневной половине имеется отдельный вход, расположенный с противоположной стороны и ведущий в сад. Оттуда же любитель натуральных солнечных ванн может попасть и на крышу. Ну как, согласны?
– Еще бы, – сказал я.
– Замечательно, – сказала она таким искренне веселым тоном, словно обрадовалась моему согласию на самом деле. – Поднимайтесь, я научу вас пользоваться пищевым блоком, гардеробом и устройствами индивидуальной гигиены.
* * * * *
Вот так я и оказался в объемистой теплой ванне, доверху наполненной душистой голубой водою с пузырькям, как говорит мой дядька Прохор. Тот самый, у которого я собирался укрыться от гнева Аскера, но так и не смог. (Господи, как давно это было-то…) Правда, говорит он так не о джакузи, а о недозрелой браге, которую рьяно ненавидит за омерзительный вкус, но которую почему-то продолжает по временам не менее рьяно употреблять. Разумеется, когда пчелы его возлюбленные достаточно далеко. Пчелы спиртного не любят. Вообще, он мужик с воображением и даже, возможно, по-своему талантливый. Но о его талантах мало кто догадывается за пределами узкого круга друзей и родственников. Он петуховский родом. Деревня он. Пасечник по призванию. Впрочем, ни сам он, ни его пчелы не имеют больше ни малейшего отношения ни к моей эпопее, ни даже к волшебным пузырькям.
Я немного побаловался водоносным краном. Нажмешь рычажок влево – вода бежит теплая, нажмешь вправо – холодная. И чем сильнее жмешь, тем выше или ниже температура воды. Жаль, но как я ни бился, особо контрастного обливания не смог достичь в принципе – вилка температурного перепада была жестко ограничена градусами примерно сорока пятью сверху и пятнадцатью снизу. Плюс пятнадцатью, разумеется. И тем не менее ванна мне понравилась.
А еще мне понравился гардероб. Основу его составлял компьютер, скорее всего сетевой. Сперва я был отсканирован в жутком темном сундуке, поставленном на попа, а уж потом допущен к процессу моделирования одежды. В какие только наряды я не облачал своего голографического – в полный рост, один к одному – двойника! Конструировать одежду и обувь оказалось донельзя просто, база заготовок была обширнейшей, и я попроказничал от души. Начал я с концертного фрака, а закончил – плохо выделанными рваными шкурами пятнистой гиены, топорно скрепленными в некоторых местах толстенными сухожилиями и наброшенными манекену на одно плечо. (К сожалению, я не умел нарисовать на виртуальном Филиппе ритуальных татуировок и безобразных шрамов, полученных в борьбе за эти самые шкуры и сухожилия.) Ну а для повседневной носки я заказал малый хулиганский набор: широченные, в черно-белую клетку холщовые штаны до середины икр, белую майку-полурукавку с надписью Fuck off! на груди и спине, белые гольфы и полукеды.
Одежный агрегат все еще ворчал, перерабатывая мой заказ, когда я, неся в одной руке большую кружку яблочного сока, а в другой – бутерброд с сыром, отправился отмывать дорожную грязь.
Пищевой блок мне, кстати, не понравился…
Он просто привел меня в полнейший восторг! Одного я не мог понять: где же каталог мясных и рыбных блюд?
* * * * *
Когда ласковая водица разморила меня до полудремы, я неимоверным напряжением воли заставил себя встряхнуться и, моргая, полез из ванны. Обтершись лохматым полотенцем, без следа поглощающим малейшие частицы влаги, я прошлепал по тесовому полу к огромному окну и выглянул наружу.
Там было все распрекрасно.
Неистребимый дух райской идиллии и прочее благорастворение воздухов сочились ко мне прямо сквозь стекло. Круглощекие, ясноглазые, кудрявые и шумливые ребятишки гоняли веселой сворой по кустам малую собачонку, похожую на пекинеса, а их моложавый наставник мило ворковал с худой улыбчивой дылдой-старухой, похлопывающей по своему открытому, длинному и неплохо сохранившемуся бедру собачьим поводком. (Когда я выглядывал в окно в прошлый раз, старуха, забросив ногу на ногу, сидела на скамеечке и поглаживала по ухоженной шерстке свою шавку, развалившуюся рядом, а дядя-воспитатель учил детей ходить на руках.)
Старуха, видимо, почувствовала мой взгляд и помахала мне рукой. Я помахал ей в ответ и поспешно ретировался, стесняясь своей распаренной розовой наготы.
Ухватив из керамической вазы, стоящей на шестке пищеблока, румяный плод вроде персика и натянув старые добрые, земные еще трусы, я отправился обследовать свои владения.
Кроме огромного зала с окнами в сад – на детей, старуху и пекинеса, в моем распоряжении оказались: бывший кабинет Светланы (ныне – моя спальня); комната психологической разгрузки (где имелись ванна плюс невообразимый аппарат, считающийся комплексным спортивным тренажером); кухня/столовая, гардероб и сортир. Все это опоясывалось узким кольцевым балконом, с которого начинались две легкие лестницы – одна в сад, другая на крышу. На крыше стоял шезлонг под зеленоватым кисейным тентом и шипел почти туманный – до того мелкодисперсный, – фонтанчик-шар.
Отделка дневных помещений была чуть попроще, чем ночных. По крайней мере здесь не блудили на светло-голубых скругленных стенах насекомоподобные создания, а занавесок с оживающими растениями не было вовсе. В кабинете возвышалось несколько асимметричных резных шкафов с земными книгами. Главенствовала классика – литература, философия. Я с огромной радостью обнаружил также великолепное издание Жизни животных Брема на русском языке – точно такое, за хищение которого из школьной библиотеки (а что делать, коли официально даже просто прикасаться к нему ученикам запрещалось?) меня жестоко распяли на открытом педсовете лет так двенадцать-пятнадцать назад. Мне показалось странным, что Светлана удовлетворилась переводным вариантом – ведь, судя по разноязыким корешкам, она знала не только русский…
Вообще-то странностей накопилось немало. Например, меня почему-то до сих пор не посетили представители власти. А ведь уже почти целый день прошел. Затем, как же так оказалось, что в этом, не таком уж великом городишке (а если судить по застройке и площади, занимаемой им и виденной мною извне, жителей в нем могло быть от силы тысяч двадцать-тридцать) благополучно жил-поживал и меня поджидал крупный специалист по земной культуре?
(Вот, скажем, в нашем районном центре, городке со странным именем Сарацин-на-Саране, народу не меньше. А занеси в него судьба австралийского аборигена или даже простого японца – много найдется полиглотов, готовых пообщаться с ним на родном языке?… Вот то-то и оно. А ведь Сарацин-на-Саране – отнюдь не самая глухая дыра в России. Есть же еще и рабочий поселок Петуховка.)
И наконец, главное: что меня ждет? Или я так и буду здешним Миклухо-Маклаем-наоборот до скончания дней? Экземпляром для научного любопытства. Пора бы разобраться наконец. И чем раньше, тем лучше.
Я отправился на первый этаж.
Он встретил меня интимным полумраком и страстным копошением псевдожизни на драпировках. Светланы нигде не было, зато в подсвеченных креслах восседала парочка худощавых мужчин, обряженных в просторные белоснежные рубахи с открытыми воротами и при легких золотых эполетах, возлежащих на мосластых плечах. Тонковатые ляжки франтов обтягивали синие бархатные штаны; на синих замшевых туфлях золотились строгие квадратные пряжки; тонюсенькие золотистые цепочки несколькими слоями обвивались вокруг их длинных шей и тонких запястий.
Они были похожи не то на циркачей, не то на Фредди Меркьюри.
Разодетые красавцы вполголоса о чем-то переговаривались (речь их показалась мне крайне похожей на терранскую) и на меня взглянули только мельком. Я галантно раскланялся с ними и басенько присел рядышком – ручки на коленочки, вполне готовый к немедленному заполнению вороха анкет и таможенных деклараций.
Я принял мужчин за долгожданных иммиграционных чиновников.
Они никак не отреагировали на мое появление.
Я терпеливо ждал. Долго ждал. Потом наконец мне надоело ждать, и я принялся насвистывать и водить пальцем по столешнице. Раздался противный скрип. Дядьки начали проявлять признаки беспокойства. Я заскрипел громче, потом резко встал и, близко наклонившись к лицу одного из них, напористо спросил:
– Ну и долго мы еще собираемся сопли жевать? Или я должен представиться? Извольте. Капралов Филипп Артамонович, двадцать пять лет, русский. Образование высшее техническое. В последнее время, впрочем, работал не по профилю. Солдатствовал, так сказать, понемногу. Легионерствовал, так сказать. Здесь проездом. Еще вопросы будут?
Кажется, я их напугал. Они вскочили и быстро пошли прочь из дому.
– Эй, – крикнул я, – мужики! Вы куда? Вернитесь! Я же еще оружие и наркотики не сдал…
Они припустились бежать.
Скоро пришла Светлана. На мой рассказ о пугливых посетителях она отреагировала смехом и сообщила, что это были ее бывшие коллеги, заглянувшие на огонек и, видимо, смирно поджидавшие появления хозяйки, а не странного мальчугана со странными манерами.
– За кого же они меня приняли? – подумал я вслух.
– За моего друга, очевидно, – просто сказала она, чем поставила меня в весьма затруднительное положение. Что она имела в виду под словом друг?
– Пойдемте, Филипп, я вас угощу чем-нибудь этаким, – неожиданно пригласила она меня. – Знаете, у меня сегодня настроение, подходящее для кулинарного творчества. Рискнете отведать его плодов?
– Только приоденусь, – сказал я.
* * * * *
Плоды кулинарного творчества имели непривычный вкус и вид, но мне понравились.
– А как насчет вина? – спросил я. – Стакан белого сейчас не помешал бы.
– Никак, – ответила она. – У нас не принято пить вино.
– Знакомое табу, – сказал я. – Где-то мне такое уже встречалось.
– Ничего удивительного, – сказала Светлана. – Ваши бывшие работодатели состоят с нами в близком родстве.
– Вот как? (Не очень-то я и удивился, сказать по правде) Так, значит, это отсюда поперли Легион за избыточную кровожадность?
– Нет, не отсюда. Здесь всего лишь одна из старейших и богатейших колоний тех, кого вы зовете?… – Она вопросительно посмотрела на меня.
– Большими Братьями, – отрапортовал я, – или терранами.
– Ага, попытаюсь запомнить. Так вот, несколько лет назад, когда метрополия не сумела удержать своих экстремистов от развязывания войны, в которой вы, Филипп, как я понимаю, принимали посильное участие, наши пути разошлись. И, надеюсь, никогда больше не пересекутся. Так что можете быть покойны: выдача дезертиров не состоится.
– А я не дезертир, – покачал я головой. – Я не покидал поля боя самовольно и выполнил свой долг до конца. Не моя вина, что он оказался невостребованным.
– Ну-ну, не обижайтесь, Филипп, – сказала она и потрепала меня по руке. – Я не совсем точно знаю военную терминологию. И заодно уж простите за достаточно грубую отповедь на ваше признание расположения ко мне. Помните, когда мы шли сюда? На самом деле вы мне вполне симпатичны. Правда-правда.
– Никаких обид нет и в помине, – заверил ее я. – Сам виноват. Стоило, понимаешь, девушке слегка прикоснуться ко мне губами, как я сразу возомнил невесть что и занялся вызывающим охмурежем. Вот ведь дикарский пережиток какой… Н-но все-таки, Светлана, признайтесь: что вас подвигло на тот поцелуй?
– Как что? – удивилась она. – Это же национальный русский обычай – целоваться при встрече. Или я что-то перепутала?
– Да нет, пожалуй, – хмыкнул я. – Действительно, обычай же…
* * * * *
Вечер вдвоем закончился довольно неприятно для меня. К Светлане заявились гости – те самые бывшие коллеги в бархатных штанах. Да не одни. На сей раз они привели с собой еще двоих долговязых молодчиков мужского пола – крепкого телосложения, кулакастых и быстроглазых. Удальцы эти скорее всего прихвачены были золотопогонниками для защиты от чудаковатого друга, склонного к прогулкам перед приличной компанией в одном исподнем и немотивированно агрессивного.
Светлана убежала с ними, а я остался одиноко куковать над объедками.
В компанию меня не пригласили.
Да я не очень-то и рвался.
Увы, Светлана вдребезги разбила мои надежды на скорое возвращение домой. Перфораторы в Файре были запрещены законом. А природных штреков, ведущих куда мне надо, не имелось вообще. А те, что имелись (куда бы ни вели), были замурованы много прочнее, чем четвертый реактор Чернобыля.
На мой вопрос, откуда же тогда ее знание земных языков и явно земные книги у нее в доме, она ответила, что моя наблюдательность поразительна. И что лучше бы было, если бы столь же поразительным было мое благоразумие, ибо есть темы, о которых лучше не только не говорить, но и не знать вовсе.
– Как же мне об этом не говорить, если это касается меня больше, чем кого бы то ни было на вашей планетке? – начиная понемногу раздражаться, спросил я.
Она посоветовала мне угомониться. Ее несколько удивляло, что я, человек с земным прошлым, совершенно забыл о таких понятиях, как разведка, контрразведка и государственная тайна. И ей было бы весьма любопытно услышать мое мнение о сроке, в течение которого будет существовать государство, позволяющее разным подозрительным субъектам совать нос в вотчину институтов, отстаивающих его, государства, целостность и суверенитет. Особенно, если государство это обрело свою самостийность совсем недавно, а процесс протекал не так чтобы гладко. Особенно, если любопытный субъект этот – пришелец. И надо бы еще мне, ретивому, знать, что тонкая лоботомия здесь, у них, хоть и не приветствуется, но применяется иногда по отношению к особо опасным преступникам, в число которых я вполне могу попасть, если начну шпионить напропалую.
Ну а вообще-то мой вопрос рассматривается, идут споры… Да-да, и не нужно кривиться. Вопрос действительно рассматривается, и споры действительно идут. Это, между прочим, подтверждается тем, что она (разумеется, с санкции той самой могучей организации, в которой, оказывается, служит) говорит сейчас со мной на эту тему. Вполне откровенно говорит. Но это – первый и последний раз. А я, если хочу мирно дожить до старости, должен забыть, что штреки и множественность миров вообще существуют в природе. Забыть навсегда. Ну а если мне все-таки повезет, и мой вопрос решится положительно, то меня, разумеется, вызовут…
Зато я, по ее словам, уже сейчас являюсь полноправным гражданином их страны. Сыном, так сказать, полка. Мне оставалось лишь выучить язык и определиться с работой, если я работать захочу. А если не захочу – тоже не беда. Прокормят одного-то лодыря. Глядишь, и перевоспитают. Ну а если я буду нуждаться в сексуальных контактах, то пожалуйста: она, Светлана, в полном моем распоряжении. Если же у меня другие половые предпочтения, то мне нужно просто сказать об этом ей, и мне быстро подыщут требуемого партнера. У них тут с этим просто.
– Спасибо, пока не требуется, – промямлил я.
– Дело ваше, – сказала она.
Оружие, сказала она, я могу оставить себе. Гражданам Файра приобретать и хранить его не возбраняется. Другое дело, что никто этим правом давным-давно не пользуется, потому что незачем. Преступность изжита, внешних врагов нет. Охота на животных омерзительна. За тем, чтобы любые эксцессы между людьми умирали еще до зачатия, не перерастая в пальбу, следит Служба этического контроля, и в руках ее такие рычаги, рядом с которыми любое оружие – цветочная пыльца (которая не способна, как известно, вызвать ничего, кроме легкой аллергии).
Она говорила еще о многом – хвалила социальную и физическую безопасность своего общества; убеждала меня, что здесь я проживу жизнь, гораздо более яркую и полнокровную, чем на Земле; обещала долголетие и идеальное здоровье; предрекала радость отцовства, что-то еще и еще; а я горевал… Я загодя тосковал по дому, которого больше никогда не увижу, и с изумлением вспоминал пророческие слова спиритических своих приятелей, порожденных дурман-травой: А ждет ли тебя там счастье?
* * * * *
Чтобы не слышать раздражающих меня взрывов хохота, доносящихся с первого этажа, я отправился в сад.
Вечерело. Детишек не было видно. Наверное, отправились по домам. А вот долговязая старуха сидела на своей скамеечке и при виде меня замахала рукой: сюда, дескать. Я подошел и, вытянувшись перед нею во фрунт, уронил подбородок на грудь:
– Филипп.
Старуха растянула тонкие бледно-розовые губы в приветливую улыбку. Лицо ее, довольно приятное, в общем, имело черты преимущественно вертикальные; кожу хоть и в морщинах, но не дряблую, а глаза – большие, зелено-коричневые, слабо раскосые и удивительно ясные. Она отработанным жестом опытной светской львицы протянула мне левую руку, украшенную одиноким малахитовым перстнем с крошечным треугольным рубином и, дождавшись, когда я осторожно пожму ее, сказала раскатисто:
– Кииррей.
– Весьма рад, – проговорил я.
Она тоже сказала что-то и согнала пекинеса со скамейки. Намек был мне вполне понятен, и я сел рядом с ней – на расстоянии, которое посчитал достаточным для соблюдения приличия. Она меня о чем-то спросила, но я развел руками:
– Увы, бабуся, но я полный нихт ферштеен по-вашему.
Бабуся, так и не дождавшись от меня более вразумительных слов, чем эта абракадабра, надолго замолчала. Кобелек ее, покрутившись немного под нашими ногами, полез ко мне на колени. Знакомиться. Я вообще-то не так чтобы очень уж обрадовался. Я больше люблю серьезных собак – пусть не волкодавов, но и не повес, что шастают по рукам.
Бабка Кирея, кажется, уловила мое настроение и забрала пекинеса себе.
– Бууссе, – сказала она, любовно гладя псину по голове. – Бууссе, пам-пам, па-ра-пам. (Хороший, мол, ты мальчик, Бууссе)
Ага, значит, так его зовут. Обрастаю знакомствами.
Мы опять замолчали. Я смотрел в небо, ожидая фейерверков, а старуха смотрела на меня. Что ж, я не возражал. Пускай полюбуется, небось редко встречала в жизни таких симпатичных дикарей. Кобель ее, кажется, задремал, да и я начал клевать носом. Темнота сгущалась. Наконец я встрепенулся: над головой расцвел первый огненный цветок.
Из дома Светланы со смехом выбежали люди. Голые. Дамочек прибыло, их стало уже двое, а вот кавалеров так и осталось четверо.
Меня передернуло. Я, признаться, не ожидал, что половая жизнь Файра так насыщенна и безусловна. Я зашипел и отвернулся. Наверное, слишком откровенно. Бабка Кирея с изумлением воззрилась на меня. Странный молодой человек, подумала, должно быть, она. Вместо того чтобы разделить веселье со сверстниками, он плюется на них и сердится. Откуда занесло к нам такого анахорета, хотелось бы знать?
Она проводила умильным взглядом участников оргии, опять скрывшихся в доме, и поднялась со скамейки. Погладила меня по голове – совсем как своего Бууссе, и летящей походкой действующей спортсменки удалилась.
А я, не желая слушать всю ночь страстные вздохи разгулявшихся любовников, заночевал на скамейке. Вдруг еще ко мне с ласками полезут?