Книга: Злая ласка звездной руки (сборник)
Назад: ПАРТАКТИВ В ИУДЕЕ
Дальше: ЗЛАЯ ЛАСКА ЗВЕЗДНОЙ РУКИ
в которой оказывается, что Пасха — это праздник, но не для всех, выясняется, что отрекаются даже любя злодейство замышляют первосвященники, а страдают, как всегда, их рабы
Женщин к праздничному столу не допустили. Известное дело, у женщины всегда на уме, что у пьяного мужика на языке. А тут все-таки была последняя вечеря, и нельзя было, чтобы превратили её в блуд. Тем более что готовились к празднику загодя. На столе стояли пасхальные блюда; горькие травы, опресноки, в чашах — густой взвар из груш и яблок, смешанных с орехами и фигами, не забыт был и званый харотсетх, а уж печеный барашек был подан к столу не один. О вине и говорить не приходилось, все-таки не последний кусок доедали, чтобы разбавленным уксусом жажду за праздничным столом утолять. Не за поску трудились! Ведь как оно было — кто по доброте сердечной Сына Божьего кормил, а кто, по зависти и далекоидущим замыслам, будущего царя Иудейского прикармливал.
Иксус был грустен, почти меланхоличен. Выпуклыми печальными глазами он обводил стол, поглаживал бородку, то и дело останавливаясь взглядом на обоих Иудах, и загадочно говорил:
— Истинно говорю вам, один из едящих со мною нынче же предаст меня!
— Да что ты такое говоришь, равви?! — укоризненно сказал кариотянин. — Никто тебя предавать не собирается.
— Ухо отрублю, ежели такой подлец сыщется! — мрачно пообещал плечистый и статный Кифа.
— Один из ныне едящих со мною предаст меня! — продолжал тосковать Иксус, испытующим взглядом сверля обоих Иуд.
— Блажит равви! — развязно сказал Иуда из Кариота, пожимая плечами и тайно делая красноречивый жест. — Мнительным стал, своим уже не доверяет!
В ногах у учителя уселся недоверчивый и все проверяющий эмпирическим путем Фома Дидим, мрачно сообщил, отщипывая виноградины от грозди:
— Там переодетых римлян полно, словно не в Гефсиманском саду сидим, а у Аппиевой дороги. К чему бы это?
— Может быть, у них свои гулянья, — заметил старший Иоанн, тот, который был из Воанергесов. — Ну, римляне, ну, оккупанты. Что ж им теперь, из-за этого и выпить в свободное время нельзя? В казармах небось начальство гоняет, вот и переоделись в цивилку, чтобы на природе, так сказать, вдали от чужих глаз вмазать. Глупо ведь разбавленным вином давиться. Ведь в жизни как все бывает. Закон обязывает, а душа требует своего.
— Дурость! — кратко подтвердил Фома, прикладываясь прямо к кувшину. — Вино портить — значит душу губить. Красные капли густо усеяли его черную бороду.
— И откуда только обычай такой глупый взялся? — сказал Фома.
— Из-за рабов, — авторитетно сказал Симон по прозвищу Кифа. — Неразбавленное вино они рабам дают. Потому как если народ не поить, то обязательно бунты начнутся. А рабов-то у них ого-го сколько! Вот для себя нормального вина и не остается, приходится римлянам разбавленным пробавляться или вообще поску уксусную пить!
— Так пили бы хорошее сами, — усомнился Фома, выпятив задумчиво толстые крупные губы. — А рабам бы разбавленное давали.
Симон бросил на него короткий взгляд и хмыкнул.
— Вот тут-то самые бунты и начались бы, — сказал он. — Знаешь ли ты трезвый бунт, бессмысленный и беспощадный?
В середине стола поднялся Иксус. В руке он держал чащу свином.
— Слова! — послышались возгласы со всех сторон. — Скажи слово, Крест!
Иксус поднял чашу. Лицо его было бледно и меланхолично-спокойно. Рыжая бородка и рыжие же давно уже не стриженные волосы, соединенные с пронзительным взглядом, придавали проповеднику фанатичный вид. Отхлебнув из чаши, Иксус окинул взглядом присутствующих за столом. Устроившие стол сидели справа, допущенные к столу сидели слева от учителя.
— Товарищи! — сказал Иксус, оглядывая присутствующих за столом. — За отчетный период наша организация потрудилась неплохо. Созданы первички в Пергаме, Смирне, Эфесе, Филадельфии и ряде других городов. В ряды организации влились новые верующие в светлое будущее человечества. Многие наши товарищи зарекомендовали себя как пламенные трибуны, интернационалисты, добивающиеся подлинного равенства как в социальном, так и в политическом смысле этого, понимаешь, слова. Многие из вас помнят, каким к нам пришел Матфей. Неграмотный, забитый пастух, вот кем он был. А теперь это закаленный пропагандист, овладевший методами диалектики и материализма, и мы, я не боюсь вслух сказать это, направляем его на самые тяжелые участки идеологического фронта. А Левий Матвей? Ведь мытарь, пробы ставить некуда было, у ребенка последнее отберет и в закрома Ирода Агриппы снесет. А сейчас? Сейчас это грозный боец, на счету которого уже шесть мытарей и три беглых колона, что промышляли грабежом и разбоями в отношении бедных самаритян и других жителей многострадальных Иудеи и Галилеи.
Не могу не сказать доброго слова о Петре. Если дом начинается с фундамента, то Петр есть краеугольный камень нашего дома. Тронь его — и дом рухнет. Но нет, товарищи, той силы, которая могла бы пошевелить Петра. Если уж он в социальную справедливость и всеобщее равенство уверовал, то уверовал навсегда. И никаким ортодоксам эту его веру не поколебать. На крест он, конечно, не пойдет и отречется даже в случае нужды, а потребуют того обстоятельства, Петр и трижды отречется, но отречение это, товарищи, будет мнимым, чтобы усыпить бдительность нашего общего врага и с новым задором и рвением взяться за дело.
Он оглядел товарищей, сидящих под смоковницей.
— Иуда, — сказал он с некоторой печалью. — У нас их. как вы все видите, сразу двое. Один — боевой товарищ, второй — порченый, словно плод высохшей смоковницы. К сожалению, кто из них есть кто, рассудит время.
— Да ладно тебе, равви, — сказал кариотянин, приближаясь к Иксусу с чашей. — Что ты заладил свое — порченый… предаст… Дай я тебя поцелую!
Иуда обнял проповедника и неловко ткнулся ему в ухо сухими губами.
— Эх, равви, — пробормотал он негромко. — Нет среди нас виноватых, жизнь просто такая сволочная!
Проповедник все понял. Он сразу обмяк и покорно, словно теленок, которого ведут на бойню, уставился на набегающих врагов. Первым к нему подскочил раб первосвященника Малх, больно схватил проповедника за локоть, но тут же взвыл от боли — стоявший рядом Симон ловко отхватил ему ухо мечом.
— Петя, — печально и укоризненно покачал головой Крест. — Раб-то в чем виноват? Забыл, чьи интересы мы должны защищать? Вспомни, что я тебе о классовой борьбе рассказывал!
Малх, держась левой рукой за голову, прыгал вокруг Иксуса и причитал:
— Сотвори чудо, равви! Сотвори чудо!
— Пусть сотворит чудо тот, кому ты неправедно служишь, — хмуро заметил Иксус. — Беги к нему в дом, может, книжник заставит прирасти к глупой голове отрубленное ухо?
Малх понял, что чудес не будет, и, как всякий обиженный, немедленно возжелал мести:
— Хватайте его! Се царь Иудейский!
Иксуса окружили переодетые римляне. Многие на ходу доставали из-под плащей короткие испанские мечи. Симон прикинул силы и незаметно сбросил свой меч в лавровые заросли.
— Не надо только руки ломать, — сказал с достоинством Иксус. — Ведь не слуги Сауловы, не из mentowki, чтобы на невинного человека набрасываться. Скажите, куда идти, — сам отдамся в руки неправедного вашего закона!
Дюжий бритый детина в мятой хламиде — по облику видно, что римский легионер, на оккупированной территории таких сытых жителей не бывает — подозрительно спросил у Симона, уже выкинувшего меч:
— Не ты ли слуга царю Иудейскому?
Симон смалодушничал.
— Знать его не знаю. Гуляя по саду, столкнулся я с этой подозрительной компанией.
Иксус сплюнул.
— Верно я говорил — не пропоет петух, а ты уже трижды предашь меня! Эх, Петр!
— А что Петр? — нервно и по-арамейски отозвался тот. — У нас за объявление себя царем знаешь что бывает?
Крест грустно оглядел своих сподвижников. Все смущенно отворачивались, Иксусу в глаза смотреть никто не спешил. В разговоры со слугами первосвященника, а тем более с римскими легионерами товарищи проповедника вступать тоже не решались. Волк овце всегда глотку перегрызет, чего ж блеять напрасно?
Иксус понял, что помощи ему ждать неоткуда, и опустил голову.
— Ваша взяла! — хмуро сказал он. — Чего уж там-ведите!
Вокруг него сгрудились легионеры и служители. Один из них уже записывал на пергаменте проступки Креста и его сподвижников.
— Хорош базарить! — рявкнул один из гуляющих. Судя по голосу, он занимал чин не менее корникулярия. — В узилище выделываться будешь! Отметь, — приказал он. — При аресте оказывал сопротивление, речами своими пытался возбудить пьяную толпу и подстрекал её к бунту!
Иксуса повели.
Иуда придвинул к себе кувшин с вином.
— Вот беда, — сказал он. — И поцеловать никого нельзя без особой опаски!
А над Гефсиманским садом летали сумасшедшие нетопыри и попискивали негромко. Кто бы вслушивался в этот писк! Но найдись такой, чтобы вслушался, непременно показалось бы ему:
— На крест! На крест! На крест!
Фома Дидим оглядел всех присутствующих белым бешеным глазом:
— Продали учителя? Чего молчите, человека на крест, может быть, повели, а вы о новом Исходе думаете?
Иуда поставил на стол две корзинки.
Одна корзинка была со смоквами весьма хорошими, каковы бывают смоквы ранние, а другая корзинка — со смоквами весьма худыми, которых по негодности и есть нельзя. Сунул рукою в одну из корзинок, да ошибся.
— Вот ужас-то, — сказал он, осознав ошибку. — Благохоты, никому верить нельзя!
А над Гефсиманским садом сгущались южные сумерки, тянуло свежим ветром с моря, пахло печеной бараниной, вином, кровью, имперским злым насилием, и ещё доносился странный и непонятный для иудеев и римлян запах. Социализмом пахло, религиозным социализмом с человеческим лицом. А чего ещё можно было ожидать от первого секретаря райкома партии, хлебнувшего шипучего вина горбачевской перестройки? Смешение материализма и веры в Бога порой дает поразительный результат.
Привычные понятия меняют свой прежний смысл. Арестованного националиста объявляют интернационалистом, демократа — казнокрадом, обжору — алкоголиком, коммуниста — индивидуалистом, истинного последователя древнегреческих философов объявляют предтечами ницшеанства, гегелизма, марксизма и ленинизма. Господи, сколько терминов существует! Слава богу, ни один из них не соответствует случайно сложившемуся положению вещей, это обычный терминизм, а никак не постижение сущности.
Найдутся люди, которые упрекнут автора в несправедливости оценок. Заранее соглашаясь, тем не менее автор вправе заметить, что человек может позволить себе определенную несправедливость в суждениях и оценках действительности. Эта маленькая субъективная несправедливость несколько смягчает несправедливость действительности, что окружает самого человека.

Глава одиннадцатая,

в ней рассуждается об искусстве, о художниках и времени, в котором они творили, а также говорится о ещё одной встрече, на которые оказалась столь богатой Малая Азия
Нет, все же поговорка о том, что художник должен жить впроголодь, не верна в корне. В этом Степан Николаевич Гладышев убедился в первые же дни своего пребывания в школе Филарета Афинского.
Скульптором Филарет был посредственным. Все личности, которых он ваял, были удивительно похожи друг на друга, а ещё больше походили на самого Филарета. Это сейчас, мы древних греков и римлян представляем себе атлетами навроде Геракла. Филарет бицепсами похвастаться не мог, да и красотою не особо блистал. Был он низкого роста, совершенно сед, небольшое морщинистое лицо его постоянно имело кислое выражение, словно завтракать каждое утро Филарет начинал с недозрелого зеленого лимона, а потом весь день после этого лимона не мог прийти в себя.
Но у Филарета были связи, и это решало все. Все в мире неизменно. Если внимательнее вглядываться в прошлое, можно сразу отметить, что во все времена в почете и на вершине славы находились бездарности и серые в творческом отношении люди, в то время как истинные таланты жили впроголодь и получали признание только посмертно.
Древняя Греция и не менее древний Рим приятными исключениями из общего правила не были. Такой бесталанный ваятель, как Филарет, находился на вершине славы, имел на обед все, что желал, хотя и не мог этим достаточно насладиться по причине застарелой язвы, а талантливый до гениальности Степан Гладышев, взявший себе творческий псевдоним Агафон Критский, вынужден был перебиваться на Дармовых апельсинах и финиках, а обедал он обычно лепешками, которые разламывал на куски и макал в дешевое оливковое масло. Попробуйте сами — и вы поймете, что в таких условиях трудно изваять что-то безусловно и бесспорно талантливое. Трудно проявить себя, если внешние причины этому препятствуют.
Но Агафон Критский верил, что со временем его имя станет достойным встать в один ряд с Фидием и другими греческими талантами, поэтому от Филарета он не уходил.
Как уже говорилось, у Филарета были связи. А связи во все времена имели решающее значение. Тот, кто обладал связями, всегда мог получить выгодный творческий заказ и, следовательно, добавить в свой рацион к апельсинам и финикам жареную баранину, тушенную по-македонски рыбу и даже дичь.
Поэтому, когда Филарет предложил ученику отправиться в Малую Азию, Агафон приуныл. Не о том он мечтал в Художественной школе имени Сурикова, тем более совсем об ином мечталось ему на спокойных песчаных берегах тихого Дона. Толку было в этой поездке! Агафон уже знал, что в тамошних краях запрещается изображать человека, а это означало, что особых заработков в Малой Азии не предвиделось. Деньги поступают от кого? От заказчиков они поступают, от клиентов. А если нельзя изображать сильных мира сего, а тем паче обнаженную натуру, то какой дурак станет платить деньги?
— Зато впечатлений наберешься! — утешал ученика Филарет. — А это для творчества самое главное. Ну что толку от того, что ты за деньги будешь ваять героев и богатеев? Ты, Агафон, должен проникнуться духом природы, должен изучить, какая красота и где ценится, разобраться, почему ценится. Вот я в свое время в Египте…
Лукавил Филарет.
В Египте он был десятка два лет назад, но не по своей воле. А рабу, понятное дело, не до искусств. И если бы не выкупил его толстый перс, Филарет и сейчас бы занимался в Египте тяжелым физическим трудом, быть может, даже строил с остальными рабами какую-нибудь пирамиду.
Поэтому Агафон и упрямился.
Переубедил его молодой грек с быстрыми глазами и размашистыми стремительными движениями. Звали грека Хирон, и был он родом из Микен и, как все микенцы, по мере сил и возможностей занимался астрологией и омоно-мастикой.
— Езжай, — коротко сказал он. — Мессию увидишь.
Тут у Агафона и открылись глаза.
Боже мой! Малая Азия! Времена римской оккупации. Нерон уже с девицами небось вовсю хороводится, лиры из рук не выпускает. С лавровым венком на кудрявой голове по кипарисовым рощам бегает, в состязаниях кифаристов участие принимает!
Вкупе все это значило, что близ Иерусалима объявился тот, чьи заповеди лягут в основу христианства, тот, чье имя будет прославлено в веках как имя Сына Божьего. Нет, Агафон всегда знал, что не просто так родился на свет, а тем паче оказался заброшенным в далекое прошлое. Теперь он понимал знаки Судьбы. Ему, Агафону Критскому, предстояло отлить в бронзе или в мраморе высечь истинный лик голгофского страдальца.
Разве не для этого живет художник? Разве не для того он страдает и мучается, пробавляясь финиками, апельсинами да лепешками с оливковым маслом? Каждый художник мечтает оставить свой след в искусстве, и такой след, чтобы любому было видно, кто тут шел. Агафон Критский начал собираться к отъезду. А чего ему было собираться? Пара хламид, один виссон, резцы с молотком да лепешек в дорогу с пифосом оливкового масла взять.
По невежеству своему Агафон даже не представлял, что Нерон родился через четыре года после казни на Голгофе, а потому с лирой бегать никак не мог. Но в целом Агафон был прав, в ближайшее время в Малой Азии стоило побывать. Исторические реалии этого требовали.
Дорога в Малую Азию известна каждому умному греку, к каковым Агафон Критский себя уже, безусловно, относил. Дорога была простая — торговым кораблем до Лидии, там на Другой торговый корабль перебраться, что везет товары в Яффу, вот тебе уже и Палестина, а оттуда до Иерусалима рукой подать. Главное, на морских разбойников по дороге не нарваться.
Филарет неожиданно расщедрился — выдал ученику в дорогу пять серебряных дирхемов, из тех, на которых человеческий лик не изображен. Знал ведь, куда ученика своего направляет!
Дорога была трудной.
Из Малой Азии выводили легион. Легион направляли в Галлию, и, быть может, именно поэтому легионеры были бесцеремонны, а порою просто грубы. В порту Лидии они устроили драку с местной босотой. Не то что они что-то не поделили с портовыми грузчиками, просто развлечься захотелось. Грузчики были сплошь греками, поэтому били в основном за внешность, досталось и Агафону, вид у него был гречески жуликоватым. Сидя на земле и сплевывая кровь, Агафон только благодарил Афину Палладу, что не убили его до смерти, а зуб… Что зуб, если душу могли запросто вынуть!
Зато от Лидии до Иоппии и оттуда до Иерусалима путь был безоблачным и спокойным.
Войдя в город через Навозные ворота вместе с толпой красильщиков, Агафон сразу же поинтересовался приличным постоялым двором. Серебряные дирхемы гарантировали спокойный отдых.
Хозяин постоялого двора встретил скульптора с некоторой настороженностью, но, увидев, как Агафон расплачивается за обед, прибавил в приветливости, и если раньше утверждал, что свободной комнаты для одного у него нет, сейчас эту комнату нашел. И все было бы хорошо, только после окончания обеда Агафон заметил, что хозяин постоялого двора недоверчиво оглядывает его, шарит глазами по скамье, но причин беспокойства хозяина понять не мог, пока тот не осведомился, почему уважаемый гость не носит хоть какого-нибудь головного убора, который спасал бы его, несомненно, умную и достойную голову от дневного жара. Агафон пожал плечами и шмыгнул носом. Греки головных уборов не признавали, из всех головных уборов они носили обручи, которые назывались «стефане» и надевались на лоб, смыкаясь на затылке с другим обручем, который охватывал заднюю часть головы и потому назывался уже «сфендоне». Да и эти обручи носили не все греки, а только те, которые были приближены к царю. Правда, были ещё фессалийцы и македоняне, которые носили каузии или петасы — широкополые войлочные шляпы, но истинный грек, к каковым Агафон относил себя, с простолюдинов или инородцев пример брать не станет. Услышав ответ гостя, хозяин постоялого двора горестно поцокал языком, жалея греков вообще и своего гостя в частности.
Агафон закусил, чем Зевс послал, вытянул ноги в башмаках, изготовленных искусными сикионскими мастерами. Башмаками своими Агафон очень гордился. Красивая, ловко обтягивающая ногу обувь всегда является признаком благовоспитанности и материальной обеспеченности, а хорошо и умело сшитые крепидисы ноги нашего путешественника облегали более чем ловко.
Бородатый караванщик, вышедший в зал, некоторое время стоял в недоумении и удивленно вглядывался в закончившего трапезу скульптора. Недовольный проявлением столь явного внимания к своей персоне Агафон уже хотел цыкнуть на дерзко глазевшего перса, но, взглянув на караванщика более внимательно, узнал его и едва не подавился воздухом. Агафон Критский съежился, стараясь казаться незаметнее, по-птичьи завертел черной круглой головкой по сторонам в поисках какой-нибудь защиты и, не найдя таковой, резко снялся с места и попытался шмыгнуть мимо торжествующе ухмыляющегося караванщика.
— Грек, значит? — Караванщик довольно ловко ухватил скульптора за шиворот. Только подбитые гвоздями крепидисы Агафона мелькнули в воздухе.
— Пустите! — сдавленно сказал Агафон, с ужасом глядя в красное лицо караванщика. — Обознались вы. Грек-то я грек, но не тот, о ком вы думаете! Скульптор Агафон я… С острова Крит, значит…
— Скульптор? — Караванщик, продолжая удерживать собеседника на весу, удовлетворенно усмехнулся. — С острова Крит, говоришь? Обознался я, говоришь?
— Обознались, — подтвердил Агафон. — Спутали вы меня с кем-то! Меня все время с кем-то путают! Вот в лидийском порту зуб по ошибке выбили! Отпустите меня!
Караванщик раздвинул в тяжелой ухмылке бороду. Перепуганный Агафон закрыл глаза и к своему изумлению вдруг услышал уже совсем было забытую им русскую речь.
— Я тебя, Степан Николаевич, спутать ни с кем не могу. Мне твоя Аллея Цезарей иной раз по ночам снилась… Закрою глаза и вижу белые бюсты! Что ж ты тогда от нас смылся? И денежки с собой прихватил, скотина! Оставил нас без единой лепты!
Скульптор Агафон обвис в крепких руках караванщика.
— Иван Семенович! — задохнулся он. — Ну, виноват! Гермес попутал!
— Сказал бы я, кто тебя попутал! — гневно сплюнул Софоний. — Нет, не ждал я такой встречи. Надеялся, что встретимся, но что вот здесь и вот так!..
Он поставил скульптора на каменный пол. С такой силой поставил, что одновременно звякнули зубы и крепидесы Агафона.
— Мы чуть с голода не сдохли! — буркнул он.
— Так ведь не сд… э-э-э… Все живы, здоровы! — попытался улыбнуться его собеседник. — Ты не представляешь, Иван Семенович, как я рад тебя видеть! Там ведь, в Греции, греки одни, поговорить толком не с кем… Соскучился я по всем вам! Ты мне скажи, что-нибудь про остальных слышал?
Посетители, заметив, что ссора грека и караванщика дальнейшего развития не получила, вновь вернулись к столам. В углу начали громко биться об заклад, споря, набьет ли караванщик морду греку или так все миром и завершится. Видно было, что спор нарочито ведется на повышенных тонах: таким нехитрым способом спорщики надеялись побудить караванщика к более активным действиям.
— Ишь… грек! — уже более спокойно сказал Софоний. — Ладно, пошли за стол. Ставь два кувшина вина… Только филадельфийского не бери, у них в прошлом году урожай винограда неудачным был, а в этом вообще лоза не удалась!
Агафон Критский замялся лишь на секунду.
Видно было, что жадность и скаредность в нем боролись со страхом перед караванщиком. Победил, разумеется, страх. Кидаренок услужливо принес кувшины, с завистью поглядывая на новый головной убор караванщика. Заметив его взгляд, Софоний показал хозяину постоялого двора кулак, снял шапку, свернул её и сунул за пазуху. Кидаренок скорбно вздохнул.
Бывшие товарищи выпили вина.
— Сам-то ты как? — спросил Софоний, тяжело разглядывая собеседника. — Картины малюешь или другим делом занялся?
— Иван Семеныч, — всплеснул руками Агафон Критский. — Да какие здесь картины? Барельефы еще, может быть… Не пишут здесь картин, больше скульптурами балуются. Вот и я пристроился… Есть там такой… Филаретом зовут. Я тебе честно скажу, редкая бездарность. Но связи! — Агафон выразительно почмокал. — Да что мы обо мне, — неискренне спохватился он. — Ты мне про мужиков расскажи. Кто где? Чем заняты? Не бедствуют?
— Не бедствуют, — сказал Софоний. — Хотя ты, Степа, и пытался нас по миру пустить… Зевс тебе судья! Только ты учти, не все такие гуманисты вроде меня. Другие могут к тебе совсем по-иному отнестись. А кое-кто при хороших постах много тебе неприятностей доставить может. Вон Федор Борисыч — он и здесь прокуратором устроился. Ходит, понимаешь, в белом плаще с алым подбоем, в Мастера и Маргариту играется… Да и Иван Акимович неплохо в местном Синедрионе пристроился. Такой стал, лишний раз через губу не плюнет… Взятки, говорят, такие берет, что в Кремле позавидовали бы! Да и Мардук, Онгора который, он здесь халдейским магом заделался, я тебе скажу, здесь тоже неплохо устроился. Оракулом работает, в авторитете у местного населения.
— А Первый наш как? — поинтересовался Агафон, торопливо прильнув к чаше с вином. Видно было, что рассказ Со-фония ему не слишком понравился. — У него все хорошо?
Софоний хмыкнул и налил себе вина.
— Вот у него как раз все и плохо, — сказал он. — В узилище наш Митрофан Николаевич. На. Пасху его взяли. Теперь суда ждет. Но я думаю, ничего хорошего ему не светит. Тут ведь колоний усиленного режима нет, тут запросто — либо на крест, либо в рабы продадут. Да что я тебе лекции читаю? Ты и сам все не хуже меня знаешь! Евангелие-то почитывал? Про тебя ведь говорили, что ты там, — Софоний сделал рукой неопределенный, но понятный обоим жест, — к баптистам заглядывал.
Агафон Критский помолчал, обдумывая услышанное. Сейчас он был совсем прежним учителем рисования бузулуцкой средней школы, только беретика на нем не было. Да, большая потеря для хозяина постоялого двора, уж такого экзотичного головного убора Кидаренок ни за что бы не упустил.
— А за что его в узилище? — осторожно поинтересовался Агафон. — Украл чего или… — он порозовел личиком, — не дай Зевс, за прелюбодеяния его?
— Голодной куме… — вздохнул Софоний. — Тут такое дело… царем Иудейским он себя объявлял… Построение Царствия Божьего в отдельно взятой Иудее проповедовал!
— Это… Он что, с ума сошел? Да за такое даже у нас, в Греции, не помилуют. Поступят, как с Прометеем, если не хуже!
Софоний вздохнул.
— У нас в Греции… Быстро ты, Степан, греком заделался! Не знаю, как у вас с Прометеем поступали, может, все это вранье чистое, мало ли греки мифов придумали! Это ведь как орла надо было выдрессировать, чтоб он каждое утро говеться прилетал! А вот Митрофану Николаичу полной чашей отмерено будет. Тем более историю вспомни и сам прикинь, кого на Голгофе распяли!
— Да ты что?! — ахнул Агафон. — Ты думаешь, что наш Николаич — это он? Ни фига себе! Может, ошибка какая? Все-таки ты его не один год знал, он у тебя, что говорится, с руки харчился. Нет, Иван Семеныч, не может этого быть! Ты сам прикинь, ну какой из него Сын Божий!
— Все мы в какой-то мере Его дети, — философски вздохнул Софоний. — Мы тут у нашего Онгоры собирались. Прокуратор и подтвердил, долго к нашему Николаичу подбирались. Говорят, Волкодрало на него обиделся. А он сейчас книжник, он в местный Синедрион двери ногой открывает.
— Дела-а, — протянул Агафон, покачивая маленькой черной головкой с выразительными жульническими глазами, и нахмурил чело. — А молодняк наш как? Эти… как их… Ромул с Кнехтом?
Софоний отщипнул от кисти виноградину.
— Ромул здесь. Его прокуратор пригрел. Да и мне, признаться, жалко салажонка. Пропадет он без нас в этом мире. Как Плиний Кнехт пропал. Пал, понимаешь, смертью храбрых при открытии Америки.
— Так её вроде ещё не открыли? — удивился Агафон. — Колумб-то ещё не скоро родится. Ты что, хочешь сказать, римляне ещё до испанцев в Новый Свет плавали?
— Мало мы ещё знаем о нашей истории, — вздохнул Софоний. — Мы о будущем теперь больше знаем. Вот ты живешь, греком прикинулся, а какой ты, на хрен, грек? На что надеешься? Думаешь, Зевс тебе с талантом и заказами пособит? Думаешь, что своего Филарета переплюнешь?
Он невольно повысил голос. Посетители харчевни опять стали поглядывать на странную парочку. А действительно, что общего могло быть у пронырливого грека и настырного перса? Противоестествен был их союз, не отвечал он требованиям времени, даже наоборот — противоречил им. Но богатым людям в рот не заглядывают, богатые люди — они сами по себе, жуешь с ними рядом и радуйся. Правда, остроносенький грек особо богатым не выглядел.
— Я тебе так скажу, — вздохнул Агафон. — На Зевса надейся, а сам не плошай. А что касается Филарета… Знаешь, Семеныч, плох тот рядовой воин, который не мечтает стать полководцем. Но Митрофана Николаича жалко!
— Сам виноват, — мрачно заметил Софоний. — Сам ведь православный, крестили его папа с мамой, мог бы предполагать, чем его проповеди закончатся!
Еще немного оба посидели в молчании. Агафон Критский все вздыхал, поглядывая на сидящего рядом караванщика. Видно было, что хочется Агафону о чем-то спросить собеседника, да не решался он никак задать свой вопрос.
— Пойду я, — сказал караванщик, вставая из-за стола. — Ты, э-э-э… Агафон… имей в виду. Я-то тебя простил, а вот другие… За них я не ответчик. А власть у них сейчас немаленькая. Если что, висеть тебе рядом с нашим Николаевичем рядышком. Голгофа, она, брат, шутить не любит.

Глава двенадцатая,

в которой объясняются некоторые аспекты иудейской жизни времен римской оккупации и появляется книжник Анна, в котором нетрудно узнать Ивана Акимовича Волкодрало
Во времена, о которых говорится в нашем рассказе, иудеи, по своей жизни и философским взглядам, которыми они смотрели на эту жизнь, делились на ессеев, саддукеев и фарисеев. Нет, были еще, конечно, и хлеборобы с землепашцами, но не о них речь.
Ессеи претендовали на особую святость, поэтому во всем, кроме ненависти к оккупантам, проявляли умеренность и постоянно боролись с обуревающими их страстями.
Супружество им было тягостным, а вот детей, особенно чужих, ессеи учить очень любили. Чужих детей воспитывать всегда легче своих, им ты знаешь, что можно сказать. В крайнем случае взял щенка за ухо, и тому сразу все стало до боли ясным.
Вместе с тем ессеи презирали богатство и, вступая в общину, передавали ей свое имущество.
Были у ессеев и странности. Одной из них было презрительное отношение к маслу, поэтому если кого из них и помазали, то истинный ессеи немедленно умывался и вытирался досуха. При этом надо учесть, что ессеи носили постоянно белые одежды. Ясно, что масло и белые одежды несовместимы. Если кто-нибудь и сомневается в этом, пусть наденет белый фрак на тракториста, занимающегося ремонтом своей машины, и посмотрит, что из этого получится. Могу поспорить, что я выиграю наш с ним спор, а ещё более вероятно, что, узнав об условиях пари, мой визави откажется от дальнейшего спора..
Живут ессеи общинами, и это понятно — ведь община именно тот коллектив, который в соответствии с его направленностью может доверенное новым членом имущество приумножить или пропить в самые кратчайшие сроки.
Поскольку каждый ессеи ничего не имеет в отдельности от общины, то к товарищам по общине они относятся как к старым знакомым, даже если до того его никогда не видели. А почему? Потому что помазком, скажем, для бритья легче пользоваться, если ты человека знаешь и надеешься, что чесотки или фурункулеза тебе от него не передастся. Да и харчеваться у старого знакомого несравненно легче: знаешь, что ничем неординарным не накормят.
В каждом городе у ессея всегда готов и стол, и угол для жилья, поэтому настоящий ессеи ничего с собой в дорогу не берет, кроме оружия. Понятное дело, чем-то в дороге питаться необходимо, да и имущество общины желательно постоянно приумножать.
Друг другу они ничего не продают и друг у друга ничего не покупают, поэтому два ессея, волею случая торгующих пирожками на промтоварном рынке, могут даже умереть с голоду, если у них не окажется конкурентов, у которых можно спокойно поесть, не нарушая нравственных общинных установок. Сами у себя они ничего не возьмут, ведь у общины воровать нельзя, а платить деньги за свои же пирожки им будет жалко. А отнять у незнакомого человека закон и окружающие не позволяют.
Молятся ессеи преимущественно коллективно — утром они у Бога просят, а вечером его благодарят. Благодарят они Его искренне, даже если Бог их утренним просьбам не внял или легкомысленно пропустил эти просьбы мимо ушей.
В спорах они ведут себя крайне пристойно, как и при богослужениях, — никто не орет, не размахивает руками, каждый говорит по очереди, используя для своих речей все богатство иврита.
Самостоятельности ессей не проявляет, но если старший приказал зарезать какого-нибудь купца, будьте уверены, приказ этот будет выполнен неукоснительно и в кратчайшие сроки.
Где бы он ни появился, ессей старается распространять мир, даже если ему приходится применить для того силу или ненормативную лексику. Клятв ессеи не принимают и не клянутся, а тех, кого все-таки тянет на клятвы, почитают за скота. Поэтому на простое слово ессея можно положиться крепче, чем на торжественную и цветистую клятву кочевника. Там, где кочевник обязательно нарушит клятву и обманет, ессей будет стоять до конца, чтобы клятвы этой не давать.
Поэтому надо сказать, что ессей есть улучшенный вариант современного еврея. И это тоже понятно, ведь присоединиться к ессеям — это ещё не значит получить передник, топорик и белое облачение. Приходится ещё жить весь испытательный срок по заветам общины. Неудивительно, что это тяжкое испытание не всякий выдерживает. А после этого срока в течение двух последующих лет настоящие ессеи всякими обидными штучками и высказываниями испытывают самообладание и дух кандидата. Если во время этого тяжелого испытания топорик и передник тебе не понадобятся, а белое одеяние не придется застирывать — ты тоже самый настоящий ессей. После этого достаточно освободиться от принадлежащего тебе имущества, плохо относиться к супружеству и пообещать, что не станешь пытаться встать вровень с Богом и священниками, не будешь по собственному почину причинять зла людям, говорить правду, разоблачать лжецов, ничего не открывать врагам, но не иметь тайн от близких, а главное — чтить имена Ангелов, — и ты уже человек, который по праву владеет топориком, а тем более — ходит в белых одеждах.
Но все-таки вступить в ессеи легче, чем выйти из них. Исключенные из ессеев часто умирают голодной смертью — ведь они не могут принять пищу от несобрата. Если вы видите лежащего на земле человека, который отворачивается от лепешек с бараниной и стонет, что умирает от голода, то знайте — это лежит исключенный из братства ессей, а вокруг него толпятся искушающие его фарисеи.
А уж как они чтут субботу!
Они даже не испражняются в этот день! Мучаются, конечно, но ведь — шаббат!
Вообще-то есть у них лопатка — для того чтобы своевременно прятать от Бога то, что ему видеть не надо. Но если ты взялся соблюдать заповеди, соблюдай их, подлец, до конца. С лопаткой ведь каждый сможет, но без неё блюсти внутреннюю чистоту и Божий порядок значительно труднее.
Если мы внимательно рассмотрим все нравственные установки ессеев, то обязательно придем к выводу, что каждый русский есть далекий потомок этих странных людей, ведь современное нам российское общество живет по ессейским принципам, коротко сформулированным одним русским политиком второй половины двадцатого века: мы всегда хотим как лучше, а получается у нас как всегда.
Что касается саддукеев, то люди, входящие в эту секту, относятся к общественной верхушке. Потому саддукеи и утверждают, что воля человека свободна, что он сам выбирает сторону в борьбе между Добром и Злом. Отрицают они и загробное бытие с воздаянием там по заслугам. Неудивительно, что саддукеи ненавидят и боятся ессеев: кому понравится, что нажитое тобой имущество пустят однажды на распыл, разделив между многими? Вот они и требуют строгого соблюдения священных законов, не допуская никаких устных дополнений. Поэтому любой проповедник, дерзнувший дополнить раз и навсегда установленные догматы, рискует закончить свою жизнь под градом камней.
Если только его живьем не закопают в землю.
Третья секта — фарисеи — не зря обрела статус приспособленцев и лицемеров. Они ставят все происходящее в зависимость от Бога, а души людей, по их мнению, бессмертны, только вот души добрых после смерти переселяются в другие тела, а души злых обречены на вечные муки. Фарисеи выступают за чистоту иудаизма и против контактов с чужестранцами. Вместе с тем фарисеи за скрупулезное соблюдение всех норм поведения, что всегда граничило с ханжеством. А поскольку сами они обычно являются людьми зажиточными, то стоило ли удивляться, что, отрицая контакты с чужеземцами и язычниками, с римлянами они эти контакты поддерживают, и именно потому проповедника, заговорившего о Царствии Небесном в отдельно взятой Иудее, они приговорили к смертной казни?
Что с них, с фарисеев, возьмешь?
Тем более что по невежеству своему эти дети начального века, включая первосвященников, и не знают, что они на самом деле творят. Все, кроме одного человека, имя которому было — книжник Анна.
Про книжника Анну любой бы сказал, что это настоящий фарисей. Фарисейство его проявлялось во всем — в том, как он трактовал законы, изложенные в святых книгах, в, том, как он чтил субботу, а главное — в требованиях соблюдать нравственные установки и законы, хотя всем было известно, что сам книжник их частенько нарушал.
Кто приготовил харотсех с мясом черного барашка?
Кто скандально прославился тем, что окрестился троеперственно при входе в храм, хотя делать этого было никак нельзя никому, а уж тем более такому человеку, как книжник? Знал ведь, что нет такого жеста!
Злые языки даже договаривались до того, что по субботним дням книжник занимается блудом. Блудом? В шаббат? За одно это книжника можно было вывести за крепостную стену и побить камнями у Навозных ворот. Если ты этим делом в субботу занимаешься, делай это тайно, чтобы других не соблазнять. Нет, бить надо было таких камнями, и крепко бить!
Но этому препятствовали два обстоятельства. Во-первых, не пойман и, как говорится, — не вор. А во-вторых, не у каждого в заступниках ходил сам Каиафа. Про любого, у кого в заступниках ходил Каиафа, можно было сказать, что этот человек ходит в любимчиках Иеговы вроде патриарха Иакова. Счастье, как известно, не в здоровье, а в вольной борьбе.
Каиафа сидел высоко и смотрел далеко. Не последним человеком был в Синедрионе.
Но тут ещё надо было внимательно посмотреть, кто и кому покровительствовал. Дело в том, что сам Каиафа был зятем Анны. Тут надо сказать, что Иван Акимович Волко-драло был человеком, умудренным жизнью, а в Иерусалиме он появился аккурат, когда помер первосвященник Ханан сын Сифа. Деньги у Ивана Акимовича после разбойных пустынных странствий были, а пыль в глаза пускать он умел не хуже любого самума, что ж удивительного в том, что уже через год Иван Акимович занял место рядом с вдовой первосвященника, а ещё через год пользовался авторитетом покойного, как своим.
Думал ли Иван Акимович, что тяготивший когда-то пятый пункт государственной анкеты принесет ему когда-нибудь покой? Ни в коем случае! Этот самый пятый пункт казался ему похожим на родимое пятно — в целом не беспокоит, но в особой красоты к внешности не добавляет. Разного рода кампании, вроде образования автономной области с центром в Биробиджане или борьбы с космополитами, Иван Акимович пережил без особого труда, чему немало способствовала окружавшая его ленивая и равнодушная сельская глубинка, а вот сейчас, оказавшись в далеком прошлом, Иван Акимович купил накладные пейсы, а рассудительность и острый ум не покидали его никогда.
С авторитетом заслуженного предшественника Ивану Акимовичу протолкнуть на вожделенный пост зятя было сравнительно простым делом. Каиафа понимал, кому и чем он обязан, а потому всегда шел навстречу всем начинаниям тестя, тем более что тесть показал себя человеком разумным и рассудительным, а Талмуд и другие священные книги мог цитировать наизусть. Хорошей памятью он с детства отличался, а тут ещё к тому и обстоятельства подталкивали.
Поэтому когда Иван Акимович узнал в проповеднике своего бывшего первого секретаря, участь Ивана Митрофановича Пригоды была решена. Нет, мстительность была несвойственна бывшему председателю исполкома Бузулуцкого района. И мелко мстить Пригоде он, конечно, не собирался, хотя и были у него на то самые веские основания.
Негодование прокуратора он воспринял удивительно равнодушно.
— Садись, — кивнул Анна. — Будь попроще, и люди к тебе потянутся.
— Ваня, опомнись! — простонал прокуратор. — Ты с ума сошел? Как у тебя только мысль такая появилась — Ивана Митрофановича на кресте распять? Или ты не православный?
— Садись, я сказал, — вздохнул книжник. — Забодал ты меня своими вопросами. Ну, во-первых, настоящий еврей и православие несовместимы. А во-вторых, ты сам спокойно подумай: не можем мы его не распять!
— Как это? — привстал Понтий Пилат. — Ты думай, что говоришь, Ваня!
— Я-то думаю, — рассудительно сказал книжник. — А вот ты, Федя, этой работой себя не очень-то утруждаешь. Я, конечно, понимаю, по большому счету ты и там был, и здесь обретаешься при военных чинах. Но ведь голова человеку дана не только для того, чтобы фуражку носить!
— Да какие уж тут фуражки! — только и вымолвил прокуратор, вытирая пот с выбритого загорелого черепа.
— В том-то и дело, дорогой ты мой, — назидательно сказал книжник. — Вот ты финтишь, все пытаешься выгородить нашего страдальца, орешь на каждом углу «Се человек!». Да я и сам понимаю, какой он человек, наш Иван Митрофанович. Потому-то и на крест он должен в обязательном порядке попасть.
— За что? — быком вскинулся прокуратор.
— Да не за что, а почему! — сухо отрезал книжник. — Ты здраво прикинь, что получится, если мы его не распнем! Ты же не зятек мой, тебе ведь растолковывать не надо, это для него я целую сказку придумал, как первосвященники из-за проповедей нашего первого секретаря насиженных мест и прежнего дохода лишатся. А дело-то куда серьезнее! Ты что, друг ситный, хочешь человечество христианства лишить?
Прокуратор снова вытер пот. Что-то похожее на тонкую мысль мелькнуло в ясных глазах прокуратора, и он весь обратился во внимание.

Глава тринадцатая,

в которой арестованного пытаются всячески подбодрить
Думаете, сладко сидеть в камере?
Ошибаетесь, люди добрые. Если считаете, что со спокойной душой отсидите десяток суток в камере смертников, вы глубоко ошибаетесь. Не верите? Ваше дело. Но проверить все это очень несложно. Достаточно запереть за собой окованную железом дверь, сесть на тюремную шконку, печально осмотреть парашу и сказать себе: «Здесь я буду жить долгие тридцать лет. Дайте цветной телевизор или, на худой конец, собеседника!»
А не дадут.
Вот тогда-то и повернется к тебе черное лицо тюремного досуга. Но у нас ведь ещё все достаточно цивилизованно, адвокаты приходят, порой прокуроры в камеры заходят, здоровьем подследственных интересуются. Свидания с родственниками дают. А что говорить о римских, а тем более иудейских тюрьмах, да ещё на заре цивилизации? Грязь, вонь и крысы шныряют. Об адвокатах только мечтать приходится, а вот прокуроров да прокураторов, как всегда, на всех хватает.
Камера, в которую посадили Иксуса Креста, была обычной для того времени — маленькая вонючая каморка. Рядом имелось ещё несколько таких же тесных каморок. У дверей одной из них толпились женщины. В этой камере сидел Варрава, и каждой женщине хотелось хоть глазком взглянуть на сексуального маньяка. Купцы да ремесленники так были увлечены своей работой, что на своих законных половинок ночное внимание обращали лишь изредка. Разумеется, женщин это не устраивало. Поэтому охотниц посмотреть на легендарного разбойника, который ради женщин жертвовал интересами своей основной работы, не убывало.
В камеру, где сидел Иксус Крест, лишь изредка заглядывали из любопытства.
— Это все Ванька Волкодрало, — стонал Иксус в своем узилище. — Ну, Иван Акимыч! Это он мне простить не может, что я его одно время в Егланский район не отпустил! Вот и мстит, сволочь!
Сев в углу, он бессильно прижал к груди охапку соломы. Да за что на крест?! Ну, жил, ну, проповедовал светлые истины! Жить ведь надо было! А что он умел? Средняя школа, первым секретарем ВЛКСМ потрудился немного, потом с возрастом в райком выдвинули. Сначала, конечно, в инструкторах походил, потом идеологией рулить доверили. Что он знал, кроме диалектического материализма? Нет, ну Ванька, сволочь первостатейная! Подсидел-таки! И где? Где подсидел-то? Ну нельзя же так. Совесть надо иметь. Ведь в одинаковом же положении, вроде как в тылу у рабовладельцев… Тут, понимаешь, партизанский отряд создавать надо, за справедливость биться, а этот подлец Волкодрало вроде как в полицаи записался! В таких вот бедах человек проверяется, а не на берегу Бузулуцка в День советской торговли!
Скрипнула решетка. На пол камеры легла большая угловатая тень. Иксус испуганно забился в угол, но, вглядевшись, с облегчением вздохнул. Слава богу, это был прокуратор Иудеи Понтий Пилат. Да какой, к черту, Понтий! Родной человек это был. Во всей Иудее роднее его сейчас не нашлось бы. Потому как стоял на пороге хмурый и озабоченный Федор Борисович Дыряев, бывший милицейский начальник Бузулуцкого района, волею случая облеченный властью и здесь. Бритая голова его потно поблескивала.
— Феденька! — Митрофан Николаевич Пригода подбежал к Дыряеву, как к спасителю своему. И плевать ему было, что вошел этот спаситель в роскошном гимасии с орнаментом по подолу и не менее роскошном плаще. — Молить за тебя стану! Не погуби, Борисыч! Наветы все! Происки Волкодрало! Он, он, сволочь, народ против меня восстановил! Он местных подуськивает!
Понтий Пилат с видимой брезгливостью отстранился. Боялся, что затравленный и насмерть перепуганный узник измажет грязными руками его белоснежный гимасии.
— Ты, Митрофан Николаевич, успокойся, — сказал он, встав посреди узилища и с заметной опаской поглядывая на дверь. — Сделаю все, что могу. Но и ты меня должен понять, мне здесь тоже несладко. Настучат на меня Вителию, и прости-прощай Малая Азия, пошлют в Намибию когортой командовать. Чем я тогда тебе помогу?
— Что же делать, Феденька? — всплеснул руками Иксус.
— Раньше надо было думать! — мрачно сказал Пилат, раскачиваясь с пятки на носок и заложив руки за спину. — Ишь… Царь Иудейский! Нельзя же так! Думать надо было! Не в пустыне отшельником жил, люди же кругом были! Гордыня тебя обуяла, Митрофан Николаевич!
Душно стало в узилище.
Иксус печально поник головой, потом торопливо встал с колен и приблизился к прокуратору.
— Врут, Феденька! — лихорадочно зашептал он, срываясь на крик. — Не было этого… Никогда я себя царем не называл! Ты же знаешь, я старый партиец, с семьдесят первого в партии… Мне ли поддерживать идею самодержавия! Сам знаешь, мы с тобой понятия демократического централизма с молоком матери всосали!
Он схватился за пухлую руку прокуратора, пальцы которой были унизаны драгоценными перстнями.
— Веришь?
Прокуратор шумно и недовольно вздохнул. Суетливость товарища заметно раздражала прокуратора. Да и само товарищество, надо прямо сказать, тяготило.
— А свидетелей куда девать? — хмуро спросил он. — И этот… Иуда, он, брат, тебя по полной программе закладывает! Чешет, как по Евангелию!
— Феденька, выручай! — задрожал нижней челюстью бывший первый секретарь, а ныне самозванец. — Не дай пропасть за чужую зависть! Сволочь он, сволочь, он из общей кассы лепты воровал, ночью на дорогах путников грабил, а я его, подлеца, жалел все, не знал, чем мне эта жалость обернется!
Пилат махнул рукой.
— Сказал же, что чем могу, помогу! — Он обвел глазами камеру и нерешительно добавил: — Но ты особо не надейся, Митрофан. Сам знаешь, надейся на худшее, чтобы лучшее было как подарок.
Пригода отшатнулся. Взгляд его с душевной болью устремился на прокуратора. Затравленным зверьком смотрел на прокуратора старый партийный товарищ.
— На крест пошлешь? — дрогнувшим голосом спросил он. — Товарища по партии, друга, можно сказать, со спокойной душою на крест отправишь? И сердцем не дрогнешь? Не дрогнешь, Феденька? И жилка никакая не забьется?
Прокуратор тяжело вздохнул:
— Эх, Митрофан! Да ты пойми, человек всегда раб обстоятельств. Не я тебя на крест отправляю, обстоятельства толкают! Я же тоже только человек! Согрешил малость, схимичил с Софонием, списали баллисту новую, а эти, из Синедриона, пронюхали… Шантажируют теперь, гады! — Он с яростью взглянул на зарешеченное окно. — Боком им, сукам, этот шантаж обойдется! А ты, Митя, главное, не теряйся, честь партийную блюди. Ты ведь, Митрофан Николаевич, гордость должен испытывать? Ведь не каждый день, понимаешь, человек за свои убеждения на крест идет! Уж если выпадет, ты, Николаевич, гордо держись! Ты Александра Ульянова вспоминай, народовольцев, понимаешь, помни! Кибальчича, там, Желябова, Веру Засулич! Ты ведь, Митя, первый, с тебя коммунизм начинается! Кодекс Строителя помнишь?
Пригода бессильно сел на солому.
— Не раскусил я вас раньше, — с крепнущей ненавистью прошептал он с каменного пола. — Знать бы раньше! Ах кабы знать!
Прокуратор надменно улыбнулся.
— Ты о чем, Митрофан Николаевич? — дернул щекой он. — Что бы ты сделал? Ну, разобрали бы нас на парткомиссии, может быть, по строгому выговору в личную карточку внесли. Ведь и без партии люди живут, и совсем даже неплохо. Да и партия последнее время свои позиции сдавать начала, кто знает, как там все за время нашего отсутствия обернулось! Нет, Митрофан Николаевич, недостойно ты себя ведешь, не по убеждениям!
— Ты себя больно по убеждениям ведешь! — запальчиво выкрикнул бывший первый секретарь. Лицо его от негодования покрылось красными пятнами. — Шкуру свою бережешь, а товарищей на крест посылаешь!
— Тише, Митя, тише! — замахал руками прокуратор, с явным испугом оглядываясь на дверь. — Ты про товарищество-то слишком громко не ори! Ну, снимут меня, тебе-то от этого легче не станет! Кто тебя тогда отмазывать будет? И потом, ты, Митрофан Николаевич, не прав. Я тоже этот рабовладельческий строй ненавижу. Но я же не ору об этом на каждом углу. Я этот строй, Митя, потихонечку изнутри разлагаю. Ты Ленина с Марксом читал? Империи, они, брат, не сразу рушатся, тут великое терпение необходимо. А ты все решил разом, с налету, как комсомолец какой! Энтузиазм, Дружище, он в дело нужен — Магнитки строить, БАМы прокладывать… И на Волкодрало ты зря грешишь. Иван Акимович, если хочешь знать, в Егланский район не очень и рвался. Район-то отстающий был!
Товарищи по партии и несчастью тоскливо замолчали.
— Ты ведь сам им о светлом будущем рассказывал, — сказал через некоторое время Пилат. — Интернационализм, братство, равенство проповедовал… Ловко ты подметил, что легче верблюду в игольное ушко пролезть, чем богатому в коммунизм проползти! Молодец! У меня бы мозгов не хватило! Но ты сам понимаешь, прогресс, Митрофан Николаевич, без жертв не бывает. Вся история, понимаешь, на крови замешена. А ты, можно сказать, краеугольный камень. Ежели по совести, ты ведь, Митя, фигурой мирового значения становишься, если через страдания пройдешь. Сам посуди, кто ты сейчас? Рядовой проповедник, таких в Малой Азии как фиников. А на крест взойдешь? На тебя же вся европейская культура равняться будет!
Митрофан Николаевич, он же Иксус, страдальчески сморщился и забегал мелкими шажками по узилищу.
— Да не надо мне первых ролей! — замотал он головой. — Ты же, Федя, знаешь, я наверх никогда не рвался. Меня же в обком приглашали, третьего секретаря давали, а я отказался.
— Ну ты сравнил! — обиделся прокуратор. — Третий, понимаешь, секретарь и фигура мирового значения! Я о чем тебе толкую, может, и обойдется все, попробую тебя спасти, есть у меня кое-что для размена подходящее. А не получится, так что ж… Ладно, Митрофан, — оборвал себя Понтий Пилат и машинально посмотрел на запястье левой руки, понял, что оплошал, и нервно закончил: — Ты отдыхай, Митя, отдыхай, у тебя впереди ещё трудные дни.
Иксус остался один. Беспокойно и тоскливо было у него на душе. Прокуратору легко было пускаться в философские рассуждения, ему шкурой собственной рисковать не приходилось, рисковал в этой ситуации лишь сам Иксус. И не чем-нибудь, жизнью собственной рисковал. Кто же знал, что так обернется? И странное дело, лютой ненавистью сейчас Митрофан Николаевич Пригода почему-то ненавидел своего преподавателя научного атеизма в Высшей партшколе: учил бы хорошо, не вляпался бы бывший первый секретарь Бузулуцкого райкома партии в такую неприглядную историю. Кое-что Митрофану Николаевичу сейчас припоминалось, но воспоминания вызывали лишь гнев и тоску.
Как там было сказано — «и к злодеям причтен»?

Глава четырнадцатая,

в которой Иксус Крест размышляет о превратностях судьбы, а судьба привычно играет человеком
Вот уж истинно — судьба играет человеком! Думал ли когда-нибудь Митрофан Николаевич Пригода, всю активную жизнь проработавший на руководящих постах различного ранга, что конец своей жизни он будет встречать на вонючей соломе в странной и непривычной для партийного руководителя одежде, слушая, как в соседнем узилище половой разбойник Варрава охотно уделяет внимание экзальтированным купеческим женам? И мысль ему эта в голову не приходила! Руководители ранга Митрофана Николаевича жизнь свою заканчивали обычно в кругу семьи и близких, да и помирали они не на кресте, а в уютной постели, и не от жажды, соединенной с голодом и утратой сил, а от инфаркта или инсульта, явившегося следствием какого-нибудь большого совещания, на котором этот руководитель попался на зуб ещё более высокому по рангу начальнику — каждому известно, как у нас могут критиковать более низких по рангу чиновников, требуя от них ещё большей самокритики. Чаще всего начальники критику вышестоящих чинов переживают довольно удачно, но вот неуемная самокритика с трибун обычно приводит к летальному исходу. Главное в жизни руководителя — везение, помноженное на случайность и подхалимаж. Невезучим, а также не склонным к приукрашиванию действительности и деловых качеств начальников в руководителях делать нечего. Разве что в далеком прошлом им могла светить незнакомая звезда удачи.
Но и в далеком прошлом Митрофану Николаевичу Пригоде не повезло.
Простой разбойник пил местную самогонку, булькал кувшинами с вином, валял в своей камере дамочек и вообще прожигал последние часы своей жизни, а вот Митрофан Николаевич, который всю жизнь радел за наступление общечеловеческих ценностей, даже этого себе не мог позволить. А ведь не зря говорят, что излишества не только укорачивают жизнь, они ведь и делают её полнее и приятнее!
С надеждами Иван Митрофанович, который последние годы жизни именовал себя Иксусом, расстался под утро. Размышления были тягостны, но к утру стало ясно, что надеяться проповедник возможности построения Царства Божьего в отдельно взятом государстве мог только на себя. Бывшие друзья стали в окружавшем Пригоду прошлом заклятыми его врагами. Было немного обидно, но Пригода их не осуждал. Ясное дело, своя рубаха всегда ближе к телу.
Обидно было, что все его предали.
Предали местные, которые около него кормились и в рот ему заглядывали. Но этих Митрофан Николаевич ещё как-то понимал, темные они были люди, к тому же из отсталых сельскохозяйственных районов, где овец можно было по пальцам пересчитать, да и пшеницы выращивали мало, больше на ячмень налегали. А вот то, что от него отступились товарищи по несчастью, попавшие в этот мир волею судьбы, это Митрофана Николаевича крепко обижало.
Дыряев ладно, это служака, их во все времена хватало. Дорвался до прокураторства, самодурствовать начал, местное руководство податями обложил. Тут ещё посмотреть надо, в чью пользу эти самые подати собираются! Рим далеко, а прокуратор голодным не ходит, вон какие перстни камнями у него на руках горят! Ему, конечно, жалко с достатком расставаться, живет он здесь получше, чем когда-то в будущем жил.
О сопляках, которые в римское воинство вступили, Пригода тоже не вспоминал. Чести много — шпану разную вспоминать. Да и помочь они ему, Пригоде, ничем не могли, а Иксусу Кресту и вообще бы не захотели.
Не вспоминал Митрофан Николаевич и учителя Гладышева. От этого тоже помощи ждать было глупо. Ждет, небось дрожит от ожидания, боится пропустить час, когда первого секретаря на крест поведут. Еще бы! Можно сказать, своими глазами. Этот, наверное, уже и глыбу мраморную приготовил, к славе готовится — кто, кроме него, такое событие смог бы увековечить? Только не иудеи, эти изображений человеческих не признают, да и способностей к скульптурным работам не проявляют.
Не надеялся он и на прорицателя Мардука, чьи арабско-ведические боги жили в пирамиде в достатке, а потому плевать они хотели на разных бродячих проповедников, которых собираются отправить на крест.
Больше всего Митрофан Николаевич надеялся на помощь бывшего руководителя райпотребсоюза, который и в условиях древности умудрился устроиться по купеческому делу. Этот помочь мог, этот и на подкуп мог бы деньги найти, и на выкуп, но захочет ли он помочь? Конечно, в Бузулуцке он за Пригодой как за каменной стеной жил, как сыр в масле катался, так ведь то в Бузулуцке! Здесь Софоний от бродячего проповедника ничем не зависел, поэтому можно было только надеяться, что добрые дела и добрые поступки Софонием не забываются.
А вот при воспоминании об Иване Акимовиче Волкодрало в жилах у Митрофана Николаевича сама собой вскипала кровь, скулы сводило от ненависти, а нехорошие слова сами собой крутились во рту, обжигая язык. Слов у Митрофана Николаевича не было, только эмоции.
Вот кого сам Митрофан Николаевич Пригода с удовольствием и удовлетворением распял бы на кресте, да что там на кресте, таких негодяев, по мнению бывшего первого секретаря, нужно было засовывать в мешки и топить в отхожих местах в назидание всем другим перевертышам.
Думалось ли вчерашнему руководителю, что растит он гадюку на собственной груди? Пятнадцать лет, пятнадцать лет они с Волкодрало жили душа в душу, совместно отбиваясь от инструкторов Царицынского обкома партии, проверяющих всякого ранга и званий, от соседей, которые завидовали их дружному тандему. А сколько было выпито водки на берегах Дона? А совместные поездки в дома отдыха и санатории? И вот этот негодяй растоптал все святое, что было когда-то между ними. И вовремя, подлец, предал — теперь Иксусу Кресту предстояло пойти на крест, а Иван Акимович, этот старый негодяй и книжник, рядящийся в тогу первосвященника, закончит свою жизнь в покое и среди домочадцев и, быть может, оставит после себя папирусы с мемуарами, которые так и озаглавит — «Он был моим другом, но истина оказалась дороже!».
Вот эта сама возможность волкодраловских мемуаров сводила Иксуса с ума и заставляла его дрожать от бешенства.
Иксус встал и принялся мерить свое узилище шагами, хотя и знал наизусть, что в длину оно было шесть шагов, а в ширину только пять.
Из соседней камеры послышался шепот.
— А чего он ходит? — тихонько спрашивала женщина. — И ходит, и ходит…
— Потому что лежать не с кем! — отвечал ей грубый голос разбойника.
В соседней камере тоненько засмеялись, потом послышались звуки поцелуев, а потом Иксус даже покраснел — доносящиеся из камеры Варравы звуки явственно говорили о занятиях узника и его гостьи, спутать эти звуки с чем-то другим было просто нельзя.
Тут дверь в камеру Иксуса со скрипом открылась, и в камеру заглянула молодая, но тщательно выбритая голова.
— Митрофан Николаич, не спишь? — по-русски поинтересовалась голова. Дверь приоткрылась шире, и цепкая рука поставила у стены греческий пифос и положила рядом тряпицу, в которую было что-то завернуто. — Я тут тебе вина принес, чтоб настроеньице малость поправить!
Ромул Луций исчез.
Некоторое время Иксус, сидя на соломе, тоскливо смотрел на запертую дверь, потом встал, прошелся по камере и присел на корточки перед неожиданными подношениями.
В кувшине было вино.
В тряпицу были завернуты куски ягнятины, переложенные ячменными лепешками.
— Ишь ты, — покачал головой Иксус и задумчиво подергал бородку. — Я его и за человека не считал, а поди ж ты…
Он выпил несколько добрых глотков вина, съел лепешку с бараниной и малость повеселел, уже без прежнего раздражения прислушиваясь к тому, что происходит в соседней камере.
В соседней камере прерывисто дышали.
— А чего это он молчит? — тихо спросила женщина.
— Вино пьет, — объяснил грубый мужской голос. — А потом песни петь станет!
— А песни-то зачем? — удивилась женщина.
— Для поднятия духа, — щелкнул её ласково по носу невидимый Иксусу узник. — Это же проповедник, милушка, а для проповедника петь псалмы — первейшее дело. Вы, матрона, собирайте свои тряпочки и выметайтесь. Мне тоже с Богом поговорить надо, чую я, это дело добром не кончится. Никогда себя ближе к смерти не чувствовал!
Иксус позавидовал разбойнику, который и в темнице был более свободен, чем он в свое время в кресле первого секретаря. А позавидовав, снова с жадностью припал к кувшину. Верно говорили римляне, что истина в вине. Через полчаса настроение у Митрофана Николаевича значительно улучшилось, скажи ему кто-нибудь, что пора на Голгофу, узник бы, не задумываясь, сказал: «А пошли!»
Не зря же говорится, что на миру и смерть красна.

Глава пятнадцатая,

в которой решается судьба Иксуса Креста, а также размышляете» о роли личности в истории
Снаружи стояла жара, а в мавзолее у колдуна и прорицателя Мардука было прохладно. Ну, газом немного пахло, с этим недостатком было легко примириться. Зато голубоватые факелы освещали каменные внутренности мавзолея. Стол гостеприимный хозяин накрыл, причем накрыл он его по вкусам самого дорогого гостя, каковым, без сомнения, являлся прокуратор Иудеи Понтий Пилат, в прежней жизни — милицейский начальник Федор Борисович Дыряев, который восседал на неудобной твердой скамье с достоинством римского всадника — по-хозяйски. Впрочем, милицейским чинам это тоже свойственно, они в любом месте, кроме кабинета своего непосредственного начальника, чувствуют себя как дома.
— Юпитер возьми, как я устал! — покачивая бритой загорелой и оттого похожей на череп головой, сказал прокуратор. — Второй раз пытаюсь доработать до пенсии и чувствую, что мне это вряд ли удастся. В Бузулуцке совсем уж было собрался, так нет, эти римляне как снег на голову свалились. Думал, в Иудее порулю немного и в благословенные Альпы подамся. И климат там неплохой, и народ приветливый! Но разве что-нибудь задуманное получается? Теперь этого идиота принесло, думай, что с ним делать. Ну, вещал бы где-нибудь в пустыне, где эти проповеди всерьез бы не приняли! Или выбрал бы племя и принялся бы его по пескам водить. Как раз бы ему до конца жизни хватило. Нет, приперся в Иерусалим, фарисеев разозлил, саддукеев обидел, ессеев напрасно обнадежил!
Колдун и пророк Мардук развлекался, метко кидая абрикосовые и персиковые косточки в череп быка-примигениуса, который он случайно нашел в пустыне и приволок в жилище. Косточки звонко отлетали в стороны от полированного песками крепкого лба.
Услышав патетические восклицания прокуратора, колдун отвлекся.
— А мне плевать! — заявил он. — Драхмы с сестерциями капают, газа хватает, вино со жратвой корзинами приносят… Прокрутимся!
— А вот сдам тебя Синедриону, — злорадно пробормотал прокуратор. — Посмотрим тогда, как ты под камнями крутиться станешь!
— Не сдашь, — беззаботно махнул рукой колдун. — Тебе, Федор Борисович, тоже живые сестерции нужны! Ты же золотого тельца закалывать не станешь!
Уязвленный прокуратор хотел что-то сказать, но в разговор вмешался караванщик Софоний.
Оставив обычное спокойствие, караванщик взволнованно жестикулировал.
— Надо вопрос решать в принципе, — сказал он. — С одной стороны, негоже товарища в беде бросать. Не по-казачьему это дело выходит. А с другой — у нас философская проблема вырисовывается. Кто мы такие, чтобы человечество христианства лишать? И как отсутствие христианства повлияет на судьбу мира? Шутка ли, мужики, треть людей на Земле нашему товарищу поклоняться станут! Треть, прикиньте! Да и мусульманам не у кого будет своего Иссу содрать. А это уже больше чем две трети! Нет, книжник прав, тут треба в корень проблемы смотреть. Нет Митрофана Николаевича на кресте, вся человеческая история изменится. Крестовых походов не будет, Варфоломеевская ночь спокойно пройдет, но это ещё половина беды, с этим смириться можно. Так ведь шире смотреть надо. Кампанелла свой «Город Солнца» не придумает, Маркс с Энгельсом «Манифест коммунистической партии» не напишут, революции не произойдет!
— А вот это, может, и к лучшему, — развязно сказал Мардук, наливая себе вина из тонкогорлого пифоса. — Тридцать седьмого года не будет, в гражданскую моего дедушку буденновец не зарубит!
— Молчи, ренегат! — Скулы на лице прокуратора окаменели. — Знаем мы твоего дедушку, он в зеленых был, Царицынскую мануфактуру с атаманом Кудряшом грабил! Его, если хочешь знать, все равно бы зарубили — не красные, так белые. Мотался твой дедушка, как навоз в проруби, все выгоду искал!
Софоний встал.
— Ошибся прокуратор. Дед халдейского мага Мардука не с атаманом Кудряшом мануфактуру грабил, а после атамана, когда её власти Царицына заново отстроили.
— Да не о том вы, казачки, гуторите, — с досадой сказал он. — Белые, красные, зеленые… Тут речь идет о том, что с нашим Первым делать. В беде бросать — подлое дело, от креста спасать — чревато историческими неприятностями. Вот об чем думать надо, казачки! А вы опять политические споры затеваете!
— Тебе-то какая беда, станут французы друг друга резать или к согласию придут, — усмехнулся Мардук. — В твоем казачьем роду сроду ни одного француза не было!
Смуглое загорелое лицо караванщика смущенно потемнело.
— По батяне — да, — сказал он. — А вот с материнской стороны, тут такое дело, если бы Варфоломеевской ночи не случилось, не пришлось бы гасконскому дворянину де Фолту в Россию перебираться да с нашей прапрабабкой амуры плести. Вы вот что подумайте: не случись всех этих пертурбаций навроде всеобщего крещения, может, наши предки и не встретились бы никогда, отцы и деды бы не родились, а через них и мы на свет не появились бы. Вот об чем думать надо, казачки! Вот об чем надо мыслю напрягать!
Присутствующие подавленно замолчали.
Колдун и прорицатель Мардук, ещё не забывший, что когда-то раньше он был магом Онгорой, а ещё раньше — простым советским гражданином Андреем Васильевичем Ухваткиным, прошелся по залу и склонился, присоединяя тоненькие проводки магнитофона к самодельной батарее. И вот уже под каменными сводами послышался голос незабвенного Розенбаума:
Под ольхой задремал есаул молоденький,
Преклонил голову к доброму седлу.
Не буди казака, ваше благородие,
Он в окне видит дом, мамку да ветлу.

— Бред! — сказал прокуратор, подпирая сильной полной рукой не менее полную щеку. — Спектакль, и я в нем римлянина играю! Проснуться бы, мужики!
— Проснешься, — мрачно пообещал Софоний. — Откроешь глаза, а гроза снова принесла со Средиземного моря прохладу, в беседке твой верный стукач Афраний со свежей информацией отирается, Вителий очередной приказ прислал…
А песня все набирала обороты. Умел этот негодяй, питерский бард Розенбаум, дергать чувствительные казачьи струнки, умел и дергал за них, подлец!
Не буди, атаман, есаула верного,
Он от смерти тебя спас в лихом бою
Да ещё сотню раз сбережет, наверное,
Не буди, атаман, ты судьбу свою…

— Выключи! — неожиданно зло потребовал прокуратор и даже хлопнул ладонью по столу. — Выключи, и так уже всю душу наизнанку вывернуло!
Мардук пожал плечами и тронул белый сенсор магнитофона. Под каменными сводами воцарилась мрачная гнетущая тишина.
— Уж лучше бы мы все тогда в пустыне полегли, — сказал прокуратор. — Когда на караван кинулись. Хоть не среди ковыля да полыни, а все-таки с честью б легли!
— И то верно, — сказал Мардук, хмуро посмотрев на край стола, за которым сиротливо съежился Гладышев. — Картишки раскидывали вместе, а выигрыш один сгреб!
— Ладно, — с напускным равнодушием сказал прокуратор. — Учиться человек мечтал! Он ведь эти деньги не пропил, по шалманам не раскружил — в Грецию человек подался, новым Фидием себя возомнил.
Новоявленный Фидий попытался возразить, но прокуратор его остановил, подняв вверх руку.
— Дикси, — сказал он. — А то ведь ребята и осерчать могут. Сиди, Степа, и помалкивай в тряпочку. Или как тут в Иудее говорят, смотри в хвост ишака.
— Так что делать будем? — упрямо продолжал брать быка за рога Софоний. — Надо все-таки определяться, сдаем мы нашего Митрофана Николаевича или все-таки попытаемся его спасти от местного народного гнева?
— С историей не поспоришь, — задумчиво пощипывал бородку колдун и прорицатель Мардук. — Сам говоришь, нельзя историю менять. Это ведь что тогда получится? Крещения на Руси не случится, манифеста коммунистического не будет, революции тоже не будет… А что будет?
— Да кто её знает? — с душевной легкостью признался Софоний. — Главное, мы скорее всего исчезнем. И таким образом парадокс будет устранен.
— Ты погоди, погоди, — сказал задумчиво Мардук. — Если мы все исчезнем, значит, и распинать некого будет? Кого иудеи тогда на крест пошлют, если нашего Митрофана Николаевича не будет?
— Свято место пусто не бывает, — брякнул Гладышев.
— Вот и я говорю, — упрямо продолжал развивать свою мысль Мардук. — Если с нашим исчезновением ничего в этом мире не изменится, то зачем же нам исчезать?
— Но тогда придется нашего Николаича распинать, — исподлобья глянул прокуратор. — Иначе ведь не получится. Или одним жертвовать, или всеми.
— А как в святой книге говорилось? — почесал подбородок Мардук.
— По книге — распяли, — неохотно принялся вспоминать прокуратор. — Помню, римский воин ещё его под ребро копьем кольнул, чтобы не мучился. Во-от. Повисел он на кресте и начал кричать, мол, лама, лама, лама самахвани! Отца небесного стал призывать, значит. Потом его ученики украли и в пещере спрятали. Приходят, нет никого, только тряпки окровавленные лежат. А на третий день он им и объявился. Ухожу, говорит, обратно на небо, а вы тут до второго пришествия мучайтесь!
— Интересный сценарий, — задумчиво пробормотал хозяин мавзолея. — А главное, придумывать ничего не надо!
— Ну, ну? — поощрил раздумья жулика прокуратор. — Я вижу, у тебя уже план созрел? Давай делись мыслями с народом!
Мардук принялся суетливо наливать в чаши густое фалернское вино.
— Какие там мысли, — сказал он. — Наметки одни. Выпили, разумеется, за отсутствующих. Включая книжника Анну. Все-таки, как образно заметил однажды по подобному случаю один американский президент, был книжник, конечно, сукин сын, но ведь их сукин сын, куда скитальцам времени от него было деться?
— Нет, — хмуро сказал Софоний. — Интересная штука все-таки жизнь. Гоношишься, прикидываешь, свое урвать стремишься, а где-то уже все взвешено, измерено и определено. Прямо менел, текел, фарес! А ведь в конечном счете во всем случившемся мы сами и виноваты. Не засуетились бы тогда, не побежали на Меловую, так ничего бы и не случилось. Митрофан Николаевич так бы и секретарствовал, Феденька на пенсию ушел бы, Семен бы детишек учил разумному, доброму, вечному, а в свободное время аллеи Бузулуцка украшал. И предательства никакого не было бы, не проявилось бы подлое нутро Волкодрало!
— Ты говори, да не заговаривайся, — хмуро шевельнул пальцами с перстнями прокуратор. — На пенсию он меня уже отправил. Да мне только пальцем шевельнуть…
— Верю, Феденька, верю! — вскричал караванщик. — Только ты сам недавно говорил, что одна у тебя заветная мечта!
Прокуратор, апоплексически сопя и массируя затылок, прошелся по залу.
— Сидим, как упыри! — ненавистно сказал он. — Надо же, до чего все дошло — на улице вместе показаться не смеем! Сразу в заговорщики запишут, скажут, тайный комплот плести затеяли.
Остановившись перед хозяином мавзолея, прокуратор властно кивнул:
— Давай, Мардук, или как там тебя по-нашему, выкладывай. Что надумал.
И, ни к кому особо не обращаясь, посетовал:
— У жулика голова завсегда иначе работает. Потому и планы такие дерзкие, что они от стереотипов и обыденности уходят.

Глава шестнадцатая,

в которой продолжается наше повествование
Вот так порой и бывает — пойдешь по шерсть, а вернешься стриженым.
В соседней камере продолжал догуливать свои денечки разбойник Варрава, и надо сказать, что так аппетитно он их догуливал, что Иксус ему завидовать начинал. Сразу было видно, что бандит своего ремесла не опозорит. Ореол героичности витал вокруг Варравы, и ореол этот отнюдь не казался краденым. Поэтому к нему и липли женщины, буквальным образом из камеры не вылезали. Женщины, вино, опий, жареная баранина, бананы и финики — голова кружилась от запахов и происходящего.
А около камеры Иксуса только ученики его толпились и жаловались, что не стало учителя — и сразу подношения закончились, хорошо ещё у Иуды деревянный его ящичек отняли, там тридцать денег серебром оказалось, видно, столько он за предательство и получил. Ученики слаженно пели молитвы, но песнями сыт не будешь, а тем более пьян. А хотелось, хотелось выпить, чтобы грустные мысли хотя бы на время отогнать.
Один раз приходил книжник Анна, пытался поговорить, но Иксус к нему как повернулся спиной, так и просидел весь визит неприятеля, сгорбленными плечами выказывая тому неприязнь и недоумение.
— Ну и глупо! — сказал книжник. — Это ведь история уже, большая история, а ты косоротишься. Я ведь не о тебе, я о мире думаю!
Вот ведь как бывает, о мире человек думает, потому и ломает бездумно и беспощадно единичную человеческую судьбу. Лучше бы эти благодетели думали о людях, быть может, тогда бы и судьба мира куда более счастливо выглядела.
Приходил прокуратор.
Этот не обнадеживал, рубил с римской прямотой.
На милосердие суда надеяться не приходилось.
Торговцы рыбой и хлебами были недовольны, что Иксус в свое время накормил толпу голодных и тем лишил их уже подсчитанной прибыли. «Не было этого! — возопил Иксус. — Не было! Легенды проклятые!» — и совсем забыл, что этой легендой совсем недавно гордился. «Гильдия лекарей, — невозмутимо продолжал прокуратор, — недовольна методами лечения, которые применял Иксус в Галилее». «Феденька, да случайно у меня коробка со шприцем и ампулами бициллина оказалась! — простонал узник. — Жене хотел укол сделать, приболела она у меня!» И общество богатых землевладельцев выступило заодно с обществом охраны животных: не понравилось им, как обвиняемый обошелся со свиным стадом в Гергесе. Валютчики недовольны изгнанием из храма, требуют привлечь обидчика за нанесение побоев бичом. Священники недовольны, требуют наказать за незаконное присвоение обвиняемым звания царя Иудейского. А это обвинение уже куда как серьезно, тут уже плетьми не отделаешься, все-таки к бунту подстрекал! «Федя! — задохнулся в камере Иксус. — Да я же иносказательно, я же предупреждал их, что царствие мое не от мира сего!» «Думать надо было, что говоришь, — хмуро сказал прокуратор. — Восстановил людей. Вчера в Синедрионе говорю, праздники все-таки, давайте по обычаю одного узника помилуем? На помилование они сразу согласились. Я уж думал, выгорело наше дело. Не Варраву же им миловать! И что ты, Митрофан Николаевич, думаешь? Именно Варраву они и амнистировали, а тебя, стало быть, — к ногтю! Вот ведь, брат, как бывает!»
Вот и получалось, что разбойник по соседству гулял, не гибель свою неизбежную, а скорое освобождение отмечая. Знал бы о том, с ума бы от радости сошел! Иксус с ревнивой ненавистью прислушался к происходящему в узилище разбойника. Звуки, доносящиеся оттуда, не оставляли никаких сомнений в происходящем.
Иксус вскочил и снова забегал по камере.
«За что?» — этот извечный вопрос русского интеллигента терзал измученную душу бывшего первого секретаря. В принципе вся наша жизнь состоит из вопросов. Начав с любопытствующего «почему», рано или поздно мы задаем вопрос «зачем», который с течением жизни становится все более приземленным «а оно мне надо?». И вот когда ты начинаешь ясно понимать, что тебе ничего не надо, наступает наказание за разочарование, и вот уже ты потрясенно вопишь, глядя в небеса: «За что, Господи? За что?» А просто так, как говорили герои известного советского мультфильма. За твое разочарование жизнью.
Какую фантастическую жизнь дано было прожить Митрофану Николаевичу Пригоде — от рядового и в общем-то безвестного секретаря райкома партии захолустного района провинциальной области до бродячего проповедника, которого предстояло узнать всему миру. Другой бы надулся от гордости, голову вконец потерял, а Митрофану Николаевичу почему-то все это совершенно не нравилось.
О технике распятия он ничего не знал, только не без оснований полагал, что это будет больно.
Пока Митрофан Николаевич Пригода от отчаяния выцарапывал на каменной стенке нецензурные русские слова в адрес Синедриона, римского цезаря и непосредственно тех, кого он считал виновниками своих несчастий, в убежище халдея Мардука заседал штаб его спасения. На этот раз приглашен был жаждущий казни книжник Анна, чтобы по возможности четко разъяснил свою позицию товарищам. И не пойти было нельзя — прокуратор обеспечил явку с участием легионеров, которые приказы выполняли не задумываясь. Одно слово — римские отморозки! Таким только моргни, они любого на крест; словно бабочку, пришпилят и встанут рядом с чувством выполненного долга.
— Не вижу выхода, — сухо сказал книжник. — В конце концов, он сам себя загнал в этот тупик. Оказаться в подходящем месте, в самое нужное время… Нет у нас выхода, да и для него это будет лучшим вариантом. Прав я, Федя? Что бычишься? Скажи людям, прав я или нет?
Прокуратор, которому накануне прозрачно намекнули об ответственности за продажу потенциальному противнику секретного оружия, хмурился и морщился, но с возражениями не спешил.
Софоний вел себя более активно. Как сын пустынь он к Иерусалиму не очень-то и привязан был, никто не мешал ему скрыться в песках и надеяться на то, что люди прокуратора его остановят, было смешно и наивно — дураком прокуратор не был и задерживать того, кто мог свидетельствовать против него, конечно же, не стал бы.
Софоний это понимал, а потому его нападки на хитроумного книжника сразу же приобрели агрессивный характер.
— Будя, будя прикрываться государственным интересом! — кричал он. — Ишь, про общечеловеческие ценности заговорил! Человек, душа его — вот главная ценность, другой нету. А это месть, Ваня, мелкая месть!
— Да пойми ты, дурья голова, — продолжал уговаривать товарища книжник. — Не нам он уже принадлежит — истории! Мне его, может быть, жальче, чем другим. То, что мы с Митрофаном в области вынесли, не каждому дано пережить. А выпито сколько было? А баб перещупано? Только не имеем мы сейчас права на жалость. Распятие, братцы мои, это факт истории, поворотный пункт, можно сказать, после которого человечество от язычества отвернется и к истинному Богу свой лик обратит!
— Ты, Ванька, говори, да не заговаривайся! — резко осадил старого товарища караванщик. — Где ты истинного Бога увидел?
— Это для тебя он товарищ, — хмуро сказал Волкодрало. — А для других? Ты сам посуди, — принялся книжник загибать пальцы, — из будущего пришел, столько рассказал людям про Царствие Небесное, чудес натворил, а тут ещё и смерть мученическую принял с терновым венцом! Это ты не поверишь, а иудеи народ доверчивый, как дети из интерната для умственно отсталых, они же через год на него молиться станут! И не предположения это, а исторические факты. Римские граждане от своих богов отрекаться начнут! Да вы сами прикиньте, где в наше время Папа Римский обретается? Ну? Где Ватикан находится? Вы ведь не хотите, чтобы вместо православия в России, скажем, буддизм был? Или на Перуна со Святовидом молились?
— Пусть они на кого им хочется молятся! — гневно вскричал караванщик. — А Митрофана я вам не отдам. Он ведь тогда в пустыне Негев меня от верной смерти спас. Не пырни он кинжалом того кочевника, так бы и похоронили меня около колодца!
— Ну и иди вместо него на крест! — запальчиво крикнул Волкодрало. — Жалостливый какой!
И осекся под пристальным взглядом караванщика. Караванщик обошел его, оглядывая со всех сторон, и, ни к кому в отдельности не обращаясь, сказал:
— Комплекцией он, конечно, поплотнее будет, но это до поры — за недельку на тюремной диете до нужных кондиций дойдет. А бороденка такая же пегая и взгляд лихорадочный.
— Федя, да скажи ты им! — нервно выкрикнул книжник. И вновь прокуратор промолчал. Взгляд у него был отсутствующий, словно прикидывал римский ставленник, что ему выгоднее — проповедника на крест послать или книжником его заменить. И по улыбке на выбритом лице прокуратора понималось, что второй вариант ему нравится больше.
— Я так понимаю, — нарушил недобрую тишину черноглазый скульптор. — Надо нам и рыбку съесть, и…
— А вот этого не надо! — перебил скульптора Софоний. — Ишь нахватался в Грециях!
Сказанное разрядило обстановку, и беспощадный блеск в глазах прокуратора Иудеи погас. Потянувшись за сочной грушей, прокуратор недовольно сказал:
— Риск!
— Риск, — согласился караванщик. — Но кто не рискует, тот скудной поской пробавляется. Значит, будем спасать товарища? Я правильно понял присутствующих?
Взгляды хищно пронзили книжника. Под этими взглядами книжнику стало неуютно, он заерзал на скамье, заелозил ногами по полу и сказал в пространство:
— Да я-то что? Нашли царя Ирода! Я — как народ решит!
Вздохнул и пожаловался:
— Вам хорошо, а меня уже третий день раб достает. Чуда требует. Бегает за мной с отрубленным ухом: «Сотвори чудо, рабби! Сотвори чудо!» Ну нет у меня клея, чтобы ухо ему обратно присобачить!
— Ты ему второе отрежь, — посоветовал Софоний. — Для симметрии.
— Кстати, — сказал прокуратор. — А с кариотянином что будем делать? Он таки свидетель! Сколько ты ему заплатил? Тридцать сребреников?
— Он что, рассказал, негодяй? — вскинулся книжник Анна и побагровел. — Откуда ты сумму знаешь?
Глядя на него, можно было смело сказать, что в сумме прокуратор не ошибся. Хотя сумма была приличной, вполне можно было хозяйством обзавестись, и ещё на развлечения некоторые осталось бы.
— Ничего мне твой кариотянин не рассказывал, — повел могучими плечами прокуратор. — Просто сумма такая стандартная, у нас в Бузулуцке мы агентам всегда по тридцать рублей платили! Как раз на бутылку водки с закусью хватало. Чтобы, значит, совесть не мучила.

Глава семнадцатая,

В которой изучается дорога на Голгофу и разрабатываются планы спасения человека
Это сейчас каждый шаг на Голгофу известен. Туристам досконально объясняют, кто и куда шел, показывают, где крест был вкопан, где злорадствовали первосвященники, а где изнывал от угрызений совести великий прокуратор Иудеи.
Пройдем и мы горестный и тяжкий путь, который суждено было пройти два тысячелетия назад первому секретарю Бузулуцкого райкома партии, пройдем и почувствуем силу духа человеческого. Не каждому дано за свои убеждения взойти на крест, более того, можно предполагать, что, если бы за убеждения на крест посылали бы в обязательном порядке, желающих их не скрывать было бы значительно меньше, а заблуждающихся не стало бы вовсе.
Многих обманывает само громкое имя — Голгофа, хотя на деле это место едва ли заслуживает название холма. Начинается холм прямо за стенами крепости, казнили преступников там испокон веков, а потому в ночное время холм был обителью многочисленных шакалов, которые воем своим и желтыми сверкающими глазами до смерти могли напугать неосторожного путника.
Встающие стены белокаменных храмов странно выглядят в подернутых дымкой желтовато-зеленых просторах, над которыми провисает синий купол неба, а с неба роняет на землю пульсирующие жаркие лучи горящее солнце.
Справа выгибают свои зеленые горбы пальмы, собравшиеся в небольшую рощицу, вдоль этой рощицы извивается каменистая дорога, ведущая в город, у дороги, почти касаясь стен дворца, тянутся в небо корявыми ветвями усталые смоквы.
Там, где когда-то был пыльный желоб трудного и мучительного подъема, сейчас устроены два всхода по семнадцать ступеней. И это правильно, нельзя же изнывать от жары и мучиться всем там, где когда-то всходил на место лобное один.
— Если мы иудеев оставим внизу, — сказал прокуратор, — то ничего такого и видно не будет! Нормальное распятие, даже по закону не обязательно руки и ноги деревянными клиньями прибивать, можно и на ремнях — так даже дольше мучиться будет. А ведь в приговоре самое главное — мучения! Ну-ка, Ромул, дуй наверх да встань, где кресты вкопают, я прикину, что видно будет!
Ромулу Луцию два раза повторять не надо было, молодой легионер сделал загадочный жест рукой и устремился наверх — только подошвы его гетов засверкали.
— Я же говорил! — удовлетворенно отметил прокуратор. — Никто ничего и не заметит! Правда, повисеть придется до ночи, но ведь лучше повисеть, чем совсем загнуться!
— Можно ещё третью планку поставить, чтобы ноги в неё упирались! — сказал, сбежав с горы, Ромул Луций. — Со стороны незаметно, а тому, кто на кресте висит, даже удобно.
— Рационализатор, — с улыбкой похвалил легионера прокуратор. — На глазах растешь, парень. Тебя бы для стажировки по всем временам погонять, цены бы тебе не было!
— Ну как? — повернулся прокуратор к молчащему греческому скульптору Агафону. — Неплохой вид?
Черноволосая и остроносая голова скульптора часто закивала.
— Очень живописно, — сказал Агафон. — Обрыв, три креста с белеющими на них телами, и в низине, затянутой голубоватой дымкой, древний храм. Само на полотно просится, Федор Борисович!
— Значит, план ясен, — сказал прокуратор. — Ромка, слушай сюда, тебе у крестов возиться придется. Чужого ведь не поставишь!
— Я весь внимание, Федор Борисович! — сказал легионер. — Да вы не сомневайтесь, все будет в лучшем виде.
— Я и говорю, — с достоинством кивнул прокуратор. — До вечера он у нас висит, кричит что требуется, а вечером мы его потихоньку снимаем — и в пещеру. Потом, как полагается, воскресение, последняя проповедь любимым ученикам, и чтоб его духу в Иерусалиме не было! За эвакуацию отвечает Иван Акимович… тьфу, Софоний! Слышишь меня, Иван Акимович?
— Верблюды и ишаки уже куплены, — бодро отвечал караванщик. — Через неделю его вообще в Малой Азии не будет, уж это я гарантирую!
— А этим двум, которые вместе с нашим Митрофаном Николаевичем будут, — деловито заметил прокуратор, — им придется копье под ребро ткнуть. Нельзя нам свидетелей оставлять.
— Я ничего не слышал, — заявил скульптор Агафон. — Это уже не мое дело. Прямо странно вас слушать, вроде бы советские люди, а послушаешь — убийцы хладнокровные. Федор Борисович, вы же в милиции работали, вы сами таких ловили!
— Засохни! — с римской прямотой сказал Ромул Луций. — Будешь на пахана тянуть, язык отрежу!
Скульптор замолчал, опасливо сверкая черными глазами.
— Все будет тип-топ, — успокоил Ромул Луций. — Есть у меня мужик на примете, только сестерции нужны. За сестерции он родного дедушку зарежет, а уж двух бандитов распятых…
— Сестерции будут, — пообещал караванщик Софоний, неодобрительно покосившись на скульптора. — Хотя если по совести, то на холм эту гниду с копьем надо было поставить. Как с барышом от товарищей бежать, это он может, а дело делать — кишка тонка. Ничего, ничего, чистоплюй несчастный, это ты сейчас кукожишься, а зарежешь трех-четырех — сразу привыкнешь, будто этим делом сроду занимался. Слышишь, чего я гуторю?
— На преступление не пойду! — побледнев, отрезал скульптор Агафон.
— Ты молчи, ворюга! — добродушно сказал Софоний. — Когда ты с нами караваны грабил, это было не преступление? Когда ты нас бросил и со всей нашей казной смылся, это было не преступление? Да и в Бузулуцке не я, а ты, сукин сын, несовершеннолетних на пленэры тягал. А сейчас кочевряжишься, праведника из себя корчишь? Молчи, пока тебя самого не удавили! У грека грехов — как блох у уличной собаки.
— Да какой же я грек? — вскричал несчастный Агафон. — Федор Борисович, скажи ты ему!
— Хватит! — веско уронил прокуратор. Так веско, что присутствующие сразу поняли — действительно хватит. — Смотрю на вас и удивляюсь, — хмуро сказал прокуратор. — Что за людишки такие! Теперь я понимаю, почему нам мир покорился, понимаю, почему и империя, придет срок, распадется. Все от людей зависит. Нельзя же так жить — в грызне и грязи! Нет, не меняются люди. Правильно Михаил Афанасьевич заметил, не меняются люди. Воланд их из прошлого в будущее изучал, а мы, значит, наоборот. А все равно не меняются — те лучше не стали, но эти-то ничуть не хуже. И не лучше! — подумав, назидательно сказал он. — Гляжу вот я на вас и не пойму, какие вы на самом деле — сегодняшние или уже вчерашние? Не-ет, за столько лет — и никаких изменений! Не прогрессирует человечество нравственно, только паровозы и совершенствуются. Тошно от вашего скулежа, хоть сам на крест отправляйся.
— Батя, — сказал ничего не понявший Ромул Луций. — Да ты только скажи, да за тебя весь легион как один шагнет, да мы за тебя любому… Ты только скажи!
— А фамилию ты себе, конечно, наследственную взял? — мутно скользнул по преданной физиономии легионера прокуратор. — Так, Полиграф Полиграфович?
Тут уж и Ромул Луций не нашелся что сказать. Развел в стороны руки и тоскливо посмотрел на присутствующих — блажит, старик, точно ведь на пенсию собрался! Спит и видит во сне домик на берегу швейцарского озера.
А на Иерусалим опускалась звездная ночь.
Известно ведь, как крупны и ярки южные звезды.
Жирной извилистой лентой обозначился Млечный путь, из которого пытался лакать звезды Телец, вытянул длинную шею у горизонта Лебедь, а с другой стороны уже покачивался Южный Крест, ещё не зная, что когда-нибудь станет так называться. Обозначил себя звездами и замер в пространстве предтечей страшного и грозного будущего.
Где-то далеко прошли сторожа с колотушками, свежий порыв воздуха со Средиземного моря на последнем издыхании докатился до городских стен, на мгновение освежил лица людей и угас.
И тогда между оливковыми деревьями вспыхнули желтые огоньки. Гиены по своей натуре звери очень любопытные, потому они и не преминули поинтересоваться: а что это вы здесь, на Голгофе, делаете, люди добрые? Какую пакость замышляете в ночи?

Глава восемнадцатая,

из которой становится понятным, что не так все было, совсем не так!
Много таких, кто называет себя очевидцем или свидетелем. Если их слушать, история приобретет такой вид, что больше будет похожа на фантастический роман. Поэтому к очевидцам надо прислушиваться с осторожной внимательностью, вычленяя из их слов явный вымысел и с сомнением относясь к тому, что считается правдой.
Взять, например, Гомера. Ребенку ясно, что дал автор волю фантазии. Все эти циклопы, Цирцеи, русалки, Сциллы и Харибды, несомненно, являются порождением авторского буйного воображения. Хитроумный Улисс прожил куда более бедную событиями жизнь, нежели это описывает Гомер, хотя для тех лет все, что он испытал, не так уж и мало. Но искать пещеру циклопов или остров, на котором проживала злопамятная и зловредная царица Цирцея, дело глупое и безнадежное. Вместе с тем, не обратись к творчеству Гомера небезызвестный исследователь прошлого Шлиман, мы бы и сейчас считали город Трою сказочной легендой — где же это видано, чтобы из-за женщины, пусть даже писаной красавицы, разгорелась жестокая и беспощадная война? Или у греков это была единственная красавица? Но Шлиман усомнился, и правильно сделал: Троя была открыта, отрыта, и теперь мы куда больше знаем о древних греках, чем до его раскопок.
А теперь посмотрим внимательно на творения евангелистов. Скучно излагают и точно. Прямо социалистический реализм какой-то. И это убеждает, что событие и в самом деле имело место. Распяли мужика. Если по нашим современным законам судить — так вообще без вины.
Но вместе с тем надо сказать, что событие все-таки было историческое. И многие, в том числе евангелисты, это понимали. А потому и приукрашивали немного. Ну, не сказки ради, а только для того, чтобы свою роль, может быть, самую малость приукрасить. Поэтому сразу надо отделить зерно от плевел — распяли человека, это было, но все остальное — легенды.
Пришло время всю правду рассказать.
Тем более что распинали все-таки нашего современника. Может, и не самого лучшего, не ум, честь и совесть, как это обычно говорили на съездах, но и не самого худшего. По крайней мере Митрофан Николаевич по всем анкетным данным был чист, смело писал — нет, не был, не привлекался, не состоял.
Это только кажется, что на смерть за свои убеждения идти легко и радостно. Придумано это разными борзописцами в кабинетной тиши. А вот если бы этого борзописца да с крестом на спине заставить шагать в гору да ещё при этом время от времени покалывать его остриями копий, то сразу он и поймет, что жизнь человеку дается один раз и прожить её хочется. Очень хочется эту самую жизнь прожить от начала и до конца.
С утра Иксус Крест чувствовал некоторое беспокойство. Предчувствие у него было нехорошее. Так он себя чувствовал обычно, когда его вызывали на заседания бюро обкома партии: знал, что на этом бюро его обязательно шворкнут, только ещё не догадывался — за что. В отличие от благословенных бузулуцких времен здесь он уже догадывался, что шворкнут его обязательно, даже знал примерно, за что, только одним вопросом и мучился — когда?
Разбойник в соседней камере повеселел, не иначе ему о помиловании объявили. Уже с утра и мурлыкал себе что-то немелодично под нос, попросил охранников Иксусу вино в камеру передать, остатки пиршества, а с ними и трубку, диковинно выгнутую, а с ней и кисет с пряно пахнущей смесью.
Искус Крест чиниться не стал — выпил, обстоятельно закусил и уже с некоторым благодушием разлегся на грязной соломе. С опаской взял в руки гнутую трубку, повертел её в руках и отложил, потому как всегда был некурящим. Полежал ещё немного, потом снова потянулся за трубкой, повертел её в руках. Конечно, оно, курение, для здоровья и жизни несомненный вред, только сколько той жизни осталось? Как говаривал первый секретарь Царицынского обкома партии товарищ Калашников, в жизни все надо испытать. А наказы партии и её вождей для Митрофана Николаевича всегда были приказом, поэтому он посидел ещё немного, потом набил трубку смесью из кисета и попросил у стражников огонька.
И в простоте своей не знал бузулуцкий партиец, что курит он отнюдь не вирджинский табак и даже не моршанскую махру — гашиш первосортный был в кисете.
Еще в лечебнике китайского императора Шен Нуна, который был написан в 2737 году до нашей эры, о гашише говорится как о средстве от кашля и поноса. Кроме того, он использовался и как обезболивающее средство при хирургических операциях. И тут надо сказать, что в руки Иксуса этот самый гашиш попал как нельзя вовремя, потому что не успел он докурить трубку до конца, как за ним пришли. А кому, как не человеку, которого собираются казнить, более других требуется обезболивание? Надо сказать, что к тому времени, когда двери камеры прощально распахнулись, Иксус уже находился в состоянии прострации, а на лице его стыла характерная улыбка, которую можно было принять даже за презрение к смерти, так своевременно она загуляла на лице первого секретаря, волею случая ставшего бродячим проповедником и за то угодившего на крест.
Впрочем, крест Иксус нести категорически отказался. Дерзким он стал, накурившись.
— Вам надо, вы и несите! — независимо сказал он. — Не царское это дело — кресты на Голгофу таскать!
— Признался! — загудели в толпе. — Слышали? Царем он себя назвал!
— Молодец, — сквозь зубы пробормотал прокуратор, который по случаю казни был в своем знаменитом белом плаще с алым подбоем. — Хорошо держится, в аккурат для легенды!
Первосвященники растерянно озирались, видно было, что никому из них крест нести не хотелось. И неизвестно, кому этот крест пришлось бы тащить, если бы не услужливый Симон Киренеянин, который понимал, что вокруг него сейчас творится история, и который в эту историю очень хотел попасть.
— Я понесу! — громко вызвался он.
Тьма стояла над городом Иерусалимом.
Низкие тучи наползали со стороны Средиземного моря, и у горизонта уже что-то громыхало раскатисто и протяжно. Было душно.
После гашиша и от невыносимой духоты хотелось пить. Сохли губы, и их то и дело приходилось облизывать, но это почти не помогало, а просить пить у тех, кто тебя собирается распять, Иксус считал невозможным.
Двое разбойников, согнувшись под тяжестью крестов, брели на Голгофу. Следом шел Симон Киренеянин, а за ним налегке шагал Иксус Крест. По сторонам он не смотрел — то ли полностью углубился в себя, то ли, наподобие небезызвестного фон Денникена, вспоминал будущее, а скорее всего не хотелось ему видеть окружавших его любопытствующих' иудеев и злорадствующих первосвященников. Нашли развлечение!
— Поторопитесь! — сухо сказал прокуратор, который в представлении, устроенном на Голгофе, тоже ничего интересного не видел. Да что там говорить! Ничего приятного лично ему это не сулило, хоть он и умыл символически и даже в самом прямом смысле свои руки после неправедного и несправедливого Решения, принятого под нажимом Волкодрало. — Не дай Зевс, гроза вот-вот начнется! Промокнем все!
Сказал и даже оцепенел от неожиданности. Гроза! Как Тогда, на Меловой! Тогда тоже было принято политически верное, но все-таки неправедное решение. Как сейчас! И гроза! Гроза!
Двух разбойников уже вздернули на кресты и вкопали эти кресты в каменистую почву Голгофы. Разбойники, как и полагалось, громко стонали. Так громко, что прокуратору начало казаться, что он играет в каком-то любительском спектакле. Сейчас закроется занавес, и из темного зала раздадутся бурные аплодисменты, переходящие, как водится, в овации.
Он прикрыл глаза, чтобы справиться с собой, а когда открыл их, легионеры, неудобно скучившись, с натугой поднимали третий крест.
— Ну, Ванька, — неожиданно по-русски закричал с креста Иксус. Да какой Иксус! Митрофан Николаевич Пригода с креста закричал, только что кулаком погрозить не сумел. — Отольются тебе мои слезы! Займутся ещё тобой, сукиным сыном, компетентные органы!
В толпе заволновались.
— Отца небесного зовет! — авторитетно сказал хмурый плечистый мужик в грязной милоти.
— Может, нас проклинает?! — с не меньшей уверенностью возразил ему ещё один любопытствующий.
— И тебе, Феденька, мои слезы отольются! — снова закричал Митрофан Николаевич из поднебесья. — Иван! — Он явно обращался к Софонию. — Доведется вернуться, напиши все в органы, обязательно напиши! Пусть знают Иуд поименно!
— Иуду вспомнил! — загомонили в толпе. — Значит, правду говорят, что он его предал!
— А я ещё воскресну! — неожиданно по-арамейски пообещал Митрофан Николаевич Пригода. — Сейчас вы меня судите, а тогда уж я вас судить буду! По всей строгости законов!
Толпа снова взволнованно охнула.
«Господи! — подумал прокуратор. — Надо было бы молчание обеспечить. Ведь каждое слово интерпретировать станут!»
Тут и гадать не стоило, к какому выводу чуть позже собравшиеся на Голгофе придут.
Ромул Луций внимательно смотрел на прокуратора. Прокуратор еле заметно кивнул, а чтобы сомнений в его дальнейших указаниях не было, уткнул большой палец правой руки в землю.
Увидев столь недвусмысленный знак, Ромул зашептал на ухо Портвинию Циску, бывшему у него в напарниках.
— Ты этих двух, — показал он рукой. — А я — этого!
— Ты серьезно? — Портвиний покачал головой. — Непорядок! Распятый помучиться должен, для того их на солнышке и вкопали. А это, друг Ромул, ненужное милосердие получается, не может быть, чтобы прокуратор этого требовал! Не может быть!
Однако, услышав о сестерциях, быстро изменил свое решение.
— Начальству виднее, — заметил он, выполняя свой легионерский долг. Как это ни прискорбно, но в армию нас берут совсем не для того, чтобы мы посмотрели мир и почувствовали себя настоящими мужчинами. В армию нас берут для того, чтобы мы исполняли свой служебный долг, а он как раз и заключается вот в такой щекотливой работе, которую выполнил по указанию прокуратора Портвиний Циск. «Убей или умри сам!» — вот девиз, которого свято придерживался не один призыв, начиная с незапамятных ещё доисторических времен. И тут нет никакого преувеличения, солдат в армию набирают не для того, чтобы они браво маршировали на парадах или помогали колхозникам в их вечной и нелегкой битве за урожай. Святая обязанность солдата — убить врага по приказу своего командира. Портвиний Циск был настоящим солдатом и в легионе служил не первый год, а потому сомнений не испытывал.
— Митрофан Николаич, вы уж потерпите, — извинился Ромул Луций и ловко кольнул копьем первого секретаря, который от неожиданности замолчал. Опустив голову, он увидел багровую ссадину на впалом смуглом животе и осознал, что это его собственная кровь. Как это часто бывает, люди легко проливают чужую кровь и к её виду относятся без особого содрогания, но при виде собственной немедленно теряют сознание.
Грянулся в спасительный для всех обморок и Митрофан Николаевич. Собственно, даже не грянулся, а обвис на кресте и перестал реагировать на происходящее вокруг.
И тут ударил гром.
Гром раскатился над Голгофой сухо, словно небесный кашель.
А вслед за раскатом на измученную зноем каменистую почву Иудеи, на вялые и серые от пыли пальмы, на заросли мандаринов и хурмы, на жаждущий Гефсиманский сад обрушился долгожданный ливень.
Ливень этот разогнал первосвященников и зрителей, он — хлестал по земле, обещая обновление, и вместе с тем был похож на падающие с небес слезы, словно там, высоко над землей, и в самом деле оплакивали первого секретаря Бузулуцкого райкома партии, волею случая заброшенного в далекое прошлое и принявшего в этом прошлом мученическую смерть.
Народ бежал.
В отличие ото всех остальных и к их общему недоумению на холме осталось несколько человек, которые не бежали от дождя, напротив, они поднялись по склону, окружая крест, и напряженно вглядывались в распятого проповедника, словно надеялись, что им откроется истина.
Стоял прокуратор в своем необычном одеянии. По бритому лицу его текли капли дождя, и оттого казалось, что прокуратор искренне скорбит по распятому.
Хмурясь недовольно и ладонью прикрывая от дождя лицо, стоял первосвященник Анна, напряженно вглядывался в фигурку на кресте, словно не верил в смерть проповедника.
Стоял, жадно впитывая события, приезжий грек. Не иначе, был он из историков или тех, кто святотатственно подобия людей из камня высекает. Стоял, смотрел, паразит смуглый, запоминал.
Застыл подле прокуратора римский воин, дерзнувший поднять копье на святого проповедника. Стоял, опустив копье, и весь такой растерянный был, словно понял, что совершил. И второй, что ему помогал вкапывать крест, тоже растерянно застыл, обратив свой взгляд на неподвижного прокуратора. Ликторы, окружавшие прокуратора, поначалу тоже держали марку, но тут грянуло особенно грозно, а ветвистая молния впилась в землю совсем близко, и ликторы не выдержали — не было у них уговора шкурой зазря рисковать,
А бородатый караванщик, не так давно объявившийся в Иерусалиме, тоже стоял, поминутно вытирая ладонью могучую черную бороду. Только караванщик смотрел на не крест, а куда-то поверх него, в серые небеса, словно видел там того единственного и всемогущего, к которому проповедник обращался.
— Гроза! — зачарованно пробормотал прокуратор.
— Ноги надо делать, пока молнией не пришибло! — с некоторой развязностью вскричал Портвиний Циск, но на слова его никто не обратил внимания.
Все выходцы из будущего были в сборе. Не было лишь экстрасенса Онгоры, которому и в своем мавзолее было достаточно хорошо. «Что я, распятий не видел? — удивился он накануне. — Вы как хотите, а мне и здесь хорошо! Мне ваши забавы ни к чему, к завтрашней проповеди готовиться надо, а я историю христианства не слишком хорошо знаю!» И ещё не было Плиния Кнехта, героически погибшего при открытии нового континента. Но это была неизбежная жертва, гораздо больше погибло народу при вторжении в Египет, но кто теперь помнит, когда, кто, а главное, зачем в этот самый Египет вторгался?
Вновь ударил гром.
— Давай! — восторженно закричал по-русски прокуратор.
Так закричал, что Митрофан Николаевич Пригода пришел в себя и посмотрел с креста на лежащий внизу город.
За дымчатой пеленой ливня Иерусалим был похож на сказочный мираж. Купола его храмов влажно блестели, пальмы и кусты тамариска расправляли свои листья навстречу падающему с небес ливню, и где-то далеко у Навозных ворот радостно визжала детвора, бегая по лужам.
Бок саднило, но смотреть на него Митрофану Николаевичу не хотелось так же сильно, как и видеть лица стоящих внизу друзей-предателей.
Ax как ему сейчас хотелось быть настоящим царем Иудейским! Ах как сейчас ему хотелось выносить справедливые приговоры и карать! Тем более что все обвиняемые толпились внизу и искать их не надо было.
Снова раскатился над Голгофой гром.
Извилистые молнии образовали над печальным холмом нечто вроде шатра, светящегося мертвенным синеватым светом.
Зеваки, что спасались от ливня, видели не слишком много, поэтому верить им особо не приходится. Тем не менее из рассказов их можно сделать вывод о необычайности происходившего на Голгофе. Вроде бы мутные вихри закружились над печальным холмом, захватывая застывшие человеческие фигурки. Сухо раскатился гром. Над вершиной Голгофы высветилось призрачное голубоватое дерево, достигающее темных грозовых туч. Голубые ветви этого фантастического дерева мерцали, и вместо листвы на них горели многочисленные голубоватые огоньки. Вокруг чудесного дерева многоцветно засияла гигантская радуга.
Потом все вспыхнуло и исчезло.
Глаза редких свидетелей с трудом привыкали к пасмурному серому свету дня, а когда привыкли к нему, вновь стал видным холм. Людей на нем не было, и пытливый глаз обязательно бы отметил несоответствие картины недавно происходившему.
Мало того что на печальном холме больше не было людей! Вместо трех крестов с преступно белеющими телами на холме четко обозначались лишь два. Третий бесследно исчез, и если бы нашелся любопытный, он бы увидел маленький неровный пенек со свежим изломом, указывающий на то, что третий крест все-таки был.
— Вознесся! — просветленно сказал Петр.
— Но обещал вернуться! — значительно посмотрел на товарища Иоанн. — С железной саранчой и семью ангелами, чтобы стать первым. Судить станет людей по их делам, а тех, кто грешил, — атомной бомбой!
А над Иерусалимом лил печальный тропический дождь, покачивались под средиземноморским ветром пальмы, содрогались, сталкиваясь, свинцовые низкие тучи, освещая голубоватыми вспышками потемневшую землю, и только на горизонте просматривалась уже голубая полоска, показывающая, что ненастье не вечно и, когда уже даже не надеешься, на смену неприятностям всегда приходят нежданные удачи.

Глава девятнадцатая,

в которой чудеса продолжаются, но уже в другом времени
Птолемей Квинтович Пристав с женой Клавдией возвращался из райцентра.
Сам Птолемей Квинтович был там на областном совещании фермеров, посвященном грядущей посевной, а Клавдия в город поехала просто так — по магазинам погулять да что-нибудь купить подрастающей дочери Клеопатре. Пятый годик дочке пошел, но росла она так стремительно, что платьица оказывались ей малы уже через три-четыре месяца. «Вся в папу!» — умилялась Клавдия.
Птолемей Пристов молчал, только горделиво багровел, обнимая жену, сажал на ладонь дочь и придирчиво вглядывался в личико, с удовлетворением отмечая, что носик у дочери точно его — римский, прямой, а глазки только подчеркивали горячую южную породу — черноглазенькая росла, как и полагается итальянке. Последнее время Птолемея подмывало съездить на родину, посмотреть, что там изменилось со времен цезарей, да на акведуки поглядеть, по Колизею походить, вспомнить былые гладиаторские схватки.
Клавдия против Италии не возражала.
После возвращения легионеров в Бузулуцк, что немало порадовало женское население городка и ввергло в уныние воспрянувших было мужчин, жизнь постепенно вошла в свое обычное русло. Заместитель исчезнувшего начальника милиции был человеком решительным, доложил все как было, а результатом его доклада стали многочисленные комиссии, которые приезжали в Бузулуцк из самых разных мест, пока у государственных органов средств на командировки хватало.
Но шума решили не поднимать, работы комиссий, как водится, засекретили, выходцев из иностранного прошлого паспортизировали, с тем чтобы влились они в дружную семью советских народов. Все-таки шел восемьдесят седьмой год, и перестройка только начиналась, но партия ещё своих позиций не утратила, а Комитет государственной безопасности ещё не испытал прелести демократических преобразований и был силен и всемогущ.
Некоторых легионеров с удовольствием взял на работу в милицию бывший заместитель пропавшего начальника, который за преобразования в органах внутренних дел взялся с большим рвением и многих сотрудников, считавшихся надеждой и опорой при бывшем начальнике, отправил на заслуженный отдых. Не минула сия горькая чаша и участкового инспектора Соловья, место которого занял быстро освоивший азы милицейской работы и окончивший школу милиции Гней Квин Мус по прозвищу Челентано, который женился на чаровнице Леночке Широковой, взяв её фамилию, а заодно и несколько изменил свое имя и стал теперь именоваться Корнеем Ивановичем Широковым. Впрочем, его пятилетний сын Помпеи уже ходил в детский садик, отличался там неугомонностью и интересом к сверстницам и так уверенно таскал за косы черноглазую Клеопатру Пристову, что не было никаких сомнений в его первой влюбленности.
События между тем развивались стремительно, вот уже и коммунистическая партия распалась, а главой администрации Бузулуцкого района стал Вован Богунов, который к тому времени открыл в районе мебельный кооператив, два магазина и ещё держал пасеку, на которой у него работали наемные рабочие. Вован Богунов посолиднел, но на работу в бывший райком партии являлся по-прежнему в футболке и потертых джинсах. Каждое утро он начинал с разглядывания карты района. Разглядывание это сопровождалось тяжкими размышлениями о будущем района, который Вован про себя уже называл Богуновским. Очень много надо было приватизировать, а то и просто купить, чтобы мечты Вована стали реальностью.
Однако вел он себя довольно сдержанно, даже продажей спиртного не злоупотреблял, хотя это занятие и давало тот самый трехсотпроцентный навар, из-за которого, как гласят учебники экономики и «Капитал» основоположника коммунизма Карла Маркса, капиталист, не задумываясь, пойдет на любое преступление. Тому способствовал «Союз потерявших Родину», созданный римскими легионерами. Кроме самих легионеров, в него охотно вступали представители закавказских республик, но, узнав поближе цели и задачи Союза, не менее решительно его покидали.
Из бывших легионеров вышли неплохие хлеборобы и животноводы, многие подались в фермерство, но были и такие, кто неожиданно достиг определенных успехов на политическом поприще и даже вошел в местные и областные Советы депутатами от коммунистической партии и стремительно набирающей политический вес партии известного сына юриста Жириновского.
Что ещё сказать? Жизнь продолжается, и она ассимилирует самые различные общественные группки, превращая их в то, что всегда казалось единым и сплошным монолитом, — единую общность, называемую советским народом.
События августа одна тысяча девятьсот девяносто первого года показали, что эта общность не так уж и монолитна. События эти разделили даже бывших легионеров — говорят, что при обороне Белого дома от путчистов наблюдались странные личности в белых туниках и при коротких прямых мечах. Люди эти отличались своей немногочисленностью, решимостью и стойкостью, а потому после победы демократии вошли в личную охрану Президента Бориса Николаевича Ельцина.
Правда, поговаривали, что подобных бойцов можно было наблюдать и в противоположных рядах. Вполне вероятно, что это было именно так: принимая решение, люди склонны ошибаться, даже если ошибки эти оказываются роковыми и ведут к бесславию и забвению. Но уж если говорить откровенно, то помнят правителей, бойцов же, которые защищали их интересы, не помнит никто. Вряд ли среди читателей найдется человек, который так вот, с размаху, скажет, кто был телохранителем у Помпея, разбитого и спасающегося от войск императора.
Птолемей Квинтович Пристов спокойно управлял автомашиной «Жигули», купленной на полученный им в Агропромбанке кредит, весело поглядывая в зеркало заднего вида на жену Клавдию, которая сидела на заднем сиденье и кормила своей пышной грудью маленького Марка. Грудь Клавдии по-прежнему волновала Птолемея, он с удовольствием сейчас остановил бы машину, но понимал, что нельзя Клавдию отвлекать от её важного занятия — сын должен хорошо питаться. Погода постепенно портилась, с северо-запада надвигались грозные сизые тучи, изредка у горизонта негромко погромыхивало, вот Птолемей и ехал прямой дорогой, стараясь быстрее добраться домой. Потому он и срезал путь, свернув на дорогу, что шла мимо горы Меловой, с которой у Птолемея были связаны самые неприятные и одновременно самые приятные воспоминания.
Машину Корнея Широкова он заметил сразу, да и попробовал бы Птолемей её не заметить — развязный Корней издалека начал сигналить, а потом ещё и замигал фарами, призывая бывшего центуриона остановиться. С неудовольствием Птолемей притормозил. Понятное дело: кто перед дождем задерживаться в дороге будет. Пять лет они уже жили в Бузулуцком районе, а дороги проселочные никак не улучшились, поэтому после дождя возвращение в поселок становилось проблематичным из-за знаменитой сельской грязи.
Корней вылез из машины. Вслед за ним вылез и пассажир, которым оказался, разумеется, Валентин Аверин, знаменитый кладбищенский старатель и не менее знаменитый рыбак. Не иначе как старые приятели ездили на рыбалку в одно из заветных аверинских местечек.
— Птолемей! — вскричал Широков. — Из города?
— На совещании был, — неохотно сказал бывший центурион, ревниво загораживая от нескромного взгляда Клавдию. — Все учат, как правильно пшеницу сажать, чем коров кормить. А то мы этого сами не знаем. А вы, я вижу, с рыбалки?
— А то! — жарко вскричал бывший легионер. — Валентин такие места знает!
— И много поймали? — поддерживая разговор, спросил Птолемей.
Широков смутился.
— Ин омнибус аликвид, ин тото нихиль, — смущенно сказал он. — Пескарь да окунек, плохой клев сегодня был!
Птолемей даже не сразу его понял, напряженно вдумался в слова и перевел для себя: всего понемногу — а в итоге нуль… Ни хрена эти рыбачки не поймали.
Раскатисто и совсем близко разорвал темную кисею гром. Часто и крупно заморосил дождь.
— Смотри! — крикнул Гней Мус, бывший легионер по прозвищу Челентано.
Валентин Аверин повернулся неуклюжим медведем и восхищенно выругался.
Над вершиной Меловой голубовато и призрачно высветилась уже знакомая им корона из ветвистых молний. Словно крона фантастического дерева светилась она над вершиной горы. Вспыхнула и повисла над горой разноцветным коромыслом гигантская радуга.
«Боги! — взмолился Птолемей. — Только не сейчас! Жертвы принесу! Баранов порежу! Только не сейчас!»
И словно вняв его просьбе, пляска молний на вершине горы прекратилась. Более того, над горой внезапно открылся кусок синего неба, и бездонная голубая окружность быстро расширялась, словно кто-то невидимый разгонял тучи с небес, давая солнечным лучам иссушить увлажнившуюся было землю.
— Во, блин, какие дела! — озадаченно сказал Валентин Аверин.
На вершине горы шевелились крошечные человеческие фигурки. Поблескивали, отражая солнце, доспехи, белел белый плащ, и кто-то обнаженный держал на спине крест.
— Отвязывайте, гады! — выдохнул Митрофан Николаевич Пригода.
Ромул Луций вопросительно глянул на прокуратора. Но что ему мог сказать прокуратор, в одночасье ставший самим собой — подполковником милиции Федором Борисовичем Дыряевым? Он только кивнул.
— Ответите, сволочи, за все ответите! — лихорадочно бормотал Митрофан Николаевич, нетерпеливо освобождаясь от пут. — Из партии — поганой метлой! Зона по вам плачет! Ничего, ничего, комитет разберется в подоплеке ваших деяний! Комитет вам отмерит! Ничего, ничего!
Окружающие подавленно молчали. А чего было говорить? И так было все ясно. Как говорится, эрраре хуманом эст! Покажите таких, что прожили жизнь без ошибок!
Волкодрало пощипал бороду и меланхолично заметил:
— Что ты, Митрофан, элефантэм экс муска фацис? Эст модус ин ребус!
Тут он, конечно, был прав — предел есть всему, а муху из слона делать было незачем. Могли ведь, но не распяли. Нормальными советскими людьми оказались, за товарища боролись до последнего, хоть и нельзя было на историю так отчаянно и беспринципно воздействовать. Что история человечества без христианства? Сера и скучна будет человеческая история без этого религиозного учения.
Если бы бывшие легионеры имели хороший слух, они сразу бы поняли, что за люди суетятся на вершине горы. Но слух у них был обычный, а что касается Аверина, то он с рождения был глуховат, и это обстоятельство служило поводом для постоянных насмешек и подтруниваний над ним.
Они только увидели, как обнаженного человека отвязали от креста, и он ничком бросился на землю, покрывая её безумными поцелуями или кусая от ярости. Первый секретарь Бузулуцкого райкома партии Митрофан Николаевич Пригода возвратился из тяжких и опасных странствий во времени в родные края.
Его спутники смущенно толпились рядом. Каждый, и особенно Иван Акимович Волкодрало, чувствовал себя виноватым, но никто не знал, каким образом эту вину можно загладить. И от этого чувство виновности особенно обострялось.
Стоявший у автомашины Валентин Аверин неизвестно зачем полез в машину и, словно следуя какому-то наитию, включил приемник. Радиостанция «Магнат» передавала концерт по заявкам слушателей. Динамики у широковского «Пионера» были достаточно мощными, чтобы исполнявшуюся песню услышали и на холме. Шел одна тысяча девятьсот девяносто второй год анно домини, поэтому и звучавшая песня воспринималась не как откровение, а скорее констатацией факта, тем неё менее прозвучавшие хрипловатые слова барда заставили всех примолкнуть и печально задуматься.
Оглянись — на сто верст окрест
Не найдешь, кто в вере был неистов.
Среди миллионов коммунистов
Не нашлось, кому взойти на крест…


Вместо эпилога

Посетители Царицынского музея изобразительных искусств, что находится на пересечении проспекта Ленина и улицы Порт-Артура, несомненно, обращали свое внимание на несколько картин, выставленных в самом начале экспозиции местных художников.
На одной из картин среди мерно вздымающихся океанских волн изображено судно. Несомненно, что это римская трирема. Об этом говорит и одеяние воина, который вполоборота застыл рядом с сильно загнутым носом, из которого на уровне ватерлинии торчит железный наконечник с тремя зубцами. Специалисты и те, кто интересуется историей, сразу же узнают в трезубце ростру, предназначенную римлянами для пробивания вражеского судна. Ветер надувает паруса, напряжены в подъеме весла, а лицо воина полно нетерпения и жизни, кажется, что он вот-вот радостно крикнет извечный клич, что всегда с нетерпением ожидают путешествующие:
— Земля!
Странным кажется название картины «Открытие Америки», ведь каждому здравомыслящему человеку известно, что Америку открыл на беду всему миру Колумб. Впрочем, последние научные изыскания называют первооткрывателями Америки викингов, китайцев и даже египтян, поэтому смелое допущение художника вполне вероятно, римские мореплаватели были людьми тройной меди, они вполне могли пересечь Атлантический океан. Эс триплекс — выражение, которое употреблялось римлянами для характеристики храбрости первых мореплавателей.
Вторая картина не менее фантастична: на ней изображен трактор ДТ-75, окруженный людьми в туниках. По вооружению и характерной амуниции в этих людях очень легко узнать римских легионеров. Художнику удалось передать выражение нетерпеливого изумления древних латинян, столкнувшихся в поле с трактором, который для них, несомненно, являлся чудом техники, если не фантастическим драконом из мифов. На заднем плане видно, как один из легионеров пробует прочность современной стали бронзовым мечом — занятие столь же безнадежное, как и невероятное. Однако справедливости ради надо заметить, что чувство меры в данном случае изменило художнику, кар говорится, амикус Плато, сэд магис амика вэритас, потому и невозможно промолчать.
Но самое странное впечатление производит третья картина, около которой всегда можно увидеть живые цветы. На картине изображен древний город в голубоватой дымке. На переднем плане обрыв. На краю обрыва стоят три креста с распятыми на них людьми. Рядом толпятся воины и священники, которых легко угадать по их одеяниям. Чуть в стороне стоит полный мужчина в одеянии персидского путешественника и купца. Полнолицый дюжий военачальник в белом плаще с алым подбоем моет руки в медном тазике. По его брюзгливому лицу видно, что все происходящее облеченному властью римлянину очень не нравится. Собственно, картина написана на известный библейский сюжет, тем неожиданнее надпись под ней: «Первый секретарь райкома партии Митрофан Николаевич Пригода отстаивает вечные истины». После чтения надписи многих начинают обуревать сомнения; история перестройки известна всем, но никто не помнит, чтобы кто-то из канувших в Лету вождей отстаивал свои убеждения с такой невероятной силой: коммунистическая империя канула в прошлое, оставив после себя многочисленных демократов, которые с превеликой радостью сожгли свои партбилеты и бросились в бурные воды свободного предпринимательства.
Даже в Бузулуцке имя последнего первого секретаря райкома партии вспоминают с трудом. Узнав о крушении своего мира, Митрофан Николаевич Пригода покинул райцентр и поселился в областном центре. Говорят, он даже написал книгу, которую романтично назвал «Последний Первый», но о его путешествиях во времени в этой книге нет ни слова.
Но годы идут. Вот уже администрацию Бузулуцкого района Царицынской области возглавил Помпеи Широков, его жена Клеопатра, в девичестве Пристава, — известная в районе журналистка, вечно разъезжает по району в поисках сенсаций, но что необычного может произойти в сельской глубинке, где даже асфальтовая дорога в райцентре всего одна, и предназначается она для митингов и демонстраций. Особенно любопытно наблюдать, как в дни демонстраций и митингов, если приходятся они на дождливое время, жители райцентра с трудом добираются до асфальтовой тверди в резиновых сапогах, переобуваются и идут митинговать, в то время как оставленная владельцами у дороги обувь терпеливо этих владельцев ждет, и эта сюрреалистическая картина ещё более достойна своего картинного воплощения, нежели события, ставшие сюжетной основой для картин, выставленных в Царицынском музее изобразительных искусств.
Как говаривали древние римляне — «аре лонга, вита бревис». С этим трудно не согласиться. Действительно, жизнь коротка, и ещё более верно утверждение, что искусство долговечно. Но, думая об этом, никогда не стоит забывать, что именно короткая человеческая жизнь порой подбрасывает искусству сюжеты, делающие его долговечным.
И именно это позволяет а минори ад майюс, или, говоря по-русски, судить по части о целом.
Дикси. Как говорили древние, темпориа филиа вэритас, и это действительно так: истина — дочь времени, она рано или поздно обнаружит себя. То, что мы называли истиной, вполне может оказаться завтра несусветной глупостью, а то, что мы почитаем за глупость ныне, вполне может оказаться истиной завтрашнего дня.
Время коварно и непостоянно, как человеческая история, которая зависит от летописцев. Поэтому я и старался придерживаться золотой середины, именуемой правдой. Человеческое общество развивается по спирали, а нетленные истины потому и нетленны, что они истинны. Там, где однажды прошел, громыхая поножами, римский легион, на перекрестках человеческих судеб, где маялись наши герои, в любое время может появиться новый путник, который в силу стечения природных и жизненных обстоятельств пройдет по дороге времени. А это значит, что нас ещё ожидают потрясения и удары судьбы, и мы не первые, кто живет в эпоху перемен, а значит, и не последние, кто идет сквозь столетия, ещё не подозревая о том, что его ждет в конце долгого и утомительного пути.
Назад: ПАРТАКТИВ В ИУДЕЕ
Дальше: ЗЛАЯ ЛАСКА ЗВЕЗДНОЙ РУКИ